Агаси Айвазяна хочется цитировать.

«В Чугурети улочки кривые и такие извилистые, запутанные, что даже солнце плутает там долго-долго. Чтобы выбраться на большую улицу, люди поднимались наверх, потом спускались, и все мимо тифлисских дворов. Тифлисский двор не строили, тифлисский двор выдумали фокусники, потом щедрые карачохели обмазали его чихиртмой и бугламой, полили вином и обмели пучком душистой травы — тархуна… Тифлисский двор, как старая мысль, тих и спокоен: на балконах ковры, посреди двора — водопроводный кран… Дворы будто народились один от другого: большие и маленькие — все одного племени, все на один манер…» Тифлис в легкой дымке грустного любования проходит через многие рассказы Айвазяна. И этому, кроме тех лестных для города причин, какие мы могли бы предположить, есть и весьма простое объяснение: писатель родился в Грузии, в Тбилиси прошла его юность, там же в 1959 году вышла первая книга его рассказов…

«С Авлабара видно все. Весь Тифлис с его закоулками: Шайтан-базар, Эриванская площадь, Мыльная улица, Нарикала, церковь святого Саркиса, Сион, греческая церковь… С Авлабара видны дома господ Хатисова, Мелик-Казарова, караван-сарай Тамамшева, театры Тер-Осипова и Зубалова, гогиловские бани… С Авлабара видны зелено-голубые глаза мадам Соломки, белоснежные ноги мадам Сусанны, гордая грудь калбатоно Мэри, вздымающаяся, как фуникулер. С Авлабара видны деньги, которые прячет у себя в тюфяке мелочный торговец Мартирос, видны седые волосы пухокрада Софо, заплаты Верзилы Сако… Да что там — с Авлабара видны Коджор, Борчалу, Шавнабади и… Париж! С Авлабара видны тифлисские свадьбы и похороны, болезни и сны…» И эта медлительная интонация с паузами после каждой фразы — возможность остановиться и подумать, вспомнить, удивиться, обрадоваться, эти имена, названия, подробности жизни, тайны и откровения, — все это вводит тебя внутрь текста, внутрь ситуации, в центр событий и уже не выпускает…

Ну что ж, откроем дверь. Войдем под низкие своды уютного, с таким символическим для Айвазяна названием — «Симпатия» — кабачка, со стен которого смотрят Шекспир, Коперник, Раффи, царица Тамар и Пушкин; взберемся по узкой улочке и постоим в старинном дворе, где еще живут «разговоры, которым по сто лет, слова о верности и чести, сказанные тысячу лет назад, стоны, мечты и предсмертный вздох, шелест поцелуев… беседы с богом, святые и грешные желания, тихие, сдавленные рыдания. По вечерам выходят эти звуки, кружат по двору, умываются водой из крана, и во дворе раздаются шепоты и шорохи, и двор оживает…» Или заглянем в маленькую армянскую пекарню, с ее ароматом горячего хлеба и черной тенью от белого с ног до головы пекаря. Или, может, поднимемся на вершину горы, откуда виден весь Ереван? А лучше всего никуда не пойдем, а просто посидим в кузнице пяти Мкртычей, героев «Треугольника», — посмотрим на огонь в горне, помолчим, послушаем печальное завывание дудука, стук молота по наковальне и познакомимся с хозяевами.

Десятки и десятки героев в этой книге.

Нищий армянский буржуа Мелик-Каракозов, издававший газету тиражом в 100 штук и выступавший с речами в тифлисском национальном собрании. Безрукий рисовальщик афиш Таши. Некто Вартанов, бывший чиновник «Мещанской управы», бывший житель села Чархлу, «мучительно старавшийся выскочить из кожи простолюдина, избавиться от собственной физиономии, от всего, что получил от предков». Бездомный тифлисец Кара-Вурди, который «продает в духанах и во дворах свои мысли, придумывает тосты, одаривает языком надгробные камни», — надо же во что-то одеться и где-то поесть. Метранпаж типографии, где печатался «Вестник Закавказских железных дорог» (он сидит на верблюде, установив перед собой пулемет — время гражданской войны, — и грызет сушеную воблу). Последний отпрыск трусливого солдата — храбрый генерал Барсегов. Пожилой крестьянин, «человек семейный, занятой», из тех, у которых «тысяча забот и никогда не было времени сходить куда-нибудь». Он решил пешком обойти всю Армению и где-то, не то около Бжни, не то возле Ошакана, нашел те несколько метров земли, куда не ступала нога чужеземца — ведь не будь такого клочка земли, как бы уцелела Армения?.. Тифлисские кинто, карачохели и шарманщики, студенты театрального института и сосланные в Бухару кулаки, циркачи и разбойники, художники и средневековый монах, милиционер, балерины, учитель… Удивительна эта способность Айвазяна несколькими лаконичными фразами, несколькими штрихами нарисовать человека «во весь его рост». Как правило, его рассказы коротки — несколько страничек. Но так насыщены они фактами прошлого, событиями настоящего, деяниями и мыслями героев, что кажутся развернутыми во времени и пространстве историями судеб. «Тифлис», «Вывески Тифлиса», «Евангелие от Авлабара», «Скандалисты» воспринимаются как своеобразные микроэпопеи.

Наивные и лукавые, простодушные и себе на уме, праведные и грешные его герои. Судьбе одних посвящены повести и рассказы, о других сказано всего несколько слов. Но каждый из них, по Айвазяну (это одна из излюбленных мыслей писателя), — часть человечества, людского сообщества, основанного на доброте, справедливости и любви. Именно высокие человеческие чувства — то всеобщее, что объединяет людей. Не корысть, ненависть, эгоизм, индивидуализм, разъединяющие людей, а именно высокие человеческие чувства.

А масштабы этих сообществ различны… Это может быть связь с небольшим кругом людей (в повести «Треугольник» — кузница, пятеро работающих в ней кузнецов Мкртычей). И это может быть родство со всем человечеством. Когда слова одного человека должны вобрать в себя «крик новорожденного, заветы предков, мудрость сострадания, муки ошибок, вечное стремление устроить свое будущее и упорядочить прошлое». Когда человек, собираясь убить другого, глядя в его лицо, замечает сходство с собой, понимает, что убивает тем самым самого себя… Айвазяну связь эта представляется настолько тесной, что все люди предстают в его книгах как бы единым существом. Каждый человек, считает писатель, несет в себе нечто общее и, значит, вмещает в себя многих. Как вобрал, например, в себя тифлисский художник Григор (тот самый, что нарисовал на стенах кабачка «Симпатия» Шекспира, Коперника, Раффи, царицу Тамар и Пушкина) многих своих земляков, и разговаривал с другим так, как будто сам с собой разговаривал, раскрывался перед другим, чтобы тот вобрал его в свою душу, узнавал сущность другого, чтобы обосновался этот другой человек в нем, в Григоре…

Неизвестное познается через известное — и мир прозы Айвазяна критики сравнивают с карнавалом, ярмаркой, цирковым представлением (непременно — грубоватые и печально-возвышенные шутки рыжего и белого клоунов, непременно — сопровождаемые традиционным «оп-ля!» и лукавой правдивостью на лице «коронные номера» фокусника), находят в его книгах отзвуки раблезианства, усматривают даже некоторое сходство его героев с персонажами «великого булгаковского бала Воланда»…

Думая о героях Айвазяна, всегда почему-то вспоминаешь картины Пиросмани, с их наивностью и вместе глубинной философской обобщенностью, и Маленького принца Экзюпери, за детским простодушием которого — счастливое прозрение, равноценное опыту и знанию зрелого ума: «Зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь». И еще вспоминаешь театр. Этому, кстати, есть и вполне объективное объяснение: проза Айвазяна необычайно сценична. Правда, воспользовался этим не театр, а кинематограф. Знакомство широкого читателя с Айвазяном состоялось не по переводам книг, а через снятые по его сценариям прекрасные фильмы, один из которых — «Треугольник» — был удостоен Государственной премии Армении. Но вспоминается именно театр — «Кавказский меловой круг» Брехта. В сюжет старинной восточной легенды вплетается сюжет реальный, национальные мотивы освещаются светом философского и поэтического обобщения, к этому добавляется еще чуть-чуть духа современности, взгляда на мир из наших уже дней, — и все это создает ощущение одновременно трагичности и праздничности человеческого существования, столь напряженно звучащее в прозе Айвазяна.

Не могу с уверенностью утверждать, но все-таки скажу — пусть это прозвучит как предположение: влияние Брехта с его принципом очуждения не обошло творчества армянского писателя. Айвазян не отрывает вовсе своих героев от реальной жизни, но или сгущает, уплотняет, перенасыщает эту реальность, так что она кажется уже немного нереальной, или совершенно спокойно и сознательно вводит элемент «чудесного», если он необходим для оптимального раскрытия внутреннего мира героя.

В этом одновременно и сила и слабость писателя. К сожалению, иногда (так бывает у Айвазяна нечасто, но все же бывает, поэтому стоит сказать об этом) «чудесное», выдумка, мысль становятся самодовлеющими, слова, рассуждения авторские (пусть по поводу проблем вечных, непреходящих) подменяют «материал», изображение жизни, — накал мысли оборачивается вневременным морализаторством.

Но примем на минуту правила игры Айвазяна — предположим невозможное. Предположим, что айвазяновский Григор каким-то чудесным образом оказался на сцене во время того самого спектакля (кстати, как мне кажется, это не было бы насилием ни над пьесой, ни над героем). Так вот, если бы это произошло, то зонтом Григора могли бы стать такие строки:

Только не говори, что мы незнакомы. Руки мы, руки, протянутые для встречи. Свет мы, который должны громогласно возжечь. Тобой губы мои открыты — и поют они. И идут за тобою они, ты — немолкнущее слово! Вижу — через тебя путь кратчайший найду я к себе. Вот и я — это ты! Подтвердишь ли мое бытие, головой ли кивнешь, утверждая?.. Ах, вынь из груди тот камень, которым ты на меня замахнулся. Усмири свою злость, удержи мою ярость. Раскачай, раскачай, человек, моей веры, любви моей дерево. Вот и ты — это я!

Написано это прекрасным литовским поэтом Юстинасом Марцинкявичюсом, но если бы мог Григор сочинять стихи, то сказал бы, наверное, именно так.

Мысль, до которой неискушенный в «теории» жизни герой Айвазяна дошел путем, так сказать, эмпирическим, сформулировал Бачана Рамишвили из романа Нодара Думбадзе. Сформулировал как «закон вечности». Он гласит: «Душа человека во сто крат тяжелее его тела… Она настолько тяжела, что один человек не в силах нести ее… потому мы, люди, пока живы, должны стараться помочь друг другу, стараться обессмертить души друг друга: вы — мою, я — другого, другой — третьего, и так далее до бесконечности»… Не существование личности для самой себя, в самой себе, некоей «замкнутой» личности — стремление стать личностью для людей — в нем видят высший смысл жизни, свое счастье многие герои Айвазяна…

Любил людей Григор. Как не любить — хорошие были люди: «веселились, кутили, тузили друг друга, грустили, порой плакали, песни горланили…» И Григор делился с ними своими радостями и сомнениями, страстями и мечтами, говорил о своих грехах и слабостях — искренним и откровенным был Григор. Откровенность его распространялась по всему Тифлису — он расписывал вывески, витрины, фасады, двери кабачков и парикмахерских, духанов, больниц и мелких лавчонок торгашей… И когда полюбил Григор Соню, любовь его тоже стала достоянием города. Тифлис еще больше посветлел от его вывесок, он тоже был влюблен. Влюбленный город?.. Но выносит-то Григор свою любовь на холодные улицы, под холодный сквозной ветер… И платит ему город отнюдь не добром. Непониманием.

Признание пришло — люди одержимо искали старые его рисунки в надежде обрести откровенность. Но это было запоздалое понимание — постскриптум к поломанной судьбе Григора… И оказалось, утрата невосполнима и невероятно, неопределимо велика ценность, значимость жизни одного этого человека для «людского сообщества», зовущегося Тифлис. Оказалось, «откровенность одного слабого человека, честность одного бедного человека могли полонить большой и богатый, страстный и горячий, сытый и коварный, щедрый, красивый и жестокий город…» Григору это удалось. Его удивительный дар тому «виной». Но ведь не все мы так талантливы, да не все и способны достойно и до конца реализовать то, что заложила в нас природа и воспитало общество. Это не легко. (Как точна лаконичная формула Паруйра Севака: «и нам самим бежать за собой, и нам самим себя не догнать, и нам самим себя не достичь…») А ведь от этого зависит и то, как выглядит человек в собственных глазах, и то, как воспринимают его другие. Не все удается, и не всегда хватает мужества признаться, что виноваты в этом не тесные рамки судьбы, зажимающие, не позволяющие раскрыться, не дающие столь долгожданной возможности показать себя, а прежде всего мы сами.

Мы бы хотели что-то в своем прошлом забыть, что-то переделать, мы бы хотели быть во многом другими — добрей, умней, талантливей, удачливее, наконец. Именно это желание переделать, «пережить» жизнь рождает легенду Хачика, героя Айвазяна («Наша часть реки»), о том, как когда-то, спасаясь от резни, переплыл он Черное море: «вошел в море где-то в Турции, а вышел где-то в России». А потом оказалось, что плавать-то он совсем не умеет. Из Турции выбирался морем, но-как и все. А легенда? Ее Хачик объясняет просто: «Хотелось, чтобы в нашем горе было хоть что-то красивое…»

Раскрывая душу свою перед людьми, герой Айвазяна хочет быть понятым другим, он бежит одиночества, ощущает свою необходимость. Только тогда он уверен в себе, тогда есть «защищенность», тогда есть смысл в жизни. Разобщенность же людей (прежде всего духовная) становится трагедией.

Об этом думают многие герои Айвазяна. Многократность этих размышлений не делает их банальными или привычными. Да и как тут привыкнешь, если иногда цена стремлению высказать себя — одиночество («Шепот»), если не понимают друг друга даже члены одной семьи («Отец семейства»), если диалог между братьями, повторяющийся сто, тысячу, миллион раз (наизусть известны все реплики, все выражения лица, кажется, прокручивают магнитофонную запись — нажимаешь на какую-то кнопку, и диалог оживает), вновь не достигает цели — абсолютного понимания — и вновь обрушивается лавиной страдания и боли («Я — моя мать»)…

Для героев Айвазяна (для его героев) необходимо ощущение внутренней правды. Они уверены: «скрывать свою сущность — боль, радость, порывы, мысли, страхи — значит скрыть себя, убить себя и взамен себя создать другого человека». Но это уже будет другой человек — видимость, иллюзия, маска, — но не ты сам. Но не все ведь готовы, не все способны, да не все и хотят понять, принять и разделить эту любовь и душевную открытость. Кто-то признает необходимость существования таких людей рядом с собой. И даже обосновывает эту необходимость. Хотя бы и вот так — с некоторой долей простодушия и изрядной долей житейского цинизма: «Знаешь, что ты за человек, Вано?.. Ты, Вано, как Христос… Если захочешь — пойдешь по Куре, от Муштаида до Ортачалы по воде дойдешь… Весь Тифлис тебя обожает… — полушутя-полусерьезно говорит кинто Цакуле своему другу. — Когда ты такой, нам можно плутовать… А то все перепутается, и мы уже сами не будем знать, кто из нас сатана, а кто святой… Тебя бог послал для того, чтобы… — остальное Цакуле сказал про себя, с мягкой улыбкой глядя на Вано, — чтобы ты голодал, чтоб у тебя вечно денег не было, чтоб ты наивным был, чтоб чистым и доверчивым был, чтоб всех любил…» («Вано и городовой»). А кто-то не может ни минуты жить рядом с такой искренностью и любовью. И летит над Тифлисом исступленный крик милиционера Володи Джабуа («Тифлис»): «Мне столько любви не надо!» Да что уж там, о какой «настроенности» на судьбу другого можно говорить, как можно понять другого человека, как говорить ему что-то о себе (да не просто «что-то», а самое главное, сокровенное, то, о чем даже захочешь сказать — слов не подберешь), если «человек часто держится на расстоянии даже от самого себя» («Киракос»).

Литература последних лет не однажды и с разных точек зрения пыталась осмыслить эту проблему. Что далеко за примерами ходить — литературы, так сказать, соседние, «родственные», кавказские — азербайджанская и грузинская — все с большей заостренностью и требовательностью ставят ее перед читателем. Преуспевающий архитектор Фуад (повесть Анара «Цейтнот») педантично расписывает по часам и минутам каждый свой день. И среди множества суетных дел, забот, встреч, слов и мыслей забывает ироничное пожелание себе, появляющееся тем не менее на каждом новом листке календаря: «встреча с самим собой!» Так же не способен сохранить цельность своего внутреннего мира в этой засасывающей повседневности и литератор Гига, герой повести Т. Чиладзе «Дворец Посейдона». Рустам Ибрагимбеков в своей повести «Структура момента» доводит эту ситуацию внутренней раздвоенности человека до абсурда; вынужденный однажды солгать, герой его долгие годы сочиняет для родных и знакомых свою жизнь — такую, какой они хотели бы для него. Если у Анара и Т. Чиладзе герои действительно добились многого, нашли (пусть хотя бы только с обывательской точки зрения) свое место в жизни, у героя Ибрагимбекова и это все — миф. Тем большее облегчение испытывает он, сумев перечеркнуть этот миф… «Вневременные», как иногда представляется, или отдаленные от нас временем герои Агаси Айвазяна, оказывается, выясняют для себя те же проблемы, которыми мы живем сегодня…

Вано, Григор, дочь генерала Барсегова Машо, Егор… Сильные они или слабые люди? Трудно ответить однозначно. Они слабы, так как уязвим и раним откровенный и любящий человек. И они страдают и мучаются, но, несмотря на боль и страдания, остаются добры и открыты для людей. Они могут с улыбкой встречать удары судьбы. Но как очень точно было когда-то подмечено — человек шутит скорее в затруднительном положении, попав в беду, чем на вершине счастья и успеха, юмор же — это всегда немножко защита от судьбы. Герои Айвазяна способны много сделать для других, зная, что от них зависит судьба людей, что их жизнь что-то значит для других, необходима им. Они сильны. Вот только счастливы ли они? Почему-то мы видим их — в самые радостные их минуты — через дымку печали, и все звучит и звучит какая-то щемящая нотка — как предчувствие утраты. И выносим мы из чтения этой прозы отнюдь не чувство легкости душевной. Гораздо точнее будет сказать, что чтение это настраивает на самоанализ, самопроверку: способен ли ты на эту высокую человеческую духовность, доброту, гуманность, на то, чтобы поступиться своими интересами во имя интересов другого, способен ли ты на такое счастье?..

И все же испытывает их писатель — горем. Почему? Может быть, в этом — чисто человеческая позиция писателя, который считает, что нельзя лишь «испытывать» человека счастьем? Да и потом, ведь давно известно, что все счастливые похожи — повторения же губительны для литературы. Но это все не более как догадки. Как бы там ни было, предназначенное им автором и судьбой испытание герои Айвазяна, как правило, выдерживают, и мы сохраняем к ним свою симпатию.

Айвазян «мучительно счастлив» своими героями. Но писатель не идеализирует их. Он требователен к людям, чьи судьбы создает, и не прощает им ни фальши, ни низкой лжи. Как светла легенда Хачика! В основе ее ложь, но та, что зовется «возвышающий обман» и делает людей сильнее, благороднее. Смысл речей дядюшки Алексана («Подушка Алексана») можно, пожалуй, кратко определить так: и мы страдали. Чем больше стремится он уверить в этом, рассказывая об испытаниях на пути их — беженцев из Карса, — тем отчетливей наше убеждение: здесь не просто слова, не просто желание привнести в этот сегодняшний быт частичку прежней счастливой жизни, хотя бы материальное — подушка, — но свидетельство ее. Этот человек спекулирует на самом горьком и святом в истории своего народа, и писатель беспощаден к нему. «Приговора» нет, нет назидательности. Есть сарказм, притом — убийственный.

Не идеализирует писатель и любовь и доброту своих героев. Добры его Григор и хозяин кабачка «Симпатия», пожалевшие Соню. Но их поспешная доброта оборачивается несчастьем и для нее, и для Григора. Добры и дорожат друг другом Мкртычи. Но их лучшие чувства едва не перечеркивают судьбу Мко и Любы (не такой представлялась им невеста товарища)…

Добр и неизменен в своих мыслях и заботах о семье Мисак (повесть «Отец семейства»). Но несчастлив сам он, страдают его жена и сын… Казалось бы, писателя больше всего в этой истории интересует повседневное течение жизни семьи Мисака — так подробно всматривается он в эти обыденные хлопоты, так скрупулезно описывает самые маленькие, незначительные семейные события. Но это первое впечатление обманчиво. Как и всегда, Айвазяна прежде всего интересует внутренняя жизнь его героев. И повесть эта — о поисках себя, поисках человека в человеке, о «нравственной обеспеченности» личности.

Нет у Мисака ни мысли, ни цели важнее благополучия семьи. Все вокруг преклонялись перед понятием «семья», грозившие семье беды вызывали ужас, перечеркивали сам смысл жизни этих людей. Незаметно, с течением времени, культ семьи — этой боли его сердца, загадочного клубка, один конец которого затерялся где-то в далях прошлого, а другой — где-то еще дальше, в непонятном будущем, — заполнил его существование.

Идея человеческой памятливости, причастности к судьбе народа, уважение к своему роду, желание напомнить дню сегодняшнему его истоки, все эти так активно обсуждаемые нашей литературой последних лет проблемы (вспомним хотя бы очень емкие и точные слова Валентина Распутина из «Прощания с Матерой»: «Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни») — все они удивительно созвучны армянской литературе.

Судите сами.

Егише Чаренц, «Книга пути»:

«Если ты хочешь прожить на свете дольше мгновенья, Мни себя только звеном — не головным, не в конце». (Пер. А. Тарковского)

Грант Матевосян, повесть «Мы и наши горы»: «От пастуха Ованеса родился пастух Есаи, от пастуха Есаи родился пастух Айказ, от пастуха Айказа родился Степан, но Степан уже не пастух…»

Агаси Айвазян часто возвращается к этим мыслям на страницах своих книг. Не случайно один из его героев считает, что человек должен соотносить себя не с миром, не с количеством людей, а с временем, с вечными, непреходящими нравственными ценностями. Думает так пришедший в книгу Айвазяна из старинных армянских легенд и ставший главным героем его повествования-притчи Мартирос, которому доверено право нести нам, читателям, многие авторские идеи и убеждения. Так начинается повесть «Треугольник»: «Отец у меня был кузнецом. Отец моего отца тоже был кузнецом. Говорят, и его отец кузнечил. Но потом остались только мой отец и его товарищи кузнецы».

А это уже о Мисаке из «Отца семейства»: «Пустая темная комната. Словно никто, никогда здесь не жил… Только на стене еще висят фотографии его родителей. Отец в военной форме, в папахе. Мать сидит, сложив на коленях руки… И в этой заброшенной, холодной комнате — запах теплого хлеба, единственное, что напоминало ему о жизни, пробуждая старое, до боли знакомое чувство, чувство, которое укрепляло в нем надежду. И он ухватился за эту надежду и стал восстанавливать в памяти историю своего разрушенного очага».

Для Мисака следование традициям — не ритуал и даже не стремление жить «как все». Это фанатическое следование традициям для него — единственно возможный разумный способ жизни и мироосмысления. Оно вошло в его плоть и кровь, и когда после пустячной ссоры Мисак решил, что задета честь его семьи, мысли его «заработали в одном направлении. По это были не мысли, это заговорила кровь древнего рода». Мисак убивает обидчика, но в его сердце — сердце все-таки доброго, честного, самоотверженного человека — всегда будет жить огромная, неискупимая вина перед людьми, а в памяти навсегда останется последнее слово Петроса, его ласковое и удивленное «аджан?» — душа моя… Убив Петроса, не убил ли Мисак тем самым душу свою — самого себя?..

Только-только начал вводить в спокойное и надежное русло жизнь своей семьи Мисак — появился достаток в доме, мир и покой обосновались в нем, вот и радость заглянула — женится сын. Чего же еще желать? Тут и настигли его, один за другим, два страшных удара — сбежал из дома сын, изменила жена.

В этом отлаженном, упорядоченном, благополучном патриархальном существовании Ермон, жене Мисака, не хватило человечности, духовности. Она по-своему любит Мисака, продолжает его любить, но отношения с ним — серьезная, «земная» часть ее жизни. Мечтала же она о какой-то завораживающей сказке. И не за такой же ли мечтой — яркой романтикой цирковой жизни поспешил сын?..

Страдает Мисак, обманутый в своих лучших чувствах, одинокий, как и жена и сын, в своей собственной семье… Но мы готовы согласиться с автором: «Миру нужны отцы семейств. Нужны они и народу Мисака. В этом есть великая мудрость. Люди бегут друг от друга, потом убегают от самих себя. Нет во всем этом ни на грош ума. Но приходят отцы семейств и собирают, сплачивают вокруг себя людей. На них, на отцах семейств, держится мир… Горе тому народу, у которого нет отцов семейств…»

Остается сказать совсем немного. Вспомнить слова героя повести «Треугольник»: «Фотография с изображенными на ней людьми, с их внешностью, позами, изрядно пожелтевшая, фотография эта истинно армянская, а почему, я и сам не могу сказать. Это можно почувствовать только особым чутьем, если оно есть у вас». Читая книги Айвазяна, чувствуешь: это писатель истинно армянский. И еще, встречаясь с его героями, убеждаешься — вновь повторим слова одного из них: «удивительные люди есть в твоей стране»…

Н. Игрунова