* * *
Что скребется? Кто стучится?
Дни и ночи напролет
не умеет отлучиться.
Кто там в черепе живет?
Мы не знали, что живые
там запаяны часы —
ходики сторожевые
приграничной полосы.
Сколько времени? Как будто
остается полчаса
и еще одна минута.
Вьется в черепе оса.
Отогнать ее не в силах,
я живу себе назло.
В гнездах прячется осиных
только старое тепло.
Тонкий пепел слой за слоем
оседает на кости.
Мы слова губами ловим.
Память бедная, прости!
* * *
Кажется, оба своих полушария
люди устали стеречь.
Топот и цокот, да конское ржание —
вот тебе новая речь.
К нам из окраины речь незнакомая
катится в звоне подков.
Вроде как спешилась первая конная
армия всех языков.
Кто-то любимого города хватится —
на площадях ипподром.
Топот, когда он до неба докатится,
то обращается в гром.
И среди сора да конского волоса,
туго набившего слух,
что это шум возвышает до голоса —
крика в руках повитух?
* * *
Не гора, где жило столько,
что сама земля телесна,
не курганная надстройка.
Что здесь будет, неизвестно.
Не печальные изъяны
засыпающего мозга.
Не одни рубцы да ямы.
Есть несжатая полоска!
Не случайность, а возможность
между признаков бескостных,
что теряет осторожность
и цепляется за воздух.
1953
На портретах двойной упырь.
Острый запах – карбид и сера.
Воздух серый от стертых в пыль
поколений. Пыль еще не осела.
Как она провоняла вся
та держава. Карбидом и «беломором»
мертвый дух как будто берут измором.
Мне пять лет, мне еще нельзя.
Я не знаю, куда расти.
Мой состав приготовлен, – то есть
под парами стоит, готовясь
нас до места не довезти.
* * *
А кто случайно снегом не засыпан,
ледовой не затянут полыньей,
оправданы позорным плебисцитом,
в себя народной приняты семьей.
Пока живут, себя перемеряя, —
перемножая и опять деля,
под ноги правда катится сырая,
как свежая могильная земля.
Как будто больше нет суда над нами,
или глаза не поднимаем мы.
Шатаются разносчики чумы
из дома в дом, между двумя домами.
* * *
Что касается младших, в которых
небывалый открылся запал,
первый тлел как подмоченный порох,
а потом перетлел и пропал.
Перепутавший правое с левым,
темный к ночи, с утра никакой,
и вода, отдающая тленом,
почему-то всегда под рукой.
Заточенье в насиженных гнездах.
Беготня из подъезда в подъезд.
Но потрескивал искрами воздух
по краям этих гнезд, этих мест.
Там дымок поднимался запретный,
самый свежий прохватывал страх,
ясной злобы цветок незаметный
распускался на винных парах.
Я глядел, как его безвозвратно
забирает похмельная дрожь,
и себя уговаривал: ладно,
может, завтра еще подрастешь.
Он подрос, и к нему не добраться.
Так и буду его до конца
вспоминать, как пропавшего братца,
на подломанных крыльях птенца.
* * *
Вот новый, кажется, урок:
московский юный говорок,
ни от кого не ждущий вдруг
какого-то урона —
ни выстрела, ни грома.
Но чем кормить его с руки
и не вложить отравы,
когда мы для своих детей
как двери, снятые с петель,
как выбитые рамы.
* * *
…в американских штатах. А мы внештатно —
комьями с лета, хлопьями света мы
ляжем под ноги, чтобы тебя нежданно
не укатали Гранатовые Холмы.
Лесом густым станем тебе в подмогу.
Пасмурным днем пойдем за тобою вслед
и обратимся к их непростому богу,
чтоб перевел тебя через море бед.
Есть еще за кого мне броситься оземь,
если занос опасен и снег глубок.
Ты не гони, а мы за тебя попросим.
Мы тебя просим: смилуйся, добрый бог.
Озеро 13 [1]
Снег бежит через дорогу как невидимый зверек.
Слюдяные наволочки смяты.
А по озеру 13 ходят вдоль и поперек
белоснежные рубахи,
снежные халаты.
Разгоняются кругами, льда касаются едва —
катятся отчаянные взмахи.
Снег дымится —
белые рубахи
поднимают, завивают рукава.
* * *
Кто ж не знает, что в этих сотах
мало меда и много воска?
Много паники в эпизодах.
Холодок вдоль спинного мозга.
Так с отчаяньем входят в долю.
Это наш договор вслепую:
раздели, я всего не стою.
Половина – бери любую.
У меня еще на примете
непонятные буки, веди,
внуки, дети, звезда над башней
да хороший зверек домашний,
не известный на этом свете.
* * *
Подбирается лисой,
заливаясь нежной краской,
с обаятельной ленцой,
с обязательной оглаской.
Я здесь точно ни при чем,
у меня есть право вето.
Но затронуто плечом
и коленкою задето —
дело ясное, гляди.
Только выводы громоздки
здесь, на шелковом пути,
на атласном перекрестке.
* * *
Никакой не воробей.
И кому ты, для кого ты
тянешь ясные длинноты,
мелких полные дробей?
Хвостик маленький оранжев.
Ты не дятел, я не Дидель.
Кто вы, сударь? Надо раньше б
заглянуть в определитель.
Там в кустах твоя смешная
голова передвижная.
В голове передвижной
золотой туман сплошной.
* * *
Вечером в воскресение
небо – одно спасение —
гаснущее колеблется.
Звездочка еле теплится.
Вечером легче дышится.
Звездочка еле светится.
Пусть за меня распишется,
там за меня отметится.
* * *
Темнота, заполнившая разом
обод изумленного зрачка,
силится пугать последним часом
и не уступает новичка.
Облако, закрывшее луну.
Шире круг, а темнота просторней.
Корни страха, зрительные корни
трогают слепую глубину.
* * *
Раньше грома и ночного блеска,
раньше ливня, хлынувшего прямо,
распахнулась, закачалась рама,
в комнату шагнула занавеска,
открывая бледные на белом
виды оробевшего подлеска,
грифелем осыпанные, мелом.
Все они остались невредимы,
в слепнущем зрачке соединяя
несоединимые картины:
темная – подробная – цветная.
* * *
Облачный край, зачесанный редким гребнем.
Под горизонт – сияющая вода.
Мы на нее не смотрим, еще ослепнем.
Дальше уходим, может, придем когда.
Листья ольхи пучками на тонких нитях
мелко шуршат как ветхая чешуя.
Кто-то бежит вдоль моря —
и что он видит?
Видит саманный дом, где живет семья.
* * *
Заросшее травою озерцо
следит за комариной пляской.
День марлевой ложится на лицо,
а вечер влажною повязкой.
Перебеляя воздух, дождик-вязь
чуть сеется из вечного запаса.
И целый день, почти не шевелясь,
стоит его рассеянная масса.