Когда он подъехал к «Лесному кафе», ее машина уже была здесь. С некоторым смущением он взглянул на часы: нет, он точен. Поставив свою машину подальше от ее, он еще раз удостоверился, запер ли дверцы, и вошел в кафе. День был рабочий, девять утра — в кафе ни души. В большом зале, так называемом «салоне», куда вход прямо с улицы, расставлены круглые непрочные столики из пластмассы с жестью, на одном сложены стопкой дюжины две свежих скатертей, все окна открыты настежь, по полу, выстланному светло-серой и синей плиткой, кольцами вьется черный шнур пылесоса. За полуоткрытой дверью виден меньший зал, обшитая панелями «каморка», где пока даже не раздвинули гардины в окнах и грубые деревянные столы были погружены в прокуренный сумрак минувшей ночи. Тем не менее он заглянул туда, но там было пусто. Тогда он вышел на террасу — и чуть не присвистнул от нахлынувшей радости.
Она сидела спиной к зданию, у самого парапета над лесным ручейком, который с тихим журчанием пробирался по усыпанной бурой хвоей земле. Ручеек был неглубокий, но в тени елей и пихт вода казалась густой, тяжелой и дна видно не было.
Он склонился к ней, но, к его недоумению, она тотчас же отстранилась, протянув ему лишь руку, хотя он полагал, что их никто не видит.
Приложившись к ее руке, он с грохотом подтащил по гравийному полу свободный стул, уселся и заговорил о неожиданной радости, которую она доставила ему тем, что нашла для него время; он не успел договорить, так как подошла официантка, чтобы принять заказ. Когда они снова остались вдвоем и он хотел было закончить прерванную фразу, она, уставясь неподвижным взглядом на лес, сухо сказала:
— Красиво же ты вчера поступил, очень красиво!
Она проговорила это, не разжимая рта, только губы стали почти белыми, но он четко расслышал каждый слог, и теперь сказанная ею фраза встала между ними незримо, но осязаемо, как стеклянная перегородка. От ручейка и деревьев повеяло влажной прохладой, которая, казалось, на миг покрыла ледяной корочкой парапет и крышку столика; донесшиеся из окна кухни несколько тактов польки прозвучали как-то странно, словно гром посреди зимы. Он сделал над собой усилие, пытаясь вспомнить, что же вчера произошло.
Часов в пять он пошел к Вилли Чапеку, владельцу гастрономической лавки, который в задней комнатушке, тесной и сумрачной, не только сам любил поесть и выпить, но и пускал за плату потрапезничать некоторых своих постоянных покупателей. Тут собирались преимущественно люди интеллигентные: коммерсанты, а также актеры и литераторы, почти исключительно мужчины от сорока до пятидесяти лет. Пили датское пиво, бургундское, иногда шампанское, ели паштеты, ручьевую форель и икру, но порой перебивались соленым печеньем, а то и бутербродами с ветчиной, которые приносили из ближайшей закусочной. Один раскошеливался на бутылку вина, другой на банку форели, третий на шампанское, а четвертый вообще ничего не платил — не мелочились, Вилли тоже, он не раз добровольно выставлял бутылку.
Разговоры велись о какой-нибудь книжной новинке, о том, как трудно вступить в «Географическое общество», инженер-мелиоратор рассказывал об осушении верхового болота, а юрист, пользовавшийся славой волшебника, демонстрировал один из своих фокусов и с извиняющейся улыбкой целовал ручку даме, которая вытащила карту или сняла колоду. Заходили сюда также для деловых переговоров; госпожа Экслер, владелица салона музыкальных записей «Экслер-рекордс», заседала там, к примеру, чуть ли не ежедневно. Вчера она тоже пришла, с двумя телевизионщиками, которых он видел впервые; напротив них сидели молодой человек и девушка, всецело занятые собой: они смотрели то на рюмки, то друг на друга. Потом явился фокусник, выпил пива, съел бутерброд с ветчиной, который принес в портфеле, и стал читать газету, кем-то оставленную на столе. Затем пришел доктор Фрич, ее муж. С ней поздоровавшись, он небрежно приложился к ее руке, и оба завели беседу на светские темы, в которых уже имели кое-какой опыт. Он точно вспомнил: она спросила, был ли он этим летом в Зальцбурге, посудачили о тамошних отелях и ресторанах, решив, что ездить в Зальцбург больше нет смысла, с тех пор как закрылся «Ешь-ешь-ешь», где рыба была такой свежей, словно ее только что выудили из реки, а бутылка «бароло» стоила шесть шиллингов, лучшее в мире «бароло» — всего шесть шиллингов… ну и тому подобное. Он точно помнил, что тут ничего такого быть не могло.
Потом пришел оперный певец Зильберман — вечером ему предстояла премьера — и выпил несколько рюмок водки. Фокусник, зачитав из газеты заметку о каком-то сексуальном преступлении, не оставил камня на камне от противоречивых заключений судебно-медицинских экспертов, а Зильберман рассказывал госпоже Экслер о своей поездке в Россию.
Остальные, кроме него самого и фокусника, углубившегося в газету, сидели в дальнем конце продолговатого стола, справа и слева от госпожи Экслер, возле которой крутился — два шага вперед, два шага назад — оперный певец.
А доктор Фрич, прислонившись к косяку двери в подвал, грыз орешки из консервной банки; неожиданно, без всякого видимого повода он сказал, обращаясь не то к самому себе, не то к нему:
— И отчего так получается, что даже при самой большой близости ты все-таки одинок? Извечная разъединенность платонических половин? Или же это в самой природе вещей? А может, все дело в нашем собственном несовершенстве?
Его не так-то легко смутить, но на мгновение ему показалось, что вся кровь застыла у него в жилах. Муж знает? Догадывается? Решил проверить его этим вопросом? Подстроил ловушку? Пытаясь преодолеть смущение, он глотнул пива и закурил сигарету, но чувство замешательства только усилилось, оттого что затронутая доктором проблема была ему совершенно чужда.
Положа руку на сердце, он должен был бы сказать: «Я очень счастлив и отнюдь не одинок». Он заставил себя взглянуть ее мужу в лицо; казалось, орехи интересовали доктора больше, чем любой его ответ. Испуг почти прошел, однако внезапно закралось подозрение, что доктор привел жену для того, чтобы в ее присутствии задать этот вопрос-ловушку. Доказательства тому не было ни малейшего, но мысль, что он раскусил хитрость доктора, помогла ему взбодриться.
Подражая скучающему тону доктора, он сказал:
— Пожалуй, все мы таковы, пожалуй, это действительно в природе вещей. — И, как бы в подтверждение, что он способен умно рассуждать, добавил: — То, что мы называем любовью, всего лишь попытка с негодными средствами.
Он был очень горд этой фразой и убежден, что не выдал себя.
Доктор, продолжая грызть орешки, спросил:
— Стало быть, вы тоже полагаете, что полной слитности между мужчиной и женщиной, совершенного согласия между ними, не существует?
И он ответил:
— Да, я тоже так полагаю.
Тем временем оба телевизионщика ушли, Зильберман закончил свой рассказ, все снова сгрудились вокруг уставленного рюмками и бутылками стола, а Вилли открыл для какого-то гостя банку крабов.
Допив пиво, он ушел, а наутро в восемь часов она ему позвонила и назначила свидание в «Лесном кафе». И вот они сидят здесь, между ними стеклянная перегородка, и опять ему показалось, что кровь застыла у него в жилах, но с той разницей, что в этот, второй раз он не знал, как спастись, ибо понял, что все-таки чем-то себя выдал накануне. Мысли сновали в его мозгу, как пчелы в улье, но сколько он ни напрягал память, так и не мог вспомнить, что сделал не так, где и когда. Он непрерывно размешивал ложечкой сахар в чашке кофе, которую принесла официантка, и в голову почему-то лезло одно: он моложе ее на целых двенадцать лет. Наконец он решил, что пора хоть что-то сказать, и пробормотал, глядя в чашку:
— Пришлось изворачиваться… Я совершенно не ожидал этого… Не мог предвидеть, что он подозревает…
Ложечку он отложил, но к кофе не прикоснулся и, вертя чашку в похолодевших руках, размышлял, что еще можно сделать сейчас. Подняв глаза, он увидел, что она сидит совершенно оцепеневшая и вся дрожит, будто не в силах справиться с охватившим ее напряжением. Он мягко положит ладонь на ее обнаженную руку.
Она отдернула руку так резко, что у него из чашки выплеснулся кофе. И наконец заговорила, совсем тихо, словно в глубочайшем изнеможении, ее голос донесся откуда-то издалека:
— Так трусливо предать! Предать все прекрасное, что было! Тьфу, черт!
Он хотел оправдаться, объяснить ей, что сказал только самое необходимое, чтобы не выдать себя:
— Ведь я даже не знал, догадывается он о чем-нибудь или нет. Я подумал: а вдруг это ловушка, и постарался обойти ее. Извини, если что не так, прости меня! — И добавил: — Конечно, я виноват.
Она не перебивала его, а скорее всего, просто не слушала. И когда опять заговорила, голос ее был по-прежнему очень тихим, проникнутым глубокой грустью, однако твердым, словно сталь в вате:
— Попытка с негодными средствами. Вот как?! А для меня это было другое. Вот так!
И только сейчас он понял. Но она уже поднялась и, не попрощавшись, направилась к выходу. Под ее ногами хрустел гравий, и этот хруст отозвался у него в глубине сердца, да и потом отзывался при каждой мысли о ней, при воспоминаниях, которые скребли его словно ногтями, бередя неутолимую тоску по ней. Он ясно понял, что в том кратком разговоре с ее ни о чем не подозревающим мужем его ложь нечаянно оказалась правдой.