В комнате его уюта было не больше, чем в мебелирашках домов свиданий, и он, конечно, был благодарен, когда она пригласила его перебраться к ней. Встречались они уже не первую неделю, и он не раз у нее бывал: сперва вечерами, потом как-то остался на ночь, а потом и на три — в пятницу вечером пришел и пробыл до утра понедельника, когда обоим надо было на работу, ей в закусочную, ему в мастерскую. Следующую субботу и воскресенье он снова провел у нее, и в этот раз она достала раскладушку, что пылилась в подвале вместе с тонким поролоновым матрацем с тех Пор, как ее мать разбил паралич и она перестала приезжать в гости. В понедельник она снесла раскладушку обратно в подвал. В следующую пятницу он сам притащил раскладушку наверх, а в понедельник уже и убирать не стал — набросил шерстяное одеяло, и все. Во вторник, когда он пришел снова, она раскинула перед ним несколько отрезов и спросила, какой материал ему больше нравится.
— Да вот этот, красный в горошек, — ткнул он, но она не согласилась:
— На платье он, может, и ничего, но для покрывала не годится. Да и к обоям не подходит.
Так и не найдя рисунка, который был бы им по вкусу и не портил бы комнату, они на следующий день отправились в центр, хотя оба жили на окраинах, в разных концах Вены. Она в среду кончала в два, он отпросился у своего мастера. Они обошли все магазины, были у Стафы и Герцманского, в универмаге «Квелле» и просто в лавочках, но того, что нужно, так и не подобрали. Поначалу он не представлял толком, что искать, но теперь знал: обязательно с рисунком, но никаких цветочков, и ни в коем случае не с кругами, может быть в полоску, но не очень узкую, и чтобы не красное, но и не желтое и не серое, конечно: серое, впрочем, еще куда ни шло, но тогда уж с розовым, а еще, пожалуй, зеленое с голубым сойдет, но только если голубой неядовитый. В четверг сразу после обеда он уже был в закусочной, где она работала официанткой: кажется, он нашел то, что нужно. Они поехали на другой конец города, в дешевые лавочки мелких торговцев, и там купили материал. Оттуда они сразу поехали к ней, и она, даже не сняв пальто, расстелила рулон по раскладушке — извилистые черные линии на красно-желтом поле. И хотя материал понравился ему сразу — и на витрине, и потом, когда им его запаковывали, — теперь он снова спросил:
— Ты в самом деле уверена, что он подходит?
Бросив пальто в кресло, она опустилась на колени; ножницы уже с треском шли по полотну.
— Ты как следует держишь? — И немного погодя: — Теперь другой конец. Да нет, не этот, вон тот. — И не поднимая головы: — Видишь, ко всему подходит, даже к обоям. — И потом: — Ты погляди, даже к моей Маузи! — И самая большая из кукол, которые в несметном количестве лежали, сидели, висели в ее комнате, мелькнув у нее в руках, полетела на раскладушку. — Ты ведь любишь мою Маузи?
Кукла была величиной с настоящего младенца, вся матерчатая и более плоская, чем остальные куклы, с пышными волнистыми волосами цвета соломы, выряженная в пестрое шерстяное платье, связанное из остатков разной шерсти. Даже не взглянув на куклу, он ответил:
— Еще бы.
— Конечно, как же ее не любить. — Ножницы вдруг замерли, точно вместо ткани с ходу врезались в металл. — Но не вздумай любить ее больше, чем меня! — Она все еще стояла на коленях и, поскольку он был совсем рядом, запрокинула голову. — Ты ведь не изменишь мне с ней? — И, грозя кукле пальчиком: — Смотри, Маузи, не смей с ним заигрывать!
Вместо ответа он склонился к ней и уже целовал ее волосы, утопая в их пышном беспорядке. Мягко притянув его к себе, она прошептала:
— Ладно уж, разрешаю тебе любить и Маузи тоже, она ведь похожа на меня, верно?
— По правде сказать, ты мне нравишься больше.
Так он остался у нее, в ее квартирке, которая состояла, по сути, из одной этой комнаты и крохотной кухни-прихожей. Кухня была темная, свет попадал сюда только с лестничной площадки через матовое стекло зарешеченного оконца над входной дверью, и потому здесь почти всегда горела лампочка. Зато комната, наоборот, была очень светлая: на одном из последних этажей, и соседние дома довольно далеко. Начиная с полудня, солнце щедрым потоком врывалось сюда через два окна, в этом потоке лучей можно было прямо купаться: закроешь глаза, включишь радио, но не громко, а так, чтобы слышать отдаленный гул большого города, и кажется, будто ты на пляже. Правда, еще больше комната нравилась ему вечерами, при задернутых гардинах, когда горят только две слабые лампочки — на ночном столике и на тумбочке с проигрывателем. Тогда ему чудилось, будто потолок чуть опускается и слегка колышется, как тяжелый балдахин, а все предметы вдоль стен испуганно прячутся в собственные тени. Зато вещи, выхваченные из полумрака двумя кругами света, подступали ближе, словно жались к нему. И ему было очень приятно в окружении этих вещей, он как бы брал их под свое покровительство: керамическую плошку, где хранились ее цепочки, кольца и клипсы; блеклую цветную фотографию выпускного вечера в танцевальном кружке; картонку с оберточной бумагой, то сложенной, то свернутой в трубочку, самых разных цветов и узоров; или вот эту сетку, что висит на дверной ручке, — с ней она ходит за покупками; или вон тот пожухлый цветок в вазе; давно потрескавшийся на сгибах план Вены прошлого столетия, наклеенный на дверцу шкафа, — весь в квадратах, точно кафель; или вот эту папку с кинопрограммками; и всякие другие мелочи, что выплывали из темноты в зависимости от поворота абажура; и еще, конечно, куклы, всюду куклы: в платяном шкафу и между пластинками, в буфете среди парадных чашек, на книжной полке и даже на карнизах. Ему нравилось, когда все эти вещи прямо-таки осаждали его, ластились к нему — ведь это были ее вещи, и они сближали его с ней.
В проходной комнате, которую мастер в свое время, когда он был еще учеником, предоставил ему бесплатно, он чувствовал себя потерянно и неприкаянно, хотя комната была и меньше этой. Но там было куда темней: единственное окно, заклеенное разноцветной — под витражи — бумагой, выходило на лестницу. Кровать, стол, комод и умывальник — вот и вся обстановка. И голые стены, на которых взгляду не за что уцепиться. Здесь же чуть не до потолка, куда ни глянь — полным-полно всяких вещиц и безделушек, и среди них он чувствовал себя укрытым и защищенным со всех сторон, точно в коробочке с ватой или в шкатулке для драгоценностей.
Так что он не ведал, что творил, когда однажды вечером, сам не зная зачем, раздвинул портьеры и, облокотясь на подоконник, высунулся из окна. Возможно, сам того не сознавая, он хотел перехитрить ожидание, надеялся увидеть, как она подходит к дому, хотя утром она ясно сказала: «Сегодня у нас банкет, только-только на последний трамвай успею».
Улица была пустынна, ни один каблучок не выстукивал по брусчатке. Слева, в узком проеме между двумя рядами домов, по перекрестку прогремел трамвай, но он не успел заметить, сошел кто-нибудь или нет; грохот и перестук колес еще долго стихали вдали. Он взглянул направо, где обычно светилась вывеска кафе, но сейчас там было темно, видимо выходной. Опять посмотрел налево, окидывая взглядом всю улицу, — снова ничего, ни звука. Взгляд его бездумно уставился в пустоту, куда-то поверх теплиц садового хозяйства напротив — в черных скатах стеклянных крыш слабо мерцал свет уличного фонаря, — как вдруг в этой пустоте, на темном фасаде дома вспыхнул яркий желтый прямоугольник, и в прямоугольнике этом что-то двигалось. Трамваи в эту пору ходят через двадцать минут. Он решил дождаться следующего.
Женщина в окне через голову стягивала свитер; на мгновение голова застряла в воротнике, но вот она рывком высвободилась; непроизвольным движением пригладила волосы. Потом одна рука опустилась на талию и, расстегнув пуговицу или крючок, плавно двинулась еще ниже, видимо расстегивая молнию. С сортировочной станции донесся свисток тепловоза и вслед за ним, сразу, — металлический лязг вагонных буферов. Сортировочную было слышно только при южном ветре. Женщина в окне, качнув бедрами, стряхнула с себя юбку и перешагнула через нее — словно из воды вышла. Потом она нагнулась, выпрямилась снова, вдруг исчезла — и появилась опять, что-то держа на вытянутой руке, чулок наверно — она поднесла его к лампе и теперь рассматривала на свету. Она все время двигалась, то и дело исчезая из окна, как с экрана, но всякий раз ненадолго. Потом взметнулась комбинация и упала куда-то, то ли на кровать, то ли на стул, а может, и на пол. А потом — в тот момент, когда она медленно, почти лениво потянулась рукой за спину, к лопаткам, и одновременно отступила в глубь четырехугольника, — свет погас.
Из-за угла на улицу круто вырулил мопед, затарахтел, набирая ход, и умчался. Со стороны кафе важно прошествовали пять такс, а за ними художница — она перестроила мансарду над кафе под мастерскую и с тех пор так там и живет. Теперь он знал: глупо ждать ее так рано; закрыл окно, задернул занавески и включил радио. Допил пиво, оставшееся в бутылке со вчерашнего вечера. Намазал себе бутерброд, потом еще один. Газету он сегодня уже читал, но раскрыл снова, прочел теперь о новой постановке оперного театра, потом просмотрел брачные объявления и все остальное, что обычно пропускал. Повалялся на ее тахте; в ногах у него сидела Маузи в кокетливом шелковом платьице и черных лакированных туфельках.
На следующий день было жарко и душно, жара преследовала их повсюду: и в кино, и в трамвае на обратном пути. Дома она первым делом сорвала с себя платье, а потом уже пошла разогревать суп. Он же, вместо того чтобы задернуть гардины, настежь распахнул окно — все в комнате еще дышало полуденным зноем. Но, едва глянув на темный фасад дома напротив, он испугался и устыдился. Ему стало так стыдно, что он тотчас закрыл окно. Потом, однако, решил, что это смешно, в конце концов, — не сидеть же с закрытым окном из-за такой ерунды! А потому распахнул окно снова, облокотился на подоконник и совершенно сознательно стал смотреть именно в ту сторону, словно хотел силой взгляда вызвать женщину из темноты. Но окно не загоралось, свет в нем вспыхнул лишь на следующий вечер. Он, однако, побоялся выдать себя и не смотрел. Лишь вечер спустя, когда она устроилась на тахте с рукодельем, он подошел к окну — и в тот же миг окно напротив вспыхнуло. Женщина долго расстегивала блузку, потом все так же выскользнула из юбки, устало приложив ко лбу тыльную сторону ладони. Затем она исчезла, но немного погодя появилась снова: рука тянется за спину, все тело слегка выгнулось вперед — свет гаснет.
Потом несколько дней ничего не было, он почти забыл о ней. Но как-то вечером, когда он снова остался один, взгляд его рассеянно остановился на Маузи (теперь на ней было легкое тюлевое платьице, розовое с бирюзовым) — и он вспомнил о женщине в окне. Чтобы остаться незамеченным, он на сей раз погасил свет и только после этого занял свой наблюдательный пост. Вскоре четырехугольник напротив высветился, в тот же миг в нем возникла и женщина: она расстегивала платье, длинный ряд пуговиц сверху донизу. Мелькнула, исчезла, появилась снова — полы платья развевались на ходу. Вдруг она надолго застыла, прислонясь спиной к чему-то у края четырехугольника, может к оконной раме, и, только когда двинулась снова, платье соскользнуло с плеч. Потом она опять пропала из виду, наклонившись куда-то ниже подоконника, и еще несколько раз она исчезала, а куда и зачем — он не мог объяснить. Слева — если смотреть от него, — надо полагать, шкаф. Кровать, видимо, в дальнем конце комнаты. Женщину он видел, но вот все, что за ней, — нет! Той же ночью он попытался вообразить себе ее комнату, прикидывал, как она обставлена. В следующие разы он попробовал мысленно продолжить те движения, которые видел, в глубь воображаемого пространства комнаты, но целостной картины все равно никак не получалось. Постепенно он догадался, в чем дело: он не может представить себе саму женщину, ведь он видит лишь контур, силуэт, очертания.
Вот почему он теперь частенько делал крюк, проходя мимо ее дома, только все без толку. Он и вечером иной раз прогуливался по той стороне улицы, но перед воротами ее дома, как назло, не было фонаря. Тогда ценой всяческих ухищрений он стал изредка опаздывать на работу и караулил ее по утрам. До восьми из дома выходили почти сплошь мужчины. Когда же он, сказавшись однажды больным, проторчал у ворот до обеда, он насчитал больше дюжины женщин, каждая из которых могла оказаться той, в окне. За одной он шел до трамвая, но в вагоне ему стало ясно, как мало еще он знает ту, кого ищет. Той, в трамвае, было лет двадцать пять, она была почти его роста, из-под красной шляпки выбивались каштановые волосы. Облегающий серый костюм выдавал едва заметную пока склонность к полноте: «Мою, в окне, я еще ни разу в костюме не видел», — подумал он и на следующей остановке вышел.
В воскресенье они поехали к ее матери в Хайнбург. Взяли с собой все для купанья, там неподалеку лесное озеро, а потом пошли гулять в горы. Солнце заметно скатилось к западу, восточный склон горы Браунсберг уже был залит тенью. Но равнина по другую сторону тонула в золотом сиянии, которое лишь далеко, у самого горизонта, переходило в зыбкое марево. Отдельные дома, улицы и тропинки, деревья — словом, все, что разбросано было по долине, казалось отсюда маленьким, даже не игрушечным, а крохотным. Вон там, вгрызаясь в дорогу, медленно-медленно ползет автомобильчик, а навстречу ему другой; а вон дымок вьется из трубы, и люди копошатся, словно букашки. И чем дольше смотрели они на равнину, тем больше обнаруживалось в ней всякого шевеления. Но все, что они замечали, было до неправдоподобия мелким — казалось, разглядываешь жизнь на другой планете. И он произнес:
— Вот бы увидеть, что они там делают, вон те люди, около домика с красной черепицей, сразу за виноградником.
— Так пойдем глянем в подзорную трубу, — предложила она и повела его, лавируя между группками зевак, толпившихся на смотровой площадке, в другое место, где стояла подзорная труба; однако щель, куда полагалось бросать монетки, была вся погнута, и воспользоваться трубой не удалось. Какой-то мужчина ненадолго одолжил им полевой бинокль. А позже, когда они уже спускались с горы, он вдруг сказал ей:
— Хорошо бы иметь такой бинокль, я давно мечтаю.
Она робко возразила, что это ужасно дорого, и он поспешно ответил:
— Да ты что, серьезно? И не думай даже.
В понедельник они пришли с работы вместе, и она попросила его что-то принести из кухни, а когда он вернулся в комнату, на его подушке, поблескивая чернотой, лежал незнакомый тяжелый предмет. Он был не больше обычного театрального бинокля, но не пестрый и не желтый, цвета слоновой кости, а иссиня-черный, точь-в-точь как увесистый бинокль того мужчины, только заметно поменьше.
— Большой мне правда не по карману, — оправдывалась она, а потом добавила: — Да ты не расстраивайся.
Он и не расстраивался. Ему было стыдно. Он даже не решился сразу опробовать подарок и несколько дней не смотрел на то окно, так что она в конце концов поинтересовалась, зачем же ему бинокль. И, собственно, только поэтому он однажды среди дня подошел с биноклем к окну и принялся, то и дело подправляя резкость, рассматривать все вокруг: кафе через улицу; перекресток слева, где останавливался трамвай; самолет высоко в небе — но самолет он так и не нашел; грядки садового хозяйства внизу; крышу дома напротив, потом вниз по водосточной трубе, пока наконец кружение не сосредоточилось на фасаде. Но вот незадача: всякий раз, когда в окулярах оказывалось окно, он не знал в точности, ее это окно или нет. Невооруженным глазом он находил его без труда: шестое слева, второе сверху. Потребовалось время, чтобы научиться находить его и в бинокль.
Однако вечером он опять не смог его найти, пока не зажегся свет. В тот момент, когда он наконец «поймал» желтое пятно в окуляры, женщина расстегнула пряжку широкого пояса, и платье, только что туго стягивавшее тонкую талию, вдруг широко и как-то некрасиво обвисло. Но когда она стала через голову снимать платье, в стеклах вдруг что-то затемнилось, и он лишь неотчетливо видел, как она резкими, почти нетерпеливыми движениями вытряхивала обратно вывернувшееся наизнанку платье. Он лихорадочно крутил винты, но четкий контур ускользал, то приближаясь и расплываясь в молочной мути, то удаляясь и темнея. После долгих манипуляций ему удалось наконец увидеть ее снова, теперь в профиль: женщина стояла совершенно неподвижно, рука, поправлявшая прическу, так и замерла у волос. Однако изображение опять поплыло, задергалось, задрожало, окно то и дело выпрыгивало из поля зрения. В бессильной ярости он швырнул бинокль на тахту, к ногам Маузи — та была сегодня вся в кружевах. Но когда в коридоре послышалось звяканье ключей, он аккуратно положил бинокль на место. А позже, когда она примеряла Маузи новую юбочку, вдруг сказал:
— Знаешь, бинокль действительно классный.
Она посмотрела на него, он отвел глаза. А потом она погладила ему рубашки.
Несколько дней спустя он вновь остался один в квартире; теперь он уже настолько освоился, что без особых ухищрений сумел проследить, как она обстоятельно, не торопясь, высвобождается из завязок, бантиков, застежек и крючков пышного летнего платья. Потом она придирчиво разглядывала поясок — так долго, что он в свою очередь уже надеялся как следует разглядеть ее лицо, но она сидела наклонившись, и ему помешали ее волосы. От жесткого подоконника у него болели локти, а когда он отложил бинокль, чтобы принести себе подушку, свет погас. Хотелось пить, но пива в холодильнике не оказалось. Позже, когда она пришла с работы, он пожаловался на это.
— Но ведь кафе еще открыто, — удивилась она.
А когда он не двинулся с места, сама сходила в кафе и принесла бутылку пива. Но он к пиву не притронулся, и тогда она ушла на кухню мыть посуду.
В следующие дни погода испортилась: без конца лил дождь и ничего не было видно. Потом он все же разглядел в окне напротив канареечно-желтый свитер, заметил даже, что она его нюхает, потом что-то полупрозрачное мелькнуло в окне, пролетев, видимо, через всю комнату в дальний угол. Комнату он по-прежнему представлял себе весьма смутно. Женщина появлялась всегда из глубины слева — значит, дверь там, и там же, рядом с дверью, как водится, выключатель. Он возобновил прогулки возле дома напротив и однажды снова столкнулся с женщиной в сером костюме, но это была точно не она: походка неуклюжая, тяжелая и глаза водянистые, навыкате. После долгих колебаний он как-то раз все же решился зайти в подъезд; направо и налево вели две лестницы, видимо в разные половины дома. Но ни с той, ни с другой стороны он не нашел таблички с фамилиями жильцов, какие обычно висят в подъездах. Ему хотелось по крайней мере узнать, одна она в той комнате или еще с кем-то, снимает угол в чужой квартире или живет с семьей, и тогда, значит, та комната просто ее спальня. В другой раз он отважился наконец подняться по лестницам — пришлось исследовать обе, окно было почти посередине фасада, а значит, комната могла находиться и в той, и в другой половине дома. Он заранее заготовил ответ на тот случай, если наткнется на управляющего или консьержку: ищу, мол, своего школьного друга Ганса Пилача, он вроде в этом доме снимает комнату. (Пилача он тоже выбрал неспроста, тот недавно переехал в другой город.) И все же он поднимался на четвертый этаж почти крадучись, то и дело прислушиваясь, не открывается ли где дверь, но наверху совершенно потерялся в длинном извилистом коридоре, тем более что единственное окно на лестничной площадке смотрело во двор, а не на улицу. Двери шести квартир выходили в коридор, и, судя по их расположению, планировка квартир была неодинаковая и очень запутанная. А на другой половине и вовсе оказалось семь квартир. Дома он попробовал начертить схему всего этажа, производил расчеты, сопоставлял и сравнивал, набрасывал и отбрасывал все новые и новые комбинации. Еще несколько раз гулял вокруг ее дома, пока не стал сам себе казаться смешным: найди того, не знаю кого.
То есть как это «не знаю кого»! А юбка с молнией на левом боку, а растянувшийся поясок, который не очень хорошо сидит, а летнее платье со всеми этими бантиками и финтифлюшками! Да он знает ее настолько хорошо, что помнит, какой рукой она расстегивает лифчик; он изучил ее привычки: она, к примеру, старается не занашивать вещи, чтобы от них не пахло потом. Еще он знает, что она не читает в постели, а сразу гасит свет и остается наедине со своим одиночеством. Знает, что тело ее томится от этого одиночества, мстя за себя нудными головными болями: он же помнит ее руку, устало прильнувшую ко лбу. Он знает, где в ее комнате дверь и где выключатель.
И этого оказалось достаточно, чтобы он постепенно обжился в ее комнате. Наступила осень с мерзкой погодой, густым туманом, заползающим в переулки, с беспрерывным дождем. Он теперь редко встречался с женщиной в окне. А если и видел ее, то не узнавал почти ничего нового. Платья вешались налево, в шкаф. То, что надо подштопать, летело назад, на кровать. То, что в стирку, просто падало на пол. Остальные вещи убирались направо, в невысокий комод, на котором укреплено вертящееся зеркало. Там же, на комоде, стоят книги, между радиоприемником и стеной, чтобы не падали. Выше, на стене, самое подходящее место для фотографий, коричневатых, в овальных рамках. В углу справа, чуть в глубине, маленький письменный стол, нет, скорее, секретер с откидной крышкой. Ночной столик уместился в изголовье, между кроватью и дверью: на нем будильник, голубая шкатулка для колец и цепочек, фотография певца Удо Юргенса с его собственноручной дарственной надписью.
Бессонными ночами, с блаженным и почти болезненным замиранием сердца, он производил перестановки: шкаф — направо в дальний угол, секретер — вперед, ближе к окну, так, чтобы свет падал, как положено, слева и чуть сзади. Он мастерил для нее абажуры, покупал тяжелые, цвета загустевшего меда, свечи, пересаживал выросшие за лето цветы в другие горшки, побольше. Саму женщину он видел теперь совсем редко — целыми днями шел густой снег. Да ему, собственно, уже и не нужно было смотреть на ее окно, достаточно было прислушаться к замиранию сердца. Он давно уже жил больше там, у нее, чем здесь.
Не было ни крика, ни слез, ни истерики. Просто однажды она сухо сказала:
— Ты завел другую. Сделай милость, уходи.
Это было как во сне: он видел себя, но не чувствовал своего тела; он видел точно и не себя вовсе, а кого-то другого, про которого только что прочел в книжке: «Тут его словно громом поразило». Что-то в этом роде произошло и с ним, ибо, хотя разумные доводы, возражения, протесты роились в его голове, он сидел как парализованный и не мог разжать губы. Он не произнес ни слова, и она сказала:
— Я на тебя не сержусь, и давай не будем ссориться. — И, поскольку он и тут ничего не сказал, но и не сдвинулся с места, она добавила: — Я сейчас уйду в магазин, мне все равно еще кое-что купить надо. А когда я вернусь, тебя здесь не будет, ладно? — И, уже в пальто, из кухни крикнула: — Ключ у меня есть, так что свой просто брось в почтовый ящик.
Дверь захлопнулась.
Механически, как ковш экскаватора, его руки сгребли нехитрые пожитки, потом так же механически бросили этот ворох в чемодан. Слепо, точно робот, прошел он по комнате, безошибочно выхватывая из скопища вещей то, что принадлежало ему. Уже в дверях, с порога, он успел заметить Маузи в пестром вязаном платьице — она лежала на тахте лицом вниз. Больше ничего не запомнил. На улицу он вышел радостно.
Ноги сами несли его: к воротам дома напротив, потом по левой лестнице на третий этаж, в квартиру, где давно был его дом. В дверном проеме перед ним возникла молодая женщина лет двадцати пяти, примерно его роста. Каштановые волосы, домашнее платье из светло-красного вельвета выдает склонность к полноте. В водянистом взгляде не промелькнуло даже любопытства.
Прошла целая вечность, пока он вспомнил, что надо сказать: запинаясь, что-то пролепетал о школьном товарище.
— Пилач? — переспросила женщина. — Никогда у нас таких не было.
Он пробормотал:
— Наверно, ошибся лестницей, — или что-то в этом роде, но женщина его почти не слушала:
— У нас точно нет. На всем этаже никогда никакого Пилача не было. — При этом левая рука ее поднялась и тыльная сторона ладони с чуть согнутыми пальцами устало легла на лоб. — Нет. Разве что с той лестницы. — И уже ему вслед: — Эй, послушайте…
В себя он пришел только дома, в своей комнате; вспоминалось что-то вроде долгого падения: он то ли бежал по лестнице, то ли летел кувырком. В комнате было нетоплено, но он не сразу это почувствовал. Только когда затопил, начал мерзнуть. Потом лег на кровать. Комната была маленькая, но казалась просторной: на него смотрели голые стены.