Они сидели на быстро стынущих в этот час камнях мола, который отделял заброшенные солеварни от открытого моря, рядом с пестро раскрашенной палаткой, служившей летом чем-то вроде кафе, где подавали кофе по-турецки, и мороженое, и пиво, и фруктовый сок и где тень дарила отдых от зноя: на молу не было деревьев — одни лишь кусты да примятая трава.
Он уже был здесь, в Струняне, однажды летом, в гуще людей, которые загорали, жевали свои бутерброды с салом и без конца говорили все о том же, о чем обычно говорили дома. Теперь же, на пасху, он приехал сюда, потому что хотел побыть один, и твердо рассчитывал, что будет здесь совсем один — ведь в апреле никто не поедет в такое место, где, кроме купания, решительно нечем заняться. По приезде он и правда оказался в отеле единственным постояльцем, но уже на следующий день приехали и другие: тридцать человек в одном и двадцать в другом автобусе да еще кое-кто на собственных машинах. И он сказал Виктору, администратору гостиницы и коттеджей:
— Так дело не пойдет, Виктор! Мне надо обдумать кое-что, я должен быть один. Завтра же уеду отсюда.
Виктор объяснил: здесь будет какой-то семинар; съехались студенты и преподаватели со всей страны, но также из Австрии, Германии и Италии, все — археологи.
— Но я-то не археолог, черт возьми! — сказал он Виктору. — Я обыкновенный человек, и мне надо обдумать важный вопрос. Завтра же еду на Крк!
Он сидел в баре, где играл музыкальный автомат, у самой стойки, и потягивал вино, а археологи сидели сзади, в ресторане за ужином. Мужчины, из местных, топтались у стойки, изредка кто-нибудь из них подходил к музыкальному автомату, опускал в него монету, нажимал на клавишу и затем возвращался к остальным. Местные всякий раз выбирали только словенские песни. Потом из-за стойки вышла барменша и выбрала американский боевик, которым в ту пору очень увлекались в Струняне, и один из местных начал с ней танцевать. Виктор спросил, что же за вопрос надо обдумать.
— Разводиться мне или нет, — ответил он.
— Если вы еще раздумываете, — заметил Виктор, — вряд ли это серьезно.
И он сказал Виктору:
— Я пошутил. Я думаю совсем о другом: хочу изобрести пасьянс, который не раскладывали бы наугад, а такой, чтобы всегда выходил, выходил непременно, если, конечно, не допустишь ошибки. Понятно?
Он смотрел прямо в блеклое лицо Виктора, а у того и глаза тоже были блеклые, и блеклыми были редкие волосы, и потом он еще долго смотрел на Виктора, пока тот сдвигал к стене свободные столики, чтобы расчистить место для пар, которые выходили из ресторана потанцевать. Он досадовал, что проговорился о своих делах Виктору, человеку, по виду которого никогда нельзя было угадать, что он понимает, а что — нет. Нехотя подошел к музыкальному автомату, выбрал пластинку, одну из своих любимых, и вдруг почувствовал чей-то взгляд. Обернувшись, он спросил у девушки, которая стояла сзади:
— Простите, какую пластинку вы ищете?
— Ах, той, что я ищу, здесь наверняка нет, — ответила она.
— Все равно — скажите! — попросил он.
— «Petite fleur», — сказала она.
Ему пришлось собраться с духом, чтобы спокойно ответить:
— Именно эту пластинку я только что выбрал.
— Не может быть! — рассмеялась она.
— Правда-правда! Для нас обоих. Потанцуем?
Металлическая рука музыкального автомата соскрежетом установила пластинку на диске, сверху тотчас опустился звукосниматель, и они начали танцевать. Потом они сели за столик и пили вино. Девушку звали Анной, она была родом из Германии, но училась в Риме. Он называл ее «Аннна», нажимая на звук «н», как делают одни итальянцы. И снова они танцевали, и снова сидели за столиком, где рядом с ними были теперь еще и другие люди. А когда Виктор закрыл бар, он с Анной, и еще профессор из Загреба, и девушка по имени Нелли, та самая, что, как и Анна, училась в Риме, хотя родом была из Австрии, — все они поднялись в его комнату и там пили вино, которое он припас, и долго говорили о чем придется. В полночь ушел профессор, следом за ним ушла Нелли, и Анна ушла вместе с ней. Ему в голову не пришло, что можно попросить ее остаться.
Наутро за завтраком он был совсем один: археологи на своих двух автобусах уехали в Пулу. Он выпил рюмку водки и пошел на мол — искупаться. Вода была холодная, но все же не холодней, чем летом в Дунае. Он заплыл далеко в море и там глотнул воды. Потом снова стоял на молу, прислонясь спиной к прокаленной солнцем дощатой стене палатки, и выкурил одну за другой несколько сигарет. Обедал он в одиночестве на большой террасе. Виктор даже не стал спрашивать, когда он уедет. Из Пулы археологи вернулись очень поздно. Ужинал он вместе с Анной, Нелли и профессором в ресторане отеля.
В последующие дни он был тоже один: каждое утро приезжали автобусы и гудками созывали археологов на очередное паломничество к истрийским древностям. Ближе к вечеру археологи возвращались и после кофе слушали на террасе доклад кого-либо из профессоров. И он тоже слушал все эти доклады и всегда садился так, чтобы видеть Анну, которая делала записи в блокноте. Однажды вечером он повез ее в Пиран, в ночной клуб, они пили там шампанское из Бакара и много танцевали. Танцуя, он прижимался щекой к ее щеке, и ей это нравилось. На другой вечер в Струняне он точно так же танцевал с ней, на глазах у всех, и снова ей это нравилось.
Пасхальное воскресенье было свободным: ни экскурсий, ни докладов. Завтракали поздно, а потом он еще долго стоял с ней у стойки. Она сказала:
— Здесь, однако, нет «Punt e mes».
— Что это? — спросил он.
— Напиток, который я очень люблю, — сказала она.
— Водка?
— Нет, пожалуй, все же вино. Горький вермут. Аперитив.
Она подошла к музыкальному автомату и включила «Petite fleur». Когда она возвратилась к стойке, он сказал:
— Сейчас здесь не потанцуешь. Но можно пойти купаться.
— Очень уж холодно! — сказала она.
— Нет, не холодно! — возразил он.
— К тому же у меня нет купальника, — продолжала она. Но тотчас сообразила, что можно попросить купальник у барменши. Та тоже сказала:
— Бррр! Уж очень холодно!
— Нет, совсем не холодно, — сказала Анна.
Они пошли на мол и выплыли в голубую ширь. И там, на просторе, он крикнул ей:
— Глотните-ка воды, Анна!
— Зачем?
— Местные жители говорят, морская вода полезна для пищеварения и возбуждает аппетит. — Он глотнул воды. — Тоже своего рода аперитив.
— Но только не «Punt e mes»! — засмеялась она.
Он подплыл к ней совсем близко, и у нее на глазах снова глотнул воды. Она высунула язык — попробовать воду на вкус — и вскрикнула:
— Фу, гадость какая!
— Если глотнуть намеренно, думая о пользе, вода не покажется гадостью.
Она недоверчиво взглянула на него, но все же глотнула воды и сразу сказала:
— Правда ничего страшного. А я думала, она противная.
Лежа на спине и не спеша работая ногами, они поплыли к берегу и там, на молу, долго грелись у горячей, прокаленной солнцем дощатой стены палатки. Они были совсем одни здесь, над морем.
— А вы храбрая, — сказал он.
Она взглянула на него и спросила:
— Почему?
— Так храбро глотнули воды!
Она лишь засмеялась в ответ, и он продолжал:
— Собственно говоря, вы заслужили рюмочку «Punt e mes».
— Но здесь же его нет!
— Наверняка где-нибудь раздобудем. Надо только поискать.
Они возвратились к гостинице и сели в его машину. Поехали в Буе, потом в Новиград, в Пореч, но «Punt e mes» нигде не было, даже в Ровине они его не нашли.
— Это не так уж и важно, — сказала она. — Но когда вернетесь домой, если, конечно, еще будете помнить, выпейте «Punt e mes», хорошо?
— Нет, это очень важно, очень! — только и сказал он.
Они снова поехали в Пореч и сели там за столик в садовом кафе рядом с крошечной гаванью, и после обеда она сорвала несколько веток с лавровых деревьев, которые окаймляли садик.
— Кого вы хотите увенчать лаврами? — спросил он.
— Лавровый лист кладут в суп и в соусы, а еще добавляют к бобам… — сказала она.
Она бросила ветки в сточную канаву и заговорила о раскопках к югу от Пореча, которые археологи осматривали в минувшую пятницу. В машине было очень жарко, и они опустили оба стекла; сквозной ветер трепал карту у нее на коленях. Он показал ей еще несколько истрийских городков — Пазин, Мотовун и еще два-три других. Вдруг он хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:
— Порторож! В Портороже мы найдем ваш «Punt e mes»!
В баре «Тивьеры» они насчитали девять сортов виски, но «Punt e mes» не было и там. Они поужинали в Пиране, на набережной, под открытым небом, за одним из столиков, которые кольцом оцепили жаровню, затем поехали назад, к гостинице, но, выйдя из машины, снова пошли на мол и еще долго сидели там на быстро стынущих в этот час камнях, в тесном объятии, почти слившись в одно. На горизонте сгустилась мгла, высоким, крутым и мрачным берегом нависнув над светлым морем, и казалось, к нему, словно огни домов к суше, лепятся огоньки кораблей. И она сказала:
— Если глядеть туда не отрывая глаз, не видно, что огоньки движутся.
И все же скоро один огонек исчез, а чуть позже погас и другой, за ним — третий, и каждый гас именно там, где, совсем близко от них, на другом конце мелководной струнянской бухты, вверху у самого замка вдруг резко обрывался мягкий контур высокого мыса и отвесной стеной ниспадал в море; наконец в сплошной сизой мгле, где ночь сливалась с морем, одиноким отблеском всеми забытой звезды проплыл последний огонек. Они глядели на него не отрывая глаз, и правда чудилось, будто он стоит на месте, и внезапно огонек погас. Сердце ее билось в его руке, он чувствовал, что ее знобит. Он сбросил с себя свитер, накинул ей на плечи. И сказал:
— Через семь лет я уже забуду тебя, и, если нам случится встретиться, я тебя не узнаю. Но до последнего моего часа я буду помнить мглу, которая нависла над морем, словно берег, и огоньки кораблей, прилипшие к нему, будто огни домов к суше, и как огоньки эти незаметно уплывали прочь и гасли, гасли один за другим вон у той отвесной стены.
Никто из них не произнес больше ни слова. Она заметила, что и он тоже озяб. Они поднялись с камней и зашагали назад к гостинице. Было еще несколько дней: вечерами они танцевали в баре, щека к щеке, иногда — то у одной, то у другой стойки — пропускали по рюмке водки, и горячие руки их судорожно сплетались под столом, и были тихие беседы с долгими, очень долгими паузами, но однажды утром археологи никуда не уехали; все остались в ресторане; профессора в заключительных речах подвели итоги семинара, а потом все стали складывать чемоданы и обмениваться адресами. За обеденным столом не смолкали тосты: на немецком, итальянском, словенском, хорватском и даже на латыни, а Виктор притащил большой сверток, немцы вскрыли его — в нем оказались баварские пивные кружки — и под общий смех и выкрики раздали их всем гостям.
— Вот почему я не хочу жить в Германии, — сказала Анна.
— Ты чересчур строга, — ответил он.
— Возможно, — сказала она. И, помолчав, добавила: — А вот от другого сувенира я бы не отказалась.
Он взглянул на нее, и она проговорила еле слышно, будто робея:
— От твоей карты Истрии. Той, что мы всегда изучали, колеся по здешним местам.
Он сошел вниз к стоянке и достал из машины карту, которая все еще лежала, развернутая, на сиденье рядом с местом водителя, и принес ее Анне. А она сказала, теперь уже радостно:
— У меня тоже есть кое-что для тебя.
В руках у нее была пластинка, та самая, которую они слушали здесь столько раз, под музыку которой столько раз танцевали, — «Petite fleur».
— Я в два счета выторговала ее у Виктора.
Он быстро и крепко сжал ее руку — снизу донесся нестерпимо громкий гудок автобуса. Губы их встретились в торопливом, мимолетном касании — так невзначай коснется чего-то пух, на лету оброненный птицей, — и казалось, они не глядели друг на друга. Все постояльцы хлынули на лестницу, суетясь, толкали друг друга чемоданами под коленки; Виктор препирался с водителем, который яростно жестикулировал в споре; кто-то кричал, размахивая сумкой:
— Чья сумка? Кто забыл сумку?
Другой голос объявил:
— Этот автобус для гостей из Австрии и Германии.
Анна справилась у Виктора, когда придет автобус на Италию, и он ответил: минут через десять—пятнадцать. И снова они стояли вверху на террасе, прислонясь к перилам и уставившись взглядом в серый каменный пол.
— Знаешь, — наконец сказала она, — очень интересный был семинар.
— Ты довольна? — спросил он.
— Да, конечно. Самый лучший семинар из всех, в каких мне доводилось участвовать.
— Что же, рад за тебя.
Он вынул из портсигара сигарету, покрутил между пальцами и положил назад.
— Ты же знаешь, я ничего в этом не смыслю. Но мне правда показалось, что вам всем было очень интересно.
— Люди там были замечательные, — сказала она.
— Да, к примеру, профессор из Загреба.
— И Антониони.
— Да, и Антониони.
— И еще та преподавательница из Граца…
— Славная женщина?
— Да, очень!
Он вдруг обернулся к ней и взмолился, горячо, отчаянно:
— Ну пожалуйста, давай оставим эту комедию!
— Извини, — еле слышно сказала она.
— Анна! — сказал он.
Она взглянула на него, и он прошептал:
— Останься, прошу тебя!
Но в ответ она лишь медленно покачала головой. И он спросил:
— Почему ты не хочешь остаться?
— Завтра я должна быть в институте, — ответила она.
— С институтом ничего не случится, если ты вернешься днем позже.
— Нет, не могу, — сказала она.
— Только на одну эту ночь! — взмолился он.
— Я должна ехать.
— Завтра я сам отвезу тебя на машине в Рим, ты будешь в институте к полудню.
— Пойми же меня! — сказала она.
— Господи, я и себя-то самого не пойму! — сказал он.
— Зато, кажется, я немножко тебя понимаю.
Он посмотрел на нее и сказал совсем спокойно:
— Анна, я вел себя как последний дурак: я не знал до этой минуты, что так сильно тебя люблю.
— Я это заметила, — сказала она.
Он вновь повторил:
— Я вел себя как последний дурак.
Но она перебила его:
— Напрасно ты думаешь, что глуп ты один!
Солнце ярко высвечивало пестрые стены коттеджей; из кухни доносился звон тарелок и чашек; внизу, на площадке, возилась со своим чемоданом Нелли, а в дальней дали синел клочок моря, в котором они купались. Он достал сигарету и сказал:
— Анна, пойдем выпьем чего-нибудь!
Она тихо усмехнулась:
— «Punt e mes» здесь нет.
— Да, верно, — сказал он.
— Но когда тебе дома случится выпить рюмку этого вина, тогда… — Она не договорила.
— Непременно. И не только тогда, — сказал он.
Автобуса по-прежнему не было, и он спросил у нее:
— Скажи, это испанское название?
— Нет, итальянское.
— Значит, «Punt e mes» — итальянский вермут?
— Да, — ответила она. — Из Пьемонта.
Он долго крутил между пальцами сигарету, все забывая ее зажечь, пока она совсем не искрошилась.
— Жаль, — сказал он, — отсюда до границы от силы полчаса, а до Триеста — минут пятьдесят. Не в ту сторону мы с тобой ездили.
— Да, — сказала она, — не в ту…
Он взял новую сигарету, прикурил от зажигалки и сказал:
— А ты правда храбрая!
— Ах, не будем обо мне, — сказала она.
— О чем же тогда?
Она подперла пальцем висок и чуть погодя сказала:
— Поговорим… о «Punt e mes».
Он спросил, что значит это название.
— На диалекте оно означает «Полтора пункта». Говорят, название это возникло лет двести назад: кое-кто из местных жителей играл на бирже, и однажды вдруг акции поднялись на целых полтора пункта, и владельцы их отпраздновали удачу, пили они, конечно, вино собственной выделки и из признательности судьбе нарекли его «Punt e mezzo» — «Полтора пункта».
— Занятная история, — сказал он.
— Se non è vero, è molto ben trovato, — сказала она. И добавила: — Вино это можно заказать, не произнося ни слова.
Она оттопырила большой палец и затем резко провела над ним ладонью другой руки.
— В Италии это значит: «Подать „Punt e mes“!»
Он увидел, как с шоссе к гостинице свернул автобус, и сказал:
— Ты знаешь, зачем я сюда приехал.
— Знаю, — сказала она.
— В сущности, — сказал он, — я приехал сюда затем, чтобы изобрести пасьянс, который не раскладывали бы наугад, а такой, чтобы всегда выходил, выходил непременно, если, конечно, не допустишь ошибки. Понятно?
— Да, — сказала она.
— Но я заблуждался, полагая, что это возможно.
Она проговорила торопливо, чуть ли не с мольбой: «Прощай! Прощай!», повернулась, и побежала к лестнице, и сбежала вниз, и вскочила в автобус, который как раз загудел, и он знал: она не обернется и даже рукой не помашет. И сам он тоже не стал махать ей, а поднялся в свою комнату, где она так ни разу и не побывала с того самого вечера, когда приходила с Нелли и профессором, и комната сейчас показалась ему еще более пустой и сиротливой, чем прежде. В ту ночь он поехал домой, не спеша, окольной дорогой, словно раздумывая, не повернуть ли назад; в голове теснились сомнения. «Punt e mes» он выпил еще до ужина, в Клагенфурте, а вернувшись домой, сразу купил целую бутылку этого вина; потом он изредка слушал ее пластинку. Он делал свою работу, жил с женой и детьми и, вспоминая Анну, стыдился слов, которые сказал ей в ту ночь на молу: забыть ее казалось ему теперь невозможным. Были у него и огорчения, и удачи, а время бежало. Мысли об Анне уже не причиняли боли: что было, то прошло. По-прежнему он изредка слушал ее пластинку, пока кто-то из детей не разбил ее вдребезги. Бывал он и в Истрии, даже в самом Струняне, и дети научились там плавать. С женой он развелся и часто менял приятельниц, он по-прежнему делал свою работу и был теперь уже в летах. С некоторых пор он редко вспоминал Анну: не любил напрасных воспоминаний. Но однажды он понял, что минуло уже семь лет и он ждет новой встречи; перед самой пасхой он даже собрался в Струнян. Однако не поехал, страшась подтолкнуть судьбу, а все же в эти дни вдоль и поперек исходил Внутренний город и то тут, то там, в кафе или в барах, пил «Punt e mes» и заглядывал во множество, в несчетное множество лиц, и понял вдруг: он ее уже не узнает. Прошло лето, за ним — осень, а он все пытался вспомнить. Был в памяти Струнян, был блеклый Виктор, который вечерами сдвигал к стене свободные столики, были лавровые ветки в сточной канаве и автобусы с их гудками, была даже преподавательница из Граца — одна лишь Анна виделась смутно: время размыло ее черты. И музыка была — «Petite fleur», и танец щека к щеке. И был профессор Антониони. И шампанское из Бакара, они пили его в Пиране. Была сигарета, которая искрошилась у него в руке. Была даже Нелли — она все возилась со своим чемоданом. Но не было Анны. Были горячие шершавые доски палатки на молу. И вкус соли во рту. И ярко-желтый купальник барменши. Не было Анны. Но ведь он же сидел с ней на камнях мола, глядя на гаснущие вдали огоньки кораблей, и теперь он снова видел, как они лепятся к высокому крутому и мрачному берегу мглы, будто к суше огни домов. Он забыл профессора из Загреба, ужин за столиком у жаровни и доклады археологов на террасе, но огоньки остались. Еще год минул, но огоньки все так же оставались в памяти. Он забыл пивные кружки, забыл карту, которая трепетала на ветру рядом с ним, забыл горячие шершавые доски палатки на молу, вкус соли во рту и ярко-желтый купальник; не забыл только огоньки: в далеком их свете тонуло все, что было тогда, и свет этот приносил с собой неизъяснимую нежность, она обволакивала, подхватывала его и уносила прочь, как волна, и его вновь и вновь прибивало к тому самому молу, где когда-то они сидели вдвоем на стынущих камнях, в тесном объятии, почти сливаясь в одно, и она сказала: «Если смотреть туда не отрывая глаз, не видно, что огоньки движутся».
Нежность окутывала его, точно облако, и он звал это облако «Анна»; как часто повторял он это имя вслух, в тиши своей комнаты или в машине, вдруг обернувшись к пустому сиденью рядом, и среди шумной толпы в пять часов пополудни на Грабене, и даже когда слушал музыку. Он все твердил: «Анна! Анна!», чтобы только не задохнуться в этом облаке нежности, и однажды написал ей письмо, всего несколько строк, на ее римский адрес, ныне уже девятилетней давности. Он почти не надеялся, что письмо отыщет ее. Но лучше уж так, думал он, чем криком кричать от тоски.
Он с головой ушел в работу, и подчас ему даже удавалось подавить в сердце надежду, что когда-нибудь он получит ответ. Но в один прекрасный день письмо вернулось к нему — конверт был весь в черных и синих штемпелях, весь в пометках красными чернилами. Он вложил письмо в новый конверт и надписал на нем адрес римского института, который ему посчастливилось раздобыть в Вене. Но и это письмо через две-три недели вернулось; однако, раз начав поиски, он продолжал посылать письмо по разным адресам: теперь он уже знал, что не струсит, как тогда, перед пасхой, спустя семь лет после их встречи, — тогда он все-таки не поехал в Струнян, где, быть может, ждала его Анна. Письмо снова и снова возвращалось к нему, возвращалось оно также с разных концов Германии, где, может быть, думал он, она когда-либо училась или просто жила. Он вспомнил Нелли, но найти ее было очень трудно, ведь она вышла замуж; и все же он отыскал ее в Вейтре, где она жила теперь с мужем, учителем местной гимназии, и она тоже помнила его. Нелли попыталась навести справки об Анне через институт, но затея эта отняла много времени и ни к чему не привела. У Нелли были, однако, еще разные другие идеи, он оставил ей письмо и уже сам себе казался смешон. Иногда он вообще жалел, что написал Анне, но теперь Нелли взяла на себя труд пересылать письмо, и он был ей глубоко благодарен за это. Он жил с теми огоньками в душе, и нежность обволакивала его, будто вторая кожа. Жил он как всегда, но не пил теперь почти ничего — лишь ежедневно рюмку своего «Punt e mes». И вдруг однажды раздался голос в телефонной трубке, и голос этот сказал:
— Я здесь, на вокзале, но, вероятно, лучше мне самой к тебе приехать, а то ведь ты меня не узнаешь.
Он и правда не узнал бы ее, и он сказал ей об этом.
— А я бы узнала тебя и через тысячу лет, — сказала она.
Они лежали в постели, и ели апельсины, и радовались, глядя, как брызжет сок из тугих долек, и на другое утро подушки еще хранили аромат плодов. Они часто заговаривали о Струняне, и однажды он сказал:
— Я вел себя как глупец.
Но она перебила его:
— Нет, не глупец, просто ты любил ее.
— Да, и я признался тебе в этом, — сказал он.
— Тебе даже не надо было признаваться, — сказала она.
— Так ты из-за этого?.. — спросил он.
— Ах, что ты!.. — засмеялась она. — Просто я была совсем еще девчонкой, к тому же нетронутой… Остаться на ночь казалось мне все равно что броситься в воду. Я боялась все этим загубить, потерять все, что было. — И, погасив улыбку, продолжала: — Я не знала тогда, сколько всего мне суждено потерять, и не знала, откуда грозят нам утраты. Не знала, что они неизбежны, эти утраты. Не знала, что никому от них не спастись. Никому.
Он убрал пушистую прядь с ее лба и сказал:
— Ты не похожа на человека, сломленного жизнью.
— Никогда не забуду, как ты со мной обошелся, — сказала она. Но тут же опять рассмеялась: — Ты должен хорошенько меня вздуть: до чего же я тогда была глупа!
— А что твоя семейная жизнь? — спросил он.
— Лавровый лист в супе и соусе, — сказала она.
— А разве это плохо? — снова спросил он.
— В том-то и дело! — воскликнула она.
Он увидел, как судорожно сжались пальцы ее ног, а она между тем продолжала:
— Такая жизнь, что и не поверишь! Все в полной норме. Ужасно.
— Счастье еще, что ты не обо мне говоришь! — сказал он.
— Да, правда, счастье! — сказала она.
Им было очень хорошо вдвоем, и они радовались. Потом они уже не так часто вспоминали Струнян, только однажды, когда слушали музыку, он сказал ей:
— А знаешь, пластинки больше нет. Дети играли с ней, пока она не разбилась.
— Странно, — сказала она. — И карты твоей тоже нет. Несколько лет назад мы ездили на юг и в Триесте нас обокрали: все вещи пропали, и твоя карта тоже.
Потом они вновь заговорили о другом и развеселились. Он неотрывно глядел на нее, глядел, как она намазывает медом хлеб, и как натягивает чулки, и как стремительно вытекают из-под ее авторучки слова, и как она, засыпая, касается его рукой, он глядел на нее и сравнивал ее с той, которую теперь уже не мог вспомнить. И они никогда не заговаривали об огоньках. Изредка ему еще вспоминались те огоньки, но он старался думать о них как можно реже: он не любил напрасных воспоминаний. Порой, когда она была особенно хороша, огоньки гасли, и как-то раз, из глубины своего счастья, она спросила его:
— Тебе грустно?
— Нет, — сказал он, и это была правда.
Она провела с ним неделю и уехала домой — они долго махали друг другу даже тогда, когда уже не могли друг друга видеть. Она была прелестная женщина и еще долго потом занимала его мысли, и скоро они встретились снова и встречались потом все чаще. Он любил ее смех, низкий, глухой, как звон янтарных бус у нее на шее, любил розовые подушечки пальцев, узеньких пальцев ее ног, любил слушать, как бьется в руке ее сердце, — все это он любил сильнее всего на свете. И лишь порой с изумлением вспоминал некий волшебный сон, но память о нем день ото дня меркла.