Приемка
У Александры Коллонтай есть фантастический рассказ «Скоро!», действие которого происходит 7 января 1970 года в «Доме отдохновения», где доживают свои дни ветераны революции. На рождественской елке они рассказывают молодым о тех героических годах. На этом фоне описывается жизнь и быт настоящего. Освещение не электрическое, а с помощью отраженных солнечных лучей. Работают люди лишь два часа в сутки, и жизнь налажена так, что живут не семьями, а расселяются по возрастам. Дети — в «Дворцах ребенка», юноши и девочки-подростки — в веселых домиках, окруженных садами. Взрослые — в общежитиях, устроенных на разные вкусы, а старики — в «Доме отдохновения». На всем земном шаре нет уже врагов, весь мир представляет собой федерацию коммун. Осталось последнее — победить природу!
Подобного коллективного рая 7 января 1970 года не наблюдалось. Наоборот, в этот день родился Ник Холмс, основатель английской металлической группы Paradise Lost — «Потерянный рай». И еще один знаменательный факт: в этот же день был утрачен рай одного отдельно взятого человека — Юрия Айзеншписа.
Помнится, примерно в полдень мне на работу позвонил Гиви Гулетани, хороший знакомый и активный участник ряда крупных совместных коммерческих сделок. Сам из Грузии, он приехал искать денег и счастья в Москву, учился на вечернем юридическом, днем изображал кипучую деятельность в какой-то сонной госконторе. Параллельно Гиви охмурял симпатичную и состоятельную москвичку, дабы окончательно закрепиться в столице. На этот раз из кодового разговора я понял, что есть возможность купить большое количество чеков серии Д всего по три рубля. Очень дешево, их рыночная стоимость колебалась от 6 до 8. Такой профит получался, если покупать чеки не у перекупщиков, а у их непосредственных владельцев, для которых они шли как 1 к 1. Точную сумму чеков Гиви не назвал, поэтому я отправился на стрелку к гостинице «Москва» с тем, что лежало в карманах, с 17 785 рублями. Что составляло примерно мою зарплату за 10 лет работы в НИИ. Это были деньги за килограмм золота, который я продал еще утром по дороге на работу. Но и этой немалой суммы не хватило, чтобы купить все предложенные 8 000 чеков. Поэтому, пообещав продавцу вернуться максимально быстро, я отправился домой, чтобы взять недостающее из укромного местечка. Гиви поехал со мной, а продавец остался нас ждать. Предвкушение неплохой прибыли и боязнь потери продавца, который соглашался продать или все, или ничего, но побыстрее. Все это подгоняло нас. Ну а мы подгоняли таксиста.
И вот мы подъехали к дому на 2-м Щукинском проезде, где я жил. В добротной кирпичной шестиэтажке моя семья занимала большую трехкомнатную квартиру с просторной кухней, комнаткой для прислуги и ванной с окном. Очень душевное жилье! Заехали во двор и остановились напротив подъезда, который отделялся от дороги заснеженным газоном метров в пятнадцать шириной. Около подъезда, поеживаясь от мороза, перетаптывалось четверо мужчин в одинаковых ондатровых шапках, не соседи, не жильцы… Но, кажется, я их узнал: это сотрудники милиции или КГБ… Неужели я прав? Сердце екнуло, похолодело и сжалось. И я сказал Гиви практически словами из песни, которую мой артист Дима Билан споет через 33 года:
— Мы ошиблись, мы попали…
— Бежать? Поблизости стояла пара машин со столь же неприметными личностями в штатском. А значит, шансов не оставалось. По инерции, очень медленно и обреченно я пошел по аллейке в подъезд, мне дали войти внутрь. Мы жили на втором этаже, но инстинкт самосохранения заставил меня подниматься дальше. Именно так потом будет двигаться профессор Плейшнер из «Семнадцати мгновений весны», когда поймет о провале явки. Ватными ногами я одолел несколько ступенек, когда услышал голос снизу:
— Молодой человек, вы это куда направились?
Мой язык высох и едва ворочался во рту:
— На третий…
— Наверное, вы слегка ошиблись этажом, вы ведь проживаете на втором. Сами спуститесь или нам помочь?
Конечно, спущусь сам. Делал я это очень медленно, наверное, так поднимались на плаху осужденные. И вдруг из-за двери раздался испуганный голос моей сестры:
— Юра, это ты? Тут какие-то странные люди…
Фаина слегка приоткрыла дверь, и нас с Гиви грубо втолкнули внутрь:
— Вы оба арестованы, сейчас будет производиться обыск. Выложите все из всех карманов.
Один из сотрудников стал рапортовать по рации об успешном задержании, другой стал звонить в квартиру напротив в поисках понятых. Соседи, с которыми моя семья дружила и никогда не отказывала дать «до получки», от этой функции наотрез отказались. И слова о коммунистической сознательности и гражданском долге не помогли. Тогда привели кого-то с улицы, составили протокол личного досмотра и начали шарить по карманам. Я еще не представлял всего масштаба случившейся трагедии, но явственно испытывал страх, чуть дара речи не лишился. А еще сильнее было чувство позора: все происходило на глазах несовершеннолетней сестры, вот-вот родители придут, уже, наверное, соседи судачат. Я находился в преддверии большой семейной трагедии.
Из моих карманов извлекли 17 785 рублей и удовлетворенно переглянулись — ясно, что пришли по адресу. У Гиви же нашли всего несколько мятых десятирублевок. Уличив момент, я закрыл на ключ дверь в свою комнату — шаг совершенно бессмысленный.
Оперативники ухмыльнулись, на первом этапе их интересовала кухня, прихожая, ванная, наверное, такова была отработанная схема обыска. Начали с кухни, почему-то с холодильника, который практически разобрали на части.
Я громко возмущался:
— Это не моя мебель, вы не имеете права…
— Теперь мы на все имеем право, мальчик, — незлобно отвечал мне пузатый мент, закусывая чай ломтиком дефицитного сервелата из моего же холодильника.
И ведь он был прав. Поняв это, я сник, потерял и счет времени, и ощущение пространства и просто тупо сидел на разбираемой кухне, уставясь в какую-то трещинку на потолке. Начался ступор.
Часам к семи вечера пришел с работы отец и узнал «приятную» новость: его сын арестован, а в его квартире производится обыск. Отец, большой любитель пошутить, и на этот раз что-то такое сказал. Но острота оказалась не к месту, да он и сам это понимал. Просто шок охватил и его.
С отцом я не успел перекинуться даже парой слов, как меня стали уводить. На прощание он так выразительно посмотрел на меня: «Доигрался…», что я отвел взгляд. Нас с Гиви отвезли в 12-е отделение милиции напротив высотного дома на Площади Восстания, в КПЗ. Всю дорогу я громко выгораживал приятеля:
— Да, я виноват, признаю, но Гиви-то тут при чем? Просто мой приятель, давно не виделись, встретились, в ресторан его хотел пригласить…
— А ну, помалкивай! — зашипел на меня один из сопровождающих и ехидно добавил: — Теперь ты ресторанов долго не увидишь…
Но не зря же Гиви учился на юридическом факультете, он все понял и, благо его карманы были чисты от запретных вещей, начал развивать мою мысль, активно негодуя, в том числе и на меня:
— Да уж, Юрик, спасибо тебе за угощение…
И следом на оперов:
— А вы что от меня хотите, я-то тут при чем?
И опять на меня:
— Ну вот, теперь ни за что ни про что могут в институт кляузу написать… Песочить на комсомольском будут…
Да уж, дружок, мне бы твои опасения…
Наверное, в невиновность Гиви опера не особо верили, вдобавок грузин выглядел весьма авантюрно, но предъявить ему ничего конкретного не могли. И, сняв формальные показания в КПЗ, его, счастливчика, отпустили домой. Наверное, он сразу же напился! Меня же основательно допросили: когда человек в шоке, он может многое порассказать. Содержание беседы я помню смутно, отвечал иногда невпопад или долго не мог понять суть вопроса. Потом меня еще раз обыскали, сняли с ботинок шнурки и глубоко за полночь втолкнули в камеру — мерзкий и холодный клоповник. Я тогда еще не догадывался, что в своей тюремной жизни увижу еще и не такое. Сквозь зарешетчатую и засиженную мухами лампочку пробивался тусклый-тусклый-тусклый свет, и я с трудом смог разглядеть обитателей камеры. Бродяга с испитой физиономией и большим синяком под глазом, еще какой-то щеголеватый тип, который нагло представился:
— Николай Иванович, карманник со стажем… Познакомимся?
Знакомиться с карманником мне не хотелось. Мне вообще ничего не хотелось. Помимо бродяги и карманника, еще один непонятный мужик громко храпел на твердом настиле. Прилег и я, но уснуть не мог: вонь, грязь, холод, под спиной голые доски, одеяло — рвань. Но это все мелочи по сравнению с той мутью, которая творилась в голове. Особенно невыносимо давили мысли о доме, об обыске, который там сейчас происходит, об ужасном состоянии моих близких. Страшный кошмар, да и только! В общем, сразу навалилось столько плохого, сколько и за всю прошлую жизнь не набралось.
Утром меня никто не вызывал, оставив наедине с мыслями и сокамерниками, на обед дали какую-то баланду похлебать, которую даже видеть было тошно. А уж какой запашок шел! В общем, есть я ничего не стал, в отличие от бродяги, уплетавшего за обе щеки. Он и мою порцию благодарно заглатывал. Подходил дежурный милиционер, рассказывал через дверь, что КПЗ посещали мои родители с передачей. Родителей не пустили, передачу не приняли. Я начал выяснять почему, но ответ был прост:
— Следователь не разрешил…
— Почему не разрешил?
— Не знаю. Что домогаешься? Я уже давно не девочка.
И по-дурацки захихикал. Полагаю, его фирменная присказка. Лишь часов в 10 вечера открылась дверь, назвали мою фамилию и предложили выйти из камеры. В сопровождении конвоя и в наручниках вывели к воронку и повезли на Петровку, 38, ту самую, про которую раньше лишь в кино видел.
На Петровку мы въехали с заднего двора, воронок долго стоял в очереди. В местный ИВС (изолятор временного содержания) ежедневно около 10 вечера свозили бедолаг со всей Москвы. Меня высадили из воронка по всей науке процедуры приема подследственных: «на корточки, руки за голову» — и отвели в маленький боксик или пенал — комнатку шириной метр на метр. Обитую жестью, наверное, чтобы гадости про ментов не писали, с глазком и узкой скамеечкой у стены. Сидел я в боксике достаточно долго, потом меня завели в комнату, где трое сотрудников внимательно изучали мое дело и задавали разные вопросы. Они же заполняли подробную анкету с множеством пунктов, начиная от имени и адреса проживания до наличия наколок и родинок. Там же меня раздели догола, еще раз обыскали вплоть до резинки от трусов, разрешили одеться и отвели на медосмотр.
В кабинете врача я снова, поеживаясь, стоял в чем мать родила… И каким же унизительным мне это представлялось! Если до этого в военкомате я раздевался за ширмой, то тут пришлось оголяться прямо на глазах. Впрочем, моя нагота явно никого не волновала. А еще через пару месяцев эти условности перестанут волновать и меня. Из всего происходящего я научился выделять лишь нечто по-настоящему важное, а на все остальное… забивать. Пока же добродушный врач всюду светил своей лампой, покачивая головой и внимательно осматривая и горло, и член, и прочие части тела. В итоге удовлетворенно хмыкнул. Я подтвердил, что абсолютно здоров, за исключением проблем с коленкой:
— Что, бывший спортсмен?
— Спортсмен. Бегун.
— Ну, здесь бегать не советую, — последовал очевидный шуточный совет, — пристрелят на бегу.
Но я даже не улыбнулся, улыбка вообще в тюрьме противопоказана. На курорте, что ли?
После осмотра я отправился за вертухаем на помывку в баню, где получил кусок коричневого хозяйственного мыла, а все вещи я положил на тележку, которая повезла их «на прожарку». Сама душевая, где меня заперли, показалась адом, настолько непроглядным и горячим был окружающий меня пар. Какой-то необъяснимый ужас стал подкрадываться изнутри, я старался на ощупь обнаружить кран с холодной водой, водил руками по выщербленному горячему кафелю, но напрасно. Забарабанил в дверь. Когда ее открыли со словами «не успел сесть, уже буянишь», пар слегка рассеялся, и я увидел лейку с холодной водой. Ух, хорошо! И тут же грустно усмехнулся — ничего хорошего! Из душа я вышел через дверь с другой стороны, теплые вещи после прожарки уже поджидали меня. Мне выдали матрасовку — еще недавно я и слова-то такого не знал (и сейчас компьютер подчеркивает его красным, словно ошибочное), — куда я запихнул матрас, подушку с комками какой-то дряни под сероватой наволочкой, черенок ложки и алюминиевую чашку. И отправился в камеру на втором этаже, где уже сидел один человек.
Честно говоря, меня никогда особо не интересовали милицейские романы и фильмы о буднях наших доблестных органов, а то я бы наверняка знал, что в камерах существуют «подсадные утки». В исключительных случаях эту роль могут играть милиционеры, а обычно — те же заключенные, просто морально неустойчивые. В зонах и тюрьмах их обычно вербует зам. начальника по оперативной работе, а сама оперативная работа по своей сути прежде всего и есть агентурная. Практически любого заключенного однажды вызывают и начинают расспрашивать о вопросах, далеких от сути совершенного преступления: есть ли жалобы, не притесняют ли, какие просьбы, проблемы. Если человек словоохотлив и легко идет на контакт, ему и предлагают поработать стукачом. Работа эта опасная, прознают — и изувечить могут, но приносит и определенные дивиденды. А именно: чаще разрешают передачи и свидания, могут отправить в зону ни к черту на кулички, а куда-нибудь поближе. Могут и в тюрьме в качестве хозобслуги оставить. Теоретически могут оставить даже с усиленным режимом наказания, который я в итоге получил, но уже за особые заслуги. На тюремном жаргоне есть термин «западло». Так вот, мне представлялось «западло» оказывать услуги доносительного характера по чисто человеческим понятиям, которыми я всегда стараюсь руководствоваться. И работать на хозработах — варить баланду или даже книги в библиотеке выдавать — тоже совсем не хотелось… Гнусь какая-то.
В общем, первым встреченным мною стукачом оказался мой первый сокамерник Коля. Времени было 6 утра, когда я вошел в камеру и постелился, и сразу началось активное знакомство: кто, откуда, за что сидишь. В 8 утра открылась кормушка и дали мерзкую кашу и кусок мокроватого хлеба.
Голод взял свое, и я впервые попробовал тюремную пищу. От одиночества и внутреннего раздрая я весь день проговорил с Коляном и только вечером мне пришло в голову, что уж больно подозрительный этот тип, все чего-то выпытывает, и надо бы откровенничать поосторожнее. На следующее утро моя настороженность проявилась в глухом молчании, и сосед начал рассказывать о себе. Мол, сидит за хозпреступления: в сговоре с бухгалтером уводил налево часть стройматериалов, это его вторая ходка, так что и срок светит немалый. Я поддакивал и кивал головой, хотя этим байкам не особо верил. В ответ сам начал рассказывать, но уже полностью вымышленную историю моего незаконного бизнеса, называл всех чужими именами, придумал некоего типа, якобы моего главного компаньона. Придумал и подробно описал: рост, возраст, имя. На пятый день меня вызвали на допрос, и уж не знаю, то ли следователь такой дурак, но я сразу понял, что все сказанное Коле ему известно. Впрочем, столь густую кашу из полуправды и вымысла было сложно переварить и привязать к делу. Когда я вернулся в камеру, Колю оттуда уже забрали. Но одиночество длилось недолго, вскоре пришел другой тип, весь в наколках, и снова затеял близкое знакомство, начал искать путь в мою душу. Доверия он внушал не больше прежнего, и я, уже будучи ученым, осторожничал и еще более заливал. На следующий день вызвали его, потом сразу меня. Следователям ведь неохота по несколько раз в тюрьму приходить, вот и стараются отработать в один прием: пообщались с подсадным, покурили-пообедали, потом допросили подозреваемого. Я сходу поинтересовался, почему передачу не позволяют принести…
— А потому, что ты нам ничего не рассказываешь. Сам таишься и преступных партнеров выгораживаешь.
— Как это не рассказываю? Что знаю — все честно…
— Ну, какова честность, таково и наше отношение.
Ко второму или третьему допросу я выяснил, что меня сдал один «надежный» приятель, у кого я хранил валюту, золотые монеты, коробки с мотками мохера и иные дефицитные товары из «Березки».
Студент первого курса, совсем еще молодой парень, при своем задержании вначале он демонстрировал мальчишеский патриотизм, не сразу выдав истинного владельца имущества, то есть меня. Мол, зовут Юрой, фамилии не знает, чем занимаюсь — тоже. А слегка поднажали — схематично нарисовал, где я живу. Еще немного постращали — вспомнил фамилию.
Этим приятелем был Леша Савельев, проживающий на соседней улице, чью квартиру я использовал как перевалочную базу. Помимо Леши арестовали еще одного нашего общего знакомого — Александра Лукьянченко, арестовали по совсем уже странному обвинению в спекуляции электрогитарой. Хотя это сейчас оно кажется странным, а по тем понятиям — чистый криминал. Ведь гитару, да и любую другую вещь позволялось продавать лишь одним путем: сдав в государственную комиссионку и заплатив процент за реализацию. А если отечественный инструмент стоил 7–10 рублей, то сколько стоил импортный — 40 долларов? Допустим, а 300 рублей — это по какому курсу получается? Неужто по спекулятивному?
После первого срока я пару раз встречался с Лешей, потом наши связи оборвались вплоть до 2003 года, когда мы снова начали общаться. Если тень в отношениях и существовала, то теперь полностью рассеялась, что уж ныне судить-рядить! Сколько воды утекло!
Лукьянченко же я лет пять назад неожиданно встретил у своего друга Славы Черныша. Там проходила небольшая вечеринка, находился ряд музыкантов прошлых лет. Как туда попал Саша, не знаю. Хотя все возможно, ведь мы и сошлись на почве музыки: ребята тоже какую-то группу хотели создать, какие-то инструменты у меня покупали. Преподавателем труда в их школе был Коля Резюков, мой школьный друг (потом тоже сидевший за валюту). И они дружили, благо разница в возрасте была невелика — Леше и Саше по 17, Коле — 25. Тогда и со мной познакомились.
На квартире у Савельева нашли портфель с 30 золотыми монетами царской чеканки, больше 30 000 долларов, объемные коробки с мохером и шубами. Перечень конфискованного товара занял полстраницы. Я признался, что весь товар — мой. Немало денег изъяли и у меня дома. Думаю, если бы не этот облом, к лету стал бы миллионером. Подпольным, естественно. Впрочем, никогда к этому статусу я не стремился. Просто круглая цифра нравится. Помимо непосредственно конфискованного, я еще больше потерял на сделках, которые находились в стадии незавершенного производства. Например, в операциях со знакомым нигерийским студентом, женатым на русской девушке. Проживал он на Нагорной улице, звали его Виктор с ударением на последнем слоге. На момент моего задержания он изрядно задолжал мне за несколько сотен килограммов меди, за киноварь, редкие иконы. В сумме многие десятки тысяч долларов. После освобождения я решил найти должника, долго по памяти искал его квартиру, нашел, позвонил в дверь. Никто не отвечал, а я продолжал трезвонить. Тогда из квартиры напротив вышла любопытная соседка, у которой я поинтересовался, кто здесь проживает. Я помнил, что в мое последнее посещение Виктора, помимо его жены, видел грудного ребеночка, а также одного карапуза пяти-шести лет. Соседка подтвердила: да, дети есть, их отец действительно чернокожий, только он давно забросил семью и укатил в свою Африку «бананы лопать». Я вышел на улицу и пошел в сторону школы в надежде чудом встретить темнокожего подростка. И чудо свершилось: из школы выбежала ватага мальчишек, и среди них один выделялся своей отнюдь не славянской внешностью. Мальчик оказался весьма разговорчивым, но на вопрос об отце помялся, сказал, что тот давно живет у себя на родине, а их почти не навещает. Тут я мысленно простился с надеждой вернуть свои деньги, впрочем, и так не особо сильной.
В течение первых 15 суток после моего задержания в основном проводились оперативные разработки по делу, необходимые для предъявления обвинительного заключения. На мое полное чистосердечное признание после первого допроса никто особо не рассчитывал, поэтому к следователю вызывали весьма редко. Дверь в камеру могла не открываться по несколько дней. Обстановка в компании с уголовным соседом в наколках была гнетущей, тишина пугающей, ни радио, ни газет, постоянно наедине со своими безрадостными мыслями. Хотелось общения, но я уже знал, чем это может кончиться. Все было для меня новое, новое-хреновое. По ночам в питомнике рядом с корпусом тюрьмы злобно лаяли собаки, угрожающе тарахтели моторы воронков. Этих машин, народное название которых, похоже, пришло от черных воронов — вестников смерти и иных плохих событий, подчас во дворе скапливалось несколько десятков. Они подвозили все новых подневольных обитателей Петровки.
Через 15 суток, как и положено, мне предъявили обвинительное заключение по 88-й статье, что значило одно — воли не видать. И если не век, то достаточно долго. Вечером меня вывели из камеры, и началась история с переездом в следственный изолятор, знаменитую Бутырку. В ее дворе — опять неторопливая очередь из машин, причем большинство задержанных свозили непосредственно с районных КПЗ. Опять «приемка». Заходишь в тюрьму по одному, тебя принимает дежурный помощник по следственному изолятору, называешь фамилию, имя, год рождения, статью. Тебя помещают в одну из камер «вокзала» — некоторые из них на одного-двух человек, есть и большие. Все зависит от степени твоей изоляции, которую прописывают на обложке дела. Если подельников много, сидеть тебе в гордом одиночестве. Если подельников почти нет — в общей. В любом случае тебя изолируют от соучастников, если таковые имеются и тоже пойманы. Вызывают по одному в комнату, где сидят три инспектора, которые заполняют на тебя карточку: имя, отчество, рост, цвет глаз, наколки — много-много всякой информации, которая идет в твое личное тюремное дело. Потом ведут к врачу: на что жалуетесь, какие хронические заболевания? Осматривают, опять в бокс, оттуда на санобработку. На Петровке не стригли, а здесь стригут. Или, если угодно, остригают. В районе полшестого утра меня повели в баню, дальнейшее же не сильно отличалось от уже испытанного на Петровке — кусок хозяйственного мыла, прожарка, матрас и матрасовка, ложка без черенка. Даже камера — впрочем, это уже совпадение — тоже оказалась угловой. Когда я зашел в хату номер 253, а именно так правильно надо называть свою новую «коммунальную квартиру», там зычно играл гимн СССР — всем гадам подъем. Заключенные, смачно матерясь, продирали глаза и с интересом смотрели на вновь прибывшего: что еще за крендель? По-любому это развлечение — новый человек, новая история, да и из еды может кое-что перепасть. Ведь вновь прибывший, особенно по первому разу, очень всего боится и стремится наладить взаимоотношения, заручиться поддержкой. Что лучше всего осуществляется съестным. Я тоже осматривался по сторонам: камера совсем небольшая, на 6 человек, одна шконка у окна и две двухъярусные по бокам. Еще одна у двери. Та, что у окна — свободная, меня дожидается. Иногда это место считается козырным, но это кому как нравится — из окна часто дует или жар идет. Я уверенным шагом направился туда.
Так я оказался на СПЕЦУ, где основной вид изоляции — небольшие камеры.
Существовало правило, которое и теперь стараются соблюдать: держать уголовников отдельно от хозяйственников, рецидивистов отдельно от попавших за решетку в первый раз. Но, по сути, все определяется наличием свободных мест, а также потребностью воздействовать на тебя особыми методами, а то могут и к матерым бандитам засунуть.
В 8 утра — первая проверка в Бутырке, зашел старшина, обозвал меня «новеньким злодеем» и удалился. А я начал знакомиться с обитателями камеры. Впоследствии передо мной прошла целая череда угрюмых лиц, но первые я особо хорошо запомнил. Например, Вилью Лейбовича Миллера, на вид лет 50, полного и лысого, с большим отвислым животом. Сидел за хозпреступления, ранее уже судим. Легенда — прямо как у Коли с Петровки. И еще «забавное» совпадение — Вилья тоже оказался подсадным. Наверное, по принципу «валютчик хозяйственнику скорее душу откроет».
Еще с нами сидел грузин Гоша за многочисленные квартирные кражи и худой молодой парнишка, идущий по 117-й. Эта статья за изнасилование в те годы применялась часто и без разбора. И даже при обоюдном согласии совокупляющихся сторон угодить под нее не составляло особого труда. А вот выжить с ней… Гоша всячески стращал парнишку зоной, мол «лучше бы мента замочил». Зона всегда уделяла настоящим или мнимым насильникам повышенное внимание, обычно очень даже не дружелюбное.
Из весьма скандальных персон того времени со мной сидел далеко не последний фигурант по делу магазина «Океан». Дядечка в возрасте, жаловался на больное сердце и предпочитал молчать, тупо упершись глазами в давно небеленый потолок.
До закрытия дела и передачи его в суд я несколько раз менял камеры. Из одной из них я угодил в штрафной изолятор, точнее в карцер. Случилось это в пятницу 10 июля 1970-го, в преддверии моего двадцатипятилетия. В этот день я как раз планировал написать письмо родителям. Вообще к письмам в тюрьме отношение особое. Послание от родных, от друга, от любимой женщины — немалое событие в жизни зека. Он читает его много раз, иногда вслух, дает почитать другим. Любит писать и сам: в различные надзорные органы, в суды и т. д. с прошениями о смягчении срока. Это достаточно рутинный и шаблонный процесс в отличие, например, от поздравительных открыток родным, друзьям, женщинам. Вот их написание требует больших мыслительных и творческих усилий. Особенно ценятся стихотворные тексты или оригинальные, насыщенные сравнениями, гиперболами и метафорами. И в большой цене люди, способные красиво изъясниться. Если открытка «складная», то на одной ее части исполняется на заказ тематический рисунок — портрет отправителя или получателя, пейзаж на тему, символический натюрморт. А еще у многих зеков есть адреса заочниц — одиноких женщин на воле, готовых как минимум переписываться с заключенными, а то и связать судьбу. Егор и Люба из Шукшинской «Калины красной» — вполне реальные персонажи из зековской жизни. С помощью «заочной любви» устраивает свою судьбу не меньшее количество пар, чем через газетную «Службу знакомств» на свободе. Ну и, конечно, отдельно надо выделить письма к родителям. В них извиняются за непутевость, обещают исправиться, жалуются, просят деньги и передачки и так далее. Вот и я захотел поблагодарить папу с мамой, что родили меня, повиниться перед ними, попросить прощения за весь доставленный им кошмар. Но, чтобы написать письмо, требовались ручка и бумага, которых в камере не водилось. Смена белья, ложка-кружка, туалетные принадлежности, причем не зубная паста — в тюбик могли засунуть всякие запрещенные штучки, — а порошок. Вот, пожалуй, и все богатство, которое разрешалось иметь заключенному. Нахождение же в камере прочих предметов, в том числе и писчей бумаги, уже было чревато серьезными последствиями. Сейчас правила изменились, можно держать в камере и электробритву, и холодильник, и даже не один, если есть место. А тогда все было строго.
У дежурного по корпусу писчих принадлежностей не оказалось, и я стал требовать дежурного помощника по следственному изолятору (ДПСИ), трезвонить в звонок, после каждого нажатия над дверью камеры загоралась лампочка. Поскольку в ведении у дежурного камер двадцать, в каждой человек по 5–7 и каждому что-то нужно — то нитку, то иголку, то лекарство, то бьют кого-то, — зажигающиеся лампочки дежурного сильно раздражают. Иногда он их просто игнорирует, что произошло и сейчас. Тогда я стал настырно тарабанить в дверь, а конечный эффект оказался таким: вместо ДПСИ вызвали группу усмирения, здоровенные бойцы ворвались в камеру и начали всех подряд избивать. Дубасили ногами, кулаками и резиновыми дубинками, больно и от души. Меня же, как зачинщика всей этой бучи, засунули в смирительную резиновую рубашку и подвесили к потолку в каморке полтора на полтора. Стены и пол каморки тоже были обиты резиной.
Да уж, это, видимо, оказалось проще, чем принести бумагу. Потом меня отвязали от потолка, я упал и с заломленными руками провалялся еще несколько часов. Камеру периодически открывали:
— Успокоился, бунтарь? Осознал вину?
Я гордо молчал или проявлял свое негодование. Потом сдался и смиренно попросил:
— Отпустите!
И меня отпустили… в карцер. В сыром подземелье находилось около десятка подобных усмирительных помещений, куда еле-еле пробивался свет. Обстановка соответствовала назначению: стационарный унитаз с краником-рукомойником, который одновременно служил и для слива. Деревянный настил, на котором можно спать (естественно, без матрасов, подушек и белья) с 10 вечера до 6 утра и который на остальное время складывался, как верхние полки в купе. Под замок. По-моему, даже табуретки не стояло. Если ходить — два шага максимум. Кормят через день: один — как обычного заключенного, другой — полкирпича хлеба и кипяток. Максимальный срок заточения в карцере 15 суток, я получил 10. И в знак протеста начал голодать. Через два дня обход делал начальник тюрьмы, которому я подробно изложил, почему попал сюда. Естественно, попал несправедливо. Резюме было кратким:
— Все заслуженно. Значит, ты так себя вел.
Я же с виновностью не соглашался, считал наказание незаконным и продолжал голодовку. Через день начальник снова риторически общался со мной:
— Вот вы, Айзеншпис, голодаете, а это тоже серьезное нарушение режима. Ведь в чем смысл тюрьмы? Вы должны честно отбыть наказание, исправиться и живым-здоровым вернуться в общество и отработать ему свои неоплатные долги. А не сесть на шею народа больным инвалидом. В общем, если начнете принимать пищу, может, я и смягчу меру наказания. А если не начнете, может, и ужесточу.
Голодовка в тюрьме считается грубейшим проступком. За нее зека могут больно побить дубинами, а то и обратить на него гнев всей камеры. Как этого добиваются? Да очень просто и как всегда незаконно: отбирают пищу и у тех сокамерников, которые в общем-то и не собираются голодать. Ну а апофеозом свинства можно считать насильственное кормление через резиновый шланг, по которому прямо в глотку закачивают вонючее пойло.
В общем, я решил не искушать судьбу, на пятые сутки начал есть приносимую бурду, а на седьмые меня досрочно освободили из карцера. Но поместили уже в другую камеру в соответствии с малообъяснимым принципом ротации. Вот так я и разменял свой «четвертак» — унижением вместо праздника, черствым хлебом вместо обильного ресторанного застолья. Очень плохо!
Итак, «на свободу» я вышел 17 июля и с небольшим опозданием, но все-таки отметил свой юбилей. Как раз подоспела передачка с «деликатесами», на которые, будь я на воле, и внимания бы не обратил. Но по сравнению с местной пищей! Нас кормили на 37 копеек в день, плюс повара еще и подворовывали на кухне, и эту официальную «еду» без содрогания не вспомнить. Если суп, густо замешанный на комбижирах, застывал, им можно было гвозди забивать. Очень часто, получив свою баланду, арестант сливал всю жидкость в парашу, затем тщательно промывал оставшееся водой. Из «второго блюда», и так не особо значительного по объему, изымались гнилые и подозрительные кусочки, волосы, кости и другие мало аппетитные предметы. И уже потом с помощью продуктов с воли и индивидуальных кулинарных способностей заключенные старались сотворить себе что-нибудь съедобное. У этого процесса существовал лишь один плюс — на него тратилось очень много времени, столь медленно текущего в этих местах, столь бесполезного.
В общем, продуктовые передачи, которые позволяли получать раз в месяц, фактически спасали нас от голода. Тогда существовали куда более жесткие, чем сейчас, ограничения на вес — не более 5 кг. Ассортимент продуктов тоже жестко фиксировали: сырокопченую колбасу — не более 2 кг, сало, масло, овощи, фрукты, сахар. Чай и кофе нельзя. Холодильников в камерах не было, поэтому летом приходилось изворачиваться, например, масло хранить под водой в банке. Помимо продуктовых передачек, на 10 рублей в месяц позволялось отовариваться в ларьке со столь же незатейливым выбором. В силу запрета иметь наличные деньги их перечисляли тебе на карточку родственники. Деньги там и хранились, оттуда тратились и путешествовали за тобой по тюрьмам и зонам. И если в зоне их еще можно было собственноручно заработать и по сто, и даже по триста рублей в месяц, то в тюрьме приходилось ждать милостыни со стороны. И не все ее дожидались: некоторые заключенные попадали в Бутырку из других городов, некоторые уголовные граждане были совсем малоимущие. Но на СПЕЦУ, где сокамерников обычно не больше 6–7, всегда существовал продуктовый общак — делились тем малым, что позволялось принимать в ежемесячных передачках. Так проявлялась определенная тюремная солидарность, хотя почему-то принято считать, что в подобных местах каждый сам за себя. А вот уже в общих камерах, на 30–50 «посадочных», такого общака не бывает. Там «живут семьями» или «кентуются» группами по двое-трое, хотя не возбраняется жить и одному. Так что общак там локальный. Ну а если так сильно жрать хочешь, что невмоготу, а своей хавки нет, не возбраняется и попросить. А вот крысятничать — воровать у своих — не советую. Могут последовать избиения, унижения. Могут и изнасиловать.
Я категорически против романтизации тюремной жизни, но хочу отметить, что в этих условиях действительно проявляются истинные, глубинные черты характера, суть того или иного человека. И так называемые «игры» или «прописка», хотя и жестоки, но вполне легко проходимы. Надо просто кое-что знать о традициях и правилах поведения, иметь личное достоинство и уметь его продемонстрировать. Если в общие камеры попадаешь после нескольких месяцев на СПЕЦУ, тебя обычно не трогают, ты уже опытный. Хуже тем, кто ходил под подпиской и был взят под стражу прямо в зале суда. Что же касается меня, я интуитивно всегда правильно строил взаимоотношения и ставил себя в камере на нормальное авторитетное место. Я никогда не боялся, не стеснялся. Я, когда заходил в новую камеру, не останавливался нерешительно у двери, а уверенно шел к столу, начинал искать свободное место, заговаривал с кем-нибудь.
У меня существовал еще один существенный «плюс»: я нес багаж крупного и громкого дела. И когда на новой хате меня вяло спрашивали, за что сидишь, я всегда громко открывал маленькую пресс-конференцию. И у всех уши сразу поворачивались в мою сторону, ибо в речи фигурировали суммы, которые большинству и не снились. Кто-то украл доски со стройки, кто-то перепродал мебельную стенку, а тут такой преступный размах! Моя личность сразу оказывалась окруженной ярким ореолом. Вдобавок «тюремное радио», которому известно обо всех крупных делах местных постояльцев, давно уже разнесло весть обо мне по большинству камер. Из 3–5 тысяч заключенных, а именно столько обычно сидит в Бутырке, громких историй насчитывается максимум несколько десятков, и все они на слуху. А уж крупные валютчики по тем временам вообще являлись местной достопримечательностью, ибо обычно проходили по линии КГБ.
Шли недели, все ближе становился день суда, все явственней маячил суровый приговор. Отделаться легким испугом я не ожидал, но получить по минимуму хотелось. И я попытался связаться с Эдиком (Васей) Боровиковым, находящимся тогда еще на свободе. Его обширные связи теоретически могли мне помочь, прежде всего во время судебного процесса. Некоторые судьи брали взятки, максимально уменьшая срок обвиняемых, и, возможно, Эдик имел на них выход. Но попытка контакта оказалась провальной, хорошо еще, что не привела к тяжким последствиям. Я попал на очередную «подсадную», столь прекрасного артиста, что и не подумаешь. Эдик мудро не вышел на связь, хоть это и не спасло его от скорой поимки и заточения. Позже я с ним встретился в одной из пересыльных тюрем, и он образно сказал, что «выкупил эту попытку», почувствовав подвох. Эдик отбывал в Архангельской области, и когда мы оба освободились, то нередко встречались за рюмочкой, вспоминали ошибки и проделки молодости. Да, на славу мы порезвились! А потом корешок попал в автокатастрофу и погиб.
О провале моего контакта с волей проболтался следователь, и я сразу понял, откуда ноги растут. Я был подавлен, раздавлен, очень переживал и даже поседел. А в камере инициировал разборки — сделали сексоту конкретную предъяву. За мной последовали и другие заключенные, почти у каждого нашлась тайна, которая в итоге стала известна следователям. Предателя крепко избили, почти изувечили, после чего из камеры всех раскидали. А меня оставили, и несколько дней я сидел в полном одиночестве. Вообще-то такие расправы над стукачами, даже пойманными практически с поличным, не всегда практикуются. Ведь оперчасть может затеять ответный террор, начать постоянно перетряхивать камеры и т. д. Да и саму камеру напрочь расформировать. Поэтому иногда ставится задача просто «выломить из хаты» доносчика. Иногда это решается, например, так: доносчику подбрасывают в тумбочку чужой сахар, утром узнают о пропаже и просят всех открыть тумбочки. Так вот же он, мой рафинадик! А это значит — крыса на борту. А это уже легальный повод — у и так нищего кента воровать! Но задача опять-таки не столько бить, сколько так напугать, чтобы гаденыш сам принялся колотить в дверь камеры и истошно орать:
— Все скажу!!! Гадом буду!!! Заберите меня!!! Убивают!!!!!
В конце августа меня впервые повезли на суд, а приговор зачитали 2-го сентября. Дело насчитывало 4 тома ходатайств, жалоб, допросов, экспертиз. Судили меня в нарсуде Ворошиловского района, и председатель суда Скокова выдала десять лет — очень много, несправедливо много. Хотя и меньше пятнашки, которую требовал вконец оборзевший прокурор. Выходов на Скокову я не имел, а, как оказалось в дальнейшем, она активно брала взятки. На одной из них и закончилась ее карьера, ее поймали с поличным и саму строго осудили.
Основными обвинительными в моем деле были статьи 154, часть 2: «Спекуляция в особо крупных размерах» — и 88, часть 2: «Нарушение валютных операций» — и тоже в особо крупных. По их совокупности, в случае первого срока, обычно давали не более 5–8 лет, и, почему я получил десятку, не совсем понятно. Возможно, так проявился скрытый антисемитизм судей, возможно, существовали иные причины. Вместе со мной на скамье подсудимых сидел Савельев Алексей, тоже под стражей, а «подписной» Лукьянченко — в первом ряду. Именно на суде, то есть через 9 месяцев после задержания, я впервые увидел родителей, представляете, все это время мне отказывали в праве на свидание! Отец выглядел сурово и одновременно сконфуженно, мама — усталой и заплаканной.
В моем приговоре значилась «скупка валюты в неустановленном количестве у неустановленных людей по 5–7,5 рублей за доллар». И в неустановленном месте. Так где же состав преступления, если ничего не установлено? Какая нелепость — все остальное неустановлено, а «курс» покупок известен. Даже мое признание, даже если его не выбивали, не есть основание для обвинения. Может, я шутник, может, мне приснился этот бред после порции отвратной баланды или падения со шконки??? Получалось, что 90 процентов предъявленного не имело никакого иного подтверждения, кроме моих слов. А я ведь вообще мог молчать, но был молодой, испуганный, неопытный. И хоть никого не сдал, но наверняка и не лучшим образом защищался. Мог бы сказать, что все нашел — и что дома хранил, и что у Савельева, и что в карманах, и золото, и чеки, и доллары. И шерсть с мохером — где доказательства, что я их купил? Да, шел, обнаружил толстый дипломат и десяток тюков, решил не сдавать государству. Что произошло бы, поведи я себя именно так? Сомневаюсь, что наказание ограничилось бы конфискацией «найденного». Могли найтись и лжесвидетели, могли начать обрабатывать уголовники в пресс-хатах, могли начаться угрозы родителям. В общем, такой глобальный уход в «несознанку» был бы игрой по-крупному, и непонятно, чем бы она закончилась. Государство ведь проигрывать не умело. Но эти размышления абстрактны, я добровольно признал факт скупки валюты, и опера этим в целом удовлетворились. По поводу подельников и соучастников меня если и допрашивали, то не особо активно. Бюрократия требовала не столько новых дел, сколько закрытия старых в установленные сроки. Да и действительно, в моих показаниях фигурировали какие-то мифические Коли и Пети, с которыми я где-то встречался и занимался гешефтом. И даже искренне желай я поделиться информацией со следствием, о большинстве клиентов действительно не знал ничего, кроме имен, да и то не исключено, что вымышленных. В целом же я старался следовать мудрому подходу «меньше скажешь, меньше получишь». Это такая же истина, как «раньше сядешь, раньше выйдешь». Хотя, еще раз оговорюсь, будь со мной адвокат, наверняка посоветовал бы вообще не свидетельствовать против себя, просто молчать и стереотипно отвечать: «не помню». Но адвокат появился не сразу, возможно, и не самый квалифицированный, а все его вялые ходатайства с ходу отклонялись. Если надо осудить, то будет осужден!
В заключительном слове я лишь частично признал свою вину, хотя уверен, что и полное раскаяние ни на что не повлияло бы:
— Да, я нарушал советский закон, но этому есть и некое оправдание. Я же не виноват, что в моих жилах течет коммерческая кровь испанских предков, и я ничего не могу сделать с этим наследственным даром. Это объективно. И еще. Мои сделки приносили не столько вред, сколько являлись экономической инъекцией и движением к прогрессу. И настанет время, когда частная инициатива будет поощряться. Обязательно настанет!
Моя пламенная речь особого впечатления не произвела. Помимо «десятки» усиленного режима, я заработал и конфискацию имущества. К сожалению, это касалось не только валюты, золота и мохера, но и вещей в моей комнате, например коллекции из 5000 музыкальных дисков. Да и самой комнаты в 26 кв. м. Два лицевых счета, которые мы слишком долго ленились объединить, существенно облегчили эту задачу отъема. Естественно, квартиру в итоге родителям пришлось разменять, не жить же с подселением, вдобавок оказавшимся тихим пьяницей весьма низкого пролетарского происхождения! Мытарства и разбирательства по этому поводу продолжались еще года два после моего ареста: суды, жалобы, ходатайства и т. д. Сколько здоровья и лет жизни это стоило моим родителям, даже думать не хочется. Но уж бесследно эти нервотрепка и унижения явно не прошли.
Савельеву, как активному соучастнику преступлений, выдали пять лет общего режима. Больше всех повезло Лукьянченко — ему отвесили условный срок в 3 года. Везунчик уже тогда учился в мединституте и состоял в близких отношениях с дочерью его ректора профессора Лопухина. Лопухин, его будущий тесть, представлял общественную защиту, и весомость его имени сыграла роль в мягкости обвинения Саше. Хотя и само дело о спекуляции электрогитарой представлялось достаточно смехотворным.
Интересно проследить дальнейшую судьбу трех молодых людей, обвиненных судом в совершении преступлений в тот злосчастный день. Савельев — крупный ученый, биофизик, Лукьянченко — профессор медицины, работает в институте онкологии имени Блохина на Каширке. Не зря же они жили практически на площади Курчатова, считай, в своеобразном научном городке. Ну а третий подсудимый — это я. Если в переводе на научную степень, наверное, уже и академик. Шоу-бизнеса.
Кстати, в те годы в советской прессе обычно писали о наиболее громких судебных процессах под популярной и любимой народом рубрикой «Из зала суда». Видимо, мое дело являлось вполне подходящим по масштабу злодеяний и возможному воспитательному последствию, ибо вскоре последовала статья в «Советской России». Она называлась «Серебряные струны», словно в память о музыкальной группе, с которой я когда-то катался по стране. Там проводились какие-то «умные» параллели, делались дурацкие обобщения, выводы и прочее, и прочее. Мне статья не понравилась. Бесталанная идеологическая заказуха.
После оглашения приговора меня перевели в другую камеру, где сидели уже осужденные судом. Сидят они в ожидании печатной версии своего обвинения, и это ожидание может длиться и неделю, а может и месяц. Все зависит от объема приговора и от количества самих приговоров, которые надо напечатать. Лично мое обвинение насчитывало страниц 15–20, в общем-то не слишком и много, поэтому его копию я получил на руки буквально через несколько дней. Прочел все внимательно и, конечно же, написал кассационную жалобу. И пока ждал ее рассмотрения в пересыльной тюрьме, получил первое свидание с родителями. Отец оставался непримирим и активно это демонстрировал, а мама же опять проливала слезы — все то же, как и на суде. В общем, я чувствовал себя вдвойне виноватым и несчастным. Итогом жалобы могла стать отмена приговора и отправка его на новое расследование, рассмотрение дела новым составом суда или смягчение срока. Но это в идеале. Практически же моя жалоба осталась неудовлетворенной, а значит, приговор подлежал незамедлительному исполнению, а я — этапированию на зону. Со следующими жалобами, которые называются надзорными, можно дойти и до Верховного Суда. Но пишут их уже в местах исполнения наказания, превращая это занятие в навязчивую и, как правило, бесполезную идею.
Что ж, значит — в путь. Слава богу, что и не в последний, но и не в добрый. И хотя выбирать мне не приходилось, я был совсем не прочь отправиться на зону. Я вполне освоил тюремное житье-бытие, и оно успело мне изрядно надоесть. По сравнению с камерой в пару десятков квадратных метров зона давала более разнообразное общение, возможность найти нормальных и интересных людей, куда больше вариантов прилично устроиться. Хотя кому что нравится, ибо на зоне все-таки надо работать. Поэтому некоторые находят тюрьму более привлекательной: этаким своеобразным местом отдыха, где можно ничего не делать. Кто-то развлекается азартной игрой, другие пишут длинные письма, третьи сами с собой беседы ведут. Но моя психика устроена иначе: работа совершенно не пугала (и не пугает), а вот замкнутое пространство угнетало.
В пересыльной тюрьме я находился около месяца, и в начале октября был отправлен в Красноярск. Конечный пункт твоего назначения определялся в Управлении исправительно-трудовых учреждений, которое находится при пересылке. Как только приговор вступает в законную силу, по поступающим разнарядкам тебя отправляют в одну из зон.
Куда именно? Помимо формальных моментов, связанных с видом режима, здесь присутствует изрядная лотерея. А особенно могут пригодиться связи, даже не самые тесные. Ведь нет никакого нарушения, если твое дело положили в другую стопку и тебя послали отбывать назначенный срок не в холодный Хабаровск, а в близлежащий Смоленск.
Попросить о более приятном маршруте и пункте назначения может и следователь, с которым ты хорошо сотрудничал, и прокурор, и общий знакомый, и знакомый общего знакомого. В моем багаже таких связей не нашлось, у родителей и друзей, к сожалению, тоже. Поэтому только через несколько лет благодаря неожиданно открывшемуся высокому знакомству мамы я смогу получить маленькое послабление.
Рано или поздно всему приходит конец, пришел он и ожиданию отправки по этапу. Я уже обратил внимание, что все переезды происходят вечером, часов около 10. Вот и сейчас примерно в это же время я вышел из камеры с вещами и был отконвоирован в пункт сборки на вокзал. Там тебя принимает конвой, независимый перед администрацией пересылки, обыскивает прежде всего на предмет заточек и прочих режущих предметов и сортирует по направлениям. Естественно, по тем, что отходят сегодня ночью. Я оказался в группе «на Свердловск». При этом конечный пункт назначения я не знал, да особо и не интересовался — хрен редьки не слаще. Но догадывался, что он находится дальше Свердловска. Путь заключенного обычно проходит в несколько этапов, ибо по правилам более двух суток тебя не имеют права держать на сухом пайке. Хотя иногда кажется, что настоящая причина отнюдь не в этом. Движение по пересыльным тюрьмам словно является частью некоего устоявшегося ритуала подношения зека зоне. И оно просто обязано быть долгим, мучительным и безысходным — не в отпуск, поди, едешь! Еще со времен царской России вагоны для перевозки заключенных называют «столыпинскими». Они и являются основным символом этапа, главным соединительным элементом тюремной карты России. В целом же никакой экзотики, вполне обычный вагон, где проемы между купе затянуты решетками, где окна существуют только со стороны прохода и куда набивают невольных пассажиров столь же плотно, как и сельдей в бочку. И они там действительно засаливаются на славу!
Сами поезда тоже вполне обычные, как правило, почтово-пассажирские, просто первые один или два вагона — столыпинские. Загрузка зеками обычно происходит где-то в отстойниках, в местах формирования составов, и на вокзальный перрон поезд подается уже вместе с заключенными. Выгрузка — тоже в тупиках, подальше от испуганно-любопытных взглядов. И лишь изредка, если ссаживают на промежуточных станциях, эта процедура происходит на общем перроне на глазах у честных и законопослушных граждан.
Нашу «делегацию» примерно в 90 человек повезли на нескольких воронках, мы подъехали к какой-то сортировочной станции, вышли, сели на корточки. Я сразу зачерпнул ботинком воды из какой-то лужи, сначала расстроился, а потом подумал: «Ну и ладно. Заболею — так заболею. Сдохну — так сдохну». А потом сам же себе отпарировал: «Нет, не сдохнешь! Выживешь, не сахарный!».
Во время этого внутреннего диалога начальник конвоя произносил свою привычную речь:
— Всем встать. Строем к вагону. Шаг в сторону — побег. Стреляю. Метко.
Это, конечно, звучало не так поэтично, как тюремная поговорка:
Коль попал под конвой,
жалобно не вой:
шаг влево — провокация,
шаг в право — агитация,
прыжок вверх считается побег.
Но бежать ни желания, ни возможности не было: по бокам колонну охраняло человек десять солдат с оружием и злобными псинами. Да и куда? А вот и вагон… Похоже, не двухместный СВ, в котором я ездил в последний раз на юга. И даже не плацкарт.
В каждое купе-боксик нас набилось душ по 10–12, но это еще по божески, далеко не предел уплотнения. Иногда умудряются засунуть до 18 человек: восемь внизу, шесть на верхней полке, на которой делался настил. И еще на багажной 4. Вот это уже точно кошмар!
Из этапируемых практически никто не знал, куда в итоге попадет, и разговоры и догадки на эту тему занимали немалую часть времени. Делились слухами о строгостях режимов, нравов и природы в тех или иных зонах, рассказывали о побегах, бунтах и т. д. Пребывающие на верхних полках старались подглядеть пункт назначения — надпись типа «КрасЛаг» на своем тюремном деле во время переклички контролеров. Но это удавалось редко.
В Свердловск нас привезли под покровом темноты, и вся процедура приемки повторилась. Именно там, в местной пересылке, я понял и увидел весь смысл понятия «беспредел». Временное обиталище оказалось переполнено заключенными сверх всякой меры. Весь пол камеры, шершавый и бетонный, без всяких плиток, устилали грязные клопастые матрасы, да так плотно, что приходилось проходить прямо по ним. На шконках емкостью в 20 спальных мест валяются вповалку человек 30 — по трое на двух матрасах. Поворачиваться можно только всей тройке одновременно. Еще человек 10 под шконками, на полу еще 20. Еще 10 вообще непонятно где спят. Нет и намека на вентиляцию, стоит жуткий смрад, в карты играют, курят. Заваривают чифирь, поджигая газету под алюминиевой кружкой. Кого-то насилуют в углу за «занавесочкой» — очередь стоит. Параша не закрывается ни на секунду. Более того, она не только ничем не отгорожена от камеры, а даже слегка приподнята, словно на пьедестал.
Словно постоянное напоминание о твоем нынешнем незавидном положении:
Ты — зек, ты — раб, ты — животное.
Именно в эту пересыльную отрыжку, иначе и не назовешь, я вошел одетый в импортное шерстяное пальто, в ондатровую шапку, весь модный и с иголочки. В этой одежде меня задержали прошлой зимой, в ней пошел и по этапу. А когда в подобные отдаленные места приходит этап из Москвы, он сопровождается не только похабной присказкой: «Прилетели к нам грачи, пи….сты москвичи», но хорошими шансами лишиться своей нормальной одежды. Голым ты, конечно, не останешься — твой прикид «по беспределу» обменяют на какое-нибудь рванье. А еще со мной прибыло продуктов килограммов на 15 — и выигранных в карточный покер, который обычно играется фишками от домино, и купленных в ларьках. Тоже могли заставить поделиться. А я бы заартачился. И чем бы это кончилось… Но мне повезло. Едва я зашел внутрь, со шконки прозвучал властный вопрос:
— Откуда сам?
— Из Москвы…
— Валютчик, что ли?
Я просто потерял дар речи. Так вот, с одного взгляда мою сущность могли распознать только очень понимающие люди. Свои люди. И таким свояком оказался Алик Зейналов, бакинец, азербайджанец. Я весь задрожал. Не от страха, отнюдь — от удовольствия. В этом мраке, в этой безнадеге оказался человек моей бывшей тусовки, а значит, чем-то близкий. Не шаромыжник, не шантрапа, не бандит. Вообще в таких трудных местах интуитивно ищешь людей, с которыми существует хоть что-то общее — высшее образование, город проживания, даже одинаковое имя — и то уже теплее. А тут…
— Ну подходи, размещайся… Ей, братва, раздвиньте матрасы, дайте место человеку.
Оказалось, что у нас с Аликом масса общих знакомых. Вообще, среди моих деловых партнеров проходило немало представителей солнечной республики. И мне действительно как-то упоминали о таком непростом «пассажире» — Алике, и что его недавно приняли. На год раньше меня. Алик обо мне тоже слышал. По его реакции — вполне нормальное. Судили Алика примерно год назад, а сейчас за систематические нарушения режима переводили в другую колонию. Он являлся авторитетом или, как еще говорили, «шерстяным».
А еще блатных интеллигентов кличут «профессорами». В общем, меня сразу же приняли в «профессорскую» семью третьим, и теперь никакие косые взгляды или недобрые поползновения не могли меня коснуться.
И то хорошо!
На этой пакостной пересылке я пробыл дней 15–18, а оттуда отправился в Новосибирск. В Новосибирске мы с Аликом попали в разные камеры, но его поддержка чувствовалась и сквозь стены. Он, кстати, тоже шел этапом в Красноярск, и туда мы добирались уже в одном вагоне. Дни сливались, лица сливались, все походило на затяжной дурной сон. Не особо мучительный, но серый и безнадежный. Я всегда любил что-то делать, чем-то заниматься, а делать-то как раз было абсолютно нечего. Вести же долгие пустые беседы «за жисть» или штопать носки мне совсем не хотелось. Или тараканов давить.
В местной пересыльной тюрьме я пробыл несколько дней и вот-вот должен был отправиться в ведение Красноярского управления исправительно-трудовых учреждений, как вдруг…
Ранним утром декабря 1970 года тяжелая дверь моей камеры открылась, и на пороге вырос мрачный конвой:
— Айзеншпис, с вещами на выход.
Я еще спал и не сразу понял, что от меня хотят. Куда это в такую рань? Ведь большинство переездов осуществлялось под вечер. Надеюсь, не на расстрел… Прапорщик гаркнул громче:
— Тебе помочь?
Меня завели в какое-то крохотное помещение, очень быстро и тщательно обыскали, причем делали это офицеры, а затем сообщили, что летим в Москву. В наручниках меня повезли в аэропорт и лишь в самолете их сняли. Меня сопровождало трое: офицер у иллюминатора, я, еще один офицер и еще один через проход. В процессе перелета я пытался завязать беседу, но сопровождающие угрюмо молчали и позевывали. И вот дорогая моя столица — не думал, что так скоро снова ее увижу. Впрочем, видно-то как раз ничего не было. Погода стояла отвратительная — снегопад, буран, — и вместо аэропорта назначения нас приземлили во Внуково. Поэтому мы долго ждали, когда нас заберут, часа три или четыре. Красноярские офицеры раньше никогда не были в Москве, очень волновались, боялись, что их не найдут, и все время бегали куда-то звонить. Когда, наконец, подошел микроавтобус, они облегченно вздохнули и передали меня в руки сотрудников КГБ. И мы поехали по знакомым улицам, и я, впервые за долгое время, смотрел в окно, на котором не было решеток. Мы направлялись в следственный изолятор Лефортово.
В застенках КГБ
27.09.2003
Я ехал со съемок домой, вдруг мне звонит директор: к нам в студию ворвались менты, приезжайте скорей. Я попросил передать им трубку, они представились — из МУРа, а их визит связан с убийством бывшего жильца одной из квартир, которые я купил, объединил и создал студию. Вскоре я познакомился с ними лично — двое мужчин, обоим лет под 50. Их интересовал некто, проживавший здесь целых три сделки назад. Продав квартиру, он выехал в хрущевку, которую вскоре превратил в притон, поселив там несколько бомжей. Потом без вести пропал, а вот теперь вроде бы нашли его труп. Я этого бедолагу и в глаза-то никогда не видел, никаких сделок с ним не заключал. И вообще эта квартира не моя, а моей жены. Все это я высказал милиционерам, а они в ответ то ли уныло, то ли язвительно парировали:
— Вы, наверное, уже позвонили наверх, пожаловались на нас.
Я ничего не ответил, а помахал перед их глазами пропуском в МВД, который остался у меня после концерта:
— Сейчас к генералу вашему поеду, расскажу, как вы от работы с артистами отвлекаете…
— А кто ваши артисты?
Ни о «Динамите», ни о Билане незваные гости ничего не слышали, и я посоветовал позвонить их детям. Пятнадцатилетняя дочка одного из «сыщиков» стала умолять папочку взять автограф у Билана. Не сложно, благо Дима живет рядом. На том и расстались.
А вообще в очередной раз наши органы продемонстрировали некомпетентность и формальность подхода. Топорный стиль работы как был, так и остался их визитной карточкой. Как уже сказал, юридически эта квартира не моя, а супруги. Получается, пришли не пойми к кому, не пойми с кого взяли показания. А вот еще в тему.
Недавно мне позвонили в дверь:
— Мы из городского московского суда и собираемся принудительно доставить вас в суд в качестве свидетеля.
— Вы что, сума сошли?
Оказалось, рассматривалось давнее дело с разбойным нападением на моего водителя: у него не так давно угнали мой новый «Гелентваген». Дело, кстати, прелюбопытное. Руководителем шайки — а на скамье подсудимых оказалось 15 человек — оказался сын сотрудника администрации президента Белоруссии. Двое подсудимых — бывшие сотрудники правоохранительных органов: майор милиции Сергей Петавкин и сержант милиции Андрей Сметанюк. Майор милиции Руновский — формально действующий сотрудник милиции — скрылся от следствия и находится в розыске. По сценарию налетчики в милицейской форме останавливали автомобили — исключительно дорогие внедорожники — и просили водителя пересесть в их машину, якобы для проверки документов. Затем остальные участники банды нападали на водителя и угоняли его автомобиль. Они угнали не только мою машину. Пострадал посол Казахстана в РФ. Жертвой стал и криминальный авторитет по кличке «Грек». С ним произвели точно такую же операцию, с той лишь разницей, что вместо подвала отвезли в лес и приковали к березе. Так «Грек», как и я, остался без «Ггленвагена». Поначалу он попытался разыскать нападавших через своих людей в уголовной среде, но, когда это не удалось, обратился в милицию. Поимка бандитов — готовый сценарий для хорошего фильма, не хочу им загружать свою книгу, пусть их заслуженно покарают, но при чем здесь я? Я уже устал ходить по судам, тем более напали не на меня, а на моего водителя, я и сказать ничего не могу. Но судья решил сыграть роль властелина судеб и прислал за мной чуть ли не с наручниками. Я позвонил адвокату, и он мне посоветовал:
— Можете вызвать врача, и если он подтвердит, что вы больны, то не имеют право вас насильно отвозить на суд.
Лишь после такого юридического отпора пришедшие за мной люди позвонили судье и выяснили: во-первых, кто-то опять не пришел, а во-вторых, что если я уж такой больной, то могу написать, что не возражаю о рассмотрении дела без моего присутствия.
Я-то не возражаю, да лучше бы угнанную машину с тем же усердием искали.
В общем, на суд я не поехал… Ну а если следовать логике моих книжных воспоминаний, то я приближался к Лефортовскому СИЗО.
Если раньше меня неплохо ознакомили с тюрьмами системы МВД, то теперь привезли в вотчину всесильного КГБ. Априорное мнение о серьезном статусе этого заведения, о его высокой государственной значимости полностью соответствовало увиденному мной. Начиная от ворот, которые гораздо солиднее и массивнее, чем в обычных тюрьмах, до наличия чистых ковровых дорожек в изоляторе и даже штор. Меня поместили в комнату с незарешетчатым окном, правда, густо закрашенным матовой краской. Вокруг все столь же опрятно и цивильно, стол и стулья не прикручены, дверь обыкновенная, без глазка. Может, правда, какая-нибудь тайная «подглядывалка» существовала…
Долго ждать не пришлось, появились сотрудники, провели предварительный допрос, без обычной тюремной суеты осмотрел врач, подробно расспрашивал. Впрочем, мое физическое здоровье оставалось вполне удовлетворительным, ну а моральное… Сам виноват.
После помывки, где выдали кусочек нормального мыла и одноразовую мочалку, меня повели в камеру — везде аккуратно, тишина и уют. Еще бы канареек в клеточках да цветочков в горшочках! И вокруг никого нет. Вот когда тебя ведут по корпусам СИЗО, по пути следования видишь массу других подследственных, здесь такое недопустимо по внутреннему распорядку. Пока одного заключенного не заведут в камеру, другой в коридор не выйдет. Привели меня в угловую камеру 25, два спальных места одно напротив другого, умывальник и небольшая металлическая параша. После года в системе МВД — почти курортные условия. Чистый матрас, материал постельного белья явно лучше, не серая матрасовка, а белая, да еще простыня под одеяло. И не вонючие, не рваные. Парадоксально, но изменникам родины создавались лучшие условия, чем обычным преступникам, хотя через десять дней полного одиночества я понял, что и здесь не так сладко. Изоляция практически полная, не существовало даже привычного для камер МВД радио, по которому с 6 до 10 вечера транслировалась первая программа. На полчаса давали единственную газету — «Правду», которую потом забирали и тщательно осматривали на предмет пометок. И передавали в другую камеру. Впрочем, в Лефортово весьма лояльно смотрели и на посылки с воли, и на встречи с родственниками. И я пользовался этой лояльностью.
Я догадывался, что новый оборот в моей тюремной биографии определенно связан с делом Жукова. Ко мне еще в Бутырку приходили следователи из КГБ, я запомнил их «космические» фамилии: Севастьянов и Елисеев. Они часа два расспрашивали меня о Давиде, но ушли ни с чем. Хотя и других людей, которых могли арестовать и которые могли дать показания на меня, существовало немало. В общем, я мог оказаться в роли свидетеля или привлеченным по новому делу — никакого облегчения ни то, ни другое мне принести не могло. Единственный положительный момент — очередной познавательный элемент, новый жизненный опыт.
Дня через три после моего заключения в камеру туда в сопровождении охраны пришел начальник СИЗО. В правилах тюремного распорядка, висевших в рамочке около двери, на этот случай существовал прописанный соответствующий ритуал. Я должен был встать, бодро вытянуть руки по швам и громко назвать свою фамилию:
— Айзеншпис Юрий Шмильевич.
— Статья?
— Восемьдесят восьмая.
— Срок?
— Десять лет…
— Ну и наплодил же вас Янев Рокотов…
Я не успел ничего ответить, да и не знал, что отвечать, как полковник круто развернулся и вышел. Хлопнула дверь, лязгнул засов. С валютчиками у начальника были давние и сложные отношения. Являясь следователем следственного отдела КГБ, он достаточно долго вел дело того самого Рокотова. Назначение на должность начальника СИЗО являлось понижением в карьере, возможно, из-за недовольства властей попытками объективно расследовать ту громкую историю. Полковник, как мне говорили, был человеком, которого все уважали. Как же его фамилия???
На пятые сутки меня повели на допрос. Я снова шел по мягким ковровым дорожкам и мог достаточно подробно разглядеть Лефортовское СИЗО. Оно находится в крепости XVII века, построенной еще при царице Екатерине II. Архитектура сооружения весьма оригинальна: от поста на первом этаже линиями расходятся коридоры, и вверх ведут лестницы. Еще два этажа достроено уже при советской власти из-за потребности в дополнительных местах для врагов родины. Последний ремонт, видимо, сделали совсем недавно или просто постоянно подновляли-подкрашивали. В какой-то мере тоже ведь лицо советской власти.
Мне предстояло перейти из здания тюрьмы в следственный корпус, который находился рядом и соединялся коридором. Очень удобно, следователям никуда не надо мотаться, заключенных приводят прямо к ним в кабинеты. Вот и я оказался на рабочем месте уже знакомых мне «космонавтов», тех, что уже приезжали на расспросы в Бутырку. Меня вежливо усадили, предложили чай, покурить, стали расспрашивать, как дела, как прошел суд, какой срок дали. Несомненно, все это они прекрасно знали, просто разводили чисто человеческим разговором. Посетовали, что давно уже хотели вернуть меня с этапа, да никак не могли отловить. Забавно, словно я беглецом от них бегал. А причина в том, что бюрократическая переписка шла медленней, чем мы двигались, и из Красноярска пришлось уже вытаскивать по звонку. Кабинет следователей был завален разными папками, настежь раскрытое окно выходило на прогулочные дворики. Час в день — святое право на прогулку для всех и везде. Если ты, конечно, не нарушитель. И приглашают здесь на нее так: «Пожалуйста, пройдите на прогулку». Кстати, существует шуточный вопрос:
«Какая разница между общением с надзорным персоналом в двух пенициарных системах?». Ответ такой:
«В КГБ говорят на «вы». В МВД тоже говорят на «вы»: «Вы, е*** в рот».
После небольшого лирического введения мне задали вопросы по существу и, дабы не играть в долгие игры, показали чистосердечное признание Бориса Жукова. В той части, которая касалась меня и наших совместных махинаций. Забавно, что само признание предварял некий философский эпилог, мол, «чего уж скрывать и так очевидное, а тут, глядишь, больше скажешь — меньше дадут». Я всегда считал иначе, но, может, и ошибался. В итоге Боря заработал ту же «десятку», что и я, хотя масштаб его преступлений был значительнее.
В признаниях Бориса речь шла о сделках с золотыми слитками, в которых мы были партнерами. Я использовал его канал поставки, ибо ему было выгодно покупать у поставщика-контрабандиста по максимуму. Скидки за опт, никуда не денешься. Необходимые объемы закупок помогал обеспечивать также я, доставая валюту в значительных количествах. Другая вполне вероятная причина нашего союза — желание Бориса иметь компаньона в своем нелегком ремесле. Я идеально подходил на эту «должность» — незапятнанный авторитет, надежность, известность.
— Что скажете? — спросили меня следаки.
А что тут особенного скажешь… Бориса арестовали в марте или апреле, но, когда именно появились признательные показания, не знаю. Возможно, дата стояла, но тогда я не обратил на нее внимание. Но, скорее всего, во время моей первой встречи с ГБистами конкретных показаний против меня еще не существовало. Или требовалось все еще перепроверить. Да, похоже, именно так все и было — на меня тогда вышли чуть ли не просто по записи в телефонной книжке, обведенной карандашом. И следователей во время допроса интересовал не столько я, сколько возможность дополнительно изобличить Жукова моими устами. Но я тогда отбрехался, в знакомстве не признался:
— Да мало ли я Давидов знаю? Может, фамилия одного из них и Жуков. Хотя странно, имя еврейское, а фамилия… А на фотографии… Да сложно сказать, у меня плохая память на лица.
В общем, сдавать Жукова и сотрудничать с КГБ я наотрез отказался. А Жуков меня сдал. Хотя я не особо удивился его признанию, каждый воспитан по-своему. Вот я бы очень переживал, посади я кого в силу малодушия, поведись на посулы уменьшения срока. В моем деле этих «признаний» нет. Я или соглашался с чужими показаниями в силу безысходности, или очень абстрактно описывал ситуацию. Да, конечно, ощущение разочарования в Давиде присутствовало, но зла на него не держал и не держу. А что прикажете — убивать его? Глупо… Не общаться? Тоже не особо умнее. Кстати, недавно моя группа «Динамит» выступала в гостинице «Советская» на дне рождения сына одного влиятельного бизнесмена. И в холле я встретил Бориса, как оказалось, приятеля этого бизнесмена. Мы выпили за встречу. Может, он и чувствовал какую-то неловкость, не знаю… Хотя уже столько лет прошло.
Вдобавок свидетельство Жукова уже не могло усилить состав моего преступления, тем более что операции с золотыми монетами и так фигурировали в деле. А уж где монеты, там и слитки — разница невелика. Удивительно, но, словно предчувствуя продолжение разбирательств, я сознательно говорил о своих сделках даже чуть больше, чем могли вменить в вину. Но всегда речь шла о неустановленных лицах, я никого не называл, обрезал информацию. Я уверял, что наша связь была односторонней и я знал людей только по именам. В это трудно поверить, но поди докажи обратное!
И по уму, и по правилам большинство моих признаний требовалось исключить из фабулы обвинения, ибо никаких реальных доказательств собрано не было. Кто, где и когда — только при наличии ответов на эти вопросы состав преступления может считаться доказанным. А иначе презумпция. Но я уже об этом говорил — страна беззакония…
В общем, я показания Жукова признал, да, что-то подобное имело место быть. Ряд вопросов касался старшего инспектора таможенной службы Орлова, который помогал коммивояжерам проносить золото и прочее запретное добро через границу. Он встречал гонцов, вытаскивал их из толпы приезжающих и приглашал в свой кабинет. Там якобы тщательно обыскивал и, ничего не найдя, отпускал на волю. После этого другой инспектор, понятное дело, уже не досматривал. Я признался, что слышал о нем и его противозаконной деятельности, но лично никогда не общался. В итоге Орлов — преступный чиновник, пособник контрабандистов — получил всего восемь лет; я говорю «всего» по сравнению с моей десяткой.
Что касается Адешина Фаволи, который лично покупал золото и которое мы сбывали вместе с Жуковым, то его задержали с 17 кг драгоценного металла при выходе из гостиницы «Спутник». Куда уж больше! Свои контакты с нигерийцем я также признал, но подробности вспомнить не мог. Странная моя память: что было давно — не помню, что недавно — тоже далеко не всегда. Тюремную школу Фаволи также ограничили банальной восьмилеткой.
В Лефортово я несколько раз встретился с родителями, к визитам родственников там относились лояльно. Во время одного свидания я краем глаза увидел давнего знакомого Юрия Фомина, который сидел по аналогичному делу и куда-то шел по коридору. Воистину редкостный промах ГБистов: обычно никого увидеть случайно невозможно.
Несмотря на чистосердечное признание и на совпадение показаний, чекисты все-таки предъявили мне новое обвинение. Материалы относительно моих правонарушений выделили в отдельное судопроизводство, которые и рассматривал Мосгорсуд. И хотя в обвинении появилась новая статья «контрабанда», мне определили 8 лет, то есть в пределах ранее назначенного срока наказания. Зато само обвинительное заключение неимоверно распухло: с 25 до почти 150 страниц.
В Лефортово я провел несколько месяцев, в разных камерах и с разными людьми. Ханыг, синяков и прочих мелких преступных гегемонов там не держали, и большинство встреченных мною заключенных являлись весьма приметными людьми и приятными собеседниками, в речах которых каждое второе слово не являлось ни матом, ни жаргоном. Особенно мне повезло с двумя «товарищами», с которыми я как-то оказался наедине в достаточно просторной камере о восьми шконках. Едва я вошел туда, как немедля оказался в центре жаркого политического спора. С одной стороны выступал некто Макаренко (он же Ершкович, он же Хершкович, он же еще черт знает как), который ждал, когда напечатают его приговор. До этого знаменательного момента он отсидел здесь уже почти три года — столь затяжной характер носило его дело.
История его жизни оказалась не менее интересной, чем моя, хотя из услышанного сложно было понять, что правда, а что чистый вымысел и наглый авантюризм. Макаренко якобы родился в боярской Румынии и в 1941 году бежал с родителями оттуда то ли от фашизма, то ли соблазнившись советской пропагандой о «стране светлого будущего». Потом стал сиротой, попал в детдом, удрал оттуда на фронт и заделался сыном полка. И так далее, просто вереница сумасшедших приключений. Ныне же он обвинялся как в антисоветской деятельности, агитации и пропаганде, так в спекуляциях, аналогичных моим. В активе Макаренко оказались статьи 74, 77, 88, 154 и другие — целый букет. Себя заключенный считал официальным лицом. Он, по собственным уверениям, являлся заместителем председателя центрального исполнительного комитета коммунистической партии «Трудящиеся за коммунизм». Самопровозглашенной и альтернативной, якобы созданной в СССР еще 1948 году и существующей в условиях жесткого подполья и конспирации. Его же личный арест спровоцировали письма альтернативных советских коммунистов в партии дружественных стран соцлагеря. Письма с просьбой о признании и материальной помощи. Вместо признания пришли с Лубянки.
Макаренко помимо идеологических диверсий занимался еще коллекционированием дорогих картин, которые в итоге конфисковали. Среди имеющихся у него работ встречались очень известные и ценные, например несколько полотен Шагала. Находилась в деле и переписка Макаренко с самим Пикассо! Картины являлись для Михаила одновременно и средством организации просветительской деятельности. Он устраивал выставки своей частной коллекции и в Новосибирском Академгородке, и в Питере, и вроде даже в Москве. Валютных ценностей Макаренко тоже не чурался, хотя и утверждал, что зарабатываемые средства тратил на нужды своей организации, то есть на благородное дело. В общем, печати негде поставить.
С Макаренко активно, хотя и уважительно, дискутировал другой весьма оригинальный постоялец Лефортово — Александр Покрещук. Известный ученый, с отличием окончивший МГИМО. Институт восточных языков, долго работавший в Японии и Китае. Его антисоветская агитация и пропаганда заключалась в издании в Западной Германии книги под звучным названием «Кучка авантюристов под маской марксистов» или что-то вроде этого. Книга содержала в себе весьма негативную информацию об основных деятелях коммунистической партии. Сообщались многочисленные отрицательные подробности практически обо всех членах верхушки. Брежнев, мол, получил высшее образование заочно, уже будучи первым секретарем партии, а Косыгин вообще учился на одни двойки. Приводился компромат — не берусь судить о его достоверности — и о личной жизни партбоссов, коррупции, сомнительных увлечениях, нетрадиционной сексуальной ориентации, внутрипартийных интригах и т. д. Покрещук считал себя настоящим марксистом и являлся категорически не согласным с проводимой КПСС внешней и внутренней политикой. Тем самым демонстрируя самое настоящее кондовое инакомыслие, даже покруче Макаренского авантюризма. А это уже требовало медицинской экспертизы. И в Сербского его признали душевнобольным и по приговору суда гарантировали скорое принудительное лечение в закрытой лечебнице города Казани. В это же время там «лечили» другого известного диссидента — бывшего генерала Григоренко, во многом единомышленника Покрещука, автора множества работ по военной теории, орденоносца и т. д. В первый раз Григоренко попал в ту психушку за критику «неразумной и часто вредной деятельности Хрущева и его окружения» и создания «Союза борьбы за возрождение ленинизма» в составе 13 человек. После падения Хрущева его выпустили и в 1969 году посадили во второй раз за выступление в качестве свидетеля защиты на процессе диссидентских лидеров в Ташкенте.
Забавно, если можно так выразиться, что арестовали Покрещука случайно: на Калининском проспекте его приняли за какого-то мошенника. При личном же обыске нашли рукопись, которую, по заключению экспертизы, признали антисоветской. А потом уже всплыла и немецкая книга.
Хотя формально оба моих соседа являлись «антисоветчиками», они стояли на разных политических платформах и яростно их защищали. Я вставал то на одну, то на другую сторону, но чаще всего имел особое мнение. А потому наши дни проходили в ярких и жарких дискуссиях. Хотя и без рукоприкладства. Даже не хватало дня, дебаты продолжались глубоко за полночь. Нам стучали в двери, требуя прекратить разговоры, запрещенные после десяти вечера. Мы нехотя подчинялись, а утром все возобновлялось. Михаил Макаренко получил восемь лет — совсем немного для его «букета», потом эмигрировал в Германию и выступал ведущим в русской службе «Немецкой волны». В 1971 году его дело широко освещалось советской прессой, помню как-то на Красноярской зоне в «Литературной газете» я увидел знакомую хитрую физиономию. За решеткой. Какое-то время мы даже переписывались. Судьба Покрещука мне неизвестна, его дело основательно засекретили. Возможно, закололи его «успокоительными», гады!
Новый год я встречал в Лефортово, в маленькой камере. Ни одного лишнего предмета или продукта, ни радио, ни телевидения — ничего, что напоминало бы о празднике. В 10 часов отбой. Я сначала решил дождаться, когда стрелки дойдут до 12, а потом подумал: ну и что же за праздник я буду отмечать? Что хорошего может меня ждать в новом году? Выжить бы, да с ума не сойти. С этими позитивными мыслями и уснул.
Кстати, на зоне Новый год уже отмечается и официально — булочкой белого хлеба, компотом, лапшой с тушенкой, и неофициально — кто во что горазд. Даже и шампанское случается. А еще через семь дней, 7 января 1971-го, когда исполнился ровно год с момента ареста, я уже мысленно поздравил себя незатейливой присказкой: «Год прошел — ближе к смерти и свободе».
Стройка века
Из Лефортово в пересыльную тюрьму я уже не попал — по спецнаряду меня доставили напрямую на вокзал. Поздней весной 1971 года я повторно проделал уже пройденный путь до Красноярска и оказался на его окраинах, в индустриальном поселке. В зоне «Красноярск-27». Почти одновременно со мной туда пришел и ее новый начальник — полковник внутренней службы Ротов Илья Иванович. Он доблестно прослужил всю войну, затем долго работал в органах оперуполномоченным, а с 1958 года начал делать карьеру в ИТК Красноярского края с простого начальника отряда. Затем стал замом ИТК-9 и уже потом к нам попал. Точнее, я попал к нему.
Этап в зону происходит 1–2 раза в неделю по графику с целью соблюдения среднесписочного количества, ведь именно оно определяет план, бюджеты и прочие важные экономические показатели. А со времен Сталина зэков все еще рассматривали как эффективный и практически бесплатный инструмент экономического роста. Трудовое перевоспитание — вот как красиво звучит!
На этот раз нас набралось человек 15, приехали, сдали свои вещи и отправились в баню. После помывки получаешь спецодежду установленного образца (если твоя собственная спецодежда несильно отличается от стандартной, ее разрешали оставить), постельные принадлежности и идешь в санитарный блок. И ждешь распределения по отрядам. Нас мариновали почти три дня, а потом по одному начали вызывать в кабинет начальника НТК, где помимо него находились его заместители, начальники отрядов и представители различных служб. Входишь, представляешься, называешь статью и срок, отвечаешь на вопросы. Обычно — что окончил, какая специальность, где работал. Если ты что-то путное умеешь, то направляют в отряд, где существует потребность в подобного рода специалистах. Я же ничего особо полезного не умел. И хотя высшее образование довольно-таки редкое явление для зоны, меня отправили в общий строительный отряд.
Тем же днем я наконец смог осмотреть новую территорию моего вынужденного проживания. Для начала меня поразили ее размеры, количество зданий и корпусов различного назначения. Несколько десятков, в том числе 3-, 4-этажные корпуса для осужденных. Снаружи обнесенная заборами и инженерно-техническими сооружениями, изнутри зона представляла собой единое целое. Лишь впоследствии целое стали делить на локации, что стало затруднять общение с заключенными соседних бараков, только через решетку. Или если идешь в баню, на обед, в клуб. А раньше гуляй по территории, тусуйся, где душе угодно. Довольно-таки интересно, а по сравнению с тюрьмой — полная благодать.
В моем отряде насчитывалось около 100 человек, а всего примерно в 20 отрядах парилось более 3 тысяч. Я надеялся найти знакомых, и мне это удалось практически в первый же день: издалека я узнал могучую фигуру Коли Панова, бывшего стюарда авиалиний Москва — Баку, 25–27 лет от роду. Веселый парень, невероятных физических данных, он сидел по похожему обвинению. Через него шел золотовалютный транзит в солнечный Азербайджан, граждане которого на удивление активно (хотя бы по сравнению с другими народами Закавказья) работали на этой преступной ниве. Он тоже хорошо знал Алика Зейнаева и других крупных дельцов. Стюард отбыл на зоне почти полгода, основательно освоился, стал одним из лидеров московского землячества. В которое попал и я, и не только по прописному признаку — я был им весьма интересен как личность. Покровительство Николая оказалось весьма на руку и спасало меня в некоторых сомнительных и щекотливых ситуациях. Но, возможно, еще полезнее оказался мой контакт с одним из местных парней — Олегом, проживавшим до зоны в Красноярске. Это ведь москвичей и питерцев раскидывают по всей стране, а других обычно далеко от дома не отправляют. Мы подружились, стали кентами, кушали вместе, вместе по-мелкому химичили, дабы слегка украсить нашу серую жизнь.
Зона строила крупный объект комсомольской ударной стройки — КРАЗ, Красноярский алюминиевый завод. Его первую и вторую очереди. Причем на каких-то участках только начинался нулевой цикл, а где-то уже стояли возведенные огромные двух— и трехэтажные корпуса, и работы носили отделочный характер. Тот самый завод, который потом пытался откусить в период приватизации Толя Быков и которым слегка подавился. И члены чьей группировки потом сидели в том же ИТК-27. Вот такие парадоксы истории. Еще незначительная часть заключенных строила местную ГРЭС, но основные силы оказались сосредоточены именно на заводе. Режим дня был такой: подъем в 6 утра, затем завтрак, в 7.15 развод на работу. После переклички мы садились в большие машины типа трейлеров, только с окнами и с решетками на окнах. В каждый набивалось по 50–70 заключенных, и процессия из 30–40 машин медленно выезжала за пределы зоны на шоссе, двигалась окраинными поселками и останавливалась на территории строительства. По периметру стройплощадка занимала несколько километров, и к началу работ происходило ее полное оцепление. В основном наблюдение шло с вышек, установленных через каждые сто метров, а то и чаще. Вот мы выгрузились из машин, опять проверка, и на работу. Восьмичасовой рабочий день, и снова нудная перекличка. То есть за день нас пересчитывали минимум четыре раза. Если кого-то недосчитывались, то отправлялись его искать по всей стройке, и обычно этот «недосчет» не означал побега — просто напился зек пьяным и валяется где-нибудь. Или очень устал и почти беспробудно уснул. И хотя сирена орала истошно, как во время немецких бомбардировок, ничего не слышал. Побег я помню лишь один раз, через два часа нашего стояния в колонах его констатировали, найдя следы на контрольной полосе.
Благодаря Олегу, моему местному авторитетному приятелю, я смог установить хорошие контакты с нашим бригадиром. Причем настолько хорошие и доверительные, что за пять месяцев на Красноярской зоне я ни разу не дотронулся до лопаты или кирки. Не работать на стройке могли либо «за авторитет», либо за деньги. Я, понятное дело, больше брал вторым. Стартовую авансовую сумму родители оперативно переслали, а дальше услуги бригадира оплачивались из «заработанных». Например:
При выполнении нормы плана бригадир тебе закрывает нарядов на 160 рублей. Если же ты условно «вкалываешь с перевыполнением», например на 200 рублей, то 80 идет зоне за «постой», а 120 на твою карточку, на лицевой счет. После налогов остается 100. Из них 50 — тебе, а 50 — бригадиру. Думаю, в подобном сговоре участвовало не более 10 процентов всех заключенных, ведь и строить объект тоже требовалось. Далеко не все умели найти «пути» к бугру, еще меньше могли грамотно реализовать схему перегона денег домой и обратно. Ну а некоторые работоманы просто вкалывали как слоны и домой уезжали богатыми людьми. Как раз перед моим приходом в зону оттуда освободился один такой работяга, за два года напахавший на 5000 рублей!
Это оказалось неожиданным открытием: подневольным трудом можно заработать относительно неплохие деньги. Не такие значительные, как на валютных операциях, но подчас побольше, чем в НИИ. При этом лишь максимум 15 рублей ежемесячно позволялось потратить в магазинчике-ларьке: базовая сумма в 9 рублей + 4 рубля производственных (если норму выработки выполняешь) + 2 поощрительных, если хорошо работал, не нарушал порядок. В общем, негусто, да и позволялось всего две продуктовых передачки по 5 кг в год. В тюрьме же — каждый месяц. Однако условия и возможности для качественного питания здесь оказались гораздо лучше. Стоило лишь приложить немного ума и фантазии, правильно учитывать местную специфику.
А специфика состояла в том, что, когда оцепление снимали, на территорию строящегося объекта мог зайти любой. И спрятать в одном из многочисленных укромных мест водку, деньги, еду — да что угодно! Конечно, требовалось иметь связь с местными. А еще требовалось иметь деньги, причем не на карточке, а живые. Отработанная финансовая схема была такова: с карточки деньги переводились в Москву родителям, затем шли обратным телеграфным переводом вольному жителю Красноярска, а потом уже переправлялись мне. Как правило, вольнонаемными, которые трудились рядом с нами. И хотя по всей стройке шныряло человек 50 надзорсостава, срочники и сверхсрочники, хотя вольным строго-настрого запрещался контакт с заключенными, засечь многочисленные нарушения не представлялось возможным. Да и зачем, если это всем выгодно?
Отоваривались деньги теми же вольнонаемными или в лагерных ларьках, где работали заключенные. При стандартных «безналичных» операциях они ничего не зарабатывали, а тут продавали товар из-под полы — скажем, чай не по государственной цене в 38 копеек, а по рублю — и неплохо на том зарабатывали. В общем, спекуляция похлеще, чем на воле, только цены выше за счет риска и безальтернативности. Чай в зоне вообще на вес золота, местная валюта. И сахар в цене. Ну и водка, конечно. В мелком бизнесе участвовали и контролеры, и надзиратели. Это было всегда и всегда будет. Таков человек, такова Россия.
В Красноярской зоне я неплохо устроился и в бараке, и на стройке. Моя кентовка жила в теплом и светлом углу, рядом с окном. Хозслужащие-шныри и просто шестерки таскали нам с кухни еду — иногда за деньги или за «я боюсь». На стройке жилось ничуть не хуже: я с «семьей» выбил себе так называемый балок — вагончик с печкой, лежанкой и укромными местами, где всегда хранились затаренные продукты и спиртное — водка и даже коньяк. Кое у кого во время набегов контролеров, когда балки взламывались, находили наркотики, но мы этой дурью и дрянью не баловались. Наш балок, кстати, вообще не трогали — столь сильная существовала поддержка с воли.
Вообще в местах заключения, так же как и на воле, все определяется твоим поведением, твоей сутью. К тебе присматриваются, тебя вычисляют. Кто ты — бомж и бродяга, бандит или солидный человек? Как ты себя поведешь в критической ситуации? Как делишься продуктами, как играешь в карты, как отдаешь долги? При этом тюрьма, как относительно мимолетный этап для большинства, не особо располагает к выстраиванию отношений, к дружбе… Даже если и возникнет, то проходит несколько месяцев и вас раскидывают по разным зонам. Вдобавок ухо постоянно надо держать востро: а может, это и не друг вовсе? А может, разговор по душам лишний год добавит?
В зоне же, где проводишь большую часть срока, дружба может стать крепче, основательнее. Возникают отношения, появляются действительно близкие люди, которые поддержат и заступятся. И кое-кто из них остается с тобой и на воле. Но разные интересы и социальный статус, занятость, географические границы — лично мне все это мешало сохранению общения.
А в целом же твое окружение в тюрьме и на зоне — безликая серая масса. Например, за восемь лет первого срока, если учесть, что списочный состав меняется в среднем раз в три года… Значит, прошло 7–8 тысяч человек. И иногда во вполне респектабельных компаниях ко мне подходит вполне солидный господин и говорит:
— Юр, а помнишь, мы вместе…
Нет, как правило, не помню…
Приезжали и родители, опять поохали, принесли денег и посоветовали беречь себя. Я прощался с ними и думал, что Москву увижу еще очень нескоро. И я ошибался. Как-то по радио объявили мою фамилию и приказали «явиться к зам. начальника колонии через 15 минут с вещами». Я явился: что изволите? Да ничего особенного, просто меня отправляли этапом обратно в Москву, одним из главных свидетелей по делу Жукова. На его суд. Но не только за этим. Параллельно против меня дали показания несколько валютных проституток, пойманных за мелкие грешки, и здесь тоже требовались очные ставки и прочая ерунда.
Сам судебный процесс я запомнил плохо, никакой особой интриги не присутствовало и в помине. Я вяло безучастно подтверждал ранее сказанное и признанное самим Борисом. Я в очередной раз дивился бессмысленности расходования государственных средств, ведь все мои признательные показания уже имелись. Морально я уже готовился отправиться в Красноярск по третьему кругу, но отправка задерживалась. Оказывается, все это время мои родители хлопотали о моем более близком к дому распределении, и это им удалось. Меня отправили в Тулу.
Бунтарская зона
Тульская зона неплохо благоустроена, самая ближняя к Москве, в чем-то даже образцовая. И показательная. Иностранцев по линии тюремных дел всегда возили именно туда — ровные асфальтовые дорожки, все чисто и аккуратно (конечно, за несколько дней до подобных визитов местный спецконтингент чуть ли языком не заставляли все вылизывать, даже траву красить). А недавно, слышал, сам Карпов там сеанс одновременной игры 12 зэкам давал. В общем, внешне все казалось весьма уютно — этакий пионерлагерь за решеткой. Но внешность обманчива. В отличие от молодой Красноярской зоны, еще не успевшей обзавестись историей, местное ИТУ существовало десятилетия, и кое-кто из заключенных старался сохранять классические воровские традиции. Это приводило к частым конфликтам, даже бунтам. Незадолго до моего приезда по зоне прошла очередная буча против нумерации каждого зека и его одежды личным номером. Вообще-то, до 80-х годов каждый из заключенных имел свой порядковый номер, который обязан был помнить в любое время суток и в любом состоянии. Эту система регистрации, возможно, переняли в немецких концентрационных лагерях. Когда зек «отыграл на рояле» в оперчасти (сдал отпечатки пальцев), ему присваивался номер, к примеру Г-357. Этот номер выводился мелом на темной дощечке, которую вешали на шею. В таком виде он и фотографировался для тюремно-лагерного архива. А дальше заключенному выдавались четыре белых полоски материи размером восемь на пятнадцать сантиметров, и эти тряпки он нашивал себе на места одежды, обозначенные администрацией. Любопытно, но единого всероссийского стандарта не существовало: номера могли крепиться в разных местах, но в большинстве случаев — на левой стороне груди, на спине, на шапке и ноге (иногда на рукаве). На ватниках на этих участках заблаговременно проводилась порча. В лагерных мастерских имелись портные, которые тем и занимались, что вырезали фабричную ткань в форме квадрата, обнажая ватную подкладку. Беглый зек не мог скрыть это клеймо и выдать себя за вольняшку. Бывало, что место под номер вытравливалось хлоркой. Служебная инструкция требовала окликать спецконтингент лишь по номерам, забывая фамилию, имя и отчество, стирая индивидуальность. При этом начальники отрядов часто сбивались, путались в трехзначных метках и порой переходили на фамилии. В помощь надзирателям на каждом спальном месте зека прибивалась табличка с номером и фамилией. «Вертухай» мог зайти в барак среди ночи и, обнаружив пустую койку («чифирит где-то, падла»), просто записать номер, а не пускаться в длительные расспросы. В конце 80-х годов с началом исправительно-трудовых реформ нумерация зеков отошла в прошлое. «№ Г215» стал «осужденным Петренко», а «гражданин начальник» мог называться «Николай Алесанычем».
Но тогда, в уже далеком 1971 году, нумерация практиковалась практически повсеместно, и в нашем ИТУ лишь несколько десятков отрицательно настроенных осужденных активно выступало против такого «оскорбления личности». Их сажали в штрафные изоляторы и помещения камерного типа, но утихомирить не могли. Зона разделилась на враждующие группировки, и начались кровопролитные стычки. Ну а я без вопросов надел номерную «форму», я даже не знал об этой подоплеке. В курсе ситуации оказались лишь некоторые местные, и если они искали «авторитета», то отказывались надевать номерную одежду уже на распределении. И тоже прямиком попадали в штрафной изолятор. А то и в пресс-хату, где постоянно сидело несколько жутких головорезов с задачей усмирения непокорных. В зону они не выходили: замочили бы гаденышей сразу, зато в своей камере зверствовали беспредельно. После избиения они обычно начинали насиловать бунтовщика, на чем его блатная карьера заканчивалась.
Блатные с зоны, в свою очередь, всячески отыгрывались на новичках, не упуская возможности придраться к ним. Например, если во время прохождения этапа в карантине его привлекали к благоустройству контрольно-смотровой полосы или ремонту ограждений зоны. Это провозглашалось «западло», и потом вполне могли предъявить: «Непутевый, не пацан, укреплял нашу тюрьму». И некие, зная об этих нравах, отказывались от этих работ и тоже попадали под прессинг администрации. Я же безболезненно прошел распределение, в тот период провокационных заданий не было. Но по-любому не стал бы от них отказываться и строить из себя матерого авторитета. Еще раз хочу поблагодарить Бога, в которого, впрочем, не особо верю, что он берег меня все эти годы в заточении. Тюрьмы, пересылки, зоны, в том числе мордовская «мясорубка» — мало кто проходит такой длинный путь без серьезных стычек, мало у кого, если побрить ему голову, не окажется там шрамов и ссадин. Я же лишь пару раз попадал в мелкие бытовые драчки — повздорили и потом помирились. Да еще как-то стал жертвой нападения одного сумасшедшего: пока спал, он ранил меня в грудь осколком стекла. Видно, очень хотел уйти с нашей зоны, вот и принялся вытворять черт знает что. Одного ударил, другого, третьего — в ответ ребята очухались и начали его дружно лупить. Примчалась охрана и забрали маньяка. Ну, в такую переделку можно и на улице попасть.
Конечно, мое уважительное, но независимое поведение, знание психологии, контактность сыграли важную роль в процессе адаптации в этих тяжелых условиях. Но с таким количеством шизофреников, уголовников, беспределыщиков лишь этим объяснить мою «неприкосновенность» сложно. Все-таки мне везло, если можно назвать везением почти два десятилетия за решеткой.
В Тульской НТК я попал в цех по производству переключателей мощности для электроплиток. Тумблерами их называют, что ли? Работенка нудная, однообразная, но непыльная. Делаешь несколько однообразных движений, под нос себе напеваешь. Достаточно долго работал как все, никаких привилегий не имел. Вроде и понимал, что способен на большее, но или я не выпячивал свои таланты, или их никто не замечал. Периодически писал ходатайства о помиловании, да и мои родители активно атаковали Президиум Верховного Совета. Один из маминых однополчан, некто Коровин, на мое счастье оказался заведующим отделом рассмотрения прошений о помиловании. Вроде вот оно, как на тарелочке с каемочкой, столь заветное знакомство! Да уж статья больно тяжелая и неподъемная, больно антигосударственная — вначале даже слушать ничего не хотели. Но вода камень точит, так, наверное, и матушкины слезы растопили чиновничье сердце: общий срок снизили на год — до 9 лет. Всего лишь на год и одновременно на целый год. Фактически вернули целый год жизни. И это был праздник!
Тем временем пошла вверх и моя карьера: из работника цеха я поднялся до нарядчика в заводоуправлении. Инженерная должность, основные функции которой — учет и организация труда. Ежедневно я следил за списочным составом, точно знал, кто находится в каком отряде и в какой бригаде, какой срок и за что получил. По запросу начальников я мгновенно выдавал информацию, где сейчас находится тот или иной заключенный — в изоляторе, больничке или на работе. Если на работе, то где именно, что делает, каковы его трудовые показатели. Славно пригодилось мне статистическое образование!
Мне выделили отдельный кабинет, который я вскоре увешал графиками оперативных сводок, цифрами вывода на работу, производительности труда и прочими численными характеристиками. И эта работа у меня получалась лучше, чем у многих опытных хозяйственников, которых в зоне тоже хватало: и по шумному делу магазина «Океан», и по незаконному вывозу алмазов в Израиль… Хотя зарплата, конечно, оставляла желать лучшего, совсем как у рядового советского инженера — 120 руб. Вдобавок половина зоне отдавалась.
Относительно высокая должность повлекла за собой и определенные жизненные льготы, которые в любой зоне имеют лишь несколько наиболее весомых в структуре заключенных. Я обедал отдельно, значительно вкуснее и питательнее остальных, иногда самостоятельно готовил в кабинете на маленькой электрической плитке. Даже пиры устраивал! В моем меню всегда присутствовали дефицитные продукты, ну, не ананасы, конечно, но их и на воле тогда не водилось. Однако и волос из жидкого супа не вылавливал, а желудок никогда голодно не урчал. Через вольнонаемный состав я активно контактировал с волей, а водки и колбасы иногда просил принести даже старшего надзирателя. Нарядчики, которые находились в моем подчинении, могли провести человека из одной части зоны в другую, из жилой в производственную. И не одного, а с грузом… Понимаете, какую из этого можно извлекать выгоду?
Руководство зоны не обращало внимания на мелкие злоупотребления нарядчиков, и их привилегированное положение легко объяснялось. Именно посредством нарядчиков администрация использует труд заключенных в личных целях. Например, начальник колонии имеет автомашину «Волга», которую надо починить, не будет же он платить за ремонт государственному автосервису?! Он загонит личное авто в зону, в особый боксик, где местные слесари-умельцы все сделают в лучшем виде. Сделают и начальнику управления, и прокурорам, и просто знакомым руководства зоны. Особенно это касается бесконвойных, мастерство которых вовсю используется на благо руководства. Это и строительство, и ремонт, это и поделки — тюремные промыслы. Шашки и шахматы, ручки, ножи, зажигалки — голь на выдумки хитра. И себе в дом, и большому человеку подарить, может, и на рынке продать. Ширпотреб — совершенно отдельная тема в жизни зоны, один из источников денег и поблажек, и если ты рукаст, то не пропадешь. Конечно, в привилегированном положении находится человек 15–20, не более. Им закрывают наряды за счет основного производства, и они живут как в шоколаде — ни проверок, ни режима. У меня дома, кстати, хранятся красивейшие шахматы, которые сделал сам, под руководством одного великого умельца. Обязательно найдите их среди иллюстраций к этой книге и оцените!
Печорская эпопея
Тем временем зима сменяла осень, летняя фуфайка замещала зимнюю телогрейку, вот и приблизилась 2/3 срока, а значит, и потенциальная возможность уйти в колонию-поселение. Условно досрочному освобождению я не подлежал, стройкам народного хозяйства (или «химии») — тоже. Ну а на поселение вполне мог рассчитывать. Местный нарсуд мое ходатайство удовлетворил, и я отправился по этапу в Печору. Туда свозили со всех колоний Тульской области, поэтому на вокзал я ехал буквально на одной ноге — столь тесно набили наш воронок. Но никто не жаловался и не скулил: скоро наш статус изменится в лучшую сторону! Из Тулы в Ярославль, затем в Котлас. Местная пересылка мне показалась худшей из увиденных. Уже потом я прочел воспоминания о ней Александра Солженицына:
«Эта пересылка всегда была напряженней и откровенней большинства. Напряженней, потому что открывала путь на весь Европейский русский северо-восток, откровенней, потому что была уже глубоко в Архипелаге и где не перед кем хорониться. Это просто был участок земли, разделенный заборами на клетки, и клетки все заперты. Хотя здесь уже густо селили мужиков в 1930, однако и в 1938 далеко не все помещались в хлипких одноэтажных бараках из горбылька, крытых… брезентом. Под осенним мокрым снегом и в заморозки люди жили здесь просто против неба на земле. Правда, им не давали коченеть неподвижно, их все время считали, бодрили проверками (бывало там двадцать тысяч человек единовременно) или внезапными ночными обысками. Позже в этих клетках разбивали палатки, в иных возводили срубы высотой в два этажа, но чтоб разумно удешевить строительство междуэтажного перекрытия не клали, а сразу громоздили шестиэтажные нары с вертикальными стремянками по бортам, по которым доходяги и должны были карабкаться, как матросы…».
Я, конечно, таких ужасов уже не застал. Гнусно, тоскливо, но жизни и здоровью ничего не угрожает. Наконец, прощай, Котлас! По узкоколейке в двух вагонах мы тронулись на Воркуту. Кругом зоны, зоны, зоны, все время кто-то выходит — Ухта, Княжпогорск, еще какие-то городки. Наконец, прибыли в совсем еще молодой городок Печору, перекантовались недельку в местной пересыльной тюрьме и…
Утром нас вывели за ворота, человек 20 или 30, посадили в старенький скрипучий автобус и повезли к речному порту. Мы смотрели в окна и очень радовались. А знаете чему? Вовсе не окружающим незатейливым пейзажам, а тому факту, что на этих самых окнах не было решеток! Мы смотрели на свободу, как свободные. Или почти свободные. В речном порту мы долго ждали катер, и потом кто-то сообразил, что можно уже, не скрываясь, извлечь свои нычки и даже отовариться в местном ларьке. Откуда только не доставали вчерашние зеки свернутые в трубочку купюры! Их прячут в подошвы ботинок, вшивают в пояса и воротнички. Их глотают на время проверок, предварительно завернув в целлофан, и даже засовывают в такое место, о котором и говорить не хочется. Многие настолько искусно овладевают умением надежно спрятать свое богатство, что попадаются крайне редко. Впрочем, поскольку обыски обычно производятся очень быстро и в массовом порядке, это не так и сложно. А если и попался, иногда можно откупиться, поделив находку по-братски.
Я, хорошо помню, купил свежие сдобные булочки с изюмом и с аппетитом их уплел за обе щеки. Какие вкусные! Белый хлеб в зоне видишь нечасто, а уж про сдобу и думать нечего. Только мечтать. Сотоварищи на мое кушанье смотрели ухмыляясь, как, наверное, смотрят на малого ребенка, лакомящегося конфетками. В большинстве своем они уже прикупили водочки и отмечали долгожданное событие. Наконец пришел катер, полный вольных пассажиров, и мы расположились среди них всего лишь с одним сопровождающим. Наверное, нам хотелось показать им, что мы равные, не приниженные, не забитые. Мы громко смеялись, шутили и даже что-то пели. У места нашей высадки пристань еще только строилась, и катер долго ждал посредине реки, пока появится баржа. Сначала мы взобрались на нее, потом пересели на весельные лодки и уже на них десантировались на берег. Очень холмистый и скользкий. Пытаясь подняться по крутому склону, некоторые, уже пьяненькие, скатывались вниз под гогот остальной братии. А вообще-то радоваться оказалось особо нечему: очень сыро, куча комаров, наверху на поляне несколько срубов, сарайчик с электрогенератором, условная столовая и большие армейские палатки. Разве что название неплохое — Березовка.
Мы являлись свежим пополнением к 50–60 поселенцам, которые уже жили там и вели нулевой цикл строительства новой зоны. Сейчас, говорят, помимо колонии построен и большой поселок, и нормальный причал. А тогда — ну полная глухомань. Медвежий угол! Помимо нас на территории поселения жили начальник, дежурный помощник, да парочка надзирателей. И, может, еще несколько вольнонаемных. Вот, пожалуй, и все население.
Стоял октябрь, весьма прохладный, но солнечный. И первым делом мы поехали на лодках в близлежащий поселок Усть-Вой, некогда город, да уже наполовину вымерший. Множество домов грубо заколочены, на улочках непролазно грязно, крохотный аэропорт для кукурузников зарос бурьяном. Уныние и упадок. Но мы ехали не городскими красотами любоваться, а закупить водки и немного закуски. И вечером состоялась грандиозная пьянка, на которую администрация попросту закрыла глаза: понимали наши чувства. Но праздник прошел, и на следующее утро нас отвели на место работы:
— Ну, Айзеншпис, и что же ты умеешь делать?
— Да ничего особо не умею. Могу нарядчиком работать.
— Здесь нужно работать руками, и не просто работать, а вкалывать. Не можешь — научим, не хочешь — заставим. Ты все понял?
Я понял прежде всего, что мне здесь шибко не нравится. Я ожидал цивилизованных условий, а эти совершенно дикие и лесные. Я ожидал интересной работы, а здесь просто переноска тяжестей. В общем, с одной стороны — нечего ловить. А с другой — я ведь не вольный парень, просто так плюнуть и уйти не могу. Но, видимо, эта дилемма имела решение, и подобные мысли одолевали не только меня: при списочном составе поселения человек в 80 в бегах находилось не менее 15. Ну, одним больше, одним меньше. Беглецов особо не искали, но если они случайно попадались, их сначала отправляли в штрафной изолятор, а потом по приговору суда могли и в зону закрыть. Если же отсутствие в поселении квалифицировали как побег, то могли и срок добавить. Но побегом это считалось только при условии, что поселенец покидал административную территорию Печорского района. То есть если беглеца ловили за его пределами.
И я решил бежать, но не совсем на «авось», а обладая определенной информацией. В это же поселение несколькими месяцами раньше распределили одного моего приятеля по Тульской зоне, и я точно знал, что он самовольно покинул это гнилое место. А затем как-то сумел легализоваться и остаться жить в Печоре. Значит, такой путь в принципе существовал, и я хотел его повторить.
Натаскавшись носилок с землей и заработав стертые ладони и боль в пояснице, на следующее утро я пришел к начальнику поселения и сообщил, что мне нужно в больницу.
— Что, родовые схватки начались?
Я проглотил его дурацкий юмор:
— Вовсе нет, отнюдь. У меня алопиция очаговая, а ежели по-латыни, то alopecia areata. И ее надо срочно лечить.
От этих непонятных слов начальничьи зенки аж из орбит повылезали, что еще за ужасный диагноз? На самом деле это означало, лишь когда волосы на голове очагами выпадают то ли от неправильного обмена веществ, то ли на нервной почве. В Тульской областной больнице, расположенной как раз через дорогу от зоны, меня осматривали и сказали, что существуют методы лечения. И ими стоит воспользоваться, если я не хочу вообще всю шевелюру «под ноль» потерять. Но начальник поселенцев алопицию за серьезную проблему признать отказался и сразу же озлобился:
— А, так ты приехал сюда болеть! Так знай, я здесь и доктор, и прокурор, и могильщик. Что захочу, то и сделаю с тобой. Такую работку подыщу, сразу вылечишься.
А я не люблю, когда мне угрожают и по-хамски общаются, и начал было возмущаться, но собеседник вообще вошел в раж и принялся нести уже полную ахинею. Лечить стоило не только меня — этот гусак явно страдал манией величия. Что ж, это только укрепило меня в решении поскорее покинуть эту дыру. И надо было поторапливаться, если не хотел здесь встретить зиму. Не хотел.
Торопилось и руководство Печорспецлеса, стараясь завезти стройматериалов по максимуму, дабы обеспечить выполнение объема работ на ближайшие месяцы. Скоро начиналась шуга, скоро начнет замерзать река. А значит, если не успеть сейчас, придется ждать зимника, а доставка по нему уже куда дороже и неудобнее, чем по воде. Поэтому к нам каждый день приходило по несколько барж, и поселенцы в основном занимались их разгрузкой. И вот на одной из них, уходившей под вечер, я с попутчиком решили «валить отсюда». Или, как еще принято говорить, «себя амнистировать». Благо работали на барже те же поселенцы, только приписанные к Печоре, и за несколько бутылок водки они спрятали нас в дальнем закутке трюма. Мы затаились, как мыши перед приходом кота. Но контролер детальным осмотром себя не утруждал, лениво посветил в темноту, прокричал:
— Живые есть? Мертвые есть? Отплывай!
Когда баржа отплыла, мы выползли наверх и немного попировали. А через 9 часов уже выбрались из баржи в порту города Печора. Было часа два или три ночи, темень и глушь. Куда идти? Видя наши затруднения, «коллеги» предложили переночевать в каком-то сарайчике недалеко от порта, еще всего-то за бутылку с носа. И новоявленным беглецам ничего не оставалась, как провести остаток ночи на каких-то тюках, а наутро каждый пошел своей дорогой.
Лично я отправился на поиски домика-балка, где проживал мой товарищ, вышедший на поселение на несколько месяцев раньше. Тот самый, чей пример оказался столь заразительным. Володя Рогачев отсиживал 15 лет за убийство неверной жены, о чем, впрочем, ничуточки не сожалел. Талантливый художник, он и в Тульской зоне работал оформителем, и здесь работал по профилю, выполнял заказы на агитационные и учебные плакаты. Рисовал и портреты руководства, и красивые пейзажи, которыми украшали жилища. Еще и кустарничал: вырезал из дерева какие-то фигурки. Меня он принял радушно: живи, сколько надо, меня не стеснишь. А вот каким образом можно устроиться в Печоре, он не знал, сложный вопрос, так сразу и не ответишь. Из Печоры я позвонил домой и сумел получить срочный денежный перевод, вот не помню точно, на мое ли удостоверение поселенца или на чье-то другое имя. С деньгами я почувствовал себя увереннее и для начала решил нормально одеться. И для себя, и для конспирации. В условиях тотального советского дефицита в городке существовали так называемые УРСы (управления рабочего снабжения), куда по контрактам за лес из Японии и Финляндии поступали вполне приличные шмотки. Ну и я основательно прибарахлился. Потом сходил в лучший местный ресторан, в баньке попарился, даже в кинотеатре какую-то комедию посмотрел.
По городу я гулял достаточно спокойно, догадывался, что наверняка еще не объявлен в розыск. Ну убежал, с кем не бывает, первые 3–4 дня начальник колонии-поселения или старший контролер ничего никуда не сообщают. Уверены, что в поселке у какой-нибудь одинокой бабы завис или тихо пьянствует. Вернется, получит втык. Сообщают о пропаже обычно на 7-8-й день. Эта сводка передается в управление, но управление тоже не начинает розыск, шума им не нужно, и министерство они не информируют, дабы не портить статистику. Знают: из этих мест очень сложно уйти без документов, всего одна ж/д ветка Котлас-Воркута, на станциях и по вагонам ходит патруль и почти у всех паспорта проверяет. Возможно, и сейчас ничего не изменилось. Какие-то вялые меры к розыску, возможно, и принимаются, но по опыту уже известно: или пьет беглец, пока деньги не кончатся, и тогда вернется сам, или совершит преступление, и его поймают.
В общем, несмотря на изрядную провинциальную захолустность, жизнь в Печоре протекала куда цивильнее и приятнее, чем в Березовке. Но ее еще надо заслужить! Пока же никаких конкретных путей собственной легализации я не видел. Оставалась последняя надежда — найти еще одного шапочного знакомого, который, освободившись, остался здесь жить и наверняка имеет какие-то связи. Я поехал по его адресу, не будучи уверенным, что запомнил его точно. А листик с координатами потерялся на барже. Дом то ли 32, то ли 23. Улица то ли Советская, то ли Социалистическая. В общем, делать нечего, сел в городской автобус, который ехал на Социалистическую (благо Советской в городе почему-то не оказалось). Рядом со мной сидела женщина, которую я расспрашивал, сколько еще остановок осталось, еще какие-то вопросы задавал. Женщина любезно отвечала и завела ответный разговор. Она мной заметно заинтересовалась, а почему бы нет: вполне милый и интеллигентный, хорошо одетый. По всему приезжий, скорее всего столичный житель. В крайнем случае — из Ленинграда:
— Простите за любопытство, а что вы ищете на Социалистической? Тут в основном частный сектор…
— Вообще-то я сюда приехал на заработки, я инженер-экономист, ищу ваше местное ЦСУ.
— Но на Социалистической нет такой конторы…
— Мне сказали, что есть…
— Да я здесь с рождения живу, нет, вы ошиблись…
(И чего привязалась):
— Ну не знаю, поищу…
— Хорошо. А если что, заходите на чашечку чая, я живу на втором этаже в доме как раз напротив остановки.
Мы вышли из автобуса, я поблагодарил попутчицу и отправился на поиски. Ни в 32-м, ни в 23-м номерах домиков про друга-поселенца я ничего конкретного не разузнал. Вроде где-то поблизости жил с такой фамилией, да недавно женился и куда-то переехал. А может, и не он это вовсе… В общем, мало чего вразумительного и утешительного. И что теперь делать, куда идти? Идти мне было некуда. Точнее, только к Ларисе — так звали мою новую разговорчивую знакомую. А номер ее квартиры я запомнил правильно? Слава богу, да:
— Здравствуйте. Извините за вторжение. Вот, решил воспользоваться вашим милостивым приглашением. Вы были совершенно правы, какая-то путаница… Нет здесь никакого ЦСУ. Надо будет завтра позвонить в Москву, уточнить адрес…
Женщина визиту московского гостя заметно обрадовалась, сначала побежала прихорашиваться. А потом — хлопотать на кухню, накрывать на стол, быстро организовала вкусный дружеский ужин. Я же осматривал обстановку: провинциально, конечно, но все чисто и явно в достатке. Сама же хозяйка постарше меня лет на 5–6 и не совсем в моем вкусе… И тем не менее она вызывала мое мужское желание. Еще бы, 7 лет без женщины! Но я, превозмогая естественные позывы плоти, мудро решил не сразу идти на близкий контакт. Главные задачи все-таки ставились иные — максимально определиться. Да и вообще в те времена так быстро редко когда бывало. По крайней мере, не в первый же день знакомства. Лариса мне показалась дамой интеллигентной, и безудержным сексуальным напором я боялся испортить нарождавшиеся отношения. А они давали мне шанс жить в нормальной квартире, а не в сарае на окраине города. Типа той развалюхи, где я провел первую ночь после побега. Так что бытовые соображения победили половой инстинкт, и первую ночь мы провели в разных постелях. Точнее, я спал на полу, но на столь чистом и прокрахмаленном постельном белье, столь мягкими казались мне матрас и подушка, и я был настолько усталый, что сразу вырубился, едва прилег. Когда на следующее утро Лариса уходила на работу, я еще крепко спал. Она доверилась мне, оставила ключ в прихожей, а на кухонном столе сытный завтрак и любезную записку:
«Можешь приходить, когда хочешь. А можешь оставаться здесь, пока не найдешь нормальную работу и жилье, мне будет приятно».
Я блаженно потянулся и налил крепкого кофе из термоса. Небольшая победа, черт возьми!
Естественно, я воспользовался предоставляемой возможностью, весь день валялся на диване и смотрел телевизор. Во вторую же ночь мы с хозяюшкой общались уже более близко, предварительно несколько часов задушевно проговорив и опустошив бутылочку вина и чекушку водки. Интим сразу сделал наши отношения менее официальными и, надеюсь, ей понравился. В моем лице Лариса нашла интересного мужчину из Москвы, наверняка и планы на будущее начала строить. А коли так, то почему бы не ввести меня в круг ее знакомых, показать им столичного жениха? Ненавязчиво, конечно, но городок-то маленький, слухи быстро распространяются. Работала моя пассия в жилищном управлении Печоры далеко не последним человеком, имела обширные связи и немало серьезных (по местным меркам) знакомых. Почти каждый вечер мы ходили в ресторан, где собирались достойные люди города, и почти за каждым столиком ей приветственно кивали.
Так прошла неделя или чуть больше. И Лариса сказала, что сегодня к нам придет семейная пара — видный военный с женой, которому в свое время она помогла в решении насущного жилищного вопроса. Очень важный человек. У них, мол, горячую воду отключили, а хотелось бы ванну принять. Ну, надо и надо. Но, видимо желая подчеркнуть высокий статус будущего гостя, Лариса продолжала уточнять:
— Полковник он. Начальник всего управления.
— Какого такого управления?
— Самого главного — Печораспецлеса.
Я аж вздрогнул:
— УВД, что ли?
— Нет, еще больше. Милиция подчиняется МВД Коми ССР, а Печорспецлес входит в состав главных исправительных учреждений МВД СССР. Здесь несколько отделений, в каждом по 5–10 зон. И Олег Василега начальник над всеми, в чине полковника на генеральской должности.
— А ты откуда все это так хорошо знаешь?
Лариса хмыкнула. Уже потом я подумал, что, наверное, в прошлом этот Олег был ее любовником и все эти подробности ей рассказывал.
И вот гости пришли. Он — высокий, статный, лет 40–43. Его жена Лена лет 35, очень красивая ухоженная женщина. Пока они мылись в душе, хозяйка накрывала на стол: салаты, закуски, жареные цыплята, пиво и водка. Мы непринужденно общались ни о чем, я рассказывал все ту же легенду, что приехал сюда искать работу. Для большей правдоподобности привел историю о несчастной и неразделенной любви в Москве. Женщины сочувственно переглянулись, а Василега философски заметил:
— Что ни делается, к лучшему. Зато вот познакомился с такой прекрасной девушкой, как Лариса!
Лариса покраснела, а я согласно кивнул. Еще выпили, я рассказал несколько анекдотов — явно с бородой, но до этих мест еще не дошедших. Рассказал о последних московских стройках — этот репортаж я посмотрел в дневных новостях. После чего включили проигрыватель и стали танцевать.
Конечно, теоретически можно было использовать этот шанс и устроить день признания, но я пока не хотел рисковать. Четкий план действий еще не созрел, и я не спешил. Пусть катится, куда кривая вывезет. Или попадусь, или найду верное решение. Хотя забавно: мои друзья искали возможности для контакта с тем же Василегой или хотя бы его замом для решения моего вопроса, а я сидел и пил с ним водку, произносил тосты за любовь и за здоровье дам. В общем, познакомились, завязались нормальные отношения, потом даже какой-то праздник справляли в ресторане вместе с ним и его коллегами по управлению.
Хорошо еще, что начальник Березовки не присутствовал. Лариса же все расспрашивала, как работа, какие планы, давай помогу… Я же отнекивался, а она особо и не настаивала: у меня были деньги, на ее шее не сидел. Опять-таки типичная ситуация: не побегу же на первое попавшееся место, надо найти что-нибудь получше, поденежнее. Истории о несчастной любви она поверила и, может, даже сопереживала. И все-таки однажды она проявила собственную инициативу в вопросе поиска моей работы. И обратилась за помощью… к Василеге:
— Давай все-таки устроим на работу Юру Айзеншписа. Толковый он парень, а слоняется без дела.
Полковник вздрогнул, пристально посмотрел на просительницу, и какая-то мысль словно стрельнула в его мозгу. Он сразу же снял трубку и позвонил в спецотдел:
— Скажи-ка, ты не встречал такой фамилии Айзеншпис?
Начальник спецотдела — человек явно профессиональный, да и фамилия посложнее «Иванова» или «Петрова». Он переспросил:
— Не встречал где?
— Да хоть где!
— Да, что-то припоминаю, вроде проходила среди поселенцев. Минуточку, подниму картотеку… Точно, есть такой, в Березовке. Юрий Шмильевич, валютчик.
Немая сцена. Попытка сдержать собственные эмоции. И прорыв:
— Какой же я дурак бестолковый, как же я мог не догадаться! Совсем бдительность потерял. Ну это же надо!!!
На этом самом эмоциональном месте рассказа Лариса неожиданно расплакалась, начав шмыгать носом и утирать глаза рукавом, ведь я обманул не только полковника, но и ее:
— Как ты мог так со мной поступить, Юра?!
— А что, ты хотела, чтобы я все конкретно рассказал? Итак все белыми нитками шито: приехал-де к вам в «тьмутаракань» из столицы на работу устраиваться… Как же, такого не бывает!
— Как это не бывает? Едут за длинным рублем. И я поверила тебе, лгуну несчастному. И преступнику. И беглецу!
Произошел небольшой «семейный» скандальчик, затем легкая истерика, в косяк двери полетела и разбилась об нее пепельница, и я тихо скомандовал себе: «С вещами на выход». Я стал решительно напяливать ботинки, но Лариса меня не отпускала, мгновенно изменив тон голоса:
— Останься, врунишка, останься, мне будет плохо без тебя. А завтра, сказал Василега, ты должен прямо с утра к нему подойти в управление. Олег тебя знает чисто по-человечески, хорошо отзывается, думаю, не закроет в зону. Как-нибудь договоритесь. Только не вздумай деньги давать. Не купишь.
Денег у меня уже почти не оставалось, да и не такой он человек, это факт. Я чисто интуитивно тоже не ожидал от завтрашнего дня никакой гадости, ведь не прислали же за мной группу захвата. Наоборот, я верил в благоприятную развязку истории. Хороший психолог, Олег Павлович знал, что я никуда не сбегу. Да и куда?
С легким сердцем я встал рано утром и подъехал в штаб управления. Около половины девятого утра у подъезда остановилась черная «Волга», и Василега поднялся по крыльцу. Протянул руку (хороший признак), крепко пожал, поздоровался:
— Ты подожди меня, пока закончу с важными делами, тогда и поговорим.
На утренней оперативке решались вопросы снабженческие, режимные и уголовные: каторжанский край, 80 процентов всех преступлений приходится или на заключенных в зонах, или на поселенцев. Как раз на моих глазах подъехала спецмашина и вывели двоих в наручниках, эти беглые поселенцы кого-то уже ограбили, их отловили и привезли на допрос.
Наконец Василега освободился от текущих дел и пригласил меня в свой кабинет площадью метров 30, стол буквой Т, ряд стульев вдоль стен и окон, портреты Брежнева и Дзержинского:
— Ну, рассказывай…
И я начал свою историю. Полковник слушал меня с нескрываемым интересом, до этого он успел узнать меня с совершенно другой стороны. Мое личное дело находилось в зоне, к которой приписана Березовка, и теоретически его легко можно было запросить. Но, словно не сомневаясь, что я буду говорить правду, Василега об этом не распорядился.
Во время беседы в кабинет приходили разные люди с докладами, протягивали мне руку, здоровались, представлялись. Я чувствовал себя неловко, статус-то не тот, но Василега его никак не подчеркивал. Впрочем, во время беседы меня все равно немного вжимало в кресло. Называть собеседника Олегом я уже не имел права, «гражданином начальником» — язык не поворачивался, оставался только «Олег Павлович». Я объяснил, что рисовал себе совершенно другую картину поселения, нормальное общежитие, а не палатку, полную грязи и комаров. Я человек столичный, даже в зоне сидел весьма комфортно. Вот и сорвался. Василега вроде как даже оправдывался:
— Да, мы ведь только строим поселок, нулевой цикл…
— И ко всему прочему меня заставило уйти вот что, — я показал голову и пролысины на ней. — Так можно и все волосы потерять, срочно необходимо предпринимать меры. Но начальник Березовки пообещал скорее угробить, чем позволить лечиться.
Для Василеги моя болезнь оказалась неплохой причиной, за которую при желании можно ухватиться. Позвали майора, вроде как с медицинским образованием:
— Это наш поселенец, болезнь волос. Посмотри.
Майор с видом знатока стал щупать мою голову, но я понял, что он совершенно ничего в этом не смыслит. Тем не менее он произнес, нахмурив брови:
— Да, серьезная проблема… Похоже на инфекционное заболевание.
Полковник инстинктивно отпрянул, но я не стал разыгрывать инфицированного и вытащил ряд справок:
— Болезнь совершенно не заразная, но требуется комплекс лечебных процедур. Который в Березовке уж точно никак не осуществить…
Малость посрамленный майор что-то буркнул и ушел, а Василега поинтересовался:
— Водить машину можешь?
— Увы, нет.
— Жаль. Если бы водил, устроил бы в свое управление, в гараж, может даже личным шофером. А иных вариантов нет. Еще недавно я оставлял в Печоре кое-кого из поселенцев, да получил нагоняй.
Тогда я спросил о судьбе известного мне художника.
— Во-во, из-за таких случаев нам и сделали предписание. Водители — единственное исключение. В общем, с Печорой тебе придется проститься, но есть в относительной близости два поселения, где тебя могут устроить и которые, наверное, могут устроить тебя. Станция Чикшино, южнее на 60–80 км, и станция Сыня, 120–130 км чуть севернее. Василега подробно рассказал о них, и, хотя глобальных различий я не помню, а может, их и не было, посоветовал ехать в Сыню:
— Это территория бывшего племенного совхоза, там поселенцы живут в общагах, а некоторые и в отдельных домиках, даже благоустроенных. Будешь работать по специальности в штабе отделения экономистом. Все-таки не сучки в тайге рубить!
Меня это несомненно прельщало, без наказания за побег и без тяжелой физической работы — прекрасный итог моих приключений. Я с благодарностью дал согласие на Сыню. Олег Павлович сразу же позвонил начальнику отделения полковнику Крупко и сказал, что направляет осужденного поселенца — толковый парень, желательно использовать по специальности. Срочно послали курьера за моим личным делом, а я же отправился к Ларисе забрать кое-какие вещи и попрощаться. Она пообещала навещать при первой возможности и приглашала приезжать на выходные, что я и делал. Не знаю, насколько крепкими являлись наши отношения, насколько искренними. Что по уши влюбился — не могу сказать, но нам вместе было хорошо и уютно.
В электричке на Сыню меня сопровождал капитан, дружелюбно болтая всю дорогу. Станция и строящаяся железнодорожная ветка на Усыньск (ныне большой город газовиков тысяч на 200 жителей) разделяла город на две части. Вольную — с хорошей столовой, клубом, магазинами и жилыми домами, где появляться поселенцам разрешалось только со спецмандатом. Впрочем, лично мне получать его оказалось совсем несложно. Мне верили, знали, что я не пьяница, человек степенный, с хорошими связями на высоком уровне. На другой стороне от станции находилась вотчина Печорспецлага, куда я и отправился с сопровождающим. Сначала зашли в спецотдел недалеко от станции и сдали дело, затем — в кабинет полковника Крупко. Он вызвал начальника отдела труда и зарплаты:
— Нужен грамотный специалист?
— Очень нужен. А вы знакомы с нормированием, со сметами?
— Конечно. Несколько лет этим занимался в Тульской колонии.
— Отлично. Тогда приходите завтра.
И я начал трудиться, причем не только в отделе труда и заработной платы, но и в отделе главного технолога, там не хватало квалифицированного нормировщика. В общем, за двоих, благо руки уже набиты.
Поселение находилось в 9 км от станции, добирались пешком или на автобусе, на попутках или даже на лесовозах. Затем требовалось переехать речку Сыня по весьма ненадежным мосткам на забитых сваях, которые каждую весну сносило. И ты попадал на небольшой островок, со всех сторон окруженный речкой. Ранее действительно территория советского совхоза, скотоферма. Вымирающий район, вольных несколько десятков, остальные — поселенцы. Всего не более 500 человек.
Там я неожиданно встретил Караханяна, мы посидели, выпили, поговорили о жизни, о знакомых, об этапах тюрьмы и этапах жизни. Но наши помыслы были обращены только к свободе: около двух лет осталось, не за горами. Незабываемый вечер: старые знакомые, схожие судьбы, люди одного круга интересов и желаний. Но, если у меня все складывалось неплохо, дела Генриха шли не особо гладко. И он надеялся на мою помощь, сам не особо понимая, что делать.
А пока проходил день за днем, все достаточно интересно: новые знакомства, новая работа, новый климат — морозы под 40, разряженное пространство и безоблачное небо. Суровые места. В ясный день вдали виднелись горы полярного Урала. Местные поселенцы в основном занимались вывозкой леса на больших лесовозах на нижние склады или, как это называлось, на биржу. А валил лес в основном контингент зоны строгого режима, которая тоже находилась недалеко от станции. На бирже другие зеки делали пиловочный материал и грузили его на железнодорожные платформы.
Вскоре за небольшой магарыч я смог переехать в персональную избушку, где жил один: сени, кухня две проходные комнаты. Друзья-поселенцы помогли сделать недорогой ремонт, обошелся рублей в 50 и в ящик водки. В Печоре я купил приемник, маленький телевизор, стало достаточно уютно. Я отдельно питался, только ходил на проверку. Для собственных нужд самостоятельно колол дрова колуном, укладывал поленья штабелями. И это весьма благотворно действовало на нервы, успокаивало. Освоил и другие элементы сельской жизни, завел рыжую собачку-дворняжку и котенка.
Работа в конторе меня не утомляла и даже где-то нравилась — экономика, статистика, нормирование… На заработки в эти края приезжали молодые ребята и девушки, и с одной из Ир я закрутил небольшой романчик. Ходили в клуб, на танцы, обычно вечерами в пятницу или субботу. И тогда я не возвращался в поселение, оставался у нее дома в станционном поселке. В тех краях подавляющее большинство жило в бараках, с коммунальными кухнями и туалетами на улице. А у Иры квартирка в каменном двухэтажном доме, со всеми удобствами. Как-то во время моего отсутствия приехала Лариса, нашла избушку закрытой, заподозрила меня в измене. Отношения стали чуть прохладнее.
Вечерами у меня обычно собиралась маленькая компашка, выпивали, судачили. У друга Генриха, как тогда показалось, жизнь тоже стала потихоньку налаживаться, он уже не обрубал сучки, вкалывая точковщиком, не считал лес, а реализовал свои коммерческие способности и открыл магазинчик на вахтовом участке. Учли, что непьющий и хорошо умеет считать. Вахта находилась в лесу, километрах в 40–50 от лагеря, я пару раз приезжал туда, исключительно из любопытства. Такие же неприхотливые полевые условия, что и в леспромхозах, на приисках, что и у газонефтедобытчиков.
Живут в поселении от зарплаты к зарплате. День ее выдачи — пьяный день. Все разбредаются в поисках самогонки и водки и «злачных» мест, где можно в тепле выжрать пузырь — другой и завалиться дрыхнуть. Я никогда не понимал подобного свинства. Одно дело немного выпить в удовольствие, закусить, погутарить… Не скажу, что знаю особый толк в алкоголе, но в зоне водка мне перепадала, может, и чаще, чем многим другим, и немного расслабиться я не гнушался. Но не до полной же «отключки» бухать! Хотя здесь, в суровых северных краях, ежемесячная «отключка» являлась неотъемлемым образом жизни большинства. Хотя во многом, что и говорить, она провоцировалась безрадостностью и сложностью существования. Да и специфика северного изрядно разряженного воздуха такова — сидишь и выпиваешь, вроде все нормально, голова ясная, вышел на улицу — и повело. И многие падали в сугробы и даже замерзали насмерть. Со мной сидел один музыкант, очень хороший гитарист Гриша. Он убил барабанщика своего же ансамбля в пьяной ссоре из-за какой-то юбки. И однажды после получки и попойки в жуткий мороз он упал в снег и уснул мертвецким сном. Спасти жизнь бедолаге удалось, но все пальцы рук пришлось ампутировать.
Эту слабость поселенцев по полной программе использовал надзорсостав. В «пьяный день» он работал в усиленном режиме, разыскивал пьяниц, погружая их штабелями на самосвалы и прямиком отвозя в штрафной изолятор. В этом поселении не как в Березовке, где 1–2 контролера, а добрый десяток. Точнее, злой. Усиленная вахта в дни зарплат проходила и на станции, и за станцией, на вольной стороне, где можно было появляться лишь с разрешением и маршрутным листом. И когда в штрафном изоляторе набиралось 15–20 человек, начиналось их тотальное избиение. По одному выводили в комнату, напяливали шапку-ушанку и начинали… политико-воспитательную работу. Человек приобретал синяки, зато терял деньги, которые у него, как правило, отбирали. И это развлечение продолжалось всю ночь.
А бывает иначе: пьяные надзиратели от дикой скуки просто шатаются по поселку с одной мыслью — кого бы зацепить, кого бы больно побить? Не понравилась морда зэка — а такую «красоту» действительно на глянцевой обложке журнала не увидишь — получай в рыло! Или если сигарет с собой не носишь. Или если носишь, но плохие, подмокшие… Или… В общем, повод придраться всегда найдется. Это называлось «попасть под молотки». А после избиения могут еще на вахту затащить и там добавить тумаков. Однажды и в мою избушку ворвались якобы с проверкой, а у самих кулаки чешутся. Пять бугаев начали бегать по комнатенке, опрокидывать стулья и табуретки, требовать, чтобы показал, где водка и наркота спрятана. Мол, верные сведения, что я притон-рассадник здесь развел. Немного страшно, конечно, но я молчать и забиваться в угол не стал, а гневно возмутился:
— Что вы делаете? Хватит беспредельничать, не имеете никакого права.
В ответ один хулиганский жлоб меня больно ударил локтем в живот, но я не успокоился и продолжил негодовать. Более того, пустил в ход одну известную всем фамилию:
— Я буду… жаловаться.
Лишь после этой угрозы старший надзорсостава наконец прикрикнул на свою распоясавшуюся братию:
— Ша! Стоп! Тишина! Не бузить! Кстати, нет ли чего выпить, Айзеншпис? Вишь, до чего жажда ребят доводит.
— Есть выпить, есть, — пробурчал я, изображая жуткую обиду: — Так спросите по-хорошему, чего буянить-то???
— Хорошо, в следующий раз спросим.
Получив вожделенную бутылку, проверяющие потопали восвояси на горе другим сидельцам. А вообще яблоко от яблони недалеко падает: местный офицерский состав «выступал» столь же зло и непредсказуемо. Тот же начальник режима вполне мог пьяным заявиться в балок (он же гвоздодерка), где во время перекура отдыхал какой-нибудь поселенец, и начать лупить его безо всякой причины, для «острастки». И обзывая так, как не всякий стерпит. И иногда поселенец поддавался на провокацию, хватал топор и дико, истошно орал:
— Уйди, гад! Я тебя сейчас, суку, зарублю на хрен!
Провокация удавалась, угроза убийства уже очень серьезный проступок. Начальник уходил, а через несколько минут в балке появлялась надзор-служба, все отбирает, все отбивают… Вот и дружок мой Караханян как-то попал под кулаки беспредела полковника Крупко, начальника отделения. Его нрав был, пожалуй, самым крутым в поселении. В нетрезвом виде его тянуло на подвиги, он садился в оперативную машину и ехал по различным объектам не столько проверять, сколько опять-таки придираться к поселенцам. Все это оканчивалось мордобитием, штрафным изолятором на 10 суток, а то и запиранием в зону за всякие выдуманные повинности. Всегда существовали свидетели его хулиганских выходок, писалась масса жалоб, но, когда приезжали проверки, все от страха замолкали. Поэтому злыдню ставили на вид и уезжали восвояси. И он начинал злобствовать еще сильнее.
Но когда массивные кулаки Крупко больно коснулись интеллигентного Караханяна, тот свою жалобу отправил весьма высоко, и я оказал ему помощь, сочиняя текст письма. Мы писали о творящемся беспределе, о бессмысленно жестких нравах местного руководства, упоминали множество других жалоб, которые уже были якобы рассмотрены, а затем почему-то оставлены без внимания. Поскольку обычно рука руку моет, это письмо шло прямиком зав. отделом Административных органов при ЦК КПСС Савенкову. А еще в Генеральную прокуратору и в МВД.
Наш «крик души» имел резонанс, и вскоре началось масштабное и детальное расследование. К нам нагрянула весьма серьезная комиссия с представителями прокуратуры, МВД, Административного отдела. Уж больно грамотно и складно мы написали письмо, уж больно много возмутительных фактов там приводилось. Боясь последующей расправы, запирания в зону и иных репрессивных мер, Генрих в письме назвал себя «осужденный поселенец X». И логично объяснял причину такой анонимности: «Я готов открыть свое имя, но только если в плане расследования начнут приниматься серьезные меры. А все не ограничится обычной профанацией, как уже неоднократно происходило. Мне пока еще жизнь дорога!».
На этот раз копали действительно глубоко, не покупаясь на предложения «выпить водочки и в баньку сходить попариться». Крупко понимал, что дело принимает нешуточный оборот и сильно нервничал, даже заикаться начал. Вместе с представительной делегацией в нашем поселении теперь часто бывал и Василега, явно выдерживая нейтральную позицию.
И вот как-то он вызвал меня и показал письмо, которое и вызвало столько шума:
— Это грамотный человек писал, не простой бродяга… Вот ты послушай, как гладко стелет, мерзавец.
Он поделился некоторыми яркими выдержками моего сочинения, при этом внимательно следя за моей реакцией. Я же как можно равнодушнее пожал плечами:
— Да, гладко написано. Ну, может, какой умный вольнонаемный постарался. А вы на меня подумали? Нет, я, конечно, этого Крупко недолюбливаю, но особо вреда от него не испытал. Может, благодаря нашему знакомству. Еще раз спасибо вам!
— Не ты, Шпис, не ты. Почти верю… На самом деле, я ведь многое знаю про Крупко и им творимые безобразия… Но у него «волосатая рука» в лице первого секретаря Воркутинского обкома партии, а это уже уровень, понимаешь? И хоть я его непосредственный начальник, да не могу освободить от должности. Вот такие пироги…
И вдруг Василегу осенила какая-то хитрая мысль. Наверное, мозг сработал по той же схеме, как в недавней истории, когда пришла Лариса хлопотать о моем трудоустройстве:
— Ага… Я сейчас приду. Подожди-ка меня. Надо кое-что проверить.
И он прямиком отправился в спецотдел, где хранились бумаги, написанные разными заключенными. Он сравнил почерк, вычислил Караханяна и захотел, чтобы я позвал его. Генрих пришел. Заметно нервничал, выглядел испуганным и угрюмым и явно ожидал подвоха.
— Я тебя пригласил по одному очень важному вопросу. Тут вот пришла жалоба, подписанная «X», а написал ее ты. Но ты расслабься, я никому ничего не скажу. Во многом ты прав, что уж тут!
Генрих с укором посмотрел на меня.
— Нет, Юра не виноват. Вот твое заявление на новую шапку, а вот «телега», я просто почерк сравнил. Но ты обязательно все расскажи комиссии. Справедливость восторжествует, мы все честно расследуем. Обещаю лично.
А его обещание многого стоило! Когда начались допросы поселенцев, сначала никто ничего не говорил. Но Караханян, понимая, что ему уже отступать некуда, проводил разъяснительную работу в массах. Прежде всего объяснял, что своим молчанием они обрекают себя на будущие беды. И вот уже поселенцы начали признавать описанные в письме факты, приводить новые, не менее вопиющие. Возбудили уголовное дело, Крупко отстранили. Мы победили! А тем временем наступила весна, снег растаял, и в свет выпустили новый позитивный закон. Или про амнистию, или какой-то иной законодательный акт, но многих заключенных стали условно-досрочно освобождать. И я решил воспользоваться этой радужной перспективой, благо приблизилось уже 3/4 полного срока. Прошло и 6 месяцев моей жизни на поселении, необходимых, чтобы начать ходатайствовать. Хорошую характеристику подписал начальник отряда Шулыгин, начальник колонии тоже не пожалел доброго слова. Наблюдательная комиссия от поселкового совета единогласно голосовала за мое освобождение — целый вечер пил с ее председателем и приглашал в гости в столицу:
— Давай, погуляем…
— Нет, не тянет что-то. А вот дочку хотел бы отсюда вытянуть, пусть уезжает из этой глухомани… Поможешь ей?
Пьяный председатель тыкал мне в лицо фотографию какой-то толстухи, которую называл «ласточкой», и скоро уже не вязал лыка.
Характеристика, копия приговора, решения наблюдательной комиссии — все это ушло в Печору в народный суд. Василега позвонил председателю суда и попросил рассмотреть мое дело поскорее. А этот звонок много чего значил. Прокурор тоже обещал не опаздывать на заседание, которое назначили на следующий день. Со мной приехал начальник отряда, который выступил, зачитал решение наблюдательной комиссии. Суд удалился на весьма формальное заседание, и вскоре я уже был свободен. Сбегал за шоколадками для секретарши, чтобы быстрее напечатали определение суда. Вот оно, готово! Но требовалась еще справка из спецчасти. А уже пять вечера, все закрыто, и майские праздники на носу. С каким же нетерпением я ждал 3-го мая! Вроде всего два дня, хорошая погода, но как мучительно медленно двигались стрелки часов. Вдобавок снесло мост, и я с провожающими двигался вброд в резиновых сапогах по шею. Но чего ради свободы не сделаешь! Основные вещи, телевизор, приемник я оставил Генриху, остальное имущество несли на вытянутых руках. Иногда и меня самого слегка приподнимали за подмышки, как самого маленького по росту. Мы изрядно вымокли и вымерзли и сразу же пошли отогреваться в баню по ту сторону Сыни, потом в спецчасть за справкой. А поскольку поезд Воркута — Москва останавливался только в Печоре, то с последней местной электричкой я уехал туда. Часов в восемь поехал к Ларисе, на прощальный ужин. Она хотела, чтобы после ресторана я поехал к ней, но я отказался: поезд уходит в пять утра. Мы простились, у нее в глазах стояли слезы. Мы пообещали списаться, я даже приглашал ее в Москву, но жизнь распорядилась иначе. И больше мы уже никогда не встречались.
На вокзале я купил место в комнате отдыха, но мне не спалось. Меня мучили радужные перспективы, я вскакивал и смотрел на часы, боялся проспать поезд. Соседи шикали. Не спалось мне и в поезде, на верхней боковой полке. Я лежал и смотрел, как в ночи проносились редкие огоньки затерянных станций и покосившихся избушек, где кого-то, как и меня, мучила бессонница.
Словно случайно залетевшие светлячки, огоньки таяли, и оставался лишь стук колес, с каждым оборотом приближавших меня к Москве. Я возвращался и наслаждался каждой минутой своего возвращения. Это сладостное ожидание жалко было отдавать сну, я сполз со своего лежбища и вышел в тамбур. Там нещадно смолил лысоватый мужичок с синими наколками на высохшей руке. Из «наших»… Нет, скорее из «чужих»:
— Что, братишка, тоже только откинулся? Куда путь держишь? Или не до разговоров?
Я молча кивнул. Мне не хотелось бесед с этим «братишкой», не хотелось расспросов «где сидел и за что мотал», тюремного сленга и тяжелых воспоминаний. Несмотря на долгий срок, я так и не стал принадлежать этому зарешетчатому миру, он оставался для меня чуждым и неприглядным. В принципе, достаточно интересная экскурсия, которая просто излишне затянулась. Ну да чего уж теперь жалеть, дело прошлое… Я возвращался.
Так закончилась моя Печорская эпопея. Кстати, несколько лет назад мне домой позвонил один молодой человек и представился сыном Олега Павловича. Говорил, что его отец тепло отзывался о нашем знакомстве, следил за моей судьбой и считал меня одним из самых интересных заключенных, прошедших через его систему. Молодой человек звонил не просто передать комплименты, он якобы мечтал попасть на сцену и просил моей помощи. Я был совсем не против, назначил встречу, но никто на нее не пришел.