— Линус.

Я сидел на верхнем этаже маяка, когда услышал его голос. Стоял ясный весенний день, из тех, которые приносят на теплых крыльях прохладный сильный ветер. Я сперва собирался выйти в море чтобы снять показания авто-зондов, но передумал, позволил лени одержать верх. Какие-то биологи много лет назад наставили вокруг маяка зондов и время от времени мне приходилось обходить их, собирать информацию и отправлять ее через спутник. Течения, температура воды, пути миграции рыб, сейсмическая активность в районе дна… Это было той обязанностью, которую можно отложить. В этот день мне не хотелось покидать маяк.

Я сидел в кресле с ногами, лениво листал книгу, глядел на море. Сегодня оно было золотистым, ласковым. Еще полтора месяца — и придет лето. Можно будет купаться у косы, ловить жежчужниц, плавать без осточертевшего гидрокостюма… Уже без Котенка. Я опять буду один.

— Линус.

— А? — от неожиданности я чуть не выронил книгу. Черт тебя побери, нельзя же так подкрадываться!

Он стоял на пороге, смущенно глядя в сторону и теребя пояс.

— Доброе утро, Котенок. Уже поел?

— Да.

— Заходи, заходи. Ты мне не помешал, не бойся.

Котенок всегда избегал заходить на верхний ярус, да и моего общества никогда не искал, я удивился. Но к удивлению примешивалась и радость.

— Что делать ты? — спросил он, косясь на книгу в моих руках.

— Читаю. Стихи. Я выписываю книги сюда, когда не забываю. Ты читаешь по-имперски?

Он покачал головой.

— Плохо.

— Можешь послушать. Вдруг понравится? Вот…

Я зашелестел страницами. Не то, не то… Ну хотя бы… Мне хотелось найти для него что-то особенное. Хотя я и понимал, что врядли ему понравится то, что нравится мне. В узоре строк не будет ничего интересного для него и вихри поэзии для него ничто по сравнению с вихрями схватки. Я искал минуты пол, выбирая, отбрасывая и выбирая вновь. Герханских авторов я отсеивал сразу — несмотря на всю витиеватость изложения и неважное знание языка, Котенок нашел бы здесь, отчего покраснеть.

Я хотел показать ему что-то красивое. Показать, что красота может быть заключена не только в бою, надо лишь найти ее и разглядеть, смахнуть пыль с чистой алмазной капли.

Потом я бросил это бесполезное занятие и открыл книгу наугад.

— Давай вот это…

Я стал читать, тихо, с плавными интонациями, немного нараспев:

Отгорело, оплавилось, преобразилось

Почернело, сажа липнет на кожу

Терпеливо сжигаю в огне я свою позолоту

И весна дышит в шею, смеется тихонько

Тянет в форточку жаркую сытую рожу

Отгорело. Осыпалось. И слой за слоем

Я ищу под своей золоченой броней

Ту самую ржавую мелочь

Эту самую кислую горечь

То, что называется мной

Отгорело. Молитва — смешок

Стружки золота мотыльками

Садятся покорно у каменых ног

Тень густую бросает золоченый сапог

Веками, веками, веками…

Я захлопнул книгу.

— Все? — безразлично спросил Котенок.

— Нет, там еще много. Но это не совсем то, что надо. Тебе не понравилось?

Он поковырял пальцем пояс.

— Красиво.

— Это Обуялов, из раннего. Я лучше найду тебе что-то другое.

Он ничего не сказал, я вновь открыл книгу и стал листать свежие еще, пахнущие типографией, страницы. Взгляд наткнулся на красивые ломанные строки и, еще прежде, чем схватить хотя бы одно слово, я почувствовал, что это ему понравится.

— Ну слушай. Кхм…

Рассечено, изломано судьбою -

Здесь небо не воздух, а иприт

А мы стоим, мы все — герои

Мы выкованы той же злой судьбою

И — воля ваша! — мы не ляжем,

Пока над нами это небо не сгорит!

Там был песок, кровавою рудою

Ложился он на лица и тела

Гремело сзади и кричал там кто-то

Какие-то забытые слова…

Быть может, я?..

И к стенам злой, визжащей Трои

Бежали мы

Ведь мы же все — герои!

А горизонт черти рвали в клочья

Мы видели их зыбкие хвосты

Из-под земли все лезли в гору,

Расцветали

Пороховые черные цветы

А мы все шли, туда, где неба нету

Где небо не воздух, а иприт

Мы знали, суждено нам биться

Пока земля под нами не сгорит

Наш лейтенант, от дыма одуревший,

Рвет ворот из казенного сукна

И он хрипит:

«Ребята, баста.

Не дотянуть нам даже до темна.

Фрегаты к черту, сгорели на орбите…

Один за всех, да все за одного!

В аду местечко, парни, прихватите

Я в очереди очень уж давно»

Видать, так суждено.

Но мы все лезем, дальше, выше

И воздух здесь как будто бы темней

Эй, пулеметчик, держи два цинка

Сыграй нам что-нибудь повеселей!

Но клюнет вдруг — с разбегу, мощно, больно

На животе — кровавая роса

Катись все в ад!

И режет душу подкожная алая звезда

Туман в глазах и запах старой хвои

Черт, как же так стряслось?

Ведь мы же, вроде бы, герои?..

Последний вздох сжимает сердце вязко

И вроде тихо — все уж отгремело

Закат. И дым по небу.

…я видел, как оно сгорело…

— Вот так.

Котенок серьезно смотрел на меня.

— Это — что?

Я посмотрел примечания.

— Паськов, «Вальсовы строки». Написано было около тридцати лет назад, после неудачной десантной операции на Вальсе. Я немного помню то время. Говорят, там действительно была мясорубка. Корабли поддержки уничтожили еще на подходе и тысячи людей остались без помощи и малейшего шанса. Им даже некуда было отходить.

— Они были герханцы?

— Нет, герханцев там не было, — помедлив, сказал я, — Восьмая десантная бригада имперского флота. Но это были, без сомнения, отважные и мужественные люди.

— Красиво.

— Тебе понравилось? Но ведь Паськов писал про солдат Империи.

— Врага тоже можно уважать, — нахмурился Котенок, — Они были смелые люди.

— Врага, но не герханца, так? — Котенок явно не собирался отвечать. Да и ждал ли я ответа? — Герханец не может заслуживать уважения?

— Ты — враг, — вдруг четко сказал он.

— Это не новость, — заметил я легко, — Герханцы враги почти для всех. Даже для Империи.

— Не понимать.

— Герхан — не та планета, которая пользуется большой любовью. Мы — заносчивые гордецы, всегда бывшие слишком ненадежными и слишком себе на уме. Нас уважают, но в то же время и боятся. И нам никогда не доверяли.

— Вы — лучшие воины Империи.

— Четыреста лет назад Герхан вообще не входил в Империю, но после Третьей Ганнимедской Битвы, когда его флот оказался почти полностью уничтожен имперцами, ему пришлось занять свое место. Однако Империя потеряла слишком много сил для того чтобы настоять на своем, в общем-то это была пиррова победа. Герхан вошел в Империю и обязался поставлять бойцов в Военно-Космический флот, формально подчинился имперскому командующему и признал власть Императора. Вместе с тем, у нас всегда были вольности, такие, которые были немыслимы для других планет. Собственный суд, деньги, почти полная автономия в законодательстве. Но мы так и остались чужаками, подозрительными и опасными. Если бы у Империи не было более опасных врагов, нас раздавили еще давно. Но жизнь устроена так, что всегда выгоднее объединяться с одним врагом чтобы уничтожить другого вместо того чтобы драться с каждым по отдельности. Мы — последний козырь в имперской колоде, Котенок. Его стараются не вытаскивать до последней минуты, но если уж вытащили — используют на полную.

— Пушечное мясо.

— Не только. Почти все искусство Империи — это Герхан, малыш. С Герхана пришли художники, скульпторы, писатели, поэты, лучшие математики и ученые, программисты, техники, стратеги, философы… Империя без Герхана — как человек без рук и глаз.

Зеленые изумруды подернулись тонкой пленкой удивления.

— Я думать, вы воины.

— Всего понемногу, — шутливо сказал я, — Война — это тоже искусство, Котенок. Человек, познавший красоту, может создавать ее во всем. И гениальный художник, чьими полотнами восхищаются во всех частях обитаемой Галактики, вполне может быть таким же гениальным летчиком-истребителем или диверсантом. Наверно, тебе будет сложно это представить.

— Война — красота?

— Да. Это искусство, не менее сложное, чем математика и не менее красивое, чем живопись. И в то же время уродливое. И завораживающее. Война — это наша работа и здесь мы добились бОльшего, чем все остальные. Мы создаем самое смертоносное оружие и самые грозные корабли. Нам завидуют, нас боятся и нам не доверяют. Герхан — это Афины современности, невозможная смесь красоты и жестокости. Вы, кайхиттены, когда-нибудь тоже придете к этому, если сможете продержаться столько времени и не упасть на колени. Пока вы научились понимать жестокость, но еще не видите сквозь нее красоту. Для вас война — тоже жизнь, но это суровая жизнь, просто попытка выжить и размножиться. Но рано или поздно вы тоже увидите красоту. Ни на что непохожую, изящную, тончайшую красоту боя.

— Я тебя не понимать, — серьезно сказал Котенок, старательно глядя себе под ноги, — Ты говорить — бойня. Ты говорить — нет ни одной причины для убийства, которая себя бы оправдывала.

Он очень тщательно произнес эту фразу, даже с моими интонациями. Мне даже показалось, что я гляжу в собственное лицо, только куда более молодое и… я не смог найти нужного слова.

— Я рожден для этого. Война — моя кровь и моя жизнь. И что бы я не думал по этому поводу, я не могу изменить себя. У меня было много времени чтобы смотреть и еще больше — чтобы думать.

— И ты все еще думать, что война — это красота?

Как осиный жалящий укол в шею.

— Да! — я разозлился, мгновенно, ярко, — Красота! Уродливая красота! Что ты можешь об этом знать? Ты еще ребенок, черт… Ладно, все. Не будем об этом. Ты… ты… Тебе не понять этого пока. А лучше, если ты вообще этого не поймешь, с твоими-то варварскими мозгами.

Котенок даже не шелохнулся.

— Ты говорить, что война — это красиво. Это искусство. Ты герханец. И ты бежать от нее. Я не понимать. И все еще считать, что это…

— Прекрати! — не выдержал я, — Это не та тема, на которую я хотел бы беседовать, да еще и с сопливым мальчишкой. Сколько тебе? Шестнадцать? Это тот возраст, когда кажется, что все понимаешь и во всем можешь разобраться, достаточно лишь копнуть глубоко. Поверь, есть ямы, которые не стоит раскапывать.

— Такие ямы называются могилами.

Я кинул в него сборником стихов, но Котенок легко уклонился, лишь едва отстранившись в сторону. Книга с треском ударилась о стекло и мертвой птицей упала на пол с распростертыми крыльями.

— Ты злишься, — сказал Котенок с каким-то оттенком презрения.

— «Ты зол Юпитер, и значит, ты не прав», — процитировал я, остывая, — Космос с тобой, что ты от меня хочешь?

— Ничего, — сказал он, — Ничего.

Котенок повернулся чтобы уйти.

— Стой! Мне уже надоели все эти «говорить» и «бежать», — я с раздражением выхватил с полки первую попавшуюся книгу, бросил ее, — Будешь читать по четыре часа в день! Дети лучше говорят на имперском, чем ты.

Он поймал книгу, но его лицо не выразило ровным счетом ничего. Просто человеческое лицо — кости, кожа, нос, глаза…

— Все? — спросил он терпеливо, глядя в пол. Голос прозвучал низко, ровно. Но за ним я почувствовал что-то большее.

— Нет, еще не все, — я встал, подошел к нему. Видно было, с каким трудом Котенок остался на месте, не попятился. В вентиляционном отверстии вычислительного блока торчало перо. Белое, тронутое желтизной перо. Я взял его и воткнул ему в волосы за левым ухом, — Я разозлил тебя?

— Я — твой враг, — ответил он спокойно, но с той же интонацией, — Я тебя тоже злить.

— Ты — не мой враг, Котенок.

— Ясно.

Он вышел.

В следующий раз я увидел его вечером.

Сидел, долго курил, пытался читать, но стихи вызывали мучительную изжогу, в них было что-то общее с неприятным сырым вечером, какая-то монотонная муторная нота, которая все не стихала и не стихала. Я попытался было пить вино, но и это вызвало во мне отвращение. Ничего не хотелось. Хотелось лишь засунуть голову в ледяную воду, так, чтобы холод впился ломотой в виски, освежил мозг, выгнал все то серое и крошащееся, что в нем засело так давно.

«Ты перегружен, — сказал я сам себе после второго стакана вина, — Ты устал, друг Линус. Ты сбился и ни черта вокруг не видишь. Отдохни, это пройдет. А про мальчишку забудь. Вздор все, полнейший вздор…»

Даже море изменило, оно серело внизу частой зубчатой теркой, неуютное, сырое, тревожное. Неприятная картина. Глядя на него я за две минуты набросал стих, но стих этот оказался нелепым, грубым и с уродливым, как частые серые волны, ритмом. Я с удовольствием разорвал листок, скормил мусороприемнику.

Наконец я решился. Пригладил волосы, спустился на второй ярус и осторожно постучал в дверь. Ответа мне не было, хотя сквозь щель пробивался свет. Но я привык не ждать ответов. Медленно приоткрыл дверь.

Котенок, забравшись с ногами на диван, сидел по-турецки, обтянутые черной кожей ноги смотрели в разные стороны. Неподалеку, страницами вниз, лежала открытая книга — та самая, что я ему дал. Комната как будто преобразилась, хотя ни один предмет не покинул своего места. Воздух в ней казался другим, не таким, как везде. Я жил в ней долго, достаточно долго чтобы привыкнуть к ней так, как улитка может привыкнуть к своему панцирю, но сейчас мне показалось, что я никогда прежде тут не был.

— Можно?

Котенок бросил на меня взгляд, колючий и резкий, как разряд тока. Повернулся ко мне правой стороной лица, нарочно чтоб не смотреть на меня. Пера за ухом у него уже не было.

— Привет, — я сделал шаг, — Можно к тебе? Или ты не принимаешь гостей?

Он медленно, как будто нерешительно, кивнул.

— Надеюсь, не помешал тебе.

— Герханец.

— Что? — я не ожидал, что он заговорит.

— Зачем ты пришел?

В этот миг его глаза встретились с моими и мне показалось, что тот самый электрический разряд, который был в его взгляде, прошел по моему позвоночнику. Мне показалось… Я отразился в огромных глазах, в двух бездонных невообразимых изумрудах, отразился целиком, со всеми своими мыслями, страхами, планами. Такое уже бывало. Мне показалось, что он проник в меня, прочел насквозь. И я опять увидел свое отражение в его глазах — мерзкое, коварное, похотливое. Отвратительное существо, урода. Одно мгновенье, но я видел свое отражение и я видел в нем себя.

— Ты приходил утром… — я сел в кресло, закинул ногу на ногу, — Кажется, ты что-то хотел сказать мне. Извини, тогда я был не в духе.

— Я приходил.

— Да. Извини, если я был груб.

— Сперва оскорбить, потом просить… прощения, — медленно сказал Котенок, глядя почему-то на обложку книги, — Я понимать. Ты герханец.

— Что ты хочешь сказать этим? Да, я…

— Я не обиделся на тебя. Ты всегда лжешь, Линус. Я понимать тебя.

— Лгу? — я растерялся.

— Да, — он провел рукой по обложке, будто смахивал пыль, — Ты не можешь меня обидеть, герханец.

Как и прежде, он ложил слова осторожно, гладко, впритык друг к другу, как крошечные хрупкие кирпичики.

— Ты говорить, тогда… На острове. Ты много говорить, герханец. Ты лжешь, всегда.

— На острове? — я вдруг увидел и ровную поверхность моря и редкую зелень деревьев и узкую худую спину удаляющегося от меня человека.

— Ты много говорить там, герханец. Я тебе верить. Ты лгать мне.

— Почему ты так решил? — точно острая ветка скребанула по груди, — Черт возьми, ко…

— Я для тебя пленный варвар, — сказано было без малейшей интонации, но я уловил под этим тонкую миндальную горечь, — Ты говорить, мы здесь только люди — я и ты. Ты говорить, что не причинишь плохого. Ты солгал мне,

Линус ван-Ворт. Ты… — он замешкался, нащупывая языком нужное слово, — тре… тер…

— Терпишь, — каменным голосом сказал я.

— Терпишь, — кивнул он, — Ты терпишь меня. Ты лгешь мне. Я — игрушка. Да?

Много-много маленьких хрупких кирпичиков. Огромная стена.

— Космос с тобой, Котенок! Что ты такое говоришь!

— Зачем я? — спросил он. Изумруд потемнел, — Зачем?

— Почему ты решил, что… черт… Я привык к тебе, Котенок. В тебе есть что-то такое, что есть во мне. Я еще не знаю, что это, да и не уверен, что смогу узнать. Единственное, что я знаю наверняка — с тобой мне лучше, чем без тебя.

— Ты меня не знать.

— Я знаю тебя. Я вижу твои глаза, Котенок. Я вижу тебя самого. Посмотри на меня.

Он поднял голову, опять сверкнул этот проклятый невыносимый изумруд, в душу плеснуло горячим и несдержимым — будто огромная волна накатила. Но я выдержал этот взгляд. Впервые.

Секунд десять мы смотрели друг на друга и это было так непривычно, что время вокруг нас замерзло, отвердело, потеряло текучесть.

Глаза в глаза.

Найти в этой стене трещинку… нащупать…

Что ты такое, Котенок? Откройся мне.

— Ты странный человек, Линус ван-Ворт. Ты смелый и ты трус. Ты любить войну и бояться смерти. Ты бежать сам от себя, хотя сам понимать, что… что нельзя. Нельзя так. Ты спасать меня… Три раза. Спасать свой враг. И сам не знать, зачем. Ты странный человек.

— Ты тоже странный человек, — сказал я почти шепотом.

Он посмотрел на меня как-то странно. Я наконец почувствовал, что рядом со мной сидит настоящий и теплый живой человек, а не просто вырезанная из камня кукла. Паутинка раскалилась, стала жечь. Соединяющая нас тончайшая струна. Канал, которого каждый из нас боялся коснуться.

— Мы разные. Очень.

— Да, — согласился я, — Очень. Мы сможем стать друзьями?

Он печально качнул головой.

— Мы враги, Линус. Мы можем притворяться — тут. Не потом.

— Понимаю.

— Утром я… хотел спросить. Когда я улечу?

— Я не знаю. Подтверждения еще не пришло, сообщения идут долго.

— Сколько мне осталось?

— Ты так спрашиваешь… — я засмеялся, но не своим голосом.

— Я не буду жить там, — сказал Котенок серьезно и вместе с тем очень твердо, — Потом смерть.

— С ума сошел? Смерть! Тебе мало того, что тут три раза чуть с головой не расстался? Все не терпится? Даже и думать не смей!

Он улыбнулся. Глаза остались теми же, а губы искривились, отчего у лица получилось странное выражение. Зачарованный им, я осекся.

— Ты помешаешь мне, Линус ван-Ворт?

— Котенок, ты не знаешь, о чем говоришь. Жизнь не кончается только из-за того, что попадаешь в плен! Не твоя рука отмеряет жизнь.

— А ты…

— Нет, ни разу. Но если бы попал в плен, уж точно не стал бы выкидывать таких глупостей. Уверен, рано или поздно Империи придется объявить обмен военнопленными и…

— Ты не понимать, — миндальная горечь стала сильнее, я ощущал ее так явственно, что зудела кожа на лице, -

Я не могу сдаваться.

— Правила клановой чести?

— Да.

— К черту их.

— Ты — ван-Ворт. Ты знать, что такое честь рода.

Он был прав. Я знал, что такое честь рода.

— Сколько мне осталось?

— Самое большее — два месяца, — сказал я глухо, — Корабль прибудет не позже начала лета.

— Два месяца… — протянул он задумчиво, — Это много.

— Может, и раньше. Минимум — недели три. Ты уверен, что тебе хватит трех недель, парень?

— Жизнь всегда кончается. Дело не в сроке. У нас есть поговорка — счастье змеи не зависит от ее длинны.

Я не нашелся, что сказать.

Сидящий передо мной Котенок спокойно отмерял собственную жизнь, он не просто прикидывал, он очень серьезно размышлял, что такое два месяца и как их лучше потратить. Как никогда мне захотелось встать и выйти, хлопнув дверью.

Я молча сидел напротив него. А он рассматривал собственные пальцы и тоже молчал. Может, он думал о том же.

Я хотел сказать что-то, но что я мог?.. Слова липли к языку, но все это были не те слова.

— Спасибо, — вдруг сказал Котенок, — Теперь я спать.

— Гммм… да, — я неуклюже поднялся. Теперь уже я не мог смотреть на него, — В общем, до завтра… Спокойной ночи, Котенок.

— Спокойной ночи, Линус.

Этот день не стал ничем особенным, просто еще один узелок на паутинке, он мало что изменил в наших отношениях. Как и прежде, мы почти не встречались на маяке. Котенок продолжал избегать меня, хотя теперь этот инстинкт уже не гнал его сломя голову, как прежде. Просто если мы оказывались в одной комнате, он тут же начинал беспокойно ерзать и, как правило, бесшумно выскальзывал прочь прежде, чем мне удавалось перекинуться с ним хотя бы парой слов. Если же он задерживался, кончалось тем, что выходил я.

Я не мог долго оставаться с ним рядом. Я чувствовал его неприязнь — кожей, нервами, каждым квадратным миллиметром тела. Это было почти физическое ощущение. Я словно оказывался в зоне жесткого излучения, которое гнало меня прочь, едва лишь только коснувшись. Рядом с ним я чувствовал себя неуютно, старался найти причину чтобы выйти, но бывало, что выходил и без причины.

Это ощущение, которое у меня тотчас появлялось, было вдвойне неприятнее тем, что я понимал — Котенок чувствует его гораздо сильнее. Я причинял ему боль только тем, что находился рядом. Я был его мучителем. Мы делили это чувство, похожее не жжение от жалящего прикосновения большой медузы, делили неуклюже и неумело.

У нас не было ничего общего, кроме этого.

«Брось, — устало бормотал голос иногда, — Ты мучаешь не только себя, но и его. К чему устанавливать связь, если по этой связи пускать ток?.. Ты сожжешь его, а потом сожжешь и себя. Не иди дальше, Линус. Ты уже давно забыл, чего хотел и с чего все началось.»

«Он почти стал человеком, — упрямо отвечал я, чувствуя отвращение к этому самому упрямству и к себе самому, — Я не могу».

«Ему осталось не так уж и много. Не отравляй ему последние дни».

«Мы оба отравлены — и я и он. Я уже не могу отказаться. Мне надо дойти до конца. Разгадать его, разбить эту проклятую маску, вытащить на свет Котенка — настоящего, живого. Я чувствую его под этой оболочкой.»

Мы частенько беседовали со вторым Линусом за бутылкой вина.

«Помпезные покровы, — говорил он, — Шикарная занавесь театра, скрывающая гнилую сцену. Он просто нравится тебе, вот и все. Прекрати прятать свои мысли за бесполезной и вычурной драпировкой».

«Да, нравится. С первого дня. Но это не то…»

«Вот как? — тот, второй Линус приподнимал невидимую бровь, — Давай начистоту? Он притягивает тебя. В этом нет ничего странного или предосудительного. Он действительно чертовски притягательный варвар. У него есть эта варварская харизма, какой-то магнитик, вроде того, что заключен в тебе самом. Вы поймали друг друга в магнитное поле. Ты хочешь его, но ты боишься сломать его. Потому что он не готов к этому и, скорее всего, слишком боится — тебя, но больше всего — себя самого. Есть игрушки, на которые можно смотреть только через стекло, ты знаешь это.»

«Я хочу помочь ему. Только это.»

«Он притягивает тебя?»

«Да. Но дело не в этом».

«Ты пожираешь сам себя изнутри. Брось это.»

«Эта дорога для нас двоих. Нам надо пройти по ней до конца — это важно и для Котенка и для меня. Мы должны что-то понять. Не знаю, что, но я чувствую — он часть моего будущего. Через него я смогу открыть то, на что пока смотрел через замочную скважину. Он — ключ ко мне.»

«Оставь эту напыщенность для своих стишков, она ни к черту не годится тут.»

«Я знаю, что это звучит глупо».

«Наверно, даже догадываешься, насколько. Пустые слова. Блеклая позолота. Сгнившие кружева… Ты так и не набрался смелости не лгать хотя бы самому себе».

«Это наша дорога.»

«Она приведет его к могиле, да и тебя тоже, — демонически шептал на ухо голос, — Ромео и Джульетта двадцать третьего века… Это не может закончиться ничем хорошим. Ты — имперский офицер, герханец. Он — пленный варвар. На что ты надеешься?»

«Ни на что, — отвечал я и внезапно чувствовал облегчение от того, что все оказалось так просто, — Я больше ни на что не надеюсь. Я просто пытаюсь нащупать эту дорогу. Для нас двоих. Я не знаю, куда она приведет нас, но я никогда не любил ходить теми дорогами, конец которых виден с первого шага. Она может привести к катастрофе, да так и будет, скорее всего. Но ты не прав, мой друг. Я набрался смелости. Я иду вперед, потому что знаю, эта дорога — моя жизнь. Я должен был ступить на нее много лет назад, но струсил. А теперь я буду идти по ней до тех пор, пока смогу. И рядом со мной будет идти мальчик с худыми ногами и непослушными вихрами, лезущими в разные стороны. Почему-то оказалась, что эта дорога для нас одна. Я чувствую это. Нам надо идти в одном направлении. Мы поможем друг другу увидеть конец».

Линус, скрипя старческими смешками, отпускал какие-то пошлые каламбуры, но я уже не слышал его. Я сидел, потягивал вино и чувствовал себя так, словно увяз в слое плотных, оплетающих тело водорослей. Раза два или три я крепко напился, но ни разу не потерял контроля над собой. Всякий раз, когда мой плавающий взгляд натыкался на бутылку и рука уже тянулась к стакану, я вспоминал взгляд Котенка — презрительный, брезгливый.

И было в нем еще что-то. Тончайшая трещинка по золотому блюдцу, что-то в толще изумрудов… Что-то, что невозможно было разглядеть. Но мучительно хотелось.

Слишком, слишком глубоко в зеленом мерцании — жжет, обжигает…

Я выныривал из короткого хмельного забытия, тянулся за новой сигаретой, забыв про предыдущую, еще тлеющую в пепельнице, и продолжал сидеть, глупо пялясь в стекло. За стеклом было море и небо, и то и другое — призрачное, затянутое туманной зыбкой дымкой. В зеркале отражался рано постаревший человек, сухой, с породистым, но изъеденным одиночеством лицом. Он насмешливо и пьяно глядел мне в глаза, но скрытая сторона глаз, не видимая сперва, принадлежала человеку, который долго и тщетно что-то обдумывал, что-то затвердело в этом взгляде, сделав его почти черным и холодным. Это был мой взгляд. На лбу прорезались морщины, тонкие, некрасивые. Губы словно бы тоже затвердели, уменьшились. Человек, отражавшийся в зеркале, был неприятен мне. Под его кожей скрывалось что-то.

Я почему-то вспомнил камни, которые выкидывало на косу волнами. Весь день они лежали, высушенные, пыльные, бесформенные куски бесполезной твердой породы. А ночью за ними приходила волна и уносила с собой. И они тогда уже казались маленькими кусочками мокро мерцающей ночи, отражали колючие искры звезд, шелестели в лохматых волнах прилива… Они выглядели совсем иначе, чем днем.

«Я уже похож на настоящего отшельника, — думал я с черным удовольствием, разглядывая свое отражение, — За эти кадры информ-каналы отвалили бы целое состояние. Опустившийся, сломавшийся граф на своем необитаемом острове посреди Космоса. Некогда сверкавшая мантия превратилась в лохмотья, царственный взор потух, золотой обруч давно потерян… Еще один дряхлеющий кусочек прошлого, выкинутый на берег проворной волной.»

«Ты не человек для него, — неожиданно мягко сказал Линус-Два, — Неужели ты не видишь его глаз? Всмотрись в них. Что ты видишь там кроме зеленого огня? Ты хочешь создать вокруг себя красивую сказку о том, как непримиримые враги находят друг в друге недостающую им обоим частичку? Не стар ли ты для сказок? Глупо все это, как глупо…»

В этом голосе уже не было ехидства, это был голос очень уставшего и постаревшего человека, отчаянный и разбитый. Он мог принадлежать тому, чье лицо я видел в зеркале. Бедный друг мой Линус-Два, ты тоже постарел… Ты лишь моя тень, у которой осталось сил лишь только на то, чтоб изредка шептать мне в ухо. Ты — призрак настоящего графа ван-Ворта, того, который четыре года назад, выдохнув из легких стерильный воздух шлюзовой камеры, в первый раз ступил на песок. А я уже не он.

Я протянул руку и коснулся зеркала. Глаза отражения тревожно блестнули.

— Это не дорога графа, — сказал я так тихо, что едва расслышал собственный голос, — Это моя дорога.

Зеркало не отвечало.

— Я слишком долго пытался ее не заметить. Теперь она сама нашла меня. Это судьба. Если я не коснусь ее, скорее всего она исчезнет, растворится как лунная дорожка, и вместе с ней растворится смешной маленький подросток с вихрами, торчащими в разные стороны. Я буду жить дальше, может еще долго. Но нужна ли жизнь человеку с таким лицом?

Отражение прикрыло глаза, мрачно клюнуло носом. Его достоинство было в том, что оно всегда соглашалось.

«Ты готов решать и за него тоже? — голос посерел, стал глуше, — Пойдешь на это? А просил ли он тебя? С чего ты решил, что он тоже готов выбрать этот путь? Долго ли ты его знаешь?»

«Я это чувствую».

«Не чувствуешь, только хочешь.»

«Мне придется показать ему эту дорогу.»

«Дай ему спокойную смерть. Не будь жестоким. Парень и без того натерпелся довольно, пусть уйдет со спокойным сердцем. Ему не много осталось, ты знаешь. Дай ему дожить так, как он считает нужным.»

Я долго сидел на карнизе, ежась от ветра, чувствуя себя жмущимся к остывающей лампе мотыльком. Маяк спал, обшивка быстро охлаждалась, возвращая ночи украденное у солнца тепло. Всего лишь огромный белый шпиль. Крошечная тюрьма для двух человек. Я сидел на самой вершине этой тюрьмы, подо мной хлестко и зло бормотали свою вечную песню волны, изрыгая едва видимую грязно-белую пену и непонятную рваную зелень.

— Шторм будет, — сказал я в ночь, глядя вниз.

Ночь ответила мне порывом ветра, швырнула за шиворот ворох холодных соленых брызг. Я бросил вниз бутылку, она подмигнула огоньком на выпуклом боку, окрасилась темным, скользнула и растворилась в воде. Прыгнуть следом… Пройти сквозь свет и темноту, погрузиться в воду, стать с ней единым целым… Сорвать с себя старые и ненужные покровы. Я представил себе, как это выглядит, когда перед глазами разрастается грязно-бирюзовое пятно, в ушах визжит ветер и все светлее, светлее…

Ты стоял здесь, Котенок, как я теперь. Ты смотрел отсюда же вниз и, может, думал о том же, о чем думаю я теперь. Ты был сильнее меня? Или просто это был твой выбор — не идти по дороге даже если стал на нее одной ногой? Хорошо, что ты жив. Если бы ты погиб, это так и осталось бы для меня неизвестным — и еще много времени я искал бы ответ в непрозрачной водной скорлупе и в мертвом бледном лице. Зная, что ни то ни то уже ничего не сможет мне сказать. Я рад, что ты жив, Котенок.

Море волновалось, где-то в его глубине зарождался шторм, прорываясь на поверхность тяжелыми мыльными пузырями и глухим пока, отдаленным рокотом. Море беспокойно ворочалось, мутно блестя чернильными разводами. Оно ждало шторма, готовилось к нему. Я представил, как черные волны захлестывают косу, перекатываются через нее иссиня-черными зубьями, утягивают за собой песок и камни, бессильно скатываясь по белоснежной обшивке маяка. Воздух гудит, точно наэлектризованный, хлещут мокрые бичи ветра, готовые располосовать все на пути.

Раньше я любил смотреть на шторм, но сейчас мне хотелось тишины.

Я бросил вниз недогоревшую сигарету и запер дверь.