Это было хорошее время. И это было странное время.

Оно оставило в душе оттиск, мерцающий теплый след, вдавленный так глубоко, что отскоблить его невозможно было бы ни одним резцом. Даже если у кого-нибудь получилось бы залезть резцом в самую душу. Это было не просто время, это был кусочек, подаренный нам вечностью, подарок для двоих — для меня и Котенка. Время не текло сквозь нас, мы не чувствовали его бега, как укрывшийся за стеной человек не чувствовует порывов ветра. Мы сами создали свою стену, маленькую, хрупкую, местами из перекаленного или сырого кирпича, неровную, наивную, но стену. И впервые у меня появилось ощущение того, что обычно называют чувством дома.

У меня было много домов. Замок на Герхане — грозный, призванный вселять ужас во врагов и уважение в союзников, кусок камня, поднявшийся причудливыми резкими чертами высоко над землей. Внутри он был наполнен тем, чем обычно наполнены старые замки — громадными лестницами, на которых любой случайный шаг звучит торжественно и весомо, чертогами, такими большими, что в них всегда казалось сыро, библиотеками и покоями, где вечно витал аромат прошедших лет — немного пыльный, но приятный запах времени. Кабина моего штурмовика.

Тесная, но по-спартански уютная, просто небольшое пространство размером не больше пары квадратных метров.

Кокпиты герханских кораблей — произведение искусства, такое же, как и сами корабли. Ты чувствуешь себя сидящим верхом на огромном звере, каком-нибудь старинном драконе, бронированном, огромном, всесокрушающем, которому под силу сжигать огненным дыханием целые поля, а ослепляющим взглядом уничтожать планеты. Ты чувствуешь его мощь пальцами, его взгляд — это твой взгляд… Это тоже был мой дом. Были и другие дома — Венера, Саль-Го,

Ганнимед, Транайен. Бесчисленные кубрики, казармы, комнаты, в которых побывало столько людей, что даже пыль в них кажется стерильной, безжизненной. Там жизнь течет ровно и уверенно, нарушаемая лишь только визгом зуммера боевой тревоги.

Дом. То место, для которого в сердце отделен маленький, но особенный кусочек. Где чувствуешь себя иначе, стоит лишь переступить порог.

Мне пришлось прожить много лет, прежде чем я нашел свой дом.

— Мне кажется, что я всегда жил здесь, — признался как-то Котенок, гладя неровную стену, — А там, где я родился — это был не мой дом, а так… Временный дом. Сейчас я уже не хочу туда.

Весна врывалась в наш дом, стоило только открыть дверь или выйти на карниз. Она штурмовала маяк как беспощадная фурия, не уставая, просачивясь в самые крохотные щелки и наполняя воздух внутри ароматами, от которых ноги становились легче, а у вина появлялся незнакомый до этого привкус. А ведь я видел уже три весны здесь…

Весна не умела отступать, она завоевывала метр за метром и не намеревалась успокоиться, пока останется хоть что-то, не обоженное ее дыханием. Поздняя, как всегда на этой планете, она до последнего скрывалась, прячась то в легком клекоте прозрачных волн, то в небе, которое день ото дня делалось все чище. Чтобы потом обрушиться всесметающим ураганом, закружить голову, опьянить. Весна — это водоворот, из которого нельзя выбраться. И сколько было в жизни этой весны, кружащей, искрящейся, обжигающей то холодом, то жаром, сколько было этой бессонной весны, не устающей перебирать легкими прохладными пальцами ржавые струны в душе, сколько ее было… Чувствуя лицом ее поцелуи, хотелось сладко зажмуриться — так, как умеешь только в детстве, до самозабвения, раствориться в ней хоть на минуту — чтобы эту минуту быть не человеком, уставшим и неуклюжим комком биомассы, а огненным лучом, в котором танцуют пылинки, невесомым, пронзительным и прекрасным как копье, падающее с неба.

Котенок тоже чувствовал это и, хоть старался и не заговаривать на эту тему, смущаясь себя, подолгу сидел на карнизе или спускался на косу, неотрывно глядя в небо. Наверно, он тоже хотел дышать не воздухом, а самой весной. Обычно он исчезал рано утром. Сонный, яростно трущий глаза и потягивающийся, он бурча под нос. одевался и зевая уходил на кухню чтоб выпить там кофе. Он никогда не будил меня, но всегда, перед тем как уйти, садился на корточки рядом со мной, долго смотрел на мое лицо, оперевшись подбородком о кулаки, потом целовал и бесшумно выходил. Если я просыпался к тому моменту, я не открывал глаз, наблюдая за Котенком через тонкую щелочку неплотно прикрытых век. Ранее солнце, запутавшись в ресницах, освещало все крошечными как мельчашйие капельки воды огоньками. Котенок аккуратно приоткрывал дверь на карниз, но так, чтоб меня не будил тревожный и прохладный рассветный бриз, спускался вниз. Обычно я сразу же одевался и спускался за ним, выждав несколько минут, пока он умоется и выпьет кофе на кухне. Он предпочитал не есть с самого утра, ограничиваясь чаем или кофе, иногда выкуривая тайком от меня сигарету. Поэтому у меня было время.

Если он поднимался затем обратно, я успел юркнуть под одеяло и принять прежнюю позу. Подозрительно глянув на меня, Котенок выбирался на карниз, садился, свесив ноги и долго не двигался. Я видел, как на его обнаженном по пояс теле играет солнце, а кожа становится все светлее и светлее, превращаясь из смуглой почти в бледную. Он сидел, подставив себя ему, впитывая лучи, и мне казалось, что он вот-вот начнет светится изнутри.

Он не пел, не декламировал стихов, он вообще не шевелился. Сидел и смотрел. И тогда в какой-то момент мне начинало казаться, что он опять одинок. Что заблудившийся звереныш, долго тыкавшийся носом в подставленную ему ладонь, с тоской выбирается на поверхность и смотрит на свет, как бы вспоминая то время, когда этот свет был смыслом всей его жизни, как у летящего сквозь вечную ночь мотылька. Тогда я чуствовал, как сердца касаются знакомые ледяные когти и уже не мог лежать и притворяться спящим. Я выходил, обнимал его и он всего радостно вздрагивал, когда слышал мои шаги или дыхание. Ему не было нужды оборачиваться, он чувствовал меня так, как чувствовал солнце, даже с закрытыми глазами. И тогда мы еще долго сидели молча, приникнув друг к другу и глядя вдаль. В такие времена от слов не было толку, мы и не пытались их использовать. Слова сыпались бесполезными щепками, от них не было проку. Но слова — это глупость, к чертям слова…

Если с утра было тепло, Котенок выбирался наружу, накинув на плечи мою куртку. Гардероб жены полковника при всей своей изысканности и многообразии имел один существенный недостаток — там почти не было теплых вещей. К счастью, мне удалось отучить Котенка от юбок и платьев, да он и сам их не любил, одевая их только чтобы угодить мне. В быту он предпочитал облегающие штаны или шорты с гольфами, хотя иногда, дурачась, мог натянуть какие-нибудь невообразимой расцветки ботфорты или чулки. Еще он любил корсеты, но и здесь проявлялась его любовь к глухим монотонным цветам, чаще всего черному. Утянув талию так, что мне становилось страшно даже при взгляде на него, Котенок чувствовал себя прекрасно. Может, потому, что эта одежда не стесняла его движений и позволяла не заботиться о себе. Он едва ли не кувырком скатывался вниз, выходил на косу и сидел там на корточках, время от времени просеивая сквозь пальцы крупный острый песок. Несколько раз он купался — скидывал вещи, осторожно и очень медленно входил в воду, но никогда не заходил глубже чем на метр. Я предупреждал его о том, что дно в это месте очень неровно и достаточно отойти совсем немного чтобы уйти с головой под воду, туда, где вполне могут поджить репперы или даже молодой шнырек. Но, думается мне, Котенок боялся не этого.

Он был не из тех людей, которые боятся врагов, пусть даже эти враги невидимы и опасны. Он все еще боялся моря.

Для него море было чем-то сверхъестественным, как разумное море в произведениях старых писателей-фантастов или огромная невообразимая амеба. Он мог касаться его, несмело, как ребенок, изучающий что-то новое и очень страшное, мог зайти неглубоко, но не более того. В его взгляде, каждый раз, когда он смотрел в ту сторону, всегда появлялась призрачная паутинка, которую я расшифровывал как почтение и страх перед чем-то настолько огромным и внушительным.

Мне часто приходилось расшифровывать его, и это была та работа, к которой я не мог подключить стационарный дешифратор или вычислительный центр. Мне хотелось думать, что я понял его, дошел до самого дна, сумел коснуться его души, но проходил день — или час. Или минута — и я видел, что за преградой изумрудных стен всегда останется что-то, до чего я не сумею дотянуться. Недосягаемое, как свет солнца, к которому можно идти всю жизнь. Я ловил каждый его взгляд, движение, каждое изменение выражения на лице, жест. Но есть вещи, которые сделать не под силу. Я изменил его, открыл часть его души, соединился с ним, по понять его так, как себя, я не мог. И раз за разом я откатывался, ослепленный изумрудным сиянием, каждый раз обещая себе, что рано или поздно для меня не останется преград. Рано или поздно…

— Ты так внимательно смотришь на меня, — сказал Котенок, отхлебывая вино. «Шардоне» для него было немного крепковато, он разводил его водой, — Что ты хочешь увидеть там?

— Тебя, — ответил я честно.

— Зачем?

— Я хочу увидеть тебя целиком.

— Разве так ты меня не видишь?

— Это не то.

— Понимаю. Но не надо.

— Почему? — удивился я.

Он пожал плечами — жест, который перенял у меня в точности.

— Нельзя рассматривать слишком долго то, что тебе нравится. Потому что когда-нибудь ты рассмотришь его полностью и поймешь, почему оно красиво. А то, что понятно, любить нельзя. А мне хочется чтобы ты меня любил.

— Я люблю тебя, философ.

— Тогда не всматривайся. Красота и любовь — это непонятные вещи.

У него часто было такое — он говорил что-то, совершенно неожиданно, почти без повода, даже не задумываясь, словно произносил что-то очевидное и ясное, а у меня оно не шло из головы и я еще долго сидел, отыскивая смысл как жемчужинку в кусачке.

А жемчуг я ему все-таки нашел. Котенок наотрез отказался отпускать меня, он даже слышать не хотел о том чтоб я снова одел акваланг. Когда я попытался выскользнуть, завязалась борьба, в ходе которой я хоть и обрел свободу, но гидрокостюм оказался разорван почти пополам. Я починил его и однажды, когда Котенок крепко спал, вышел в море. Ловить кусачек ночью трудно даже с фонарем, но ощущения от ночного погружения всегда остаются потрясающие. Кажется, что летишь сквозь космос и луч фонаря, короткий фиолетовый конус, натыкается, как на созвездия, то на клубок водорослей, то на какое-нибудь подводное растение с плодами-гроздьями. Ты двигаешься сквозь пустоту, которая обволакивает тебя сплошным чернильным пятном, даже гул моря в ушах кажется не таким, как днем — настороженным, глухим, опасным. Сонные рыбы скользят в луче света, спеша убраться прочь, иногда мождно разглядеть блеск любопытных глаз самоса, который на ночь зарывался в песок.

На этот раз я уже был подготовлен — на поясе были несколько капсул с реагентом, который растворяясь в воде, отпугивал репперов и прочую гадостную хищную живность. Излишняя осторожность, так как бОльшая часть обитателей моря с приходом ночи погружается в состояние оцепенения и не проявляет агрессивности. Разве что шнырек может, не разобравшись, раздавить в своих объятьях, но в этом районе их никогда не было. Я набрал десятка два жемчужниц и успел на маяк еще до того, как Котенок проснулся. Он заворочался, когда я скользнул под одеяло — хоть и сухой, но все еще разогретый после душа, пахнущий морем. А потом дулся на меня еще полдня, обнаружив жемчужницы. Он сразу понял, откуда они появились.

Но при всей своей вспыльчивости Котенок был отходчив, я это знал. Он сам вскрыл жемчужницы и на этот раз удача нам улыбнулась — в пяти из них оказались жемчужины. Мелкие, по меркам Империи или Герхана почти мусор, но Котенок радовался так, как будто нашел клад, состоящий из тонны драгоценных камней. По его просьбе я, повозившись в мастерской, сделал одну сережку и одно кольцо. Одна жемчужинка в процессе треснула и рассыпалась — у меня не было опыта в ювелирном деле, да и оборудование на маяке стояло совсем не подходящее для этих целей.

— Бижютерия, — вздохнул я, рассматривая плоды своих рук, — Как только мы окажемся за пределами этого захолустья, я куплю тебе целое колье из бриллиантов и голубых топазов.

Но Котенку не нужны были топазы и бриллианты. Он с восторгом примерил и то и другое, без жалоб даже вытерпев процедуру прокалывания уха. Ему и в самом деле подошло — и легкая, с золотистыми лепестками, сережка и простое, без вычурностей, кольцо, состоящее из трех переплетенных разноцветных металлических нитей.

День проходил незаметно, он пролетал мимо и мы замечали его лишь тогда, когда он был уже позади. Котенок вздыхал, хоть он и не считал, по его уверениям, дни, но тоже грустил, глядя как остаток еще одного плавится на горизонте, отбрасывая на воду стылые, уже не греющие, лучи. Мы опять поднимались наверх, я прихватывал с собой бутылку вина и мы долго сидели, прижавшись друг к другу, на полу, постелив лишь покрывало. Мы обнимали друг друга, но в этом не было ни намека на сексуальность, это было что-то другое, какая-то неизъяснимая предзакатная нежность, когда хотелось только чувствовать, всем телом, прижиматься к нему, ощущать его.

Закат сгорал в небе, а мы сидели молча, обнявшись, и смотрели на него. И в этот момент всегда было невероятно тихо. Тихо и… волшебно. Короткий отрезок сказки, маленький, но повторяющийся каждый день. Это было так прекрасно и так необычно — просто сидеть рядом и чувствовать друг друга, что когда закат превращался в горячие угли и ссыпался за горизонт, мы еще некоторое время избегали смотреть друг другу в глаза — как дети, уличенные в каком-то бессмысленном ребячьем поступке.

Я неспешно потягивал вино, Котенок или висел на моей шее, забавляясь тем, что кусал меня за нос или за ухо или читал, сидя на моих коленях. Когда становилось темно, я включал свет и тогда наш маяк превращался в гигантскую свечку, поставленную в огромное, наполненное водой, блюдо. Свет падал на воду и она светилась, свет бежал по ее волнующейся поверхности, дрожащий и глубокий. Мы чувствовали себя в центре мироздания, в точке, где пересекаются все течения Вселенной. Это было не счастье, потому что для этого ощущения невозможно подобрать слова, но это было близкое к нему.

Раза два или три начинала гроза. Как всегда в конце весны — грохочущая, взрывная, готовая испепелить молниями океан и развеять сушу. Она приходила с сумерками, сперва грозно теребя купол дождем, а потом, все более или более распаляясь, страстно бушевала в небе, раскалывая его длинными змейками молний, который выглядели пугающе и прекрасно одновременно. Она бушевала полночи и затихала, угасала, уносясь куда-то вдаль, оставив на память лишь волнующееся море, беспокойно ерзающее в своей колыбели, алмазинки влаги на стекле купола и душную ночную свежесть, которая всегда бывает после сильной грозы.

Я брал сенсетту и наигрывал что-то, лениво перебирая струны. Я не играл ничего конкретного, хотя многое еще осталось в памяти, просто позволял пальцам двигаться в собственном ритме, извлекать мелодию, которая больше походила на хаотическое переплетение того, что я раньше слышал. Осколки памяти ложились на музыку как нельзя кстати, мелодия получалась немного заунывная, но подходящая ко всему тому, что меня окружало — к затопленной мягким светом площадке, нависающей над морем, к вкусу вина, к запаху грозы, к тому, кто сидел возле меня на корточках и слушал не отрываясь. Когда-то я попытался сыграть что-то настоящее — «Синеву»

Мартала или какую-нибудь из соннат Квентита, но Котенок морщился и недовольно теребил мой рукав.

— У тебя лучше, — сказал он безапелляцонным тоном, — То тоже красиво, но оно не настоящее. А ты как-то по-настоящему играешь. Его даже не ушами слушаешь.

Я улыбнулся такому заявлению, но спорить не стал.

Котенок вечерами читал, с такой скоростью, что я даже заподозрил неладное — имперский язык, конечно, нельзя отнести к сложным, но научиться так читать всего за пару недель… Он читал классику, не разбирая авторов, подряд, стихи всех эпох, которые смог отыскать, очерки, полунаучные статьи в сборниках и все остальное. И при этом прекрасно понимал почти все, что читал! Для проверки я дал ему пару уроков герханского и Котенок схватился за него так, что меня обескуражил. Черт, если у всех варваров такие исключительные способности к языкам… Котенок подтвердил, что почти все кайхиттены обладают талантом к изучению чужих наречий. В мире, где перемешаны сотни варварских кланов, у каждого из которых свой диалект, поневоле приходится учиться с детства.

— Шаари, — сказал он как-то, отрываясь от книги, — Вот кто я.

— Что? — переспросил я. Приглядевшись, я понял, что в руках у него карманный герханский словарик. И где только добыл…

— Шаари. Это котенок на герханском. Ты меня так называешь.

— Ну да. Только Шаари — это совсем маленький котенок, который только открыл глаза, к тому же с отсутствующим указателем на половые признаки. Ты не Шаари. Может, Шираи — это котенок-подросток мужского пола. Ширами — женского.

— Столько слов для одного котенка…

— Их гораздо больше. Герханский в этом смысле сильно отличается от распространенных языков Галактики, хотя встречаются и похожие. У нас существительное содержит набор признаков, указывающих на свойства объекта. Котенок -

Шаари, но если ты имеешь в виду, например, грустного котенка — это уже будет Шаами. А веселый — Ша-ритсу. Есть и более сложные образования, для перевода которых на тот же имперский потребуется куда больше слов. Ну вот

Шаа-раими-кетцу — это уже котенок мужского пола, который хандрит, хотя обычно веселый.

— Ого.

— На самом деле все довольно просто, надо лишь разбираться в окончаниях и их интонации. Из-за неправильного окончания может серьезно измениться смысл предложения и…

Я собирался уже было прочесть целую лекцию о герханском языке, но Котенок перебил меня.

— А я кто?

— То есть как — кто?

— Какой я котенок? Я не Шаари, потому что это непонятный котенок. Не Шираи, потому что я не чувствую себя

Шираи, но точно не Ша-ритсу. Может, я неправильный Шаа-раими-кетцу? Только наоборот?..

Я задумался.

— Нет. Скорее… Думаю, Шири.

— Шири.

— Тут нет указания на пол, это как абстрактный котенок, но с уже открытыми глазами. И еще…

— Мрачный? Печальный?

— Нет. Где ты видел мрачного котенка?.. Просто задумчивый. Иногда такие бывают — совсем маленькие, но у них уже открыты глаза, они смотрят на все, что их окружает и у них такой вид, как будто они чертовски удивлены.

Смотрят на мир, который им совсем незнаком, и поражаются.

— Серьезно?

— Ну не буду же я врать. Именно такие шири чаще всего пытаются забраться в тарелку или разбить стекло или, например, разорвать мягкую игрушку. Им все интересно, но это задумчивый интерес.

— О-оо…

— Подходит?

— Звучит красиво. Но не совсем похоже, мне кажется. Я же ничего не портил.

— Кроме ванны, — заметил я.

— Но не из любопытства же!

— Именно из любопытства. Ты хотел посмотреть, что у меня внутри.

— Ладно, пусть будет шири, — сдался он, — Мне кажется, это тоже красиво.

— Думаю, твое родное имя тоже красиво, — осторожно сказал я, — Но ты не хочешь мне его называть, да?

— Угу. Зачем тебе имя человека, который давно исчез? Он все равно не услышит, как ты его будешь звать.

Когда пальцы уставали перебирать струны, а за куполом маяка сгущалась уже настоящая ночь, черная, маслянистая, я перебирался на лежанку, а Котенок бросал свои книги и просоединялся ко мне. И пространство вокруг нас съеживалось, уменьшалось до такой степени, что вся Вселенная становилась не больше трех метров в диаметре. И нам этого хватало с лихвой. Я не буду рассказывать, как сладок бывает морской воздух и как пахнет поздней ночью весна, неохотно остывающая, страстная, бурная… Как могут светиться звезды и какие песни умеют петь волны ближе к рассвету.

После одного из штормов на косу выкинуло шнырька. Еще не взрослого, но довольно приличного по размерам. Его бесформенная туша, тут же потерявшая всю неспешную грациозность, лежала на песке как мертвая медуза, вуали обмякли и опали клочьями, между которыми, когда шнырек пытался двигаться, блестели иссиня-черные проплешины кожи. Вероятно, шнырек по какой-то причине не успел уйти на глубину, волнами его вынесло туда, где для него уже было слишком мелко. Я зарядил старое ружье и без жалости убил его, превратив студенистое тело в размазанные по песку ошметки. Картечь Мак-Малиса рвала шнырька в клочья, но даже эти клочья, расбросанные по косе, еще долго трепыхались и я позволил им там пролежать целые сутки, прежде чем скинул обратно в море.

На ощупь они были как раскисшее, но успевшее засохнуть и покрыться мягкой коркой, мыло.

В остальном все было тихо, несмотря на то, что все обитатели океана уже окончательно пробудились от спячки, среди них не было хищников, способных нам угрожать, тем более на суше.

Единственная опасность угрожала нам с неба. Я не смотрел туда, понимая, как глупо было бы пялиться в зенит, тщетно пытаясь взглядом различить чернеющую точку, но это исходящее сверху ощущение опасности не оставляло меня даже ночью. Как будто с неба летела невидимая пока огромная стрела, а я маячил перед ней удобной мишенью. Я никогда не пытался запугать сам себя или подчиниться бесплотным страхам, но с каждым днем все сильнее чувствовал, как тяжело поднимать голову вверх. Потому что если резко ее поднять, пока зрение не успевает сфокусироваться на гигантском куполе, может показаться, что там, между облаков, уже появилась та самая черная точка, неумолимо увеличивающаяся в размерах…

Однажды терминал связи запищал, не так, как обычно, тестируя готовность систем, коротко и неуверенно, а громко, требовательно, настойчиво.

— Что это он? — спросил безразлично Котенок.

Я подошел к экрану терминала. Там было несколько строк символов, зеленые строки на черном фоне. Я мог бы их и не читать. Но меня всегда тянуло совершать бессмысленные поступки.

— Я отстранен от службы. Прокуратура Второго Корпуса возбудила в отношении меня уголовное дело, обвинение будет предъявлено по прибытии в ближайший военный гарнизон Империи. Предписано не оказывать сопротивления и покинуть планету на первом же корабле. Сухо и просто, мне всегда нравился язык наших имперских юристов.

Котенок встревоженно покосился на экран.

— Значит, они перехватили твою передачу для герханского корабля?

— Разумеется. Хуже всего то, что как лицо, отстраненное от службы, я не имею права пользоваться оборудованием связи и всей орбитальной системой. Логично, в общем-то, хотя я почему-то забыл о таком варианте. Одна шифрованная команда терминалу — и все, мы теперь слепы и глухи, компьютер уже мне не подчиняется.

— У нас теперь нет ни связи, ни оружия?

— Именно. Ничего, на самом деле в нем уже и так не было нужды. С их стороны это так, страховка… Вдруг я, окончательно спятив, попытался бы спалить курьер орбитальным логгером или выкинул бы еще какой-нибудь фокус.

От старого сумасшедшего графа можно всего ожидать, раз он окончательно перестал дружить с головой.

— Ты не сумасшедший!

— Нормальные люди не дезертируют с императорской службы чтобы удрать ради подростка-варвара.

В последнее время у меня совсем не получалось улыбаться. Улыбки кислили на губах и Котенок морщился, когда видел их.

— Герханцы успеют.

— Это Космос, — я развел руками, — Он такой же непредсказуемый, как море. Они могут и опоздать. Поломка двигателя, внезапная директива с Герхана, болезнь пилота… Да мало ли что еще. В конце концов они просто могут испугаться имперской прокуратуры и будут, черт возьми меня и всю эту планету, абсолютно правы. Они не обязаны совать голову в петлю ради меня.

— Ты сказал, что они спасут нас.

— Да, я так сказал, потому что мне очень хочется в это верить. Иногда это очень важно — просто найти в себе силы поверить во что-то, а иногда даже не важно во что именно.

— А по правде?

Котенок подошел ко мне и, глядя в его глаза, я почувствовал, что не могу лгать. И уже нет сил на еще одну, отдающую скисшим вином, улыбку.

— Пятьдесят на пятьдесят, Шири. Если они помогут нам, то до конца жизни будут считаться соучастниками преступления. Герхан, конечно, укроет их, но это укрытие — тоже своего рода тюрьма. В расцвете молодости своими руками зарубить карьеру, превратиться из капитана космического корабля, которому доступен весь Космос, в жалкого ссыльного, пусть и на родной планете — это не та судьба, к которой будет стремиться герханец.

— Но они пообещали тебе!

— Разумеется. Отказать в помощи соплеменнику, вне зависимости от ситуации и личной безопасности — это одно из самых грубейших нарушений родовых законов. Они обязаны придти к нам на помощь — только потому, что я герханец и попросил об этой помощи. Не думай, что они переживают о графе ван-Ворте и уж тем более им глубоко безразличен варвар с неизвестным именем. Особенно кайхиттен.

Он закусил губу. И лицо сразу стало детское, беззащитное.

— Но если они обязаны…

— Ты уже понял, малыш, что честь не обязательно связана с жизнью, — я потрепал его по волосам, — И святость родовых законов не отменяет того, что жить все равно хочется. Да, именно так. Поэтому я и сказал про поломку двигателя или болезнь пилота. Космос — странная и непредсказуемая штука…

— Но это мерзко!

— Конечно. Точно так же, как мерзко и с моей стороны уничтожать всю их будущую жизнь в обмен на собственную блажь.

— Иногда приходится сделать выбор.

— Помочь человеку, который тебе безразличен или даже отвратителен и погубить себя. Или спасти себя, но до конца дней жить с чревоточиной внутри. Незаметной, внутренней, которая чувствуется каждый миг, про которую нельзя забыть.

— И что они выберут?

— Я же говорю — пятьдесят на пятьдесят. У меня нет никаких предположений. Раньше, лет пять назад, любой экипаж герханского корабля готов был бы погибнуть чтобы спасти меня. А сейчас… Разве что из жалости, Шири.

К тому ван-Ворту, который жил тогда, пять лет назад.

— Тогда нам остается только верить.

— Да, Котенок.

У нас оставалось четыре дня. Это было очень мало, это была пыль, которую не замечаешь как ветер сдувает с ладони. Но мы делали вид, что наш мир живет по-прежнему и единственное, что в нем меняется — это море. Мы любовались рассветами и вместе встречали закат. Мы сидели на одной лежанке, погруженные сами в себя, но чувствующие друг друга так остро, что мы часами не могли встать с нее. Мы плавали на катере, но у нас не было цели и под вечер уставшая «Мурена» всегда привозила нас домой. Она, как и мы, тоже имела это странное и непонятное чувство дома. Мы читали, говорили, спорили, мы посвящали себя сотне бесполезных и в то же время нужных дел. А море пело для нас, оно жило для нас. И легкие акварельные волны превращались в огромных сине-серых китов, тяжело идущих к берегу, а черная непроглядная глубина окрашивалась лазурным аквамарином. В это море можно было смотреть вечно.

Но у нас не было столько времени.

Прежде всего, надо было оживить систему. Послушная посланной команде, она намертво заблокировалась, лишив нас всего. Пройди рядом с планетой весь Второй Корпус, я бы и то не заметил. Связь тоже нужна, но без обзора было хуже. Я попытался наскоком снять блокировку, но все оказалось гораздо сложнее и серьезней, чем я думал, в итоге чуть не сгорел вычислительный центр. Здесь требовалась очень тонкая и долгая работа. Как извилистая тропинка, которая может привести к дому, а может к обрыву. Никаких шансов на успех.

Я опять обложился чертежами и схемами, ушел с головой в работу. Механизм блокировки — это не просто железный замок, дужка которого замыкается в момент получения шифра, это чертовски хитрая и глубоко интегрированная система, снять которую не проще, чем обезвредить мину. Просочившаяся глубоко в программный код, эта змея, стоило мне ошибиться, готова была уничтожить все, до чего могла дотянуться своими невидимыми зубами. Продираясь сквозь цифры как сквозь колючую проволоку, я упрямо лез дальше. Снова сбивался с дороги, вертелся на месте, ловя собственный хвост, рвал в клочья листы с вычислениями, и начинал снова. Несколько раз я бросал все, отчетливо понимая, что задача мне не по силам. Здесь нужна бригада компьютерных техников, криптографов, математиков. Побороть механизм защиты секретной имперской аппаратуры — это сложнейшая и кропотливая работа, для которой у меня не хватало ни умения, ни опыта. Можно быть гениальным герханским математиком, но есть работа, которая предназначена для кузнеца, а есть работа для слесаря. Раз за разом я сдавался.

Котенок не спрашивал, как идут дела, он просто приходил, садился, с трудом находя место на полу, не заваленное бумагой, пустыми чашками из-под кофе и бутылками вина, и смотрел, как я работаю. Я всегда чувствовал его присутствие, даже если в этот момент не отрывал глаз от рассчетов. Это было как прикосновение чего-то оченьтеплого и мягкого к груди. Мне не требовались ни слух, ни обаяние.

Цифры скакали вокруг меня злобными хищными насекомыми, я пытался хватать их за щуплые шеи, но оставался с пустыми руками и, стоило мне оглянуться в одну сторону, как с другой тот час набухал огромный, похожий на вот-вот обрушущуюся лавину, ком.

— Ты устал, — сказал Котенок, осторожно гладя меня по спине, — Отдохни, Линус. Ты не спал два дня.

— Мы не можем сейчас отстаться без связи.

— Связь ничего не изменит. Коарбли идут своим курсам. Мы может только ждать.

— Не люблю ждать, — криво усмехнулся я, — Я из тех, кто считает, что в последние минуты жизни надо двигаться, даже если эти движения — судороги ног повешенного.

— Ты ведь не сможешь убедить имперский курьер заедлить ход.

— Это и не требуется.

— Тогда к чему все это?

— Если герханский корабль опоздает… — я вздохнул, получилась незапланированная, но многозначительная пауза,

— Если опоздает… Тогда мы будем знать это заранее.

Котенок тоже вздохнул.

— Тогда все?

— Да, все. У нас с тобой нет будущего, Шири, поэтому мы должны сделать его сами.

— А если не сделаем, то умрем.

Он сказал это совершенно без надрыва, так, как говорил обычно.

Я сдался.

Не торопясь смял все листы с вычислениями, чиркнул зажигалкой, превратив их в пышущий жаром огненный шар и отправил в море. Потом сломал карандаш попалам и отправил туда же. Котенок, дремавший на лежанке, проснулся и испуганно наблюдал за тем, как я беру со стола ружье. Ружье мы с некоторых пор стали держать заряженным и под рукой. Мы не объясняли друг другу, зачем это, но если выходили на косу или собирались в море на «Мурене», кто-то один из нас всегда прихватывал его с собой. Амулет? Возможно. Но это стало болезненной привычкой, о которой нам не хотелось говорить. Я направил ствол на экран терминала.

— Что ты делаешь?

— К черту этот мусор, — ответил я сквозь зубы, — От него не больше толку, чем от прошлогодних водорослей.

— Ты с ума сошел?

— Давно, — я плюнул под ноги, бросил ружье на пол и сел на лежанку, — Ничего… Это не страшно.

Глупо убивать то, что не умеет ни действовать самостоятельно, ни чувствовать. К тому же, осколки посекут и нас с Котенком, я еще недостаточно тронулся чтобы стрелять картечью в маленькой комнате.

— Можно я?

— А?

— Давай я попробую, Линус.

— Попробуешь что? Малыш, это не просто компьютер, это терминал. Его не перепрограммируешь за минуту.

Он не ответил. Зевнул, подошел к компьютеру, стал вдумчиво изучать надписи на экране.

— Я ложусь спать. Не спал уже неизвестно сколько… Растолкай меня утром, хорошо?

— Угу, — ответил он, потирая верхнюю губу. Он всегда делал это, когда о чем-то размышлял. В таком состоянии говорить с ним было бесполезно. Я мысленно махнул рукой и перевернулся набок. И почти тот час же меня накрыло сном, черным и глухим, как плотное одеяло, сквозь него не просачивались даже сновидения.

Конечно же, Котенок меня не разбудил. Я проспал почти до полудня и когда наконец вынырнул из-под одеяла, вокруг уже был день. Тем не менее рядом слежанкой стояла чашка горячего чая. Горячего — значит Котенок постоянно нагревал его для меня. Я почувствовал себя неловко. Рядом со мной на простыне была небольшая вмятина, значит он спал сегодня рядом со мной

— Чудо ты мое… — пробормотал я, потянувшись за чашкой.

И едва не разбил ее, мимоходом взглянув на экран. Горячий чай полился на запястье, но я этого даже не заметил — вскочил и, как был, бросился к терминалу.

— Котенок!

Он появился в дверях секунды через три. Вид у него был немного сонный, но, в общем-то, обычный. Он вопросительно посмотрел на меня.

— Терминал работает!

— Да. Я починил все вчера. Не знаю, как получилось, но связь точно работает.

— Ты снял блокировку!

— Но ты ведь это и хотел, Линус? Или я ошибся?

Я подул на обожженную руку.

— Котенок, ты снял блокировку, над которой я бился двое суток. Даже не снял, ты обошел ее! Но это невозможно.

Даже я… Черт. Я, конечно, мало понимаю в таких делах, но я работал с этой системой четыре года и кое-что в ней понимаю. Но я не понимаю того, как ты разобрался с этим. Это невозможно.

— Невозможно упасть с орбиты в нефункционирующей капсуле и уцелеть.

— Котенок!

— Ладно-ладно… — он потерся о мое плечо, — Это очень старый маяк, да?

— Этот хлам уже в почтенном возрасте.

— Это «Сакком» — Котенок ткнул пальцем в терминал, — Ему лет пятнадцать, он чуть младше меня.

Обойти его блокировку сложно, но есть пути. У меня получилось часов за семь. Я немного запутался в протоколе обмена данными между входящим каскадом и портами второго массива, все-таки я еще очень плохо знаю имперский, но…

— Вас учили этому?

Получилось жестче, чем надо.

— Да. Взламывать устройства связи имперского образца у нас учат почти с детства. Извини, я не смог восстановить управление логгером — там стоял хитрый блок, о котором я не знал. Мы такой не изучали… Когда я попытался обойти блокировку, он сжег все… У нас нет логгера больше.

— Что ж, лучше быть безоружным, чем вооруженным, но слепым, — протянул я, — Стой. Выходит, ты в любой момент, с самого начала, мог взломать к чертям терминал связи?

Котенок побледнел. Даже не побледнел — просто его щеки тронула легкая, едва заметная, изморозь.

— Да, — прошептал он, — Мог.

— Диверсант! Взломщик! — я обнял его и поцеловал в холодный лоб, — Ты умнее меня, Шири. Умнее старого дурака

Линуса. Я бился двое суток… Черт, чего ж ты сразу не сказал?

— Я боялся все испортить.

— Ладно, это уже неважно. Значит, связь восстановлена? А обзор?

— У меня нет кодов доступа к спутнику, но я расчистил дорогу, твои старые должны сработать.

— Ты у меня молодец. Ты чудо.

Он смутился, бледные щеки тут же заалели. К похвале он все еще не привык.

«Привыкнет, — пообещал я сам себе, все еще держа его в объятьях, — Чего бы мне это не стоило, но этого он получит с запасом. Я вытащу тебя, Шири-котенок. Туда, где ты сможешь быть спокоен.»

Я сел перед терминалом.

— Ты чай не выпил, — подал голос Котенок.

— К чертям чай. Тащи вино.

Он не стал упрямиться и говорить, что вино с утра вредно, должно быть голос у меня звучал так, что ему не хотелось перечить. Это хорошо. Давай, старик Линус, просыпайся. Скоро будут отсчитаны последние часы, ты должен быть готов. Сбрось с себя усталостьи нерешительность, тут нам потребуется все, что есть.

Дорогу к спутнику я пробил быстро. Большой экран неспешно засветился. Сперва его залило молочным светом, потом он стал местами чернеть, по нему заплясали острые серые сполохи помех, из которых постепенно, как горы в тумане, стали вырисовываться знакомые контуры системы. Наша планета, безымянный шарик, крутящаяся в Космосе капля, солнце — пузатый огненный круг… У этой системы была лишь одна планета. И больше я ничего не видел.

Конечно, корабль еще далеко от орбиты, но мощность у спутника приличная, он управляет орбитальным логгером и просматривает пространство на сотни тысяч километров. Я уже должен был видеть герханский корабль. Ведь он в одном дне пути от нас.

Я всмотрелся в экран, так, что появилась резь в глазах, высматривая малейшую точку, крутящуюся на переферии.

Может, она спряталась в этой молочной каше или у меня просто устали глаза или… Или. Сердце вдруг стало бить ровно и спокойно. Я выпрямился, отведя взгляд от экрана. Да. Именно так. Или.

«Если ты готов бросить все, тебе стоит смириться с мыслью о том, что когда-нибудь бросят и тебя, — тихо сказал Линус-Два. Голос его был печален, — А ведь ты знал, что так и будет, да?»

Мне не хотелось с ним беседовать и он послушно исчез как дым от сигареты, не оставив после себя ничего.

Влетел Котенок с бутылкой вина, но, увидев меня, остановился. То ли я в последнее время совершенно разучился владеть лицом, то ли он начал понимать меня куда лучше, чем я сам ожидал.

— Линус… Их нет, да?

Я без слов взял бутылку, быстро вывернул пробку и поднес ко рту. Знакомый запах вина. Вино всегда рядом, оно всегда поможет. Даст сил, даст способность думать, уберет страх…

— В чем дело?

Так и не сделав ни одного глотка, я с отвращением посмотрел на бутылку, отставил ее.

— Их нет. Хотя они еще вчера должны были быть в зоне видимости.

Он все понял сразу.

— Ты ожидал этого, да?

— Наверно.

Мы помолчали. Здесь не о чем было говорить, сколько ни произнеси слов — от них не станет легче и они лишь заберут время. А время — это единственное, что мы сейчас имеем.

— Я могу выйти на связь с кораблем и узнать, почему они опаздывают, но не уверен, что мне стоит это делать.

Они тоже люди и у них есть свои головы на плечах. Если они решили… Это их решение. У меня нет права чего-то от них требовать. Похоже, что наш ангел пролетел, махнув крылом. Ничего, не думай… Я отправлю им сообщение.

— Но мы их даже не видим, — сказал Котенок мертвым голосом, рассматривая экран.

— Это имперский протокол связи, пакеты пересылаются через специальные буи связи, которые передают сигнал по цепочке. На самом деле это даже не буи, а большие станции связи, но это неважно. Где бы они сейчас ни были, сообщение найдет их.

— Имперцы нас прочитают?

— Да. Но сейчас это уже не играет никакой роли.

Я взял микрофон. Можно было отправить обычный текст, но мне почему-то захотелось чтобы они услышали мой голос. Спокойный, без дрожи. Голос человека, который готовится умереть. Мне плевать, будет ли им стыдно и почувствуют ли они ту самую чревоточинку, о которой говорил Котенку, просто для меня было важно отправить в эфир последние слова Линуса ван-Ворта.

— Говорит Линус ван-Ворт, объект семьдесят-тринадцать-зет-семь. Борт «Курой», прием. Мы все еще ждем вас.

Повторяю — ждем вас, борт «Курой». Сообщите расчетное время прибытия. Пока не видим вас. Сообщите о причине задержки. И ждать ли вас вообще. Линус ван-Ворт. Отбой.

Слова скользнули в черный провал микрофона, оставив лишь едва слышимый треск. Как маленькая черная дыра.

Сейчас, превратившись в набор символов, эти слова уже несутся сквозь космос, невидимая струя, выпущенная с огромной скоростью.

— Скоро дойдет сигнал?

— Часов через пять. В самом лучшем случае, если они болтаются на границе видимости. Обратный ответ — еще пять… Можно не ждать.

— Они могут еще успеть? — прямо спросил он.

— Не знаю. Но шанс у них есть.

— Если они опоздают… Я имею в виду…

— Я понял, что ты имеешь в виду.

Он потер кончик носа.

— У нас есть оружие. Мы смогли бы перебить экипаж курьера или хотя бы задержать на какое-то время, правда?

— Не думаю. Скорее всего, спустится лишь небольшой бот, сам корабль останется на орбите. Курьер — это не бог весть что, но спалить крошечную косу и маяк он сможет и сам. Никто не станет вступать с нами в перестрелку.

С преступниками никогда особо не церемонились.

— Но ты же офицер! — сказал он беспомощно, хватая меня за руку, — Они не смогут!..

— Уже только формально. Герханец, предавший Империю, опасен, с ним не будут соблюдать дурацкие пустые церемонии. И это не тот случай, когда будут вспоминать былые заслуги. В общем, это почти открытый мятеж. Они спустят одного или двух человек. Особой охраны у курьера нет, да она ему и не нужна, а у нас есть ружье и логгер.

— И мой меч!

— Да, и меч. Мы сможем убить их. И через минуту от нас и всего этого, — я ткнул пальцем в пол, — не останется даже расплавленного песка.

— А сдаться и…

— Нет. В лучшем случае нас накают какой-нибудь дрянью, достаточно хорошо чтобы мы спали до Земли без сновидений. Они это умеют, можешь мне поверить. Про худший, думаю, ты догадываешься. У них могут быть инструкции не брать пленных. Неофициальные, конечно.

— Значит, они не возьмут пленных, — сказал Котенок, наливаясь злостью, — Мы будем драться.

— Будем, будем.

Я не мог сказать ничего обнадеживающего. Что я еще мог пообещать ему? Что от нас останется пыль и пепел, которые еще несколько минут будут кружить над остывающим морем?.. Станет ли ему легче от того, что он героически погибнет рядом с тем, кого любит?

— Где мои доспехи? — вдруг спросил Котенок, требовтельно заглядывая в глаза.

— Зачем тебе?

— Я не буду сидеть и ждать. Если нам придется умереть, я хочу чтоб это была настоящая битва.

— Все битвы — настоящие, — вздохнул я, — По карйней мере я не видел еще ни одной фальшивой. И кровь тоже настоящая.

— Где доспехи?

— Тебе так не терпится начать готовиться к последнему сражению?

— Кайхиттены не сдаются в плен, — заявил он упрямо. Глаза у него горели.

— Поищи на «Мурене», в шкафу.

— Хорошо.

Он вскочил и унесся по лестнице вниз. Я отхлебнул вина и скривился. Вкус был отвратительный — воняющий землей, кислый, с горечью. Я сплюнул вино на пол. Посмотрел на бутылку. Все ясно, плесень. Гроза герханских виноградников, убивающая вино за считанные дни. Должно быть, вино не прошло полноценную обработку при разливе.

Я отставил бутылку, машинально опустил взгляд вниз. На полу между моими ногами алела небольшая лужица неправильной формы. Пол был неровный и теперь она очень медленно растекалась, разрастаясь причудливыми хвостами.

Я коснулся ее пальцем и на коже заалело такое же пятно. Похожее на…

Я поморщился и вытер его о штанину.

Котенок взялся за доспехи всерьез. Сперва я думал, что оценив объем предстоящей работы, он выкинет пустую затею из головы, благо в повседневной жизни он был непостоянен и даже склонен к конформизму. Черты, которые мне не сразу удалось разглядеть в своем пленнике. Но глаза его все также горели. Он притащил доспехи наверх и взялся приводить их в порядок.

Первой жертвой стал я сам.

— Линус! — закричал он, красный от злости, сжимая в руках свои железяки, — Ты что с ними сделал! Ты же их…

Ты посмотри на них!

— Я их только снял с тебя, — осторожно ответил я, на всякий случай перемещаясь ближе к двери.

— Снял? Сня-ал?!

— Если ты думаешь, что это было так просто…

— Ты же их испортил!

— Не преувеличивай, я всего только разрезал ремни. Без этого мне было их с тебя не стащить, извини.

— Ржавчина!

— Они лежали в шкафу больше месяца, — оправдывался я, — Там всегда сыро. Я и забыл про них совсем.

Доспехи действительно выглядели не очень. Покрывшиеся густой красно-оранжевой коркой ржавчины, с прогнившими и перекрученными ремнями, они смотрелись ничуть не грозно, скорее как подобранный со свалки мусор.

— Ну и кто ты после этого? — не отставал Котенок. В гневе он был достаточно устрашающ и без доспехов. Как всегда в такие минуты, мне показалось, что передо мной выгнувшийся от ярости большой лесной кот, вроде тех, что водились на Герхане.

— Извини, до этого мне никогда не приходилось раздевать бессознательных кайхиттенов.

Котенок возмущенно фыркнул, но отступил от меня. Уже было видно, что от своей идеи он не отступится. На маяке нашлась кожа, не много и недостаточно жесткая, но выбирать не приходилось, Котенок проворно распустил ее на ремни, даже не спросив моего согласия. Впрочем, я бы не стал возражать даже если бы он принялся перестраивать весь маяк в крепость. Нам оставалось слишком мало времени чтобы такая мелочь заботила меня.

На втором ярусе, среди инструментов, он нашел легкий шлифовальный станок и анти-коррозийную смазку. Я попытался помочь, но Котенок, все еще пылающий искренним негодованием, так взглянул на меня, что я предпочел скрыться из виду.

Весь день он жужжал шлифовальным станком, не спустился даже к обеду. Я пытался читать, но не нашел такой книги, в которой смог бы осилить хотя бы десять страниц, возился с терминалом связи, пытаясь добиться от него сам не зная чего, пил вино, глядел на море. Не так уж много занятий остается, если оказываешься посреди бескрайнего моря на маяке. А ведь раньше мне никогда не было здесь скучно, когда я был один…

Линус-Два хотел что-то сказать, у меня возникло знакомое щекотное ощущение, но почему-то смолчал. Осталось только ощущение чьего-то чужого дыхание на щеке — как будто кто-то хотел прошептать мне на ухо, но в последний момент передумал.

Вечером я не выдержал, поднялся наверх. Котенок все также работал, окружив себя инструментом и доспехами.

Он почти восстановил их, хотя навыков в такой работе у него не было — кое-где протер металл слишком глубоко, в других местах я увидел сколы и неровности. Когда я вошел, он сидел спиной ко мне, озабоченно ковыряя крепление ремня и хмурясь, но мои шаги услышал тут же.

Повернулся, устало вздохнул и сказал:

— Линус… Это же все бесполезно, да?

А я увидел его глаза. Потухшие звезды. Подошел, сел рядом.

— Да. Мы не отобьемся.

Он понял — я говорю то, что думаю. Печально усмехнулся, глядя на свое отражение в начищенной пластине, вдруг сгреб все доспехи в охапку.

— Ты куда?

— Выкину их в море, — сказал он, подумав, — Пусть рыбы сожрут.

Я придержал его за ногу.

— Стой. Оставь. Ну их к черту, это всего лишь куски железа. Брось…

Котенок послушно разжал руки и доспехи с глухим звоном попадали на пол, да так и остались лежать. Покрытые шипами, они уже не казались опасными, рассыпанные в беспорядке. Просто мертвые холодные вещи, оставшиеся без смысла и цели.

Подумалось — может, и я такой? Все еще с шипами, но уже бесполезный, лежащий на полу, бессмысленный. Моя жизнь, мой мир — все это осталось позади. Как будто я умудрился стать неподвижным в то время, как Галактика совершила поворот и оказался где-то за бортом. А перед глазами все проходят и проходят холодные огни знакомых дней и планет, к которым, как подсказывает сердце, уже никогда не вернешься. А я лежу, упираюсь бесполезными уже шипами в пол и пытаюсь думать, что ничего еще, черт возьми, не кончилось, что я найду силы, что я смогу снова…

— Чего ты на них так смотришь? — спросил Котенок.

— Ничего, Шири. Иди сюда.

Я обнял его, провел носом по его щеке.

День. Остался один день.

Почему-то стало тяжелее дышать, словно легкие залили горячим свинцом. И показалось, что под веки сыпанули мелкой стеклянной крошки. Я с хрипом втянул в себя воздух, постарался удержать в себе, но он предательски вышел из меня, издав странный звук.

Котенок отшатнулся, с изумлением и страхом глядя на меня.

— Линус!

— Ничего, малыш… Ничего, Шири… Котенок.

Он прижался ко мне, попытался дотянуться губами до лица, но я запрокинул голову. И почувствовал на щеках что-то жгуще-горячее, въедающееся под кожу. Как непривычно… Когда я плакал в последний раз?.. Давно, давно,

Космос, как давно…

— Это ничего, — бормотал я, удерживая Котенка, — Это глупости. Накатило как-то… Глупость, глупость…

Он сам начал всхлипывать, но, задержав дыхание, остановил себя. Но щеки все равно были соленые, я ощутил это, поцеловав его, соль осталась на моих губах.

— Я не хочу умирать, — сказал он, — Только не сейчас. Я не боюсь смерти, но я боюсь того, что тебя не будет там. А если ты там будешь, мне ничего уже не страшно.

— Я буду везде. Рядом с тобой, всегда. Даже там.

В эту минуту я верил в то, что говорю. Я знал это. Всегда знал…

Терминал связи пискнул. Мы с Котенком переглянулись. Я протянул было руку, но замер, так и не коснувшись кнопки. Щеки все еще жгло, словно их коснулся жидкий огонь.

— Да, — прошептал Котенок, — Это они.

Я нажал на кнопку.

Вначале был треск. Потом появился голос. Незнакомый напряженный голос, принадлежащий немолодому уже человеку.

В нем звякали легкие серебристые нотки — герханский акцент, который ни с чем не перепутаешь. Человек говорил медленно и осторожно, и хотя я его не видел, мне почему-то показалось, что он смотрит прямо на меня.

— Объект семьдесят-тринадцать-зет-семь!.. Объект семьдесят… Черт. Линус ван-Ворт, вызывает капитан борта «Курой». Подходим к вашей системе. Обнаружили повреждение стабилизирующего контура в одном из двигателей, пришлось останавливаться для полевого ремонта. Отстаем от графика. Повторяю, борт «Курой» отстает от графика, приблизительно минус пятьдесят один час. Идем с опозданием. На орбиту по рассчетам выйдем через двадцать семь часов, тридцать семь минут. Подтвердите получение сообщения. И извините, если… — голос осекся, какую-то секунду или две, то время, что длилась пауза, казалось, что человек на том конце невидимого провода замешкался, — …выбились из графика. Надеюсь, мы успееваем. Держитесь, пусть вас хранит Космос. Борт «Курой» закончил. Отбой.

Котенка стала бить мелкая дрожь.

— Они идут, — сказал я, — Видишь, идут.

— Они успеют?

Я посмотрел на экран, хотя там не было ничего полезного. Рассчеты были просты и я давно сделал их и держал в памяти. Но мозг, как и руки, всегда цепляется за привычные мелочи, тянет время…

— Они прибудут почти одновременно — герханский корабль и имперский. Разница не больше пары часов, но на самом деле кто из них придет первым я не знаю. И не узнаю до последней минуты, вероятно. Игра продолжается, Шири.

А он устало посмотрел на меня и сказал:

— Кажется, я устал играть, Линус.