Перед нами шестой том «Истории России», сочинение даровитого и трудолюбивого московского профессора. Рецензируемый том заключает в себе в высшей степени важную и замечательную эпоху нашей истории. Содержание этого тома – Иоанн IV.
Мы прочли с величайшим любопытством новое сочинение г. Соловьева, и выскажем наше мнение с той откровенностью и правдой, на которые имеет право добросовестный, с любовью и убеждением совершенный труд, не нуждающийся в снисхождении, в умышленном поощрении или ободрении. Мы надеемся, что уважаемый нами сочинитель выслушает без неудовольствия наши замечания, возражения и предположения, делаемые нами из единого побуждения: достигнуть истины в понимании истории нашего отечества, нашей России, доселе стоящей загадкой среди остальных народов человечества.
Останавливаемся прежде всего на самом построении или историческом расположении VI тома. Сочинитель разделил свою историю царствования Иоанна IV на семь глав, носящих название: I. Правление Великой Княгини Елены. II. Правление боярское. III. Казань, Астрахань, Ливония. IV. Опричнина. V. Полоцк. VI. Стефан Баторий. VII. Строгановы и Ермак. – Глава о внутреннем состоянии русского общества во времена Иоанна IV назначена для VII тома. Таким образом, г. Соловьев выбрал главные минуты из государственной жизни Иоанна и в этих семи главах рассказал о них подробно, – но зато это самое лишило целости и полноты весь рассказ. Вышло прекрасное историческое сочинение о царствовании и эпохе Иоанна, но не история его царствования и эпохи. Ряд поименованных нами глав есть ряд прекрасных монографий, расположенных хронологически, но тем не менее монографий, или, вернее, исследований. Положим, что здесь схвачена сущность эпохи, но все же это будет не история, а извлечение из истории. Вот общий недостаток, как нам кажется, самого изложения. Рассмотрим подробнее.
Первые две главы: «Правление Великой Княгини Елены» и «Правление боярское» идут довольно последовательно; хотя и тут мы могли бы спросить почтенного автора: отчего продолжает он правление боярское после того, когда, по словам летописи, бояре начали иметь страх от царя (29 декабря 1543), даже после венчания Иоанна на царство? Впрочем, на это можно отвечать тем, что автор считает тогда только оконченным правление боярское, когда Иоанн всенародно обвинил бояр и сказал, что отныне сам будет распоряжаться. Так, здесь кончилось боярское правление, но не то боярское правление, которое было в малолетстве Иоанна и которое стоит в заглавии главы, – оно кончилось прежде, – но то боярское правление, которое шло от самого Рюрика под именем дружины; впрочем, сказать по правде, оно не было правлением: оно было советом, получившим лишь вследствие обычая большой вес и значение. Связь боярства и дружины очень верно указана г. Соловьевым. Это одна из таких мыслей, которые проливают обильный исторический свет. Нам кажется (на основании мысли самого г. Соловьева), что в знаменитой речи своей Иоанн (хотя в ней сказано о боярах, властвовавших во время его малолетства) возвестил уничтожение прежней власти и значения дружины, – возвестил только, ибо через тринадцать с небольшим лет начал он с остатками этой, в то же время исполненной доблестей и сил духовных, дружины ожесточенную борьбу. Этой борьбой определяет и объясняет нам г. Соловьев лютые казни Иоанновы, и это объяснение, вытекая из мысли автора, выше нами упомянутой, превосходно и ярко освещает страшную картину казней, которая, не переставая быть отвратительной и ужасной, перестает быть бессмысленной.
Итак, если в речи Иоанна дело идет вообще о боярстве, с которым начал борьбу еще дед его, то, нам кажется, правление боярское, бывшее во время малолетства Иоанна, не нужно доводить до этой речи. Но важности это замечание, конечно, не имеет. В III главе автор рассказывает о Казани, Астрахани и Ливонии. Этот рассказ объемлет время от 1549 до 1560 года. Рассказ исключительно посвящен этим предметам (говоря об Астрахани, автор говорит о Крыме, говоря о Ливонии, говорит о Литве), а между тем в течение этого времени было событие великой важности, о котором автор здесь, в этой главе, не упоминает: это болезнь Иоанна (1553) и сопротивление бояр требованию царя целовать крест его младенцу-сыну. Доведя повествование до 1560 г. и рассказав об утверждении сношений с Англией, автор оканчивает главу и начинает новую. Следующая глава (IV) носит наименование «Опричнина» и объемлет собою время от 1543 до 1574 года. Автор рассказывает здесь обстоятельства, сопровождавшие болезнь Иоанна, говорит об удалении Сильвестра и Адашева, об отъезде Курбского, о переписке его с царем и наконец об учреждении опричнины и о казнях. Вся глава эта в особенности носит характер исследования, и исследования дельного, но исследование – не история. В этой главе, вернувшись на 7 лет назад, автор забегает на 14 лет вперед. О казнях говорится очень кратко и неполно. Странно, что, говоря о прибытии Иоанна из опустошенного им Новгорода в Псков, автор не говорит о юродивом Николае Салосе и о словах его Иоанну, тогда как это явление совершенно особенное, характеристическое, принадлежащее древней России. О смерти Анастасии мы впервые узнаем только из приводимых автором слов Курбского и Иоанна. А со смертью Анастасии совпадает начало казней. Положим, что это случайно; но оно так. Сверх того, мы не думаем, чтобы это было совершенно случайно. Иоанн любил Анастасию, это очевидно. Он сам говорит, и слова его запечатлены искренним и горестным чувством: «А и с женою меня вы про что разлучили? Только бы не отняли у меня юницы моея, ино бы кроновы жертвы не было». Доведши рассказ до завещания Иоаннова (прекрасно объясненного) и до 1574 года, до казни знаменитого князя Воротынского, автор оканчивает главу и, начиная новую, носящую наименование «Полоцк», опять обращается к войне Ливонской, к 1560 году, следовательно, опять назад за 14 лет, когда Курбский еще бился за Россию. В этой главе автор рассказывает дела ливонские и литовские, дела шведские, крымские, доводя свой рассказ до 1572 года. Следующая глава называется «Стефан Баторий»; в ней автор рассказывает войну с Баторием, со шведами и сношения с Англией, доходя до 1584 года. Посвящая исключительно рассказ свой этим событиям, автор опять не говорит о том, что делалось тогда внутри государства, и помещает между слов мимоходом такие известия, которые для читателя должны быть непонятны. Так, начав говорить о сношениях Иоанна с Елизаветой, с целью жениться на ее родственнице, автор говорит в скобках, что Иоанн был женат в пятый или седьмой раз. Читатель знает лишь об Анастасии, первой жене, и, ничем не приготовленный к такому многоженству (ибо рассказ касался лишь свирепостей Иоанна), непременно должен изумиться. Точно так же изумляется читатель, знавший мимоходом из рассказа автора, что у Иоанна два сына: Иван (старший) и Федор, точно так же изумляется, читая, что посол наш в Англии, говоря о сватовстве, должен был объявить, что наследником государства будет царевич Федор. Куда же девался Иван? Любопытство и недоумение читателя возбуждено; но он должен подождать до конца книги. Следующая глава, VII, посвящена завоеванию Сибири и называется «Строгановы и Ермак». Здесь рассказ идет о событиях с 1581 до 1584 года: автор начинает свое повествование с времен более отдаленных, что совершенно естественно: здесь объясняется происшествие отдельное; рассказ же о самом происшествии хронологически почти примыкает к предыдущему рассказу. Доведя свое повествование до 1584 года, до грамоты царя к Строгановым касательно князя Семена Волховского, отправляемого в Сибирь, автор приводит самую грамоту и прибавляет: «Это распоряжение Иоанна относительно Сибири было последнее: он не дождался вестей ни о судьбе Волховского, ни о судьбе Ермака». После того автор говорит о самом Иоанне, о его женитьбах, об убийстве им сына и наконец о его смерти. Затем автор говорит об Иоанне, как лице, и объясняет его исторически. Описание Иоанна оканчивает автор описанием его наружности и привычек.
Таким образом, из одного уже расположения «Истории» видно, что это скорее монографии или лучше исторические исследования об Иоанне Грозном и его эпохе, а не история. О многих событиях сказано вскользь, мимоходом; между прочим, о ереси Матвея Башкина и игумена Артемия. О Стоглавом Соборе почти и не упомянуто; о «Судебнике» не упомянуто вовсе. Быть может, все это еще будет в обещанной главе «О внутреннем состоянии русского общества». Но такие явления, как Стоглав и «Судебник», кажутся нам явлениями, занимающими место наравне с событиями, следовательно, должны были бы найти место в VI томе. Скажут, может быть, в них уже проявляется внутреннее состояние общества. Да ведь оно проявляется и во всем; а явления, о которых мы говорим, принадлежат к жизни государственной, внешней, повествовательной. Но если бы это были явления чисто внутренние, то и тогда, рассказывая всю повесть царствования Иоанна, как не упомянуть о них? Ведь рассказ должен быть полон, изобразителен; а может ли он быть таким, если из него выпущены такие важные явления, как Стоглав и «Судебник»? Если уж относить их к внутреннему состоянию общества, то, упомянув о них вообще между событиями историческими, потом можно было бы сказать о них подробно. Самое изложение автора принимает часто характер исследования, и факты приводятся как пример или подкрепление. – Наконец, чисел так мало, что в них, при чтении беспрестанно чувствуешь недостаток. Нельзя же помнить все числа самому.
Самый слог истории как-то неровен, как-то нерешителен; он постоянно колеблется между строем древней русской речи и выработанной, современной, насущной прозой. Местами, когда автор одушевляется, слог становится выразителен, живописен и силен. Причина такой двойственности или шаткости слога заключается, кажется нам, в том же: то есть в том, что сочинение автора не история, а исследование, изыскание, исполненное напряженного внимания к исследуемому предмету; понятно, что здесь слог то передает речь исследуемых источников, то становится слогом обиходным, бесцветным, нужным только, чтобы заявить ту или другую мысль, то или другое соображение. Местами, когда цельная историческая картина увлекает автора, то и слог становится целен, жив и одушевлен; этот живой слог уже знаком нам по некоторым прежним сочинениям г. Соловьева. – Но в то же время мы благодарны г. Соловьеву за то, что он в слоге своем на деле показывает возможность перенесения в некоторой степени старой древней русской письменной речи в нашу современную письменную речь, возможность пользоваться ею и, следовательно, обогащаться новым притоком свежего, сильного слова.
Читатель, сам хорошо знающий русскую историю или, по крайней мере, знающий ее как последовательный и совокупный ход событий, прочтет с большим удовольствием и с пользой VI том «Истории России». Но читатель, который не имеет предварительных сведений об эпохе Иоанна, решительно потеряется в этом томе; для него будет многое нечаянно, многое неясно, неполно, непонятно, и наконец у него не останется в памяти ни связного, последовательного хода событий, ни полной, цельной картины всего царствования, а одни прекрасные этюды.
Но, может быть, спросят нас, как же различить историческое исследование от истории?
Не думаем, чтобы эти понятия были сбивчивы даже в общем обыкновенном понимании. Но скажем нашу об этом мысль. Под историей понимаем мы непосредственное, наглядное представление событий в их последовательности и в их современности (разумеется, насколько возможно этого достигнуть человеческому слову). Недаром событие является одно после другого и одно вместе с другим, хотя бы, по-видимому, ни в том, ни в другом случае, не было связи между ними. Не должно нарушать хода событий, как они были на самом деле, как они явились на земле. История должна уважить этот ход и взять его себе в основание. Но одно такое изложение событий было бы простым рассказом, повествованием вроде летописи; при событиях осталось бы и все случайное, преходящее, что обыкновенно сопровождает их. История – не летопись. Взяв этот былевой ход событий, совершающихся в случайности, история должна понять их смысл и, оставив неприкосновенным этот великий ход, должна откинуть все случайное, ненужное, сопровождающее ход исторической жизни. История должна осветить мыслью этот ход событий, мыслью в них же таящейся, из них же извлеченной, – и по возможности так, чтобы из одного изложения их видна уже была эта мысль. Итак, история есть непосредственное представление событий (народа, человечества) в их естественном ходе, в их действительной былевой современности и последовательности, но представление, освященное в то же время мыслью, движущей эти события, очищенное от всего мгновенного и случайного (ибо среди этого действуют исторические идеи), затемняющего их смысл. Следовательно, элемент художественный необходим в истории.
Историческое исследование есть искание или доказывание мысли, выражающейся в исторических событиях. Историческое исследование по свойству своему составляет совершенную противоположность безыскусственному летописному рассказу. Оно не есть рассказ событий. Напротив, оно обращается к ним настолько, насколько нужно для понимания, для объяснения мысли, в них выражающейся; события приводятся в доказательство, в подтверждение, как факты. Художественный элемент вовсе не нужен в историческом исследовании. Оно не повествует, а ищет, доказывает, роется в событиях. Итак, история и историческое исследование две вещи разные. Историческое исследование возможно и тогда, когда еще не создалась история, но без исторического исследования история создаться не может. Конечно, могут быть сочинения смешанные, то есть историческое исследование может мешать историческому рассказу. – Это отчасти видим мы местами и в сочинении, нами рассматриваемом; впрочем и тут оно принимает характер смешанной с исследованиями монографии, а не истории. – Основываясь на общей его характеристике, мы относим это новое сочинение г. Соловьева (VI том «Истории России») прямо к историческим исследованиям.
Но возможна ли у нас теперь история? Конечно, нет. История есть уже плод ясного самосознания, плод спокойного самосозерцания. А мы еще далеки от того. У нас теперь пора исторических исследований, не более. И кажется, эта пора только еще начинается. – Слишком крепко была отшиблена у нас память, слишком решительно была разорвана нами связь с прошедшим, чтобы не легло на нас за это законного наказания: непонимания жизни наших предков, непонимания своей собственной народной жизни. Скоро ли можем мы добраться до самосознания, когда и теперь требование народного или самостоятельного воззрения кажется для многих непонятным, а для многих слишком гордым, даже дерзким, ибо, по их мнению, выходит, что нам не должно сметь свое суждение иметь. Итак, устремим же все силы наши на то, чтобы сперва разработать и понять наше прошедшее и стать наконец на свои ноги, вопреки любителям ходить на помочах. А историю писать погодим. У нас есть история, труд великий, монументальный: это «История» Карамзина. Она принадлежит той ложной подражательной эпохе, которая, как ни хлопочут о ней защитники исключительной национальности западноевропейской, сдвинулась со своего места и увлекается, хотя медленно, потоком времени. Карамзин мог писать историю; он не замечал недостатка ясного самосознания. Неизбежные сомнения, необходимые недоумения и вопросы возбуждены еще не были. Карамзин взялся за огромный труд; он старался объяснить темные и непонятные места в истории; но ни сомнений, ни недоумений не видать в его сочинении; он нашел и тон, и слог для истории, им писанной. При «Истории» Карамзина мы не можем остаться; но она не потеряет для нас своих прав на глубокую благодарность и уважение. Цена ее, можем сказать, будет возрастать со временем. Сознавая общую ложность самой «Истории», мы кроме глубокого уважения к великому труду, будем прибегать к ней за указаниями, справляться с ней в том или другом случае, и, вы шедши за пределы ее круга, оценим ее лучше и поблагодарим за нее горячее. Повторяем, Карамзин точно мог писать историю. Но наше время не таково. История такого рода нас удовлетворить не может. Мы чувствуем, что почва колеблется под нашими ногами. Где же тут строить здание? Итак, нам надобно понять сперва русскую историю, понять самих себя, после полуторастолетнего попугайства; а это нелегко для нас, отвыкших жить своим умом и даже чувствовать своим чувством. Для того, чтобы достигнуть главной цели: понять свою историю и самих себя, нам необходимы исследования, исследования и исследования. Само собою разумеется, что учебник всегда возможен. Возможна, может быть, и монография, скорее в виде простого изложения событий.
Не знаем, согласен ли с нами уважаемый автор: во всяком случае, самая книга его согласна с нами. Г. Соловьев предположил себе писать историю, но его верный исторический такт, но потребность современной науки русской истории, потребность, им чувствуемая и понимаемая, не допустили до этого и заставили его на деле написать не историю, а историческое исследование, – и мы очень этому рады. Попытка, если бы она осуществилась на деле, написать историю, попытка преждевременная, непременно была бы неудачна. Мы знаем, что не от недостатка дарования г. Соловьев не написал нам «Русской истории». Из его лекций, которые удалось нам слышать, из разных мест его сочинений, видим мы совершенно тому противное. Мы знаем: у него довольно исторического художественного таланта для непосредственного представления мыслью проникнутых событий, но эпоха не та, но не пришла еще пора для «Русской истории», и потому г. Соловьев может написать только историческое исследование.
Сказав теперь, к какому роду принадлежит, по нашему мнению, новый труд г. Соловьева, обратимся к самому труду и посмотрим, что высказывает в нем автор, как смотрит на Иоанна IV, на его эпоху, на Россию XVI века.
Нечасто в истории встречаются эпохи, в которых бы исторический интерес был так возвышен и так сосредоточен, как в царствование Иоанна. Иоанн провел всю свою жизнь на престоле, с лет младенческих до старческих, и какую изменчивую, бурную и многознаменательную жизнь. И общее значение эпохи, и великие события, и личности, как самого Иоанна, так и окружающих его людей, все становит эту историческую в жизни народа эпоху наряду с самыми замечательными.
Автор в начале книги, говоря о первых годах Иоаннова царствования, высказывает очень верную и важную мысль, о которой мы уже упоминали. В отношениях Иоанна к боярам видит он последнее проявление борьбы между государем, начинающим новый порядок вещей, пришедшим к новому понятию о власти, – и его дружиной, помнящей прежнее свое значение и старающейся его удержать. Приводим слова самого автора.
«В – это правление решен был чрезвычайно важный вопрос для государственной жизни России. Северо-восточная Русь объединилась, образовалось государство, благодаря деятельности князей московских; но около этих князей, ставших теперь государями всей Руси, собрались, в виде слуг нового государства, потомки князей великих и удельных, лишенных отчин своих потомками Калиты; они примкнули к московской дружине, к московскому боярству, члены которого должны были теперь, по требованию нового порядка вещей, переменить свои отношения к главе государства. Вокруг великого князя московского, представителя нового порядка, находившего свой главный интерес в его утверждении и развитии, собрались люди, которые жили в прошедшем всеми лучшими воспоминаниями своими, которые не могли сочувствовать новому, которым самое их первенствующее положение, самый их титул указывали на более блестящее положение, более высокое значение в недавней, очень хорошо известной старине. При таком сопоставлении двух начал, из которых одно стремилось к дальнейшему, полному развитию, а другое хотело удержать его при этом стремлении, удержать во имя старины, во имя старых, исчезнувших отношений, необходимо было столкновение. Это столкновение видим в княжении Иоанна III и сына его, столкновение, выражающееся в судьбе Патрикеевых, Ряполовских, Холмского, Берсеня и других: необходимы были стремления со стороны великих князей освобождаться от людей, живущих стариной и во имя этой старины мешающих новому, необходимы были стремления выдвигать людей новых, которые бы не оглядывались назад, смотрели бы только вперед и поэтому были бы покорными слугами нового, от которого получили свое значение, свое общественное бытие. Но вот великому князю Василию Иоанновичу наследует малолетний сын его, Иоанн, который остается все еще малолетним и по смерти матери своей, правившей государством; в деле управления становятся люди, не сочувствовавшие стремлениям государей московских; как же поступят теперь эти люди, у которых развязались руки, которые получили полную возможность действовать в свою пользу, по своим понятиям? Оправдают ли они свое противоборство новому порядку вещей делами благими, делами пользы государственной? Уразумеют ли, что бессмысленно вызывать навсегда исчезнувшую удельную старину, исчезнувшие отношения, что этим вызовом можно вызвать только тени, лишенные действительного существования? Сумеют ли признать необходимость нового порядка, но не отказываясь при этом от старины, сумеют ли заключить сделку между старым и новым во благо, в укрепление государству? Сумеют ли показать, что от старины остались крепкие начала, которые при искусном соединении с новым могут упрочить благосостояние государства? Мы видели, как Шуйские с товарищами воспользовались благоприятным для себя временем. В стремлении к личным целям они разрознили свои интересы с интересом государственным, не сумели даже возвыситься до сознания сословного интереса. Своим поведением они окончательно упрочили силу того начала, которому думали противодействовать во имя старых прав своих; и без того уже связь, соединявшая их с землей, была очень слаба: мы видим, что действуют на первом плане, борются, торжествуют, гибнут князья, потомки Рюрика, князья суздальские, ростовские, ярославские, смоленские, но где сочувствие к ним в этих областях? Не говорится, что за Шуйских стояли суздальцы и нижегородцы всем городом, за потомков своих прежних князей; а сказано, что за Шуйских стояли новгородцы Великого Новгорода всем городом: вот одно только чувствительное место, которое отзывается на новые движения во имя старых отношений! Понятно, что еще меньше могли найти сочувствия князья Вельские и Глинские, литовские выходцы. Сочувствие могло быть возбуждено к этим людям, если бы они тесно соединили свой интерес с интересами земли; но вместо того народ увидал в них людей, которые остались совершенно преданы старине и в том отношении, что считали прирожденным правом своим кормиться за счет вверенного им народонаселения, и кормиться как можно сытнее. Понятно, что земля всеми своими сочувствиями обратилась к началу, которое одно могло защитить ее от этих людей, положить границу их своекорыстным стремлениям, – и вот молодой царь пользуется ошибками людей, в которых видит врагов своих, и с лобного места, во услышание всей земли говорит, что власть князей и бояр, лихоимцев, сребролюбцев, судей неправедных кончилась, что он сам будет теперь судья и оборона, – и разбор просьб поручает человеку, которого взял из среды бедных и незначительных людей: на место Шуйских, Вельских, Глинских, видим Адашева; Исав продал право первородства младшему брату за лакомое блюдо».
Мы выписали целиком все место, хотя не все в нем кажется нам справедливо.
Автор в окончании книги касается опять той же мысли и говорит:
«Долго Иоанн Грозный был загадочным лицом в нашей истории, долго его характер, его дела были предметом спора. Причина недоумений и споров заключалась в незрелости науки, в непривычке обращать внимание на связь, преемство явлений. Иоанн IV не был понят, потому что был отделен от отца, деда и прадедов своих. Одно уже название: Грозный, которое мы привыкли соединять с именем Иоанна IV, указывает достаточно на связь этого исторического лица с предшественниками его, ибо и деда его, Иоанна III, называли также Грозным. Мы жаловались на сухость, безжизненность наших источников в северной Руси до половины XVI века; жаловались, что исторические лица действуют молча, не высказывают нам своих побуждений, своих сочувствий и неприязней. Но во второй половине XVI века борьба старого с новым, раздражительность при этой борьбе доходят до такой степени, что участвующие в ней не могут более оставаться молчаливыми, высказываются; явно уличившаяся в Москве с половины XV века начитанность, грамотность помогают этому высказыванию, этому ведению борьбы словом, и являются двое борцов, – внук Иоанна III и Софии Палеолог, Иоанн IV, и потомок удельных ярославских князей, московский боярин князь Андрей Курбский. Курбский указывает нам начало неприязни в самом собрании земли, в подчинении всех княжеств Северной Руси княжеству Московскому; как боярин и князь, Курбский указывает перемену в отношениях московских великих князей к дружине их, начало борьбы при Иоанне III, указывает на Софию Палеолог как на главную виновницу перемены, еще сильнее вооружается он против сына Иоанна III и Софии, Василия, и в Иоанне IV видит достойного наследника отцовского и дедовского, достойного продолжателя их стремлений. Слова Курбского вполне объясняют нам эти стремления Иоанна IV, стремления, обнаружившиеся очень рано, высказывавшиеся постоянно и сознательно. Нам понятно становится это поспешное принятие царского титула, желание сохранить его, желание связать себя и с Августом Кесарем, и с царем Владимиром Мономахом, желание выделить себя, возвыситься на высоту недосягаемую; понятно становится нам презрение к королю шведскому, к которому приписывается земля, к Стефану Баторию, многомятежным сеймом избранному, объявление, что нет им равенства с царем московским».
Основная мысль – мысль очень верная и многообъясняющая. Она объясняет нам и начало царствования Иоаннова и потом вновь возникшую борьбу, сопровождавшуюся такими страшными казнями, которыми истреблял Иоанн древнюю доблестную дружину. Точно, это было уничтожение прежних отношений князя и дружины; но уничтожение свирепое и бесчеловечное, в чем никогда не может быть нужды. Нам кажется, что почтенный автор не совсем справедлив к боярам, многим из которых нельзя отказать в доблести, и потому жалеем, что г. Соловьев не развил еще осязательнее своей мысли, не представил, как против Иоанна, проникнутого идеальным значением царя, Иоанна, всюду носящего с собою сознание царского достоинства, – достоинства, еще нового в России, – как против этого Иоанна, блестящего умом и способностями, стоит старое боярство, хотя уже много изменившееся, но все доблестное, вся знаменитая дружина, в которой теперь уже теснятся густыми рядами недавно сидевшие на удельных своих столах Рюриковичи: князья Шуйские, Воротынские, Мстиславские, Оболенские и пр. и пр. Древняя доблесть их ярко блещет в начале царствования Иоанна; имена их раздаются около стен Казани, на полях Ливонии, перед ними бегут крымские ханы… Но значение их миновало, и суд истории совершается над древней дружиной. Повторяем, вполне сочувствуя с автором: историческая причина объясняет дело, но нисколько не оправдывает его нравственно. Если историческая необходимость вызывает ту или другую идею, то эта необходимость никогда не простирается на способ и средства, с помощью которых проявляется идея. Преемство идей, по существу своему, должно совершаться в духе человеческом; там должна идея бороться и побеждать в области свободного убеждения; и только несовершенство человечества вообще или личный грех человека заставляют сопровождаться ужасами то или другое начало.
Мы согласны с самой мыслью, но однако позволим себе сделать некоторые замечания.
Прежде всего скажем, что борьба эта (царя с боярством) была весьма не ровная, не только по силе той и другой стороны, силе, даруемой большей или меньшей современной потребностью, но и по характеру своему; с одной стороны – борьба действительная, с другой – чисто страдательная, так что слово «борьба», принимаемое и г. Соловьевым и нами, едва ли есть, впрочем, вполне соответственное слово. Бояре противопоставляли Иоанну одно терпение. Единственное, что они употребляли в свою защиту, – это отъезд, их древнее право. Но для Иоанна враг, и враг опасный, точно существовал в его воображении, и он всюду видел небывалые заговоры и умыслы против него. Мы не согласны со словами автора, приведенными в сделанной нами выписке, которые говорит он о боярах: «Уразумеют ли, что бессмысленно вызывать навсегда исчезнувшую удельную старину… Своим поведением они упрочили силу того начала, которому думали противодействовать во имя старых прав своих». Но они (бояре) ничего и не думали вызывать, ничему не противодействовали. Правили они государством даже по необходимости, ибо кому же было править в малолетстве государя, у которого и матери не было? Правя государством, они ссорились, боролись между собою, поступали своекорыстно, обходились грубо с малолетним государем, – но ничего более мы не видим в их действиях. Мало того, перед Иоанном стояла не только древняя удельная дружина; в эту дружину вошли князья, потомки Рюрика, и удельные княжеские воспоминания бесспорно должны были иметь здесь свое место. Но и тут (и это составляет особенность русской истории) мы нигде не видим попытки возвратиться назад на деле. Рюриковичи, окружавшие престол во время малолетства Иоанна, нисколько не думали о возвращении своих удельных прав; а, кажется, время было как нельзя более удобно. Бывшие так недавно удельные князья довольствуются одними воспоминаниями, как Курбский, – и только. Возможность действительного удельного права тогда уже ограничивалась необходимо тесным кругом, семейством Великого Князя Московского; там еще оно признавалось самим государем, – и потому двоюродный брат великого князя, князь Владимир Андреевич, еще имеет удел, еще помышляет о великокняжеском и царском престоле, мимо своего племянника. Но и здесь, где еще сама власть государя хочет признавать удельное устройство, чувствуется, что это бессильный остаток разрушенного прошедшего, одна тень минувшего, остальная засыхающая ветвь подрубленного дерева. Скоро исчез и этот последний слабый след удела. Удельные воспоминания должны были, однако, внести новую горечь в то тяжелое чувство, которое бесспорно охватывало бояр. Но повторяем: боярство вовсе не вело действительной борьбы. Одна идея дружины, отвлеченная и молчаливая, стояла перед царским троном, – и она-то беспокоила Иоанна. Мы готовы скорее принять, что не в малолетство Иоанна, а в эпоху Сильвестра и Адашева дружина или совет боярский получил значение, но получил он значение вследствие нравственного преобладания над Иоанном, хотя бы, может быть, посредством разных устрашений, о которых он сам говорит. Но как скоро Иоанн рванулся на иной путь, то он не встретил никаких препятствий, никакого сопротивления; он рубил и терзал бояр, сколько хотел: а они шли кротко на казнь, некоторые только позволяли себе бегство.
Не можем не сделать еще двух замечаний. Автор говорит о боярах (смотри наши выписки): «Но вместо того народ увидал в них людей, которые остались совершенно преданы старине и в том отношении, что считали прирожденным правом своим кормиться за счет вверенного им народонаселения и кормиться, как можно сытнее». Часто повторялось с ужасом это слово кормиться, понимаемое в современном разговорном значении, без исследования исторического, – и публика думала, что боярин, отправляющийся кормиться, берет что хочет, что все имущество вверенного народонаселения предоставляется ему по праву, в полное распоряжение. Но таково ли было дело, каким кажется теперь слово? То ли значило прежде кормиться, что так наивно и легко подразумевают теперь под этим словом? Знакомство с памятниками показывает нам совсем другое. Поэтому мы не можем не удивиться, как ученый автор, столь близко знакомый с источниками, употребляет слово: кормиться, кажется, почти в таком же смысле, в каком употребляется оно людьми, знакомыми с русской историей по слухам или поверхностно. Кормление не было произвольно, оно было определено со всей точностью. Это было то же жалованье, какое и теперь, жалованье, строго определенное, но только получаемое натурой (а если бы хотел кормленщик, то и деньгами), и получаемое не из рук государства, а прямо из первых рук народа. – Кормленщик не мог потребовать ничего более того, что было ему назначено правительством. Итак, мы столько же можем приходить в ужас от слова кормиться, сколько от слова получать жалованье. Наши слова доказываются многими уставными грамотами, в которых подробно говорится, сколько должно давать корму, – а более того брать не позволяется. Выписываем из одной уставной грамоты 1506 года: «На въезде волостелю кто что принесет, то ему взяти, а на Рождество Христово дадут волостелю корм со штиж деревень: полоть мяса, десятеро хлебов, мех овса, воз сена; а на Петров деня со штиж деревень дадут волостелю корм: баран, десятеро хлебов; а нелюб волостелю корм, и они ему дадут за полоть мяса десять денег, за барана алтын, за мех овса алтын, за воз сена алтын, за хлеб по денге. А тиуну его дадут корм, со штиж деревень на все те три праздники в полы того; а праветчику его дадут побор с деревни: на Рождество Христово восемь денег, а на Велик день четыре деньги, а на Петров день четыре ж деньги, а доводчику его дадут побор с деревни: на Рождество Христово за ковригу деньга, за часть мяса деньга, за зобню овса две деньги, а на Велик день за ковригу деньга, за часть мяса деньга, а на Петров день за ковригу деньга, за сыр деньга. А те три кормы и поборы волостелю и тиуну и праветчику и доводчику, на весь год; а более того им иных кормов и поборов нет ни которых».
Кажется, ясно. Мы выбрали грамоту древнее той эпохи, о которой говорит г. Соловьев, чтобы показать, в чем состояло это древнее право кормления. Но есть определения этого кормления гораздо древнее. Указываем на подобную грамоту 1536 года. Вот, наконец, еще свидетельство: грамота Иоанна IV, 1556 г. В грамоте сказано:
«Пожаловал есми Матвея Мунзорина сына Хлуденева половиною ямским под Алабышем, Колобовым сыном Перепечина, в кормление; а наехати ему на свое жалованье велел в Благовещеньев день, лета 7064. И вы б ему дали доходный список с книг, почему ему то ямское ведати и пошлина своя сбирати, потому же, как прежние кормленщики то ямское ведали».
Итак, вот что значило кормленье. Нам могут сказать, что этот способ жалованья, получаемого не прямо от правительства, – нехорош. Но это уже совсем другой вопрос, о котором мы здесь рассуждать не намерены. Нам скажут, что кормленщики не довольствовались положенной им мерой, а брали больше определенного; но это была уже личная вина кормленщиков: на это закон им права не давал. Это было уже злоупотребление, осуждаемое законом и устройством древней Руси. Злоупотребление бывает всегда везде, со всяким справедливым законом. Рассматривайте же кормленщиков-грабителей не как пользующихся правом, а как нарушающих право кормления. Тогда вопрос будет поставлен верно и совершенно иначе. Не может быть, чтобы г. Соловьев, ученость которого известна, не знал этих грамот; он, вероятно, хотел сказать, что это право кормления представляло много удобства к его нарушению. Тогда это уже совсем другое, и речь должна пойти о том, какого рода закон представляет более удобств к его нарушению. Нам кажется, что это едва ли не все равно, и человек, в котором в самом нет внутреннего закона совести, всегда, как скоро захочет, без труда может нарушить закон государственный. Примеры тому видели и видят все народы. Мы пишем наше объяснение кормления не для г. Соловьева (он в том, конечно, не нуждается), а для множества несостоятельных судей о древней Руси, которые тем резче судят о ней, чем менее ее знают.
В самом деле, просвещенный мир едва ли представлял что-нибудь подобное тому легкомыслию, с которым отзываются у нас о древней России. В этом легкомыслии много детского, много похожего на желание казаться большими, к которому так склонны дети, не замечая, что в эту минуту они всего более дети. Это легкомыслие показывает, что мы все еще не привыкли к европейскому фраку, и все еще рады ему, как дети, которым только что повязали галстучек. – Похожее нечто представляют нам также люди, вышедшие в знать и стыдящиеся среды, из которой они вышли, в то время как она, может быть, возвышеннее и благороднее их блестящего знакомства. Право у нас похвалить древнюю допетровскую Русь боятся, как mauvais genre… Нет, это не просвещение! Это-то полупросвещение, которое научает только поднимать спесиво голову над всем, что к этому полупросвещению не подходит, и нагибать голову перед всем, что считается авторитетом. Но мы невольно увлеклись в сторону: обратимся к предмету.
На страницах 438 и 439 (см. выписку) автор видит родовое начало в том, что русский боярин прибавляет к своему имени имя отца, деда и прадеда. «Но обратимся к нашим боярам, к их именам, говорит автор: что встретим? Данила Романович Юрьевича Захарьина, Иван Петрович Федоровича». Во-первых, этих примеров не много. Мы желали бы, чтобы автор привел еще пример прибавления имя прадеда, кроме им приведенного. Прибавление же имени отца к своему имени указывает прямо на семейное, а не родовое начало, ибо семья слагается из родителей и детей. Во-вторых, обычай, встречающиеся иногда прибавления имени деда, указывает, кажется нам, не на родовое, а на родословное (генеалогическое) начало, которое автор, конечно, находит даже доселе на западе Европы; тогда отчего же делать из него особенность нашего народа? Боярин «крепко стоит за то, – говорит автор, – чтобы роду не было порухи». То есть, он стоит за честь своего рода, за честь своего имени, – чувство весьма общее и очень сильно развитое на Западе. Но где же родовой быт! Спорят древние имена и в этом смысле древние роды, но где же у них родовое устройство? Мы, напротив, думаем, что если бы было у русского боярина чувство целого рода, то имел бы он и родовое прозвище. А он его не имел: оно является позднее. Он напротив соединял со своим именем родословие, и родословие ближайшее, а не чувство целого рода, которое выразилось бы одним общим прозвищем; а такого постоянного прозвища в древности не было: оно часто переменялось, подвигаясь вперед с новым поколением, и имя нового деда или отца становилось, в свою очередь, прозвищем. Впрочем, собственно имя деда есть прозванье, а имя отца – не прозвище, а отчество. Это и теперь видим мы в нашем народе: так нынче крестьянин такой-то прозывается Антонов, потому что дед его Антон, но правнук Антона называется Петров, потому что сын Антона, а его дед, зовется Петр. Иногда прозвище идет через несколько поколений и потом уступает место новому; иногда прозвище устанавливается. В древности было то же самое и в боярских родах. Притом, кажется, в них довольно часто имя деда удерживалось для внуков и уступало имени нового деда, через поколение. Так, Романовы во время Иоанна, называются Захарьины по имени деда; а потом через поколение называются Романовыми по имени Романа, внука Захарьи, и, в свою очередь, деда знаменитого Федора (Филарета) Никитича. Итак, за ними удержалось не прозвище древнейшее: Захарьины, а позднейшее прозвище: Романовы. Все такие обстоятельства родовому быту противоречат. Далее: все эти явления, которые, по мнению автора, доказывают начало родовое, находятся, как ему самому известно, только в служилом сословии; странно, что автор как будто не замечает этого и делает от них заключение к целому народу; он говорит, по нашему мнению, без всяких на то прав: «В глубине жизни народной коренилось начало родовое». Вопрос о родовом быте, которого мы лишь слегка здесь касаемся, разобран нами обстоятельно в статье нашей, помещенной в первом томе «Московского сборника». Нам бы весьма было желательно услышать, также обстоятельные возражения на нее от кого-нибудь из защитников родового быта.
Вот наши замечания. Они не противоречат главной мысли автора. Необходимо прибавить, что отношения государя к дружине, или в половине XVI века царя к боярам, что вся эта борьба совершилась во внутреннем составе правительственном; все это происходило без участия народа, так сказать, над народом, а не в нем самом.
Думаем, что не худо кинуть здесь беглый исторический взгляд на государственную власть в России в ее внутреннем составе.
Первые три брата-князя, призванные славянами, пришедши с дружиной, сейчас разместились по городам, и с первого же разу видим мы явление, совершенно противоположное единодержавию: сейчас являются три князя. При Олеге, Игоре и Святославе, по-видимому, возникает единодержавие, но совершенно случайно, ибо у этих князей не было братьев. К тому же договоры их с греками показывают, что в городах было много подручных им князей. Впоследствии, когда род княжий размножился, вся Россия управлялась всем этим княжьим родом, всеми наличными князьями. Таким образом, Россия не представляла единого, цельного государства, но, с другой стороны, не представляла и отдельных государств, не представляла даже федеративного государственного союза, ибо владения князей были непрочны, и они сами переходили из города в город. Возможность этих переходов показывает, что в то же время почва была одна, что вся Россия была едина. И точно, Россия была едина, как одна русская земля, соединенная верой, языком, жизнью и бытом; но, как русское государство, целости она не представляла. На единой русской земле строились государственные перегородки; князья вместе со своими дружинами переходили из города в город, ссорились, сражались, выгоняли друг друга. Несложившееся государственное устройство носилось над землей. Но как же могла выносить русская земля такое беспокойное государственное устройство, это множество воинственных, задорных князей, сейчас прибегающих к мечу в своих спорах? Мы же знаем притом, что в каждом городе собиралось народное вече. Ответ на это один: менялись князья, но отношение их к народу не менялось; устройство народное от этой перемены не терпело: и потому Ростислав или Изяслав, Всеволод или Олег, – для народа было все равно, ибо отношение князя к народу и народное устройство оставались те же: какое же тут дело до лица самого князя? Все эти споры и ссоры князей были делом промежду их; в этом деле непосредственное участие принимали их княжьи дружины. Народу не было дела до их родовых счетов, до их прав на старшинство; родовое устройство, бывшее отчасти в Рюриковском роде (роде пришлом, не забудьте), чуждое русскому народу совершенно, не могло возбуждать в нем участия; ни даже быть ему понятно. Впрочем иногда народ вмешивался в княжью борьбу; это бывало или когда эти беспрестанные сражения уже слишком вредили его материальному благосостоянию, – и тогда народ удалял от себя князя, из-за которого шел спор; или же когда князь им лично был по душе, – и тогда народ вооружался за него, как например, Киев за Изяслава Мстиславича. Но и тут, если борьба должна была быть тяжела и разорительна для общественного благосостояния, народ говорил даже и любимому князю (например, тому же Изяславу Мстиславичу): мы тебя любим, князь, но нечего делать, иди прочь: не твое время. Иногда ссорились и воевали город с городом, и тогда князья были их военачальниками и служили иногда для них предлогом. Скажут, что такое устройство было для народа обременительно, имело много недостатков: нет спору; но какое же их не имеет? И так как всякое устройство имеет свои недостатки, то русская земля терпела и это устройство, стараясь по возможности уменьшать его неудобства и брать против них меры, не участвуя в княжьих распрях и иногда прекращая их, через объявление князю, чтобы он удалился; дальнейшее улучшение государственного устройства русская земля предоставляла времени и постепенному ходу жизни. Итак, русской землей владели князья. Правда, один из них еще в самые первые времена назывался: великим, но это не был титул, означающий особую власть. Это значило: старший, – как и теперь, большой значит старший (большой сын, большой брат, употребляется в смысли старший). Уже самое множество князей в одной земле уничтожало единодержавие и лишало их значения самовластного государя. Сверх того князь изначала явился на Руси, окруженный дружиной; значение дружины было важно; это был совет, общество князя; мнением дружины он дорожил и совету ее следовал; здесь не было никакого прямого ограничения власти князя, но, единственно в силу обычая, дружина имела постоянный вес в его намерениях и предприятиях, и являлась сама независимой: дружинник имел право переходить от князя к князю. Дружина, со своей стороны, хотя только в силу обычая, как мы сказали, умеряла самовластие князя. Таково было сначала государственное устройство в России. Споры у князей шли сперва за Киев. Киев был для них дом отцовский; здесь была мысль о чести княжеского стола, и спор был за нее. Но время шло своим необходимым ходом; значение государства выступало; междоусобие князей приняло иной характер. Киев потерял свое значение. Возник Владимир. Князь его Андрей Суздальский, по словам летописи, хотел быть самовластец (единодержец) в русской земле. Явилась мысль у князей уже не только о чести княжеского стола, но о материальном могуществе княжества. А в это время нагрянули татары и соединили Русь новым общим союзом, общей беды, общего плена. Русские князья давно знали, что есть иная власть государева, власть царская, власть единодержавная и нераздельная. Духовенство давно говорило им об этой власти. Это классическое понятие сообщено было им Византией; оно осенило Владимира Мономаха, но тогда это было преждевременно, больше как пророчество. Теперь явилась перед Россией или, лучше, вознеслась над ней, иная, цельная, страшная власть татарского хана. В России стали давать ему тоже титул царя. Татары не властвовали Россией, но держали ее под игом, оставя ей прежнее устройство и лишь подчинив его своей верховной власти, и от времени до времени вторгались в нее, все истребляя и разрушая. Князья, признав власть татарского хана, продолжали между собой те же отношения, но уже в измененном виде. Поссорившись, они принуждены были ездить в Орду: там выпрашивать себе права на великое княжение, там искать решения своего спора. Там видели они перед собой и чувствовали на себе страшную, цельную, единую власть в лице татарского хана; но между собой они не забывали при этом и другого способа: своего старого боевого варяжского меча. Еще несколько времени и под властью татар междоусобие князей носит предыдущий отпечаток, то есть стремление усилить свое княжество за счет другого; к усилению своего могущества стремятся и Рязань, и Тверь, и Нижний Новгород. Наконец, Москва поднимает знамя всей Руси, – уже не Москвы, а всей Руси, не только в земском, но и в государственном значении. С этой минуты, как поднято наконец это знамя, прекращение междоусобий становится неизбежным. Перед таким знаменем все должно было смириться! Единство русского государства и единство русской земли должны были наконец возникнуть рядом, ибо доселе дробление государственное затрудняло единство русской земли. Около знамени всей России, поднятого Москвой, начинает собираться вся Россия. Великий Князь Московский именуется Великим Князем всея Руси, и удельные князья быстро падают перед ним один за другим, и нигде не видим мы ни малейшего к ним сочувствия со стороны народа, в их собственных владениях. Русская земля, и прежде мало принимавшая к сердцу их споры, теперь не обнаружила ни малейшего сожаления о их падении. Естественнно, что единая цельная земля тяготилась государственным разделением и была рада, когда Москва сильной рукой стала ломать все эти государственные перегородки. Русская земля, очевидно, охотно признает единодержавие Великого Князя, уже не только Московского, но всея Руси. Два царства, столь близко знакомые России по различным отношениям, падают в это время: падает Византия, разваливается Орда, но соблазнительная теория византийского императора и соблазнительная практика татарского хана сильно действует на Великого Князя Московского и оставляют на нем следы. Он не сделался ни греком, ни татарином; он только невольно принял на себя эти оттенки, данные историей, и тем быстрее и резче пошел к своей самостоятельной предположенной цели. Из под двух разрушенных, хотя и различных царств является новое, цельное единое царство – царство русское; является новый самодержавный царь – царь русский. Но несмотря на посторонние влияния, новое русское царство и новый русский царь были своеобразны, самобытны и представили миру еще небывалое явление. Влияния, оттенки могли быть посторонние, но царство русское в существе своем было создано народным самостоятельным духом России. Это, надеюсь, будет видно из дальнейших слов наших.
Чем же теперь могла быть при царе древняя княжеская дружина? Времена изменились. Настала иная пора. Уже не было переходных князей, с которыми переходила и дружина, не пуская корней в землю, составляя бродячий совет князя, – князя, который и сам не имел настоящей оседлости. С жизнью народной дружина была прежде мало связана и не могла тяготеть над нею, по крайней мере, сильно. Впоследствии удельные князья стали оставаться долее, и потом даже постоянно, на своих уделах. Наконец и уделы исчезли, – и явился уже один царь и Великий Князь Московский и всея Руси: единый царь и единая цельная русская земля. Дружина окружила престол царя. Дружина была доблестная, правда, но, несмотря на всю свою доблесть, дружина уже начала составлять теперь сословие, более или менее втягивающее в себя благородные силы народа, себе предоставляющее подвиги, себе присваивающее исключительную славу, мешающее дружному течению всего народа; а дружного течения всего народа не заменят никакие доблести известного сословия. Дружина со своим прежним значением была необходима для князей, переносившихся из города в город; она не нужна, она вредна для единого царя и для всей земли. Становясь между народом и царем, дружина стесняла обоих. Народ, призывая некогда государственную власть, призывал князя, а не дружину: народ хотел знать его да себя, повиноваться боярам русским народ никогда не думал. С другой стороны, новое самодержавие не хотело делиться властью с дружиной. Мы сказали, что права дружины не были определены, но вследствие обычая значение ее было велико. Теперь, когда идея самодержавия, идея власти государственной, цельной и нераздельной, проникла убеждение правительства, правительство не захотело быть обязанным, хотя и по обычаю во всех делах советоваться с дружиной. Иоанн III и сын его начали ослаблять и уничтожать дружину, получившую впоследствии новую силу от прилива в нее князей Рюриковичей, лишенных уделов. Наконец возник царь Иоанн IV, царь с идеальным понятием о царской власти, религиозно проникнутый уважением к своему царскому сану. Он говорит: «Народился есми Божиим изволением на царстве; и не помню того, как меня батюшка пожаловал, благословил государством; и взрос есми на государстве». При таком царе борьба должна быть решена.
Старой дружине нет уже места в русском государстве. Требование истории совершается: царь сокрушает дружину, а народ молча присутствует при ее сокрушении. Народ не принимал участия в борьбе князей, не принимал участия в уничтожении уделов, не принимал участия в истреблении дружины, и потому на казни смотрел только с человеческой стороны с ужасом и состраданием. Последняя тень дружинных преданий должна была исчезнуть, и она исчезла; борьба окончилась, заключившись письменной борьбой нового царя и старого дружинника, потомка князей удельных. Это явление, что царь и подданный прибегают к перу, к силе слова и вступают в словесный спор, показывает, что для сознания и того и другого – мало победы грубой силы, но нужна победа духа; и тому, и другому нужно быть правым перед нравственным судом мысли, совести, истории. Г. Соловьев справедливо придает важность этой переписке. Бояре, впрочем, не исчезли; остался думный боярин, осталась боярская дума; но боярская дума было правительственное место, но думный боярин была правительственная должность. Царь советовался с ними, соблюдая обычай, но свободно, не будучи обязанным советоваться.
Мы видим, что государство изменилось во внутреннем своем составе, что оно устроилось иначе внутри себя, что дружина исчезла и бояре стали холопами государевыми. Вся эта перемена совершилась внутри самого правительства, ибо дружина, бояре, все это были части государства, участники правительственной власти. Но здесь возникает вопрос: в какие отношения стало новое государство к народу или к земле? Изменились или нет эти отношения? Определила ли себя новая правительственная власть перед народом или землей, как поняла она народ или землю? Не может быть, чтобы этого не было. Народ в древней России не был одной вещественной массой, до которой правительству не было дела, из которой правительство брало только или войско, или деньги; сам он также никогда не смотрел на себя, как на существо бессловесное. Вспомним, что до московского периода при множестве отдельных княжеств мы беспрестанно видим веча (вече – от вещать), видим сильный элемент совещательный. Что же с ним сталось, с этим элементом? Внутри государственного состава произошла перемена. Отношения государя к дружине переменились. А что же отношения государя к земле? Переменились они или нет? как переменились? и чем стали они? Как отразилась или обозначилась правительственная перемена в отношении к народу?
На этот вопрос книга г. Соловьева не дает никакого ответа. Правда, г. Соловьев касается именно тех явлений, которые могли бы дать здесь ясное указание, но он их касается совершенно слегка и объясняет весьма поверхностно. Поэтому мы считаем нужным на вопрос, нами указанный, дать ответ и высказать, как мы понимаем это дело.
Государство, как мы видели, было в разрозненном и раздробленном виде над единой русской землей. Земля русская в ту пору являлась отдельными общинами, имевшими отдельных князей, но сознавала свою общую целостность. Жизнь земская выражалась вечами, бывшими в этих отдельных общинах. С этими вечами совещался князь, и в них вообще выражалось тогда отношение и соприкосновение власти государственной к мысли народной. Входить здесь в подробности мы не имеем нужды. Мы видели также, что земля была равнодушна к распрям князей, поскольку они не касались ее благосостояния и быта. Мы уже сказали, что это государственное дробление мешало целостности всей русской земли. Как скоро государство стало единым над единой русской землей, как скоро оно почувствовало свою целостность, как скоро великий князь московский стал царем: тогда государство единое обращается к единой русской земле и зовет ее всю на совет. Первый царь созывает первый Земский Собор. На этом Соборе встречаются земля и государство и между ними утверждается свободный союз. Отношения царя и народа определяются: правительству – сила власти, земле – сила мнения. На Земском Соборе торжественно признаются эти две силы, согласно движущие Россию: власть государственная и мысль народная.
Вот те отношения, в которые стала приобретшая единство государственная власть – к земле. Древние областные веча, не всегда остававшиеся в пределах одного мнения, но примешивавшие нередко употребление грубой внешней силы, преобразились при единодержавии в Земский Собор всей России, – явление, уже имеющее одну чисто нравственную силу мнения без всякой примеси внешней принудительности, – силу, к которой обращалось правительство, как к самой надежной и верной подпоре. Выборные на Земском Соборе обыкновенно отвечали в таком роде: «Как поступить в этом деле, государь, – это твоя воля; а наша мысль – такова».
Обратимся к самой истории, к самим событиям. Первым движением Иоанна, в характере которого лежала потребность все выразить, всему дать форму, название, торжественное определение, – первым движением Иоанна-царя было: созвать на Красную площадь Земский Собор. На этом Соборе царь возвестил только земле, что наступила новая эпоха, новые между ними отношения. На этом Соборе царь и земля увидались друг с другом, и ярко выступил новый состав России: единый царь и вся земля. Созыв Земского Собора было собственным действием Иоанна, внушенным сознанием значения царя в России. Новое возвещенное начало, заявившее себя созывом от царя первого Земского Собора, было приложено к делу впоследствии. В 1566 году Иоанн IV созвал опять Земский Собор и спрашивал мнения – мириться ли с Польшей на предложенных ей условиях или воевать, требуя больших уступок.
Если скажут, что созыв Земского Собора не имел того значения, что это было личное действие Иоанна, его личное желание, то в ответ на это мы укажем на целый ряд Земских Соборов, отсюда возникающих и продолжающихся вплоть до самого Петра I, так что последний Земский Собор распускается от имени Петра. Нам скажут, что этих Соборов мы не видим ни в царствование Федора, ни в царствование Годунова. Отвечаем на это во-первых, что, начиная с царя Михаила Федоровича нельзя уже не признать целого ряда Соборов, и что все-таки первый Земский Собор был созван первым русским царем. Во-вторых, только о некоторых Соборах сохранились известия полные, целые протоколы заседаний; об иных известия краткие, об иных узнаем из грамот, до них касающихся, а об иных из грамот, даже не касающихся до них, но где однако ясно и определенно о них говорится в нескольких строках. Итак, мы можем предположить, что Земские Соборы могли быть при Федоре и Борисе, но что известия о них или потеряны, или существуют в других грамотах между множеством посторонних слов точно так же, как укрывались известия и о позднейших Соборах, пока нашел их внимательный глаз исследователя.
Итак, при первом русском царе созван был первый Земский Собор. Отсюда идут Земские Соборы до самого Петра. При Иоане IV известны нам два Собора, о которых мы упомянули, но, быть может, было их и больше.
При Федоре Ивановиче мы вовсе не имеем известий о Соборах, но однако именно при Федоре Ивановиче произносятся боярами замечательные слова, показывающие, что Земские Соборы или совет со всей землей вошли в жизнь и сознание России, были ее убеждением. Бояре при переговорах с поляками об избрании на престол Федора Ивановича на предложение посла Гарабурды постановить вечный мир, говорят: это дело великое для всего христианства; государю нашему надобно советоваться о нем со всей землей, сперва с митрополитом и со всем освященным Собором, а потом с боярами и со всеми думными людьми, со всеми воеводами и со всей землей; на такой совет съезжаться надобно будет из дальних мест. Если бы даже это была и отговорка, то это указывает на существующее явление и мнение в России; отговариваются тем, что есть, что возможно, а небывалыми, необычными вещами не отговариваются. Поляки возражают, что в России думает государь с боярами, а земле до того нет дела. Но это показывает только, что поляки не понимали русской жизни, ибо в ней не было ничего определенно условного и принудительного, не понимали, что земле предоставлялась чисто нравственная власть, нисколько не стесняющая насильственно власти государственной. Этого им и растолковать было нельзя. Земский голос скоро проявился явственно при избрании на царство Бориса, когда избирательная ему на царство грамота была подписана выборными от всех сословий России. При восшествии на престол Василия Шуйского выражается уже ясно требование, чтобы при избрании царя, царь был выбран всей землей и Василий Шуйский считается незаконным, ибо он не был выбран всей землей. Во время междуцарствия русская земля, лишенная государства, предоставленная самой себе, принужденная взяться за все дела, явила как живо в ней земское совещательное начало. Города, области ссылались между собой; вся страна покрылась советами, вечами, сходками. Приводим замечательные слова князя Василия Васильевича Голицына, посланного в послах от всей земли к Сигизмунду III просить в цари сына его Владислава, слова в ответ на требование поляков, чтобы послы повиновались грамотам из Москвы, подписанным боярами. Сказав уже однажды, что они отпущены на посольство от всего освященного собора, от всех бояр, от всех чинов и от всей земли, и потому они и о делах своих отдают отчет не одним же боярам, но вначале патриарху и властям, а потом им боярам и всей земле (стр. 169), – князь В. В. Голицын повторил опять свои слова так: «Отпущали нас к Великим Государем бити челом Патриарх и бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре; и в прочих грамотах и в наказе, и во всяких делах писан у нас вначале Патриарх и весь освященный Собор, и бояре, и всех чинов всякие люди Московского Государства: а от одних бы бояр я князь Василий и не поехал». Вот как смотрели сами бояре на значение всей земли. – Наконец, когда, сломив врагов своих, русская земля вновь, как в 862 году, поставила себе государство, она выбрала себе царя, вся, всей землей. Вскоре после избрания Михаила Федоровича на царство Земский Собор, еще не распущенный, в наказе послам к императору австрийскому велит сказать ближним думным его людям, что ни у кого из русских и в мыслях не бывало выбирать брата его на российский престол, высказывает сомнение, чтобы князь Пожарский сделал это предложение, говорит, что разве он это сделал без совета всей земли, и прибавляет: «а то вам думным людям мочно и самим разсудити, что и не такое великое дело без совету всей земли не делается». Кажется, все приведенное, а в особенности эти слова ясно говорят, что совет всей земли, Земский Собор, был явлением не случайным, но коренным, основным, жизненным явлением древней России. Отстояв свою независимость, русская земля вновь призвала государство и вновь поставила себе царя, избранного всей землей. После этого великого подвига освобождения, после яркого свидетельства доверенности земли русской к государству, которому предоставлена была вновь неограниченная власть, – русская земля и государство стали еще в теснейшие отношения. Отсюда начинается уже целый ряд Земских Соборов: государство часто призывает землю на совет. Три первых царя из рода Романовых охотно собирают Земские Соборы, как скоро встречается важное дело, касающееся до всей России. Мы сказали, что, к сожалению, о многих Соборах мы не имеем полных сведений, а часто только одни несомненные, впрочем, на них указания, встречающиеся между слов, из чего можно заключить, что их было еще гораздо более. При одном царе Михаиле Федоровиче насчитывается до двенадцати Земских Соборов, из которых некоторые собирались для обсуждения новых налогов. При царе Алексее Михайловиче для обсуждения «Уложения» (кодекса законов) был собран Земский Собор. Выборные долго жили в Москве, представляя свои мнения особыми бумагами, которые назывались «челобитными»; наконец, составленное «Уложение» было прочтено выборным и они приложили к нему свои подписи для того, как сказано в древнем акте об «Уложении», «чтобы то все уложенье было прочно и неподвижно». Когда Малороссия просила царя о присоединении ее к России, то решение этого важного вопроса было предложено также Земскому Собору. Царь Федор Алексеевич в свое короткое царствование созывал два Собора: один для уничтожения местничества; на этом Соборе были только служилые люди, ибо вопрос о местничестве до земли не касался: земля не служила и не местничалась. Другой был Земский Собор, предмет которого был весьма важен. Он был созван для уравнения всяких служб и податей; о нем знаем мы только из грамоты к князю Борятинскому, 1682 г., мая 6, в которой сказано, что он распускается. Это был последний Земский Собор; он распускается от имени Петра, тогда еще малолетнего. Во время этого Собора царь Федор Алексеевич умер, и вероятно этот самый Собор утвердил Петра царем, ибо в некоторых известиях говорится, что Петр выбран всей землей. Приведем выписки из этой грамоты, содержащей в себе такое драгоценное сведение: «От Царя и Великого князя Петра Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца, к Соли Камской, стольнику нашему и воеводе, Князю Федору Юрьевичу Борятинскому. Указали мы Великий Государь и бояре наши приговорили: всех городов и уездных всяких чинов людей, которые, по указу брата нашего Государева, блаженныя памяти Великого Государя Царя и Великого Князя Феодора Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца, присланы были к Москве, для разборов и изравнения во всяких службах и податях, с посадов в двойниках, – всех отпустить по домам». Далее говорится, что эти двойники (т. е. двое от одного избирательного места) должны с другими со всякими людьми выбрать в таможни, на кружечные дворы, и к иным сборам голов и надежных целовальников. И что как скоро двойники Соли Камской приедут домой, то они должны у Соли Камской сделать то же. Воеводе приказано оказывать всякое вспоможение в этих выборах, и ни под каким видом в них не вмешиваться. В заключении грамоты говорится: «А о избрании служеб и всяких податей, и о чем те двойники о мирских делах били челом и подавали челобитные (выше мы объяснили это выражение), – и о том против (т. е. в ответ на) их челобитья, наш Великого Государя указ к Соли Камской прислан будет вскоре». Грамота вообще очень замечательна: видно, что достоинство выборного на Земский Собор весьма уважалось правительством; это видно уже и из того, что им поручается, возвратясь, совещаться со всеми мирскими людьми для выборов в разные должности. Видно, что выборные говорили и подавали свои мнения, и что в ответ на них правительство хотело дать указ.
Но при этих Земских Соборах были ли соборы местные, частные, приготовительные, на которых бы давались выборным наставления от выбравшего их местного мира? Есть ли о том хотя какие-нибудь следы? Нам кажется, что вопрос этот разрешается уже и сам собою. Нельзя предположить, чтобы не было местных соборов, на которых область или город (вообще избирательная округа) давали наставления выборным, от них посылаемым, на общий Земский Собор. Особенно нельзя этого допустить, принимая в расчет сильное совещательное начало, проявлявшееся всюду и постоянно по всей русской земле, и еще поддерживаемое и возбуждаемое правительством древней России. Но кроме этих соображений мы можем указать в двух грамотах от Земского Собора к царю Михаилу Федоровичу и к его матери, Марье Ивановне, на выражение, ясно показывающее, что такого рода местные предварительные совещания были. Вот эти слова: «и для б государского избиранья ехали из городов к Москве изо всяких чинов люди, договоряся в городах накрепко и взяв у всяких людей о государском избираньи полные договоры».
Надеемся, что читатели не посетуют на нас за отступление; думаем, что вопрос, поставленный нами, об отношении правительства со времени единодержавия к народу в древней России – стоил того, чтобы, по возможности, дать на него ответ. Обращаемся вновь к «Истории» г. Соловьева.
Г. Соловьев объясняет опричнину, по нашему мнению, неудовлетворительно. Он говорит, что это было для Иоанна средством освободиться от всех бояр своих, им заподозренных, по крайней мере освободиться от постоянного сообщения с ними, что всех их удалить и заменить людьми новыми или молодыми – было невозможно. Автор говорит: «Если нельзя было прогнать от себя все старинное вельможество, то оставалось одно средство – самому уйти от него: Иоанн так и сделал» (стр. 219). Далее, на странице 220-й: «Опричнина была учреждена, потому что царь заподозрил вельмож в неприязни к себе и хотел иметь при себе людей, вполне преданных ему». Наконец, на стр. 439 автор говорит: «Так опричнина, с одной стороны, была следствием враждебного отношения царя к своим боярам; но, с другой стороны, в этом учреждении высказался вопрос об отношениях старых служилых родов, ревниво берегущих свою родовую честь и вместе свою исключительность посредством местничества, к многочисленному служилому сословию, день ото дня увеличивавшемуся вследствие государственных требований и вследствие свободного доступа в него отовсюду». Хотя здесь автор видит в опричнине уже не только простое действие вражды и личного самоохранения, но его объяснение кажется нам не исчерпывающим смысла опричнины. В ней, думаем таится мысль поглубже.
Желание формулировать, сказали мы, было потребностью Иоанна IV. Мысли свои он определял, давал им наименование и осуществлял в жизни. К разряду такого рода явлений причисляем мы опричнину. Ясно сознав два, соединенные союзом, но не смешанные начала в России, государство и землю (что так часто высказывается в его разных грамотах и постановлениях), он пришел к мысли разрознить эти два начала. Главной его целью было при разделении осязательном двух начал: отвлечь государство, чтобы вполне подчинить его себе, чтобы не было в нем никаких других побуждений, кроме исполнения воли его, главы государства, чтобы не было в нем ни связей с землей, ни преданий – ничего; он хотел в окружающих себе безусловных слуг. И таким образом, как опыт, произвел он разрыв между государством и землей (он сам называет опричнину образцом). Явилась опричнина, государство, вполне от земли отделенное, не имевшее никакой связи с народом, никаких убеждений, кроме воли государя, никакими нравственными требованиями не стесняемое, и потому необузданное. Это для Иоанна был идеал государства. При прикосновении к действительности, разделение государства и земли не могло осуществляться строго, разделить их совершенно было невозможно, да и возьмет ли Иоанн к себе бояр, людей с преданиями, бояр, которым он не верит? Он оставил при земщине особое управление и бояр, назвав их земскими. Итак, в действительности не было строгого осуществления мысли, но мысль, основная мысль отрешения государства от земли, выражалась очевидно в самом названии: опричнина и земщина. Мы намерены опять коснуться этого вопроса, говоря о характере Иоанна. На землю Иоанн не гневался. С его стороны, опричнина была только его попытка, его осуществленная фантазия, им начертанный идеал государства, возведенного до крайних размеров, идеал, который носился перед ним, исключительно проникнутым благоговейным религиозным понятием о земном самовластии. Потому именно, что это была мечта его, Иоанн, осуществляя ее в одних государственных пределах, особенно в отношении к боярам, – в действительности признавал землю и, в 1565 году учредив опричнину, – в 1566 году призывал землю на совет, выходя, когда желал, из этой отвлеченности и опять удаляясь в нее. Редко можно видеть государя, который до такой степени был бы исполнен идеалов и так бы старался их осуществить. Так понимаем мы опричнину. Замечательно, что царь, дошедший до страшной свирепости и захотевший жить опричь, не мог оставаться в Москве; ему нужна была своя новая резиденция, где бы ничто не стесняло его деспотической воли: Иоанн уезжает из Москвы и переселяется в Александровскую слободу. Так чутка была его душа ко всем проявлениям жизни, что в Москве ему уже жить было тяжело. Опричнина была только образец, по словам самого Иоанна IV. Александровская слобода была, конечно, тоже образец. Ближайший преемник Иоанна, кроткий сын его Федор, не воспользовался такими образцами. Опричнина исчезла. Москва по прежнему стала единой столицей, и царь не удалялся от земли.
Характеристика Сильвестра, выраженная автором, неудовлетворительна по нашему мнению; между тем есть довольно, кажется, для нее данных. Эти данные, кроме летописи, писем Иоанна и Курбского, – «Домострой» Сильвестра и дело Матвея Башкина. Об этом деле, связанном с делом Артемия, игумена Троицкого, автор едва упоминает. Вероятно, все это будет в обещанной дополнительной главе; но автор здесь говорит о личности Сильвестра, и мы, кажется, имеем право желать, чтобы она была вполне очерчена, и чтобы автор воспользовался теми указаниями, какие дают «Домострой» и дело Матвея Башкина. В этом замечательном деле Сильвестр – одно из действующих лиц. Мы видим здесь, что Сильвестр пользовался доброй славой. Матвей Башкин приходил на дух к другому Благовещенскому священнику, Симеону, и когда Симеон не мог отвечать ему на его вопросы, по разным заметкам на Апостола, тогда Башкин сказал Симеону: «Пожалуй, спрашивайся с Сильвестром: он тебе скажет, а ты пользуй тем душу мою; а тебе, знаю и я, некогда тебе ведать: в суете мирской, ни во дни ни в ночи, покоя не знаешь». Сам Сильвестр не обвиняет Башкина и не оправдывает: в его челобитной видно желание себя выгородить. Впрочем Сильвестр сказал Симеону, когда тот объявил ему о своем новом сыне духовном, Матвее Башкине: «Каков тот сын духовный будет; слава про него не добра носится». Священник Симеон, человек, кажется, весьма простой, рассказывает очень правдоподобно все свои сношения с Башкиным, и из них по крайней мере нельзя принять Башкина за еретика; ибо он просил священника поновить его, то есть исповедать; следовательно, он не отрицал исповеди, в чем обвиняет его потом соборная грамота; он сказал Симеону, что поклоняется иконам, следовательно не отвергал изображений святых, в чем он также обвиняется. Быть может, что пытливый ум Башкина и сбивался с истинной дороги, но, кажется, в нем была жажда истины и потребность веры и братской любви. Замечательны слова, которые говорит он священнику Симеону: «А мы де Христовых рабов у себя держим; Христос всех братьею нарицает, а у нас де на иных и кабалы, на иных беглые, а на иных нарядные, а на иных полные; а я де благодарю Бога моего, у меня де что было кабал полных, то де есми все изодрал, да держу де, государь, своих добровольно: добро де ему – и он живет, а не добро – и он куды хочет». Видно, что Сильвестр оправдывает себя от сношений с Башкиным и Артемием, следовательно, можно было предположить эти сношения. Твердого, смелого и прямого характера здесь не видать; вовсе не видать также, как справедливо замечает г. Соловьев, человека с таким сильным влиянием, какое ему приписывают; хотя в то же время видно, что он пользовался большим доверием Иоанна. В своем «Домострое» также выражается Сильвестр. Здесь выражается он мелочной стороной и сверх того странными воззрениями: например, случайную возможность, что муж побьет свою жену, он возводит в правило. Вообще охота подводить под формы видна в нем большая; речь его суха, кроме нескольких одушевленных слов о молитве: «и пожрет молитва сердце, и сердце пожрет молитву». Кстати скажем здесь наше мнение о «Домострое». Многие, и чуть ли почти не все, считают «Домострой» очерком тогдашних нравов. Это, по нашему мнению, совершенно неверно. Кто писал «Домострой»? Священник XVI столетия. Если мы обратим внимание на сочинения духовенства в древние времена, собственно такого, которое было просвещено, мы увидим в них часто сильную риторику, резко отделяющую его слово от народной речи, простой, краткой и точной. Высокий союз веры соединил народ наш с духовенством. Духовенству сейчас выпало на долю великое призвание в жизни России. Оно стало хранителем единства русской земли в эпоху усобиц и других смут. Оно наставляло в лице Илариона, Никифора, Кирилла, просвещало в лице Стефана, обличало в лице Вассиана и Филиппа, принимало мученически венец в лице Гермогена. Не в кратких строках можно исчислить его святые подвиги для русской земли. Здесь мы говорим не об этих высоких его действиях: мы говорим о слоге, о характере некоторых сочинений нашего духовенства; в древности мы видим в них часто витийство. Это витийство невольно искажает даже простые вещи, и при исследованиях надо быть здесь очень осторожным. Эта риторика касается в некотором отношении и мысли самой и отделяет иногда мысль сочинений нашего духовенства от мысли народной. Влияние классического мира Греции имеет тут свое место. Считаем ненужным приводить примеры. Стоит прочесть в позднейшее время хоть риторическое сочинение Авраамия Палицына, и рядом с ним простые выразительные грамоты тех времен. Итак, в древние времена нередко, хотя и не всегда, встречалась сильная разница между речью духовной и речью народной. После Петровского преобразования новая риторика охватила надолго всю нашу светскую словесность, совершенно отделенную от народа, и жестоко ошибутся те, которые вздумают заключать о народе нашем по тем риторическим определениям, которые встречаются в нашей литературе. Итак, сочинение духовного лица древних времен не может, по нашему мнению, быть верной картиной жизни народной, хотя бы оно имело целью изобразить эту жизнь. Притом «Домострой» не есть картина тогдашней современной жизни. Что такое «Домострой»? Это советы, как вести хозяйство, как обращаться с людьми, и проч. и проч. Но советы разве суть изображение того, что есть? Нет, советы суть изображение того, что должно быть. Итак, в советах выражается идеальное представление того, кто пишет советы, – выражаются желания. Это самое представляет нам «Домострой». Это во-первых, по самой цели своей, нисколько не картина того времени: это воззрения и желания Сильвестра, его личные желания и воззрения, или, пожалуй, вообще духовного лица того времени; но это нисколько не желания и не взгляд народа. По крайней мере, мы не имеем никакого права понятия «Домостроя», на основании того же «Домостроя», видеть осуществленными в тогдашнем состоянии народа или полагать, что народ стремился к этому и считал эти понятия своим идеалом. Это не картина народа, это и не идеалы народа; это pia desideria Сильвестра, быть может и других духовных лиц, – и только.
Г., Соловьев говорит, что Иоанн при Сильвестре и Адашеве не терял свободы своих действий, и что, следовательно, честь славных дел, совершенных во время этих советников, не может быть у него отнята. Это справедливо: Иоанн никогда не был слепым орудием, но, с другой стороны, он был под авторитетом Сильвестра и Адашева, – этого отрицать нельзя. Он сам со всей искренностью говорит об этом; он объясняет даже нам, чем держали его в узде: «И еже убо согрешения наших ради приключающихся болезней (т. е. приключающаеся болезни) на нас и на царице нашей и на чадах наших, – и сия убо вся вменяху, аки ради же нашего к ним непослушания сия бываху». Ум Иоанна, конечно, не вдруг же оказался в нем; он и вначале понимал и ценил все справедливые и дельные советы, принимал их свободно и сознательно, и, конечно, имеет полное право на все доброе в своем царствовании. Если же он, находясь лишь под нравственным авторитетом, имел свободу в выборе (в чем мы согласны с г. Соловьевым, и принимал советы сознательно, то жаловаться ему тут было нечего. Такого рода влиянием Иоанн, конечно, слишком не мог тяготиться. Но тем не менее он тяготился, он был сильно стеснен: это так очевидно высказывается в его словах. В чем же состояло это стеснение? Трудно сказать. Но вероятно, оно было скорее отрицательное. Вероятно, Иоанна удерживали от многих действий, не давали воли его страстям, и конечно, в таком случае грозили погибелью душевной и разорением царства; это видно отчасти из слов Иоанна: «Еже нам сотворити словие – ни единому же от худейших советников его тогда потреба рещи, но сия вся, аки злочестива творяхуся… Ащели же кто раздражит нас чем или кое принесет нам утеснение, – тому богатство, слава и честь, и аще не тако, то души пагуба и царству разореше». Из этих слов видно, что Иоанну не давали изливать гнев свой на тех, кто, по его мнению, его заслуживал. Очень может быть, что в то же время обращались с ним не с должным почтением или лучше не с тем почтением, какого хотел Иоанн, весь проникнутый идеей о величии царском. Вспомним, что в первой юности Иоанн был уже жесток и предавался страстям, и что во время Сильвестра и Адашева он, следовательно, подавлял свою страшную природу. Очень вероятно, что вид бояр, еще не утративших прежнего значения, еще не привыкших к титулу царя, и быть может (в надежде на влияние свое), позволяющих себе обращаться с царем запросто, – очень может быть, что все это раздражало Иоанна, в особенности же после болезни его, – и он не раз порывался против них, но был от того постоянно удерживаем Сильвестром и Адашевым. Очевидно, что Сильвестр был заступником опальных. Подозрительный и раздражительный Иоанн воображал себя в полной неволе, ему казалось, что его оскорбляют на каждом шагу, держат, как младенца. Обстоятельства, сопровождавшие болезнь Иоанна, могли убедить его в справедливости его подозрений; злой совет мог усилить то, что уже было в его душе. Но и здесь видим мы некоторую постепенность, ибо не вдруг разгорались дикие, свирепые побуждения, постоянно потушаемые в течение стольких лет. Адашев и Сильвестр были удалены, и только. Но потом, когда бывшие наставники были означены изменниками, когда следовательно всякое воздержание, всякое слово совета и укоризны было слито с изменой в глазах Иоанна, он уже более не находил преграды своему дикому нраву. Ему захотелось полного произвола, не сдержанного ничем, никакими, следовательно, и нравственными узами. А человек, лишенный нравственного сдерживания, именно тогда наслаждается своим произволом, когда он делает вещи непозволенные, беззаконные, неслыханные, невероятные. Нарушение всех законов Божеских и человеческих составляет потребность и наслаждение необузданного произвола. Таким стал Иоанн. Если вторая половина его царствования с 1560 года уступает первой половине в славе и достоинстве, то это не оттого, чтобы в первой половине царствования действовал не Иоанн, а советники, но оттого, что Иоанн был уже не тот. Страсти разгорелись в Иоанне страшным пожаром, потрясли его нравственную природу, опустошили его душу; над мрачной бездной еще светился луч природного ума, нужный Иоанну для своего оправдания. Но понятия нравственные не пропали из сознания Иоанна, и это составляло его страшную муку, ибо при этом чувствовал он нравственное бессилие. Зверь, растерзавший многих в своей свирепости, не чувствует угрызения совести; но Иоанн был человек, – человек, дошедший до зверства, но помнящий, и помнящий бессильно, что он человек. Он вдруг кидался за помощью к обрядам Церкви, жил как игумен, молился, изнурял себя, клал поклоны, но сила молитвы была потеряна. О, если бы можно было так же легко умилиться душою, как легко изнурять себя и класть земные поклоны! Иоанн испытал это. Иоанн был не такой тиран, который равнодушно лил человеческую кровь и мучил людей; он знал, он чувствовал всю свою внутреннюю мерзость, всю низость нравственного падения, и не имел сил или лучше не имел воли подняться! «Угрызение совести без раскаяния» – так определяет прекрасно Карамзин состояние души Иоанна. Страшной казнью Провидение потрясло все существо Иоанна. Иоанн убил сына. Казалось, это такого рода потрясение, которое должно было сокрушить его: и точно, его отчаянию не было меры. Но однако после этого странно видеть Иоанна, сватающегося за родственницу английской Елизаветы и готового прогнать свою седьмую жену. Верить ли другим, гораздо худшим известиям? Страшно сказать, но, кажется, он до конца дней остался тем же.
Что касается до бояр, действовавших в царствование Иоанна, то нельзя отказать многим в доблести. Конечно, взятые как целое сословие они не приносили пользы России. Напротив, русский народ боярством не был доволен. Стоит прочесть отзыв псковского летописца о боярах; рассказывая, что бояре мимо всей земли хотели выбрать шведского королевича, но что был выбран царь Михаил Федорович, он прибавляет: «и не сбысться их злый боярской совет». Потом, описывая вредные действия бояр в первое время царствования Михаила Федоровича, он восклицает: «…сицево бе попечение боярско о земле русской!». Но тем не менее потомки воинственной дружины, потомки Рюрика имели в себе много доблестей. Имена Воротынского, Шуйского, Курбского (пока он не запятнал себя изменою) и других невольно соединяются в представлении со славными и высокими качествами.
Верно объяснено значение Казани, оплота магометанского мира, и отсюда сочувствие магометанства к Казани.
Странно, что г. Соловьев не упоминает об одном обстоятельстве, о котором говорит Карамзин. От внимания Карамзина не ускользало ни одно явление, могущее быть ему известным, хотя бы он и неверно объяснял самое явление. – Обстоятельство, о котором теперь идет речь, имеет, по нашему мнению, весьма важное значение. Когда Баторий взял Полоцк и Сокол, тогда Иоанн, находившийся во Пскове, послал к государственному дьяку Андрею Щелкалову в Москву, чтобы он собрал в Москве народ и сообщил ему о неудачах нашего оружия, чтобы постарался при этом успокоить народ и утвердить его дух. Щелкалов исполнил волю Иоанна, созвал народ и сообщил ему положение наших дел, не скрывая ничего, но ободряя в то же время. Народ выслушал речь его, и хотя глубоко огорчился неблагоприятными известиями, однако же не потерял твердости, но еще более укрепился духом на перенесение всенародных бедствий. Одерборн (на котором основывается Карамзин), сообщая об этом народном собрании в Москве, созванном по повелению царя, прибавляет, что женщины пришли в отчаяние, что дьяк снова вышел к народу с жалобой на женщин и, чтобы унять их, прибегнул к угрозам. Одерборн приводит речь Щелкалова . В какой степени верно передана эта речь Одерборном – это вопрос другой, но само происшествие, как быль, не может подлежать сомнению. Царь велит созвать торжественно народ, чтобы сообщить ему о неудачном ходе военных дел в России и утвердить дух народный к перенесению всеобщих невзгод. Из этого видно, что правительство древней России было в тесном союзе с народом и уважало народ; из этого видно, что дело России было, по общему убеждению, делом, касающимся до всех русских людей. Вспомним, что велся государственный «Летописец дел России»; вспомним, что Гермоген, дабы остановить народ в действиях его против Василия Шуйского, грозит записать эти дела в «Летописец». Как видно, высоко стоит в нравственно-общественном и гражданском образовании тот народ, с которым возможно употреблять такую чисто нравственную угрозу. Подобные обстоятельства красноречиво говорят за древнюю допетровскую Россию и возносят ее высоко. Как странны, как жалки усилия затемнить ее величавый образ, все бывшее до Петра находить недостойным и ничтожным и только с Петра и через Петра видеть в России все хорошее. Как странно, как непонятно (для нас, по крайней мере) все величие многовековых подвигов и трудов народных приписать одному человеку, хотя бы и гениальному.
В заключении книги своей автор дает очерк личности Иоанна. Автор справедливо соединяет Иоанна с его отцом и дедом и видит в нем преемника их государственного дела, продолжателя и совершителя начатой ими борьбы. Что касается до самой личности Иоанна, то кроме того, что это человек страстный, нам кажется, о нем можно бы сказать более.
Иоанн IV был природа художественная, художественная в жизни. Образы являлись ему и увлекали его своей внешней красотой; он художественно понимал добро, красоту его, понимал красоту раскаяния, красоту доблести, – и наконец самые ужасы влекли его к себе своей страшной картинностью. Одно чувство художественности, не утвержденное на строгом, на суровом нравственном чувстве, есть одна из величайших опасностей душе человека. С одной стороны, оно не допустит человека испытать ни одного чувства правдиво, ибо человек, наслаждаясь красотой чувства, им испытываемого, или дела, им совершаемого, не относится к ним цельно и непосредственно; он любуется ими, он любит красоту, а не самое дело. Вот отчего и в истории, и в частной жизни, встречаем мы такие явления, что человек, например, плачет умиленными слезами, слыша рассказ о кротости и великодушии, – и в то же время сам мучит и терзает ближнего; и он не обманывает: эти слезы не притворны; но он тронут, как художник, с художественной стороны, – а одно это еще ничего не значит, на действительность это не имеет влияния. Человек довольствуется здесь одним благоуханием добра, а добро само по себе вещь для него слишком грубая, тяжелая и черствая. Это человек, безнравственный на деле, но понимающий художественную красоту добра и приходящий от нее в умиление. Дело самое добра ему не нужно и не под силу, он чувствует только, как оно изящно хорошо, – и довольствуется этим. Такое состояние почти безнадежно. Ибо тот, кто не понимает добра и не чувствует его, может понять, почувствовать и преобразиться нравственно. Тот же, кто чувствует добро, но только художественно, кто наслаждается его благоуханием, а дело самое откидывает, тот едва ли может исправиться. Здесь мы имеем в виду не художественное чувство вообще, а одно художественное чувство, отвлеченное, без нравственных оснований, что встречается в жизни чаще, чем, может быть, думают. Тогда и дело самое добра, если захотят его совершить, является лишь как картина без своей истины и существенности.
Но есть другая сторона художественности чувства, в свою очередь, губящая человека. Художественное чувство может отыскать красоту и в самом диком и в самом низком явлении. Например, что может быть возмутительнее для нравственного чувства, как образ кромешника, терзавшего несчастные жертвы Иоанновой жестокости? А вспомним стихотворение Пушкина «Кромешник!». Поэт представляет его не в таком свете, но как бы с художественным сочувствием.
В Иоанне была такая художественная природа, не основанная на нравственном чувстве. Она влекла его от образа к образу, от картины к картине, – и эти картины любил он осуществлять себе в жизни. То представлялась ему площадь, полная присланных от всей земли представителей, – и царь, стоящий торжественно под осенением крестов на Лобном месте и говорящей речь народу. То представлялось ему торжественное собрание духовенства, и опять царь посередине, предлагающей вопросы. То являлись ему, и тоже с художественной стороны, площадь, уставленная орудиями пытки, страшное проявление царского гнева, гром, губящий народы… и вот – ужасы казней московских, ужасы Новгорода! То являлся перед ним монастырь, черные одежды, посты, молитва, покаяние, труды и земные поклоны – картина царского смирения – и, увлеченный ею, он обращал и себя и опричников в отшельников, а дворец свой – в обитель. Как трудно тому, кто любит красоту покаяния, покаяться в самом деле!
Мы не говорим, чтобы эта художественность была одна движущей силой в Иоанне (человек вообще есть явление сложное). Нет, много было двигателей его духа; но такова была его природа, и она брала, разумеется, сильное участие в каждом его действии, на многое имела влияние, и многое психологически в нем объясняет.
Г. Соловьев говорит, что иные историки представили его сперва героем, а потом робким и трусом, и говорит об этом весьма неодобрительным тоном. Нельзя не согласиться, что в резком разграничении Иоанна на добродетельного и злодея нет истины, хотя и тут нельзя очень обвинять историков, ибо сам Курбский начинает этим разграничением свое послание к Иоанну, а слова его, как бы ни были пристрастны, не могут быть ни на чем не основаны. С другой стороны, мы не видим ничего удивительного в том, что человек в течение своей жизни, может испортиться, нравственно пасть и быть не похож на себя самого в нравственном отношении. Это самое может случиться и на престоле. В Иоанне точно мы видим нравственное изменение, и хотя не мгновенное, однако довольно быстрое. Стоит снять только узду со своей воли, и порча произойдет скоро. Нам кажется, что порча в Иоанне именно пошла быстро тогда, когда он избавился от своих советников, когда сбросил с себя нравственную узду стыда, когда значение царя слилось в его понятии с произволом, и когда этот произвол явил полное отсутствие воли в человеке, ибо отсутствие воли и необузданная воля – это все равно.
Русская земля вынесла Иоанна, чтобы сохранить свою недавнюю целость и удержать возникающую крепость. К тому же, и это главное, Иоанн нападал на лица, именно на бояр, выгораживая постоянно народ. (На новгородцев он напал, обвиняя их в общей измене.) Ни быта, ни учреждений земских он не трогал. Он слышал требования истории, он исполнял их. Он созвал Земский Собор, и постоянно всюду давал наибольший простор народному голосу и мнению в делах общественных. Между тем не в молчании со стороны древней России проходили страшные дела царя: Иоанн слышал обличения… В этом случае мы разделяем с г. Соловьевым его оправдание древнего русского общества.
Этот произвол, это служение своей личности, много изменили Иоанна. Подозрения обступили его со всех сторон, – и как несправедливы были эти подозрения! Он всюду видел небывалые заговоры. Нет ничего вреднее для правительства, как подобный страх; он отнимает у монарха доверенность к стране, он лишает мужества и делает робким. Правда, Иоанн никогда не вел себя Ахиллесом, но робость его, которую мы видим во второй половине царствования, – изумительна. Мы думаем, что она есть плод деспотизма и недоверчивости, столь незаслуженной, к своему народу. Умевши быть гордым при успехе, Иоанн не мог сберечь своего достоинства, как скоро счастье повернулось к нему, хоть немного, спиною. Говоривши гордо с крымским ханом, он потом ему бил челом; не хотел сперва назвать Батория братом, а назвал его соседом, – он потом делал ему уступку за уступкою и униженно добивался мира. И тот самый Иоанн, столь робкий перед врагами, поразил своего сына смертельным ударом за то, что тот стал говорить ему об обязанности выручить Псков. Во время войны Иоанн ссылался о мире, и послы его униженно следовали за Баторием, опустошавшим русскую землю. Деспотизм и служение своей личности есть часто источник робости и мелкости душевной.
Замечательно, что был один из русских государей, который питал, как известно, к Иоанну особенное уважение: это Петр Великий. Такое сочувствие замечательно. Нам скажут может быть, что оно очень просто, что Петр желал также просвещения, так же хотел приобрести Ливонию; но просвещения хотели и все наши государи, а Борис более всех. Желание приобрести Ливонию было естественно, и конечно, было желанием не одного Иоанна; только трудные обстоятельства мешали нашим царям исполнить это намерение. Нам кажется, что сочувствие это лежит глубже, а не привязано к отдельным действиям, – что это сочувствие личностей. Но характер Петра был иной, чем Иоанна. Невольно, на основании сочувствия Петра к Иоанну, рисуется сравнение обоих государей. Замечательно сходство в иных частных проявлениях. Укажем на одно из них.
Иоанн вдруг сделал Симеона Бекбулатовича государем всея России с титулом Великого князя, сам назвался Иваном Московским и ходил, как простой боярин. Но вся власть оставалась при нем: он снял только с себя царскую одежду. То же самое сделал и Петр. Он облек князя Ромодановского в сан царский, назвал его Кесарем, говорил ему: «Ваше Величество», и, навесив на него, как на вешалку, все великолепие царское, оставил при себе всю власть. Нам неизвестно, знал ли Петр о поступке Иоанна. Если нет, то в этом случае особенно замечательно такое сочувствие обоих государей. Как объяснить подобный поступок? Объяснить, кажется, можно. Здесь видим полнейшее самоощущение безграничной, чистой власти, откинувшей весь блеск, пышность и великолепие, все свои атрибуты, на которые как будто она опирается. Перед всей великолепной обстановкой в лице Великого князя Симеона и Кесаря Ромодановского перед этим бессильным изображением власти являлась сама власть, лишенная всякого величия, всякого гордого одеяния, власть, облекшаяся в образ подчиненности, но тем сильнее чувствующая всю свою силу и безграничность. Это ощущение безграничной власти, во всей ее чистоте, конечно испытывалось и Иваном Московским, и Петром шкипером. В Петре это явилось еще резче и сильнее, чем в Иоанне, как и все, в чем сходились они.
Если мы обратим беспристрастное внимание наше на ту эпоху, то есть на XVI век, то нас невольно остановит зрелость политических намерений России в том веке. Едва сплотившееся цельное государство, оно уже устремляет свои взоры на Черное и Балтийское моря и стремится приобрести берега их. Россия XVI века сознает необходимость обладания Крымом, и русские полки проникают туда. Здесь-то вышел спор у Иоанна с боярами: они предпочитали берега Черного моря, они не желали войны с государствами христианскими, но Иоанн добивался Ливонии и берегов Балтийского моря. Кто был прав – трудно решить. По крайней мере Иоанн как будто потом согласился со своими боярами, завещав не воевать с державами христианскими. Россия помнила ясно свои права, старину свою: Киев называется отчиною царя; на Ливонию смотрит Россия, как на древнее свое достояние. И этот взгляд России XVI века нельзя не признать верным. Итак, Россия в XVI веке частью приобрела те владения, какими пользуется теперь, частью наметила себе пределы, совершенно почти в том объеме, в каком находится Россия XIX века.
С другой стороны, относительно внутреннего совершенствования, Россия XVI века стремилась к просвещению, стремилась к сближению с Западной Европой, стараясь заимствовать от нее все ее изобретения и успехи, но оставаясь самостоятельной (причем только и может быть плодотворно заимствование). А просвещенная Европа, напротив, не давала просвещения и всеми силами старалась препятствовать России в ее благородном стремлении приобретать полезные знания от своих соседей. Приведем здесь выписку из «Истории» г. Соловьева. «В 1539 году, когда бежавши из Москвы Петр Фрязин был представлен Дерптскому епископу, тот спросил его: знает ли он в Москве немца Александра? Петр отвечал: „Знаю, я жил с ним на одной улице; этот Александр сказывал в Москве боярам, что у него есть товарищ в Дерпте, который умеет пушки лить и стрелять из них и думает ехать в Москву служить Великому князю“. Услыхав это, епископ допытался об этом немце и сослал его неведомо куда». Как ошибочно закоренелое в людях несведущих мнение (а ведь таких людей еще много), что допетровская Россия чуждалась просвещения и дичилась Западной Европы, и что только с Петра явилось стремление к знанию. Пусть они прочтут VI том «Истории» г. Соловьева: они увидят тому совершенно противное. Они увидят, что стремление к просвещению, к заимствованию всего полезного от Европы было и до Петра.
Что касается до внутреннего устройства самой страны, то мы видим, что в XVI веке созван был Земский Собор, с которого начинается ряд Земских Соборов до самого Петра I. Мы видим всюду покровительствуемое земское мнение и участие в государственных делах; видим мы это из губных грамот и других актов. Мы видим, что правительство обращается к народу в трудные минуты и делится с ним сочувствием к общему делу. Мы видим, что совещательное начало было в высшей степени распространено в России и на него сильно опиралось правительство.
Мнение свое о новом труде г. Соловьева мы высказали. Мы сказали, что это не история, а историческое исследование. Ожидаем следующих томов.