Световые конусы прошлого и будущего для данного события делят пространство-время на три области...
Стивен У. Хокинг

Область пространства, не лежащую внутри световых конусов прошлого и будущего, мы будем называть внешней.

Письмо странное, непохожее на другие. Конверт — использованный, вскрытый, снова заклеен скотчем, имя прежнего адресата энергично зачеркнуто прямыми штрихами шариковой ручки, а имя Кристины написано рядом. Почерк кажется неестественным, словно грубая подделка. Буквы валятся в разные стороны, некоторые словно бы оборваны в спешке, а другие снабжены прихотливыми завитушками. Прежняя марка в правом верхнем углу конверта отодрана, а три новые, явно избыточного номинала, неровным рядом налеплены в левом. Но штемпеля на них нет — значит, не почтовая служба позаботилась о том, чтобы это письмо попало в Кристинин почтовый ящик.

Астрид, думает она, и земля уходит у нее из-под ног, покуда она не вспоминает, что Астрид умерла, что уже три года как ее нет. И в этот миг сама же осознает, что собственное ее тело в это так и не поверило, как она ни пыталась заставить свои глаза смотреть, а руки осязать, — руки, что были тогда еще белее, чем у Астрид. Но ни мышцы, ни кости, ни нервы ей не верят и реагируют так, словно Астрид все еще жива: крестец сводит судорогой, и боль растекается оттуда, свинцовым поясом охватывая бедра.

Хоть она и врач — а быть может, именно поэтому, — Кристина не знает иного способа бороться с болью, кроме как игнорировать ее. Подняв очки на лоб, она близоруко склоняется над конвертом, силясь разобрать имя прежнего адресата. Но в скудном сероватом утреннем свете сквозь синюю штриховку удается разобрать только отдельные буквы — А, Е, С. Тогда она пытается указательным пальцем вскрыть конверт, но и это не удается. Скотч слишком плотный. Нужны ножницы.

Не Астрид, нет, думает она, бредя назад к дому и вертя в руках конверт. Биргитта. Конечно же Биргитта. Значит, придется звонить Маргарете, а та, само собой, станет дуться, потому что мы не виделись уже много лет... Вообще-то сколько же можно притворяться сестрами?

Мертвая чайка заставляет ее забыть о письме — она спотыкается о трупик и, обретя наконец снова равновесие, машинально сует странный конверт в карман халата. Потом, отступив назад, видит белесую пленку, затянувшую черные птичьи глаза, и, скривившись от отвращения, закусывает верхнюю губу.

Изо всех сил прижимая к груди «Вадстена тиднинг» и «Дагенс нюхетер», она почти вприпрыжку несется назад, к кухонной двери, шлепая резиновыми сапогами. Там, на кухне, стоит Эрик и режет хлеб к завтраку, щеки у него розовые от бритья, а светло-рыжие волосы потемнели, мокрые после душа. Он устремляет свои бледно-голубые глаза на нее, пока она стаскивает с себя сапоги, и на какое-то невеселое мгновение она видит себя его взглядом: тощую, в мятой ночной сорочке, с не чесанными после сна пепельными волосами. И, поспешно затянув на талии пояс халата — он волочился за ней, как хвост, все время, пока она была на улице, — завязывает его узлом и старается изо всех сил, чтобы голос звучал как можно более спокойно и небрежно:

— Там в саду лежит мертвая птица. Чайка...

Он идет к дверям и выглядывает наружу, все еще держа нож в руке.

— Где?

Вытянув шею, он идет на цыпочках, а она становится у него за спиной, чтобы видеть под тем же углом. Вокруг него витает слабый запах мыла, и она подавляет внезапный порыв — обхватить его руками за шею и зарыться лицом в этот запах. Но так можно здорово увлечься. Они опоздают.

На расстоянии серо-белую птицу не видно, она сливается с грязным снегом на блестяще-черном гравии на дорожке.

— Вон, — говорит Кристина и показывает рукой из-под его локтя. — Прямо под сиренью. Видишь?

Теперь он видит — неестественно вывернутую головку, распростертые крылья и полураскрытый клюв. Молча кивает и идет за пластиковым пакетом.

А после в саду, сунув обе руки в пакет, подбирает птицу, ловко выворачивает пакет и завязывает его.

— Тяжелая, — произносит он, входя в кухню. — Хочешь, попробуй?

И, подняв пакет, взвешивает его в руке, уже готовый выдать теорию, объясняющую данный факт.

— Шею сломала. Вероятно, врезалась прямо в стену, я вроде бы слышал удар в половине пятого, но решил, что это ветер... А ты ничего не слыхала?

Кристина молча качает головой. Эрик смотрит на нее, потом на пакет.

— Больная, наверное, здоровые птицы не врезаются в дома... Ладно, не будем зацикливаться. Пойду выкину ее в бак.

Потом он долго полощет руки под струей горячей воды — так долго, что из белых они становятся красными, а бледные веснушки на них делаются неразличимыми.

Кристинин профессор.

Так Эрика обычно называет Маргарета. Хотя он, собственно говоря, не профессор, а вот уже много лет топчется в доцентах.

Однако в Маргаретиной характеристике что-то есть. Эрик и правда чем-то смахивает на карикатурного профессора. У него узкие плечи и бледная кожа, и когда волосы просохнут после душа, то подымутся дыбом, образуя всклокоченный венчик из рыжих кудрей вокруг почти совершенно голой макушки. Прическа «а-ля Эйнштейн», хохочет Маргарета где-то в глубинах Кристининой памяти, но сегодня Кристине не хочется смеяться над Эриком, и она плотнее сжимает губы.

Не потому, что Эрик может вдруг заметить, как она снисходительно ему улыбается через накрытый для завтрака стол. Он ушел с головой в «Дагенс нюхетер» и рассеянно, вслепую водит над столом ножом для масла. Бывали утра, когда Кристина нарочно передвигала масленку по столу туда-сюда, и пока он тыкал ножом мимо масла, она с интересом ждала — когда он наконец оторвется от газеты? Рекордное время — восемь минут.

В то время они жили в Линчёпинге, и их дочки-двойняшки находились в самом свинском подростковом возрасте. Усевшись по разные стороны кухонного стола — Оса возле мамы, а Туве возле папы, — они молча следили за перемещениями масленки. Когда Эрик наконец ошарашенно поднимал взгляд, Кристина, не выдержав, прыскала, но Оса только хмурилась, а Туве фыркала. И обе вставали как по команде и с грохотом, исполненным презрения, задвигали свои табуретки под стол, хором обличая: «Господи, вы прямо как малые дети!»

Да, думает Кристина. Пожалуй. Во всяком случае — Эрик. Он — как малое дитя в лучшем смысле слова, ибо до сих пор продолжает удивляться миру.

В большинстве своем мужчины перестают изумляться окружающему миру где-то в самом начале полового созревания и оставшуюся часть жизни посвящают покорению этого мира. Эрик же все еще полон любопытства. И сражается не ради победы, а ради познания.

Но теперь он все-таки поедет. Наверху в спальне разинул пасть чемодан, только и ждет, когда ему дадут заглотнуть последнюю рубашку. Пять месяцев Эрика не будет — пять месяцев Кристине придется жить одной. В первый раз — раньше с ней рядом были девочки. Но теперь они выросли, учатся в Упсале и в Вадстену заглядывают изредка, пару раз в год, и то ненадолго.

Кристину это не огорчает. Напротив. Лицу своему она, конечно, придала подобающее печальное выражение, когда Эрик с виноватым видом рассказывал ей, что его снова приглашают за границу для каких-то исследовательских проектов и что придется все-таки поехать, но в глубине ее души золотой рыбкой плеснула радость: наконец она поживет спокойно.

Она улыбается про себя, подумав, сколько у нее впереди завтраков в одиночестве. Черный кофе. Свежевыжатый апельсиновый сок. И маленькие белые горячие хлебцы с сыром «Чеддер» и мармеладом. Она выкинет его овсянку и мюсли тут же, как вернется из аэропорта. А еще, может быть, заведет себе кошку...

Как всегда, стоит ей размечтаться о свободе, он словно что-то чувствует. Складывает газету и смотрит на Кристину:

— А может, возьмешь отпуск на пару недель в мае? И приедешь ко мне?

Кристина лживо улыбается. Вообще-то в мае она намерена сидеть у себя в садике и любоваться распускающейся сиренью, очень ей нужно париться в Техасе, задыхаясь от пыли в университетском городке.

— Попробую. Все зависит от Хубертссона. Если придется его подменять, тогда вряд ли что получится...

Этого достаточно, атака отбита, он кивает и снова раскрывает газету. Болезнь Хубертссона его раздражает, ему неприятно о ней слышать. Врач, способный так запустить собственный диабет, доведший себя пьянством и излишествами до угрозы ампутации, у людей благоразумных вызывает тревогу и смятение. А Эрик благоразумен.

И все-таки когда Кристина видит, как он морщит лоб над передовицей в «Дагенс нюхетер», ее, как и много раз прежде, заполняет та же стыдливая нежность. Он — мой мужчина, думает она. Да и больше того, мой освободитель и защитник. Никогда я не видела от него ничего, кроме добра, — и все-таки жду не дождусь, когда он уедет!

Она импульсивно подымается и подходит к нему, нагибается и целует в лысую макушку.

— Я по тебе уже скучаю, — говорит она.

На какой-то миг она ощущает его сомнение — каждый его мускул напрягся, но тут же обмяк. И вот он встает, обхватывает ее руками и целует ее шею, щеки и уши. Так было всегда — за один поцелуй она получает много. Даже чересчур много. Ее любовь оказывается слишком мала и тонет, захлестнутая волной его любви. Теперь ей надо обуздать собственную чувственность и, уперевшись ладонями в его грудь, мягко отстранить его. Одна мысль о близости пугает, грозя на месяцы вперед омрачить душевный покой их обоих — в памяти останется не ее поцелуй, а ее холодность.

Но вот он словно замер, он ее больше не целует, только стоит, крепко прижав ее к себе, и это объятие волнует куда больше.

— Я тоже по тебе скучаю, — произносит он наконец и гладит ее по голове.

Кристина, высвободившись, сует руки в карманы. И, наткнувшись там на конверт, спохватывается. Письмо! Странное письмо.

— Вот, смотри, — говорит она и протягивает ему конверт. — Лежало в почтовом ящике, когда я брала газеты.

Но Эрик уже сел и снова уткнулся в «Дагенс», скользнув по конверту рассеянным взглядом:

— От кого это?

Кристина, пожав плечами, приносит ножницы.

— Не знаю...

И, вцепившись в конверт, осторожно отрезает миллиметровой толщины полоску по его верхнему краю. Он толстый, письмо, должно быть, на много страниц.

Но, вытащив из конверта его содержимое, она решает было, что обозналась, что это вовсе не письмо, а бандероль из розовой шелковистой бумаги, в которую тщательно упаковано что-то маленькое и ценное. Однако, когда она разворачивает розовую бумагу на кухонном столе, ничего ценного из нее не выпадает. Кажется, упаковка пуста. Лишь через какое-то время она видит текст — в самой середине розового листка несколько крошечных строчек шариковой ручкой, каждая буковка — не выше двух миллиметров.

Кристина придвигает настольную лампу, поворачивает абажур, чтобы свет падал на розовую бумагу, и читает:

Я — желанная.

Я — никогда не приду.

Я — забытая сестра.

И там же несколькими сантиметрами ниже — крохотные каракули:

Я тоже сидела на старой вишне в саду у Тети Эллен,

Хоть вы меня и не замечали!

Тетя Эллен, тарантул в тарантелле!

Паук или танец?

Паук!

— Гадость! — час спустя произносит Кристина, переключаясь на пятую скорость. — Бред, гадость и психоз и больше ничего. Что теперь еще за комедию она устроила? Я уж надеялась, что с этим покончено, что репертуар исчерпан. Мы уже видели «Бедную Биргитту — жертву клеветы», «Безвинную Биргитту, несправедливо обвиненную и привлеченную за употребление наркотиков», не говоря уже о целой серии спектаклей на тему «Мужественная Биргитта завязала с наркотой, но обстоятельства сильнее, и она снова срывается»! До чего я он нее устала! А Маргарета как надоела! Господи, чего ради надо продолжать эту игру в старшую и младшую сестричку, когда обеим уже под пятьдесят? Ну да, мы прожили какое-то время вместе, но ведь ни Биргитта, ни Маргарета ничего тогда для меня не значили. А значила Тетя Эллен! Сегодня у меня с ними обеими нет решительно ничего общего. Ничего! Ровным счетом! Ноль!

Эрик кладет руку ей на плечо:

— Ты слишком разогналась, успокойся. Не бери в голову, выкинь это письмо и включи автоответчик и определитель номера, чтобы знать, кто звонит. Рано или поздно они поймут, что тебе это неинтересно...

— Ха! — отвечает Кристина. — Можно подумать, на Биргитту подействуют деликатные намеки. Или на Маргарету. Нет, тут нужна тяжелая артиллерия — что-то я пока не замечала за ними обеими особой тонкости восприятия...

Эрик смеется, и от этого хорошо знакомого кудахтанья ее гнев утихает, она поворачивается к нему и видит, как его кудри сверкают червонным золотом в солнечном свете. Серенькое утро высветлилось до сверкающего предвесеннего дня — с высоким ярко-голубым небом и искрящимися на солнце редкими пятнами снега среди черных влажных полей.

Она взяла выходной и сможет отвезти его прямо в аэропорт, в Арланду. До самолета еще уйма времени. Она сбрасывает скорость. Спешить незачем, и можно позволить себе насладиться теми несколькими часами, что осталось им провести вдвоем.

Но Эрик наслаждаться не хочет. Едва они выезжают на шоссе, как ему уже невмоготу смирно сидеть на пассажирском месте. Его тон делается брюзгливым:

— Что, уже запланировала великие свершения в «Постиндустриальном Парадизе», пока меня не будет?

Кристина, вздохнув, сдерживается, чтобы не съязвить в ответ. Двадцать три года сопровождает ее эта брюзгливая ревность, раздражая больше всего остального. Когда-то ей казалось, что с годами это пройдет. Ревновать к собственному дому? Такого быть не может. Оказалось — может. Эрик ревнует ее к их дому. И при всем своем раздражении Кристина вынуждена признать, что для ревности у него есть основания. Она так страстно любит «Постиндустриальный Парадиз», что не в силах этого скрыть.

Когда девочки перебрались в Упсалу, Эрик охотно признал, что дом в Линчёпинге слишком велик и что все справедливо: теперь его очередь ездить на работу в Линчёпинг, раз она столько лет моталась на работу в Вадстену. Но когда она показала ему этот красный домик восемнадцатого века, выяснилось, что у Эрика несколько иные планы. Собственно, он-то собирался жить в квартире. И что в центре Линчёпинга есть совершенно замечательные квартиры, приличные и удобные и не так уж далеко от Университетской клиники. Может, Кристине подыскать себе работу в Линчёпинге? Перед семейной медициной теперь открываются новые возможности... Всю жизнь Кристина ходила вокруг Эрика на цыпочках, все время настороже — чтобы, не дай бог, не огорчить его и не рассердить. Всякий крик и свара ее пугали. От первого же раздраженного ответа у нее внутри все начинало дрожать от ужаса. Поэтому она тут же сдавалась и уступала с каким-то смутным и постыдным ощущением — не то страха, не то безразличия. Она просто не в состоянии браниться и спорить из-за будничных мелочей. Ее едва хватало на то, чтобы утром подняться с постели — все силы забирала тяжкая тайна, Кристинин вечный ужас и омерзение.

И все же она стыдилась, ведь ее покорность была отчасти притворной, — просто способ манипулировать Эриком. Но он вроде бы ничего не замечал. Недалекий, как и все мужчины, он, конечно, даже не сомневался, что ее мнение всегда совпадает с его, ибо оно — единственно здравое.

Но как только появилась возможность купить этот старый дом в Вадстене, Кристину как подменили. Если бы ей пришлось выбирать между домом и Эриком, она бы выбрала дом. И Эрик, видимо, это понял. Увидев, как она взвешивает в руке кованый ключ от дома, он прекратил все разговоры насчет квартиры в центре Линчёпинга. Молча признав свое поражение. Его хватило лишь на булавочный укол в отместку: мол, конечно, можно купить этот старый дом, но ей, надо думать, понятно — у него совершенно нет времени приводить его в порядок. Этим пусть уж она сама занимается.

И Кристина занималась этим сама. Пока Эрик сидел в Линчёпинге, она месяц за месяцем все свое свободное время обихаживала старый дом. Отскребала старую эмаль и отмачивала виниловые обои, обдирала ковролин и циклевала старые деревянные полы, она командовала водопроводчиками, электриками, столярами и кровельщиками и одновременно красила шкафы и двери настоящей яично-масляной темперой. Шаг за шагом она восстанавливала причиненные современностью потери. И из всего этого хаоса постепенно вышло нечто целостное — компромисс между домотканой стариной и требованиями современного комфорта. И эта целостность была ее детищем, а не его. Она завоевала дом своими собственными руками. Впервые в жизни Кристина ощутила, что чем-то обладает, и впервые познала наслаждение от обладания.

Но имя дому все-таки дал Эрик. Тогда в только что отделанной гостиной, еще пустой, без мебели, Кристина развела огонь в камине и распахнула двустворчатую дверь, чтобы он увидел, как это красиво — отблески огня, пляшущие на жемчужно-серых стенах. Комната его поразила, он собрался было шагнуть в нее, но замер и так и стоял на пороге — и наконец сказал:

— Все равно что заглянуть в другое время...

Засунув руки в карманы, он сделал три быстрых шага по широким половицам, резко повернулся кругом и стал внимательно рассматривать детали, пока, усмехнувшись, не обернулся к ней:

— Благодарю, Кристина. Ты сотворила постиндустриальный парадиз. В этой комнате словно бы и не было никогда двадцатого века, словно он остался за скобками, как досадная оплошность.

От его шутки ей сделалось неловко, почти стыдно. Внезапно она почувствовала себя дешевой воровкой, приживалкой, нацепившей чужие фамильные украшения. Много недель потом она все размышляла над его словами, пытаясь понять причины этой своей неловкости.

Кристина и прежде знала за собой нездоровое пристрастие к старине и порожденный этим пристрастием ненасытный голод, сопровождаемый горечью и завистью. Эрику этого не понять. Он только пожимал плечами в адрес населявших его собственные гены старых священников и врачей и стонал от раздражения при виде старинных книг и приходской мебели, которую ему и его сестрам заповедано было хранить и беречь. Но зачем ему этот хлам? Он медик, а не антиквар, он и сам прекрасно знает, кто он и откуда взялся, без того, чтобы тащить за собой по жизни все это старье.

Кристине так и не удалось втолковать ему, что сама-то она ощущает лишь собственную принадлежность к классу бесплацентарных Кристин — не рожденных никем. А вылупившихся, как птица или ящерица, из большого белого яйца. Он всплескивал руками и отделывался от нее своими деревянными резонами. Она ведь сама знает, что у нее была мать — Астрид. Если ей этого мало — можно посмотреть по данным переписи населения. А если ее беспокоит, что до семилетнего возраста она ничего про себя не помнит — so what? Она ведь помнит и больницу, и детский дом, и годы у Тети Эллен, и как подростком жила у Астрид. А коли уж ей хочется узнать еще побольше, то достаточно заказать старые истории болезни и документы комиссии по делам несовершеннолетних...

— Ты ничего не понимаешь, — бессильно призналась она однажды. — Мне же не моя история нужна. А чья-то чужая.

Вот ее-то и дал «Постиндустриальный Парадиз». Приобретя этот дом, она тем самым купила себе место в истории, обустроила его для себя, как современные люди обустраивают для себя все что их душе угодно. Входную дверь украшала цифра «1812». А сам дом был еще старше — и на старинной книжной полке ее свежеобставленной гостиной лежала коротенькая выписка из «Свода» Старой Вадстены, сообщающая, что первое строение на данном земельном участке было возведено в последние годы четырнадцатого века. Кому из лишенных истории удавалось обзавестись таким солидным ее куском?

А впрочем, любовь не нуждается ни в каких рациональных доводах. Кристина просто любила «Постиндустриальный Парадиз» всем резонам вопреки. Оставшись дома одна, она порой ловила себя на престранных поступках: то прижмется щекой к окну, то гладит стену или встанет и стоит не шевелясь в углу гостиной минут двадцать кряду и просто смотрит, как наплывают сумерки, одевая блеклые цвета подобием ангельского пуха. Однажды она прищемила пальцы, попытавшись обнять дверь. В тот вечер, когда Эрик вернулся домой, она мучилась такой виной, как если бы провела весь день с любовником, и синие пятна на пальцах, казалось, изобличали ее, как других — следы засосов на шее. И Эрик это почувствовал. Накладывая повязку, он слишком сильно сжал ей больные пальцы.

Мой мужчина, подумала она в тот раз, как думала и много раз прежде, и порывисто погладила его по щеке.

Мой мужчина.

Оса и Туве уже стоят и ждут у международного терминала. Эрик, заметив их издалека, издает изумленный возглас. Кристина растрогалась, заметив, как растрогался он. Он и не ожидал, что их дочери найдут время приехать из Упсалы в Арланду лишь ради того, чтобы помахать ему на прощанье. Он выскакивает из машины, раскинув руки, и обнимает обеих, прежде чем Кристина успевает заглушить мотор. Когда она наконец выбирается из машины, все трое стоят голова к голове, положив руки друг другу на плечи, словно футбольная команда перед матчем. Лисицы, думает она. Футбольная команда «Лисицы». Или годовое собрание Союза Рыжих. Я тут лишняя.

Она обстоятельно запирает машину и направляется к ним.

Оставшиеся часы заполнены шумом и суетой... Эрик порхает между стойкой регистрации и газетным киоском со всякой мелочью, пока девчонки, будто сто лет не ели, обсуждают обед в «Скай-Сити». Однако до ресторана все добираются только через час — девчонкам по дороге надо заглянуть в каждый магазинчик. Эрик, улыбаясь, платит в припадке небывалой расточительности. Новые сумки? Конечно. Фирменные, от «Mullberry». Каждой новую кофточку? Само собой, ручной вязки, в фольк-стиле. А, еще и варежки? Ха, мелочи какие на фоне полного разорения!

А потом, после того, как самолет улетает, а девчонки прыгают в упсальский автобус, крепко держа пакеты с покупками в обеих руках, Кристина легкой походкой идет к стоянке. Слабый ветерок приятно обдувает лицо и ерошит волосы, и на секунду начинает казаться, что можно вот так подняться в воздух и полететь. Она свободна. Совершенно свободна. Не нужно ни следить за временем, ни готовить обед, никто тебя не ждет — ни дети, ни пациенты.

Впервые за эти двадцать с лишним лет она принадлежит только себе самой.

Нажав на педаль газа, она запускает мотор и под его бодрое урчанье задом выезжает со стоянки.

Тоска нападет много позже. Кристина припарковалась у Нючёпингского моста, чтобы выпить чашечку кофе, и уже выходя из кафетерия, ни с того ни с сего вспоминает колючую щеку Эрика у своей щеки, а потом — нежные, как шелк, щечки девчонок. Ощущение чисто физической утраты, тяжелой, пульсирующей боли под ложечкой: моя семья! Всего четыре часа назад мы сидели все вместе за столиком в ресторане и болтали наперебой, а теперь стало так тихо, словно никого из них и не было на свете... Но я хочу, чтобы все они были, рядом со мной, вокруг меня!

Она останавливается возле парковочной площадки и несколько раз глубоко вздыхает — уже смеркается, воздух прохладный и влажный. Вдалеке у пустой стоянки для грузовиков, вытянувшись, застыл по стойке «смирно» перелесок, словно римская когорта в ожидании приказа. Но приказа нет. В мире все замерло, ни ветерка, ни шевеленья, и даже отдаленного шума мотора не слышно почти целую минуту. Кристина поплотней закутывается в свое широкое манто и смотрит на небо. Оно сиреневое и пустое, ни облаков, ни звезд, ни даже самолета.

Все уехали, думается ей. Их больше нет и меня тоже нет — для них...

Одинокий прохожий идет к ней наискось через стоянку, и его взгляд заставляет ее собраться — с преувеличенным усердием она начинает рыться в сумочке, ища ключи от машины. Уже в машине она зажигает свет и принимается разглядывать свое лицо в зеркале заднего обзора. Когда они прощались, глаза у Эрика блестели, Оса всхлипывала, а Туве плакала не таясь; сама же она просто стояла, не чувствуя ровным счетом ничего.

— Что же я за человек? — спрашивает она вслух у собственного отражения и тут же повторяет громче, словно беседуя с тугим на ухо пациентом: — Что же я, собственно, такое?

Спустя несколько часов машина уже подпрыгивает на булыжниках Сонггатан. «Постиндустриальный Парадиз» стоит, словно молчаливое обещание, в свете одинокого уличного фонаря, под защитой старинной Красной башни на другой стороне улицы. Припарковав машину и выбравшись наружу, Кристина поднимает взгляд и стоит — совершенно неподвижно, чуть наклонив голову, будто прислушиваясь. Город словно бы совсем затих, уснул, — но внезапно потянуло сильным и влажным ветром с Веттерна, он засвистал и запел, и в зимней стуже вдруг запахло клевером. Кристине кажется, что ветер у нее за спиной, что он подталкивает ее вперед, когда она, внутренне содрогнувшись, приближается к почтовому ящику. Открывает его, полная дурных предчувствий, но находит там только какой-то счет да рекламу торговой сети.

Прежде чем войти в дом, она прогуливается по своему ночному саду. Под сиренью останавливается, разравнивая ногой гравий, словно пытаясь похоронить воспоминание о мертвой птице. И не видит огонька от сигареты и не замечает, что кто-то сидит на ступеньках кухонного крыльца и следит за нею. И поэтому вздрагивает, услышав хрипловатый голос:

— Эй, Кристина, — произносит он. — Ты сегодня тоже получила письмо?

***

Ах ты господи, какие мы стильные штучки, думает Маргарета. Широченное манто из мохнатой шерсти и кожаные перчатки! А подо всем этим великолепием наверняка шарфик от «Гермеса». С цепями и конскими головами и прочими причиндалами. Фу-ты ну-ты, ах ты господи!

Она встает и бросает окурок на гравий, потом каблуком растирает и фильтр и табак — до полного изничтожения. Потом сует письмо в карман и с деланной небрежностью бредет к сирени. Подойдя ближе, она видит выражение Кристининого лица. Рот открыт, верхняя губа приподнята, зубы оскалены.

— Испугала тебя? Извини. Не хотела...

Христинина рука метнулась к воротнику, глаза близоруко сощурились за толстыми очками.

— Маргарета? Ты?

Ненужный вопрос, она и так прекрасно знает, кто перед ней. Хрипотца, наигранная небрежность походки, да и самая внезапность появления — кому еще и быть, кроме Маргареты? Ее собственный голос и мягче, и музыкальнее:

— Скажи на милость! Рада тебя видеть! Долго ждала?

— Да не один час. Уж решила, что у тебя ночное дежурство.

— Ой, да ты, наверно, замерзла!

— Не бойся, я оделась по-нашему, по-норландски. И вообще мне тут было просто замечательно...

Маргарета, разумеется, врет. Замерзнуть она, конечно, не замерзла — она вообще редко мерзнет, ее тело защищает от холода несколько избыточный жирок, — но замечательно-то ей вовсе даже не было.

На самом деле весь сегодняшний день не задался, как и вся ее экскурсия по памятным местам собственного прошлого. И, просидев несколько часов в полном одиночестве на Кристинином заднем крылечке, Маргарета вынуждена была себе признаться, что заранее знала — все именно так и получится.

Иные воспоминания лучше не трогать, они тонкие, как паутина, и рвутся от всякой мысли и всякого слова. Довольно и того, что время от времени они поблескивают на опушке твоего сознания.

Так всегда бывало с воспоминаниями о пережитом в Тануме: сверкая капельками росы, паутина переливалась на опушке Маргаретиного сознания, и сама она осторожно подбиралась к ней поближе. Однажды она уже попробовала одеть пережитое в слова — когда, разнежась после любовной схватки с Класом, попыталась объяснить ему, с чего вдруг она решила заняться физикой. Сбивчивым шепотом описывала она блуждания юной Маргареты по вересковой пустоши и как небо на самом восходе солнца тоже стало бледно-розовым, подобно вереску, как небо это сливалось с землей и как долго-долго мерцала Полярная звезда, покуда ее не погасил утренний свет.

— Вот тогда я стала подниматься по склону... И, взойдя на вершину холма, заметила три гигантских белых бокала. Три параболоида. Хотя тогда я этого еще не знала, в то время вообще мало кто знал, что такое параболоид. Я никогда ничего подобного не видела, но предположила, что это — что-то космическое... И так обрадовалась! Я была неслыханно счастлива просто оттого, что они такие огромные и красивые, и оттого, что... Да просто оттого, что они есть!

Клас, молча лежавший в ее объятьях все время, пока она рассказывала, высвободился, сел, потом прошлепал босыми ногами по сосновым половицам. В его голосе звучала наигранная тревога:

— Силы небесные, Маргарета! Неужели это из-за них тебя понесло в большую науку?

И она, разумеется, рассмеялась в ответ и, встав с кровати, тоже зашлепала босыми ступнями по полу спальни. Подойдя, пихнула его локтем:

— Ты же сам все время говоришь — легкую придурь вполне можно себе позволить?

Он улыбается в ответ:

— Само собой. Но не до такой же степени!

Как она потом на себя злилась! Ну что ей стоило придержать язык? Могла бы сообразить, что обо всем, пережитом тогда, лучше помалкивать и принять как данность, что такими вещами нельзя делиться ни с кем. Даже с преданным другом и любовником. Тут все дело в дыхании времени, в этом страхе современности перед вечностью.

У нее, разумеется, нашлись бы слова, чтобы описать пережитое для самой себя — но не было общепринятых слов, приемлемых для Класа — человека безнадежно современного. Скажи она ему, что при виде параболоидов ее сердце расширилось, что сразу подумалось о кораблекрушении и о необитаемых островах, его бы это смутило. А добавь она, что испытала нечто сродни религиозному экстазу, он бы попросту оскорбился. У нормальных людей религиозных переживаний не бывает. Во всяком случае — в наше время.

Но так уж вышло. Ее сердце в то утро расширилось в буквальном смысле слова, и впервые в жизни она почуяла присутствие Бога. Параболоиды были величественнее и внушали куда большее благоговение, чем любой из древних соборов и полуразрушенных капищ, которые она исследовала во время своих археологических экспедиций. Тогда она внезапно ощутила себя Робинзоном Крузо — тем самым Робинзоном, который, прождав полжизни, увидел наконец парус на горизонте.

— О да! — произнесла она вслух, сама толком не понимая, что собиралась сказать. — Да!

Солнце всходило, и краски пустоши становились все насыщенней, сотни тысяч вересковых колокольчиков, сбросив ночные анемичные полутона, налились пурпуром, тонкие серебряные стебельки трясунки превратились в золотые, а внутри громадных параболоидов на миг засверкали все цвета радуги, а затем снова слились в ослепительно-белый. И внезапно она поняла, что эти белые параболоиды вовсе не паруса. Но — голоса. Вопль отчаяния, адресованный Вселенной: «Мы здесь! Мы здесь! Спасите нас!»

А теперь от этого ничего не осталось. Даже памяти. Сегодня она изорвала паутину в клочья. Теперь ей уже никогда больше не вспомнить, как юная женщина опускается на колени в вереск, устремив взгляд на параболоиды, ибо в эту картину тут же вторгнется женщина средних лет, выходящая из припаркованной на обочине машины. Ее полузакрытые веки трепещут, она словно хочет продлить сладкое предвкушение, как можно дольше отводя взгляд; нет, она не станет смотреть на эти три белых бокала, пока не займет загодя обдуманную позицию — у правой дверцы. И вот наконец она открывает глаза — настежь, ясные, готовые впитывать, наполняться...

Но их ничто не наполнило. Маргарета, сморгнув, поняла, что ни пустошь, ни вереск, ни параболоиды ничуть не изменились — ибо для них двадцать пять лет все равно что один вздох, — но сама она стала другой. И десятки тысяч обрывков обретенных знаний в голове теперешней Маргареты развеяли всякое благоговение прочь. Она глядела на белые бокалы, тщетно пытаясь оживить в памяти соборы и капища, кораблекрушения и белые паруса, — бесполезно. Теперь она точно знала, что перед ней, и прежним волшебным образам места уже нет: это не вопль в космическое пространство, а три обыкновенные параболические антенны для приема спутниковых трансляций. В крайнем случае их можно было бы назвать ушами. Но Маргарета не в состоянии питать религиозные чувства к ушам. Глаза, те еще могут сиять, как маяки, а уши... они есть и пребудут банальными воронками. Вещь, конечно, нужная и полезная, да только внушает благоговения не больше, чем мозоль.

— Дура! — произнесла она вслух, пнув гравий обочины. — Идиотка! Тупица! Кретинка!

Мгновенная, но головокружительная мысль: что было бы, не забреди она сюда в ту ночь? Доктором наук она стала бы куда раньше — никто не корпит над диссертацией по археологии дольше четырех-пяти лет, а физику нужно лет десять-пятнадцать, прежде чем он станет хоть чем-то. А еще археологи ездят в Грецию на семинары и конференции, пьют вина по вечерам и крутят романы. А физики что? Ночи напролет просиживают одни-одинешеньки в каком-нибудь промозглом сарае в Норланде, снимая показания с приборов. По крайней мере, физики средней одаренности вроде Маргареты, которым не хватает гениальной легкости и проворства мысли, отличающих истинные дарования и ведущих их все дальше, до самого Европейского центра ядерных исследований в Швейцарии.

«Н-да, — подумала Маргарета, когда, снова усевшись в машину, нажала на газ, — давно пора понять, что физик из меня вышел так себе, серединка на половинку...»

Она пошарила по соседнему сиденью, нашла сигареты, закурила. Дым от первой затяжки защипал глаза, так что они заслезились. Она сморгнула слезы, но мутная пелена не исчезла, потому что глаза тут же наполнились новыми слезами.

Маргарета всхлипнула, сердито проведя под носом указательным пальцем. Неужели она в самом деле сидит и слезы льет? Маргарета Юханссон — дама, превратившая распутство в высокое искусство? Нет уж: вот уже пятнадцать лет она не плакала и теперь не собирается. Просто в машине накурено... Она опустила окно. Ворвавшийся ветер взъерошил ей волосы и вновь наполнил глаза слезами.

Ну и ладно. Все ясно. Зато она поняла наконец, что малость захандрила, что она хандрит уже давно. А в следующий момент ей приходит в голову, что все в ее жизни — посредственно и половинчато: полуфизик полусотни лет от роду с полунаписанной полуталантливой диссертацией, половинными доходами и полусестрами. Или как их еще назвать. Кроме того, большую часть года она жила лишь верхней половиной тела — Клас жил в Стокгольме, а она — в Кируне. Клас почти сразу дал ей понять, что может предложить ей только дружбу и телесную близость. Стало быть, полулюбовник. Маргарета отложила недокуренную сигарету и скорчила гримасу: вот был бы ярмарочный аттракцион! Приходите поглядеть на полудаму! Все за полцены!

За несколько миль до Уддеваллы она стряхнула наконец эту жалость к себе. Остановилась на перекрестке и заглянула в карту. Нет, все-таки придется ехать через Йёнчёпинг, хотя есть, разумеется, и объездной путь — для тех, кто едет в Стокгольм. Но она уже и так подзадержалась из-за своего путешествия по Memory Lane.

Она заранее решила не останавливаться в Вадстене, хоть и знала новый Кристинин адрес наизусть. Она спокойненько проскочит этот самодовольный городишко вместе с его самодовольной докторшей и поедет дальше в Муталу. Там она зажжет свечку на могиле Тети Эллен и просто поглядит на свой старый дом, а потом отправится в Стокгольм. Не потому, что спешит — ближайшие дни Клас все равно пробудет в Сараеве, — но просто ради удовольствия пожить одной в Класовой квартире. И не то чтобы она собиралась порыться в его тайнах, но если какой ящик или там шкаф окажется открыт...

Она остановилась пообедать возле «Золотой выдры» и с полчаса просидела за столиком в пустом кафе, глядя на сине-серую зимнюю воду Веттерна, потом поднялась и пошла к машине. И через несколько миль — нате, пожалуйста: что-то брякнуло, после чего Класов старенький «фиат» загрохотал, как целый танковый дивизион. Маргарета свернула на боковую дорогу, притормозила. Выйдя, обошла машину кругом, пытаясь понять, что случилось, но так и не поняла. Потом снова попробовала запустить мотор, грохот стал еще громче. Она не решилась выехать обратно на шоссе и позволила автомобилю потихоньку ехать туда, куда глядели его передние фары.

Вот так оно и вышло, что она все равно оказалась в Вадстене, что пришлось ехать со скоростью улитки по всем ее тесным улочкам на своей грохочущей, скрежещущей машине. И разумеется, оказалось, что в автосервисе — как уже подсказывало смутное предчувствие — быстрого ремонта ей обещать не могут. Вся выхлопная система вышла из строя, надо менять. Может, забросят новую из Линчёпинга. Если ей повезет.

— Завтра. — У механика был тягучий эстергётландский выговор. — Завтра после обеда, это пожалуй. А раньше — нет. Абсолютно исключено.

Взмокнув от волнения, Маргарета поправила челку.

— А это дорого?

Он чуть коснулся кепки, отвел глаза:

— Пожалуй. Не знаю я. Поглядим...

А когда она вернулась на стоянку, под «дворник» машины было засунуто письмо.

Дрожа от холода и злости, она добралась наконец до предположительно Кристининого дома и обозлилась еще больше, когда никто ей не открыл. Она несколько раз обежала дом, то барабанила в кухонную дверь, то с остервенением снова и снова давила на кнопку звонка у парадной, но спустя какое-то время опомнилась: что за истерика? Вполне возможно, что кажущийся пустым дом и в самом деле пуст. С чего это ей взбрело, будто Кристина затаилась и сидит за этими блестяще-черными окнами? И не желает впускать в дом сестричку Маргарету? Кристины просто нет дома. Все элементарно.

Запыхавшаяся, но успокоенная этим проблеском разума Маргарета опустилась на ступеньки кухонного крыльца. Что ж, подождем. Для начала она пощупала конверт, повертела его в руках и провела указательным пальцем по вскрытому краю, но мышцы рук вдруг обмякли, наполнившись приятным теплом, ладони скользнули на колени и легли полукругом вокруг письма. Она его больше не удерживала — оно лежало теперь само по себе на ее туго обтянутых джинсами ляжках.

Это была бы минута блаженства. Если бы упрямый голос в ушах не повторял без конца последнюю строчку письма: «Стыд и срам, стыд и срам. Никому тебя не надо!»

Во время своего долгого ожидания Маргарета вытянула ногу и ткнулась носком ботинка в гравий на садовой дорожке. Наверняка Кристина раз в неделю тщательно разравнивает его граблями. Так полагается, этому научила их Тетя Эллен. Каждую субботу девочкам выдавались грабли, и предполагалось, что каждая исполнит свой долг. Кристина ровняла дорожку от калитки до дома, Маргарета — маленькую площадку во дворе, а Биргитта — пятачок за домом.

Если бы однажды Маргарету посетила мысль представить всю накопленную за жизнь мудрость в виде гобелена, она изобразила бы на нем именно эти субботы. А сверху лаконичная надпись: «Как разровняешь, так и пойдешь». Ибо так оно и есть. Как они разровняли, так и прошли, каждая свою дорожку.

Едва Тетя Эллен скрывалась из виду, как Биргитта отшвыривала свои грабли в траву и кралась к дому, стараясь, чтобы ее не видели из кухни. А потом усаживалась под стеной и таращилась из-под челки, грызя свои уже до крови обкусанные ногти.

Маргарета лентяев презирала. Лично она сачковать не собиралась. Наоборот, она старалась сделать свою площадку по-настоящему красивой. И, широко размахивая граблями, рисовала на гравии цветы, цирковых лошадок и принцесс — и все будто для того, чтобы расплакаться, увидев результат. Ничего похожего на то, что она пыталась изобразить! Грабли словно и не касались гравия!

Только Кристина ровняла дорожки как следует, после нее гравий лежал как по линеечке. Покончив со своей частью, она бралась за Маргаретину, а потом за Биргиттину. И никогда не жаловалась, наоборот, словно боясь разоблачения, то и дело пугливо поглядывала на кухонное окно и спешила побыстрее закончить работу за своих сестер.

Хотя сестры-то они еще те...

Маргарета переменила позу и полезла в карман за сигаретами. В последние годы Кристина вообще легла на дно, перестала звонить, у нее никогда нет времени встретиться. Весь декабрь Маргарета с надеждой хватала телефонную трубку при первом же звонке — может, Кристина надумает наконец пригласить ее на Рождество, как раньше, — но все ограничилось рождественской открыткой со шпилями Вадстены. От семьи Вульф. Теперь стало окончательно ясно: сестра Кристине больше не нужна. «Стыд и срам, стыд и срам, никому тебя не надо!»

Какая нелепость, подумалось ей вдруг, вот так сидеть тут на ступеньках. Дрожащей рукой она зажгла сигарету. С какой это стати она приперлась туда, где с ней откровенно не желают иметь дела? Всю свою жизнь Маргарета предпочитала уходить сама, а не быть оставленной, надо и теперь встать и отправиться на поиски какой-нибудь гостиницы. Там, постучав о стол своей кредитной карточкой, можно будет прилично поужинать — она, честно говоря, проголодалась, — выпить бокал вина, а потом зарыться в чистенькую постель, в наглаженное белье...

А может, взять напрокат машину и отправиться прямиком в Стокгольм? Хотя, с другой стороны, нельзя же навсегда бросить «фиат» в Вадстене, Клас с ума сойдет, если не найдет его на месте, когда приедет. Да еще письмо это проклятое: надо как-то избавиться от него и от оставленного им паршивого ощущения, а Кристина, к сожалению, единственная, кто способен понять его смысл. Что-то происходит. Но об этом, должно быть, знают лишь три человека на свете, и один из них — автор письма, к которому Маргарета ни бежать не намерена, ни тем более плакаться ему. Это рискованно — кто знает, что творится в размягчившихся до последней степени мозгах?

Ну а все-таки? Чего она, собственно, разволновалась? Ну чем может какая-то вонючая наркоманка из Муталы реально угрожать Маргарете Юханссон? Неужто нельзя взять это письмо и вместе с другими, которые, возможно, придут в ближайшие недели, спустить в унитаз? Неужели она даст себя запугать?

— Нет уж, — произнесла она вслух и стала подниматься.

Плевать на все эти глупости, сейчас прямиком в ближайшую гостиницу, снять комнату. А Биргитта пусть катится куда подальше. Как, впрочем, и Кристина...

В этот самый миг на улице остановилась машина, и Маргарета застыла на месте. Теперь уже не скрыться — поздно. Она снова опустилась на лестницу, глубоко затянулась сигаретой, а потом сказала как можно более хрипло:

— Эй, Кристина, ты сегодня тоже получила письмо?

И вот обе напряженно застыли в шаге друг от друга, Кристина — носки вместе, руки целомудренно сцеплены на животе, и Маргарета — расставив ноги и засунув руки глубоко в карманы короткой дубленки. К ней неожиданно вернулась уверенность — вечерний воздух промыл ее легкие и очистил кровь от шлаков, Маргарета ощущает бодрость и чистоту, как после душа.

— Жаль, что тебе пришлось ждать, — озабоченно говорит Кристина и делает шаг к кухонной двери. — Но я отвозила Эрика в Стокгольм. Он летит в Техас, его пригласили участвовать в совершенно новом проекте, вообще-то жутко интересно, насчет проблем поздней беременности и...

Она умело прячет свое недовольство по поводу неожиданного визита. Голос — звонкий, любезный, хорошо поставленный, совсем не похожий на тот, который Маргарета помнит с детства. В первые месяцы у Тети Эллен Кристина вообще говорила шепотом, иногда почти шипела. Когда же она со временем обрела полный голос, оказалось, что диалект у нее весьма своеобразный, отдаленно напоминающий невнятный говор Сконе. Большинство сконцев в конце концов отучаются от своих дифтонгов, но все равно картавят немилосердно. Кристина была родом вовсе не из Сконе и «р» произносила, как положено, но никак не могла научиться чисто выговаривать гласные. А почему — стало понятно лишь несколько лет спустя, когда ее мамаша Астрид, эта ведьма с синими пальцами, заявилась к ним и потребовала назад свою дочь. Астрид говорила точно так же. И тут Кристина раз и навсегда перешла на эстергётландский выговор. Она спряталась тогда за стулом Тети Эллен и дико орала, едва Астрид к ней приближалась.

Кристина вставляет ключ в кухонную дверь и, открыв, проскальзывает внутрь и включает свет. Маргарета идет за ней следом, снимая на ходу дубленку и оглядывая кухню. Все понятно. Холодильник и морозильник спрятаны в нише за деревянными дверцами. А современную плиту спрятать не удалось. Вот почему на старинной чугунной плите стоит медная посудина с букетом сухоцветов. Чтобы отвлечь внимание... Ах ты боже мой! С первого взгляда ясно, в какие игры играют в этом доме.

— Ага, — говорит она, вешая дубленку на спинку стула. — Значит, новый дом. Вернее, новый старый дом.

Кристина на мгновение замирает посреди кухни, взявшись обеими руками за верхнюю пуговицу манто, словно ей не хочется раздеваться и показывать предполагаемый шелковый шарфик. Не расстегиваясь, она проходит в гардеробную, сообщая через плечо:

— Если хочешь, мы можем пройтись посмотреть весь дом, вот только пальто повешу....

Но Маргарета не намерена ждать ее на кухне и плетется следом. И, проходя через холл, видит в зеркале торопливые движения Кристины в гардеробной: вот она лихорадочно сдергивает шарфик, словно пытаясь скрыть постыдную тайну, и запихивает его в ящик старинного комода, одновременно запустив другую руку в волосы. Рука опускается ниже, к жемчужной нитке, мерцающей под воротником. Неужели и ее снимет? Но нет, не успеет. Маргарета уже стоит в дверях, прислонившись к косяку и криво улыбаясь.

— Красивый жемчуг. Что, профессор подарил?

От этих слов в Кристине пробудилось былое детское упрямство, тряхнув головой, она словно дает понять, что и не собиралась снимать бусы, что бы там Маргарета себе ни думала.

— Да, — отвечает она, поглаживая жемчужины. — Красивый. Старинный. Фамильная вещь, наследство от свекрови...

Маргарета подымает брови:

— Робкая Ингеборг? Разве она умерла?

Кристина кивает:

— Угу. В прошлом году.

Маргарета молча разглядывает себя в зеркале рядом с Кристиной. Внезапно накатывает усталость. С какой стати ей иронизировать по поводу Кристининого шарфика и жемчужных бус? Чем она сама не фотомодель? При ней ведь тоже все общепринятые условные атрибуты, какие положены не признающей общепринятых условностей женщине средних лет. Черные джинсы и к ним полотняный жакет, стрижка «под пажа» и подкрашенные глаза. На шее колье, сомнительная красота которого, как ей вдруг показалось, вряд ли искупается оригинальностью, — несколько глиняных черепков на тонких кожаных ремешках. Что сие, интересно, должно означать?

Кристина, повернувшись, смотрит на нее:

— Ты устала?

Маргарета кивает:

— Плохо спала последнюю ночь...

— А что такое?

Маргарета пожимает плечами:

— Не знаю... Может, предчувствия.

Кристина чуть морщится, она же врач, в ее мировоззрение предчувствия никак не вписываются. Но вдруг вспоминает:

— Ты что-то говорила о письме?

Маргарета, вытащив конверт из кармана, протягивает ей, но Кристина не берет его, — сунув руки в карманы жакета, она нагибается и разглядывает конверт.

Обе поднимают взгляд одновременно и смотрят друг другу в глаза. Маргарета, скривившись, поспешно отворачивается. Комок в горле, который она так долго пыталась игнорировать, разрастается и наконец лопается, как огромный и скользкий мыльный пузырь. Приходится изо всех сил стиснуть губы, чтобы плач не смог вырваться наружу. Но Кристина замечает.

— Что ты. — Она робко похлопывает Маргарету по плечу. — Успокойся, Маргарета. Что же она такое написала, что ты так расстроилась?

Маргарета снова протягивает письмо, на этот раз Кристине приходится его взять. Она прикасается к нему, как к заразе, пальцы действуют как пинцет, когда она осторожно лезет в конверт и вытаскивает оттуда мятый листок. Вот она тщательно разглаживает его на комоде. Потом поправляет очки и, решительно глянув на Маргарету, начинает читать своим хорошо поставленным голосом:

Три женщины рожали, все они кричали. Ай, кричала Астрид, ай, кричала Эллен, ай, кричала Гертруд. Ай-ай-ай-ай. Акушерка отвернулась. Хлоп-поп-поп-поп! Было четверо младенцев. А один уж на полу. Это чей такой противный? Стыд и срам! Стыд и срам! Никому такой не нужен! Стыд и срам! Стыд и срам! Никому тебя не надо!

Короткая пауза, они не смотрят друг на друга. Кристина поглаживает пальцами письмо. Вот она, кажется, приняла решение. Выдвинув ящик комода, достает пачку бумажных носовых платков.

— Высморкайся. Потом поедим...

Маргарета делает как велят, но, еще сморкаясь, еще уткнувшись ртом и носом в платок, невнятно бормочет:

— Убила бы ее! Это она виновата, во всем. Во всей этой чертовой жизни виновата Биргитта!

Весна оказалась пустым обещанием. Теперь уже ночь, и зима собралась с силами для последнего наступления. Разгулялся ветер, поднялась вьюга, вот уже намело небольшой сугроб поверх подтаявшего снега под самым окном. Маргарета чуть поеживается, сидя за столом на кухне. Куст за кухонным окном мотается туда-сюда, то шаловливо ластится к стеклу, то хлещет по оконной раме, как злобная старуха уборщица с метлой.

Маргарета прочла Кристинино письмо, фыркая от негодования. Пожалуй, это уже перебор, — на самом деле ничего в нем не было, кроме невнятной белиберды, но казалось почему-то, что за напускным гневом можно скрыть слезы. А теперь слезы — позади. Разумеется, бумажный платочек у нее припасен, но глаза уже сухие и комка в горле больше нет. Пристальным взглядом она следит за движениями Кристины, священнодействующей возле мойки. Как та привычно двигается среди всех своих поблескивающих штучек и все-таки кажется самозванкой в собственном доме. Она ходит очень тихо, прижав руки к телу, поспешно уменьшает струю, сливая воду, чтобы избежать лишнего плеска, и в последний момент успевает поймать дверцу холодильника, после чего делает вдох — явно бессознательно, — берется за дверцу обеими руками и прикрывает совершенно беззвучно.

Свет на кухне добавляет таинственности. Кристина зажгла только лампу над кухонным столом — из салона «Шведское Олово», надо полагать, стоит пару тысяч! — а сама продолжает возиться в полумраке возле мойки. Но возится как-то многообещающе: откупорила бутылку вина, вот ставит домашний хлеб подогреваться в микроволновку, а пока замороженная бесформенная глыба на плите на глазах превращается в суп.

— Тебе помочь? — предлагает Маргарета.

Кристина подымает на нее недоуменный взгляд, словно успев забыть о ее присутствии, и тут же спохватывается.

— Нет-нет, — поспешно отвечает она. — Все почти готово... Посиди пока.

— Можно я закурю?

Кристина пожимает плечами. Маргарета закуривает и перегибается через кухонный стол с зажигалкой наготове.

— Свечку зажечь?

— Конечно, — равнодушно отзывается Кристина. — Давай.

Маргарета узнает подсвечник. Он из Перу. Она сама его купила, и воспоминания тех дней стремительно проносятся перед глазами: поздно вечером она сидела на пляже в Лиме. Несколькими часами раньше она впервые увидела этого ребенка, тощего мальчугана с морщинистым личиком и черными глазами. Он лежал, закинув руки за голову, как грудной, и глядел на нее, не мигая. Его взгляд заставил ее умолкнуть — на несколько часов, — не проронив ни слова, она спустилась на пляж, села на песок и безмолвно смотрела на Тихий океан. Это логично, думала она тогда. Мы, найденыши, — особое племя и должны заботиться друг о друге... Возвращаясь в гостиницу, она вся лучилась материнским счастьем и, повстречав уличного торговца, продававшего нарядные, вручную расписанные подсвечники, купила в припадке великодушия целых пять штук. Один из них долго стоял у Тети Эллен на тумбочке в приюте, другой оказался на этой вот кухне в Вадстене. Но где теперь самый красивый из них, тот, что она поставила на полу возле кроватки мальчика, известно одним перуанским богам...

Кристина ставит перед ней дымящуюся тарелку горячего супа — такой знакомый кисловатый запах.

— Что, суп Тети Эллен? — голодно спрашивает Маргарета и хватает ложку.

Кристина впервые за весь вечер улыбается:

— Да, она в последний год передала мне кучу рецептов... Гуляш. И малиновый пирог...

Маргарета плотоядно улыбается над ложкой с супом:

— О, малиновый пирог! Я тоже хочу рецепт... Помнишь?

Дальше можно и не говорить, Кристина смеется низким, кудахчущим смехом, он кажется эхом того давнего смеха Тети Эллен. Она разливает вино, и рука дрожит в такт смеху.

— Как тебя застукали, когда ты прямо всей пятерней залезла в банку с вареньем. Крепко тогда тебе влетело! Честно говоря, я до смерти испугалась...

Маргарета улыбается в ответ:

— Да, прямо черт знает что! Такая гроза разразилась...

Кристина протягивает ей плетенку с хлебом — уже менее скованным жестом, — лед между ними почти растаял.

— Ты на могиле давно была? — спрашивает Маргарета и берет ломоть теплого хлеба, уже пальцами чувствуя, что и хлеб испечен по рецепту Тети Эллен.

Кристина пожимает плечами:

— В День Всех Святых. Тайком пробралась — последнее время мне неприятно ездить в Муталу...

Маргарета изумленно замирает, не донеся до хлеба ножик с кусочком масла.

— Почему? Ты что, с ней там столкнулась?

— Нет, но...

Ее взгляд уперся в стенку позади Маргареты.

— Ну, — торопит Маргарета. — Но — что?

— Ощущение, что за тобой следят. Словно все там знают, кто я. После того случая, когда она стащила мои бланки для рецептов. Из-за этого меня сколько раз в полицию вызывали! А потом пришлось еще свидетельствовать на суде. В газетах писали, местная радиостанция сделала передачу — нет, это что-то невообразимое...

— Но ведь твоего имени не называли?

Кристина криво ухмыляется:

— Это все равно. Тут всем про всех все известно. Знаешь, что со мной произошло этой весной? Поехала я в Муталу за покупками и зашла пообедать в маленький современный ресторанчик возле рынка, знаешь, где комплексные обеды. И тут является его владелица собственной персоной и начинает убирать со столиков. И все крутится вокруг меня, причем так стучит тарелками, что я волей-неволей поднимаю на нее глаза. Тут она и говорит: «Простите, вы не доктор Вульф из Вадстены?» Пришлось сознаться... Тут она скорчила сочувственную физиономию: «Понимаете ли, я хотела только сказать, что мы собрались было взять вашу сестру сюда в ресторан судомойкой, вроде как помочь хотели, но ничего не вышло...»

Маргарета сморщила нос:

— А ты что?

— А что мне оставалось? Спросить, почему именно ничего не вышло? Не устраивала ли она стриптиз для посетителей? Или принимала клиентов у себя в моечной и занималась там непотребством? Или впрыскивала в картошку амфетамин? Нет уж, спасибо! Я просто встала из-за стола и сказала все как есть. Что никаких сестер у меня нет!

Это пощечина. Но Кристина будто и не замечает, как щеки Маргареты загорелись и пошли красными пятнами. И преспокойно поднимает свой бокал:

— Ну, за тебя — добро пожаловать!

Но Маргаретина рука неподвижно лежит на столе — свой бокал она поднимать не станет.

— Извини, — говорит Маргарета и сама удивляется своему спокойному голосу. — Я что-то растерялась, когда ты разливала вино. Я же за рулем — ночью я еду в Стокгольм...

И мысленно добавляет: а сюда больше никогда не вернусь. Никогда, никогда, никогда! Можешь не сомневаться, мещанка ты несчастная!

Кристина недоуменно опускает бокал.

— Но зачем тебе ехать ночью. В такую погоду... Да и машины у тебя нет.

Маргарета мельком взглядывает в кухонное окно. Там метет вовсю, но до снежной бури пока что далеко.

— Возьму в прокате. Работа, сама знаешь. Послезавтра заседание в Физическом, надо подготовиться...

— Все же нам надо поговорить, — возражает Кристина. Она посерьезнела, кажется, до нее дошло, что она только что ляпнула.

— Вот и поговорим, пока ужинаем...

Кристина опускает глаза и глубоко вздыхает:

— Но Маргарета, пожалуйста... Мы же так давно не виделись. Ну если я тебя очень попрошу?

Маргарета смотрит на нее в упор, но Кристина не подымает глаз, только белые пальцы-пинцеты нервно собирают крошки со скатерти.

— Пожалуйста! — повторяет она, не подымая глаз, но теперь уже кажется, что она просит искренне. Повисает молчание. Маргаретины мысли скачут. Собственно говоря, ехать в ночь совсем даже неохота, но и оставаться тоже не хочется. И то и другое — унизительно. Но внезапно выход найден.

— Ладно, — говорит она и берет бокал. — Если рвану с утра, ничего, успею. Тогда заодно заеду в Муталу на могилу. Потому что уже давным-давно никто не навещал ее, надо хоть цветов туда прихватить...

— А Биргитта? — напоминает Кристина после ужина, когда обе уже молча сидят перед кафельной печкой в гостиной. — Что нам делать с Биргиттой?

— Убить, — отвечает Маргарета и отпивает большой глоток из ликерной рюмки. Кристина налила ей «Амаретто», у него мягкий вкус и миндальный аромат, но в следующий миг ее горло приятно обжигает. Вот теперь стало совсем хорошо. Кристина угостила ее кусочком той прекрасной жизни, на которую у нее самой никогда не хватало времени. Такая жизнь требует внимания к мелочам, а времени на мелочи Маргарете всегда было жалко. Подростком она вечно разгуливала в съехавших на бедра трусах и в сбившейся в ком нижней юбке, потому что ей жалко было и двадцати секунд на то, чтобы привести себя в порядок. Так шло и дальше. Уже взрослая, она начинала день, на ходу заглатывая чашку растворимого кофе у посудного столика. Стоя, обжигая язык и смутно мечтая о настоящем завтраке за накрытым столом. С завтрашнего дня, обещала она себе каждый раз, начну новую, правильную жизнь. Брошу курить, стану делать зарядку и завтракать, занавески на кухне повешу... Но не сегодня, сегодня столько дел, и если их все не переделать немедленно, то все, смерть придет, больше вообще ничего не успеть.

Сама Кристина от ликера воздерживается. Она, похоже, с юности побаивается алкоголя: за ужином лишь несколько раз осторожно пригубила вина из бокала. Теперь она сидит выпрямившись в своем вольтеровском кресле, положив ногу на ногу и держа чашку с кофе обеими руками. Прямые пальцы растопырены, так что кажется, будто чашка зависла между их кончиками. Чтобы сделать глоток, она наклоняет надменную голову над чашкой, едва касаясь краешка губами.

— Да. — Маргарета откидывается на мягкий подголовник кресла. — Пожалуй, надо взять и убить ее.

Кристина чуть улыбается:

— Заманчиво, что и говорить. Только слишком поздно...

Маргарета растерянно моргает:

— Почему поздно?

Кристина отпивает еще глоток кофе, улыбка сползает с лица.

— Надо было сразу ее убить, когда все это случилось с Тетей Эллен. Тогда это удалось бы сделать, даже не вызвав подозрений. А теперь мы уже слишком часто заявляли на нее в полицию и подавали жалобы в социальную службу — персональному куратору... Полиции известно, как мы к ней относимся. Придется туда ехать, и немедленно. По крайней мере — мне.

Маргарета, неуверенно улыбаясь, чуть приподнимается в кресле.

— Я же пошутила...

Серые глаза Кристины прозрачны, как стекло, — пристально посмотрев на Маргарету, она опять отпивает кофе. А отпив, снова улыбается. Как ни в чем не бывало.

— Я тоже, — говорит она. — Я тоже пошутила... Ну так что будем делать?

Маргарета закуривает и пожимает плечами:

— Не знаю. В данный момент мы мало что можем сделать. Разве что попытаться предугадать дальнейшие ходы...

— Какие, по-твоему?

— Представления не имею... Вот что хуже всего. Можно ждать чего угодно. Дохлой кошки в холле на коврике. Или выступления в каком-нибудь ток-шоу по телевизору. «Прости меня». Или в «Человечности». Или как они там называются.

Кристина, поспешно скинув свои хорошенькие лодочки, прячет ноги под юбкой.

— Брр!

— Можно, например, подбросить тебе на стол пакетик дерьма во время приема...

— Поздно. Было уже. Она обычно не повторяется...

Маргарета со вздохом закрывает глаза, но, похоже, уже не может остановиться.

— Или отправить анонимное письмо в «Вадстена тиднинг»... Не для печати, разумеется, — так, обобщенную похабщину, чтобы грязью облить. Можно устроить небольшой пожар... Кстати, у тебя тут есть пожарная сигнализация?

Кристина молча кивает. Маргарета одним глотком опустошает свою рюмку и со стуком ставит ее на стол. Обе надолго замолкают. Кристина свернулась в клубочек в своем кресле. Ноги поджаты под юбку, руки — в карманах жакета.

— И все-таки это не самое страшное, — произносит она наконец, не отрывая взгляда от своих коленок.

Маргарета не отвечает. Знаю, думает она. Знаю. Самое страшное — что ей известно слабое место каждой из нас. «Стыд и срам! Стыд и срам! Никому тебя не надо!»

— А еще ликерчику можно? — спрашивает она, не открывая глаз.

Час спустя она тупо сидит на кровати в Кристининой гостевой. Тесная комнатка забита мебелью. Широко шагает Кристина — того и гляди штаны лопнут: тут тебе и старинная железная кровать, и старинный комод, старинный стул и старинный письменный стол. И, само собой, ковер под старину.

Маргарете слышно, как Кристина чистит зубы в ванной. Вероятно, антикварной щеткой. Вырезанной вручную году так в 1840-м. И, вероятно, канцелярским клеем, чтобы рот всю ночь был закрыт как следует, дабы оттуда не вырвалось никаких непредумышленных вольностей.

Толку от их беседы вышло немного. А чего, собственно, было ожидать? Что Кристина сможет разрешить неразрешимое? Или что она предложит сестринское участие идиотке, которую, судя по всему, воспринимает лишь как навязчивую приятельницу? Да вообще, приезжать сюда — это уж точно идиотизм. Но завтра она уедет как можно раньше — погуляет по городу, пока машину не починят, — и на сей раз она в самом деле покажет, что усвоила урок. Никаких контактов. Что бы ни случилось...

— Эй! — кричит Кристина из холла. — Маргарета! Ванная свободна...

Маргарета сгребает в охапку полотенце и несессер, но, вставая, слышит телефонный звонок и замирает. В зеркале над комодом ей видно собственное лицо: глаза заплыли, лоб в морщинах.

— Да, — говорит Кристина. — Да, но...

На секунду становится тихо.

— Разумеется, — говорит Кристина. — Но...

Ее перебили, собеседник, похоже, не дает ей вставить слова.

— Насколько это серьезно? — спрашивает Кристина.

Бормотанье в трубке подымается октавой выше. Пациент, думает Маргарета. Наверняка кто-то из ее пациентов.

— Нет. Я знаю. Я сама врач, — наконец говорит Кристина. — Да-да. Тогда мы приедем... Да-да.

И кладет трубку, не поблагодарив и не попрощавшись. На мгновение в доме стало совсем тихо: Маргарета не шевелясь стояла у зеркала в гостевой, а Кристина, вероятно, так же неподвижно замерла там, в холле.

— Маргарета! — наконец произносит Кристина. И снова, понизив голос: — Маргарета?

Маргарета, глубоко вздохнув, выходит и стоит посреди холла с полотенцем и несессером.

— Это она звонила?

— Нет, — говорит Кристина. — Это из Муталы, из Кризисного центра для женщин, подвергшихся насилию...

— Что им нужно?

Кристина, вздохнув, запускает пальцы в волосы. И вдруг перестает казаться такой устрашающе опрятной; ночная рубашка мятая, волосы взъерошены, халат нараспашку.

— Сказали, что Биргитту избили. Очень сильно. И что она лежит у них там в Мутале и они полагают, нам надо туда приехать...

— Но почему?

Кристина покорно вздыхает, но голос ее сух и трезв:

— Потому что она умирает. Сказали, она, вероятно, умрет...

***

— Пьянь старая! — кричит кто-то далеко-далеко. — В постель наблевала, уродина, блядь бухая...

Наблевала? В постель?

Голос растворяется в смутном бормотанье. Биргитта не знает, кто кричал, а открыть глаза просто не в состоянии. А-а-а... насрать. Но она и правда лежит в какой-то постели.... На грязной простыне. Какие-то маленькие черные катышки, жирные и скользкие на ощупь, липнут к пальцам, едва проведешь рукой по ткани. Она уже столько раз видела эти катышки, что узнаёт их не открывая глаз. Так бывает, когда белье настолько заскорузнет от грязи, что та перестает впитываться между волокон. Узнаёт она и запах, терпкую вонь — смесь табака и кислого духа пивной рвоты.

Да. Точно. Старая пьянь наблевала в постель. И лежит теперь в собственной блевотине, которая, подсыхая, стягивает щеку. Но повернуться нет сил — тело налилось теплой тяжестью. Единственное, на что ее хватает, это медленно-медленно поднять руки, сложить лодочкой и подсунуть под щеку. Гертруд говорила как-то, что она, когда так лежит, похожа на ангелочка с виньетки. Настоящий маленький ангелочек!

Теперь снова тихо, и можно снова заняться тем, чем ей так хочется. Задаваками.

Мысли соскальзывают в давно знакомый пейзаж. Идет охота! С автоматом под мышкой она тихо-тихо, словно хищный зверь, ползет с кочки на кочку. И р-раз! — очередью по Маргарете. И р-раз! — по Кристине. Веером, навылет — сквозь коленки, живот, грудь и глотку. Ха! Только фарш и остался от нее от заразы...

Биргитте это сафари на задавак не надоедает никогда. Как бы ни трясло ее с бодуна, как бы ни набиралась она потом, в какой бы глубокий запой ни уходила за последние несколько лет, — игра не меняется. Это ее тайна; нет слов, чтобы рассказать об этом ментам или теткам из социальной службы. Вообще-то у нее со словами нет проблем: она умеет разговаривать и с корешами как своя, и с тетками из социалки по-латыни. А в суде говорит так гладко, что хоть сразу заноси в протокол. Но вот об этом — что толку говорить? Ну да, она восемь тысяч шестьсот семьдесят три раза сделала фарш из потерпевших Маргареты Юханссон и Кристины Вульф. Ну так и чего же? В этом нет ни состава преступления, ни угрозы общественному порядку. Она ведь ничего такого не говорила и не делала.

Вот опять подступила боль и тошнота, словно внутри кто-то толчет картофельное пюре — вверх-вниз, вверх-вниз. Кишки крутит, в желудке жжет. Но в этот раз даже нормальной рвоты не получается, изо рта течет что-то кислое и жидкое. Блин! Больше ей не вытерпеть. Раньше она могла зараз хватануть пару доз и ноль семь спиртяшки, и ничего, была как стеклышко. А теперь хорошо когда баночку пивка в себе удержишь.

Да-а. Пивка бы теперь.

Рука тяжеленная, как булыжник, но все-таки удается ее поднять и опереться на кровать, со стоном, — голова кружится, кажется, мозги качаются на волнах, как выжатая губка. Желудок сводит судорога, но надо подниматься, надо, хоть умри...

Теперь она сидит, все еще не открывая глаз и плохо представляя, где верх, где низ. На всякий случай чуть шевелит пальцами ног — они касаются холодного пола и какой-то тряпки. Открыв глаза, она смотрит вниз, между своих колен. Там, под ногами, валяется рубашка с зелененьким узором. А пол — серый, с горелым пятном возле самой ее пятки.

Медленно поднимая голову, она озирается. Это не дом, это какое-то другое место. Комнатка маленькая. Слева три черных окна — во всю стену. Одно из них попытались завесить одеялом, но оно свалилось, один только уголок держится. Под батареей валяется включенная настольная лампа с разбитым абажуром. Ночь, наверное. Или раннее утро.

Чья хаза-то?

На вид квартирка, как все другие, одновременно знакомая и безликая. Мебель от социалки: шаткий столик, прожженный окурками и с кругами от стаканов, кровать — на ней она теперь сидит — и два матраса на полу. Два деревянных стула, один стоит нормально, другой опрокинут набок.

Воздух — тяжелый от дыма и человеческих запахов. Посидели, надо думать, хорошо — в пепельнице куча окурков, а стол уставлен бутылками, банками и стаканами. Очень осторожно Биргитта тянется к столу и покачивает пивную банку — похоже, там больше половины осталось. И, жадно схватив ее обеими руками, отпивает глоток — картофельное пюре делает попытку выскочить наружу и по пути вывернуть желудок наизнанку, но Биргитта сопротивляется — выпрямившись и зажмурив глаза, перебарывает тошноту. Когда первые спазмы улеглись, она продолжает пить выдохшееся пиво мелкими торопливыми глотками. И лишь когда банка опустела, открывает глаза. Лампа на полу словно стала ярче, а предметы четче. Теперь она видит, что не одна. Еще четыре — нет, пять спящих тел вдоль стенок. На Роджера ни одно из них не похоже. А в самом дальнем уголке сидит беловолосая девчушка и таращит широко раскрытые невидящие глаза. Она странная, такие бывают на картинках в детских книжках. Шейка слишком тоненькая, а голова совершенно круглая. Маленькая принцесса Розовый Бутон, выскользнувшая из своей сказки...

Биргитта упирается руками в край кровати и со стоном встает. Вот она и очухалась, эта старуха, имеющая наглость распоряжаться большей частью ее мыслей и движений. Биргитта усмехается про себя. Так вот ты теперь какая — а говорила, умрешь молодой и будешь лежать в гробу, блистая красотой.

А наплевать. Теперь бы в сортир. На подгибающихся ногах, неуверенными шагами она плетется к двери и выползает в маленькую переднюю. Дверь в уборную распахнута, там горит свет, и ее собственное отражение смотрит на нее — заплывшие глаза, серые губы, всклокоченные волосы.

Старая пьянь.

Жирная старая пьянь. Такая уродина, что...

Стыд все разгорается, но ей не привыкать. Закрыв лицо руками, она опускается на унитаз и на какое-то время забывается.

И пробуждается оттого, что кто-то схватил ее за волосы и трясет, — крепкая хватка, но боль кажется чистой, ясной и жгучей. Почти приятной.

— Ай, — говорит она сонным голосом. — Какого хрена?

— Вали отсюда, бабка. Мне поссать надо...

Над ней возвышается здоровенный мужик с грубым голосом и двойным подбородком. Сильный и целеустремленный. Он подымает ее за волосы и вышвыривает в переднюю. Отлетев в кучу одежды, она сползает на пол.

— Дерьмо собачье, — выкрикивает она.

Он не отвечает: стоит, расставив ноги перед унитазом, опираясь рукой о стенку. Может, он ее и не слышал: такими остекленелыми полузакрытыми глазами смотрят только те, кто летит своим путем по своей собственной вселенной. Смущает то, что она его совершенно не узнает. Он наверняка бухарик со стажем, а она знает всех бухарей в Мутале. А этого никогда раньше не видела...

Вот он принимается говорить со стенкой в уборной, — не сводя с нее глаз, разражается длинной тирадой. Он бормочет долго и невнятно, и поначалу ей не разобрать, что он говорит, но он повышает голос, и до нее доносятся отдельные слова:

— ...прибить поганых старух на хрен, узлом завязать этих шлюх паршивых и чтобы носом в собственную манду вонючую, чтоб задохлись, бляди, пр-роститут-ки, пр-рости-тут-тут-тут...

На секунду Биргитта совершенно протрезвела, такого сорта тирады она слыхала и раньше и хорошо знает, что за ними следует. Поэтому тут же принимается торопливо рыться в куче одежды, ища свою куртку, почти сразу ее находит и, натянув на одно плечо, отползает к дверям. В тот же миг мужик выходит из уборной, замечает ее торопливость и спешит на подмогу. Один шаг — и вот он уже распахнул дверь и снова сгреб ее за волосы и поднял. А-а-а! — она уже висит всей тяжестью на собственных волосах, кожа отрывается от головы, глаза слепнут, единственное, что они видят, — это белую вспышку боли. Но вот и все, секунда — и все прошло. Ослабив хватку, он дал ей пинка под зад босой ногой. Несильно, как раз чтобы ей приземлиться на лестничной площадке.

— Бухая блядина, — произносит он почти спокойным голосом. — А ну вали отсюда!

Биргитте точно известна мера покорности, нужная, чтобы не побили. Не подымая глаз от пола, она ползком отодвигается так далеко, как только позволяет зрение. Будь тут лестница, она бы скользнула вверх по ней — быстро и незаметно, как змея в густую траву, но нет лестницы... Паника охватывает ее — лестницы-то нету! Секундой позже она замечает лифт. Туда, немедленно, в ту же секунду, как он захлопнет дверь!

Серенький рассвет встречает ее, когда несколько минут спустя она делает шаг на улицу и за ее спиной, лязгнув, захлопывается подъезд. Ночью подсыпало снега и все еще очень холодно, Биргитта, дрожа, натягивает куртку поплотней. По ходу дела бросает взгляд на собственные ноги. На них черные туфли-лодочки, таких она никогда раньше не видела. Широкие черные лодочки. Похоже, она свистнула туфли у какой-то Минни Маус.

Биргитта медленно подымает голову и смотрит по сторонам. Двор вокруг совсем незнакомый. Она стоит перед серым многоэтажным домом, которого никогда прежде не видала, по другую сторону газона — несколько трехэтажных домиков, таких же незнакомых. Только-только отремонтированных. Кто-то додумался для красоты выкрасить их серый бетон в бледно-розовый. И чего выдрючиваются? Ума-то нету.

Биргитта, покачав головой, трогается в путь. Пошатываясь на тонких каблуках, бредет через газон и детскую площадку, то и дело озираясь, пытаясь найти хоть какую-то подсказку — где же это она. Сплошь дома. Большие дома и маленькие, серые дома и розовые. А между ними кое-где тоскливые зимние кусты и полупустые парковочные площадки, грязные сугробы и невыразительные граффити на стенах.

Где я? Куда ж это ее занесло?

Она стоит посреди парковочной площадки и, медленно поворачиваясь, озирается. Все совсем чужое, ничего-то она не узнает. И холод прямо собачий, мороз обжигает щеки, а ноги почти онемели. Еще бы — ноги-то совершенно мокрые. Вдруг она представляет себя в инвалидном кресле с отрезанными ногами — влекущая и одновременно пугающая картина. А в дверях палаты стоят обе задаваки, терзаемые раскаяньем. На них какие-нибудь грубые пальто, а сама она в голубом больничном халатике, поверх которого кокетливо выпущен белый кружевной воротник ночной рубашки. Ее волосы, чисто вымытые, опять такие же душистые и светлые, как в юности. Сначала она их не заметит, задавак, и они будут долго стоять в дверях, сдерживая слезы, а потом она медленно поднимет голову и посмотрит на них огромными синими глазами...

Брр! Сбросив с себя наваждение, она описывает еще один круг по двору. Вот хреновина! Стоять вот так посреди неузнаваемого пространства, в чужих туфлях, пока насмерть не замерзнешь... Было бы хоть пивко!

Домой надо, домой. У нее в квартире полно всяких закоулков, где-нибудь пивко наверняка осталось.

Вдалеке слышится звук мотора, сквозь рассвет едет одинокий автомобиль. Скрестив руки, она идет на звук — нескончаемое путешествие мимо все новых нарумяненных бетонных трущоб, газонов и детских площадок, но теперь цель поставлена, и Биргитта, обхватив себя за плечи, чтобы удержать остатки тепла, стремительно идет вперед. Стоит выбраться из двора на улицу, и сразу ее узнаешь. Если ты всю жизнь прожила в Мутале, то нет такой улицы, которую не сможешь узнать, — как бы перед этим ни нагрузилась... А как только поймешь, где ты, так сразу домой — и по пивку! И спать. По-настоящему. В собственной постели. На мгновение постель эта кажется такой всамделишной, что Биргитта закрывает глаза и чуть не засыпает на ходу...

Блин! Неужели никогда не отвязаться от этих короткометражек, которые постоянно крутятся в ее мозгу! Они опасные, колдовские, в них — магия, уничтожающая действительность. Никогда ничего не выходит так, как мечтаешь, — поэтому самые горячие желания лучше засунуть в черный мешок в дальнем углу сознания и никогда не поддаваться искушению его открыть. Это она усвоила еще в детстве. Тысячу раз ей виделось, как она сбегает от Старухи Эллен домой, к Гертруд. И что же? Гертруд умерла. А позже, став старше, она до того зримо сочинила себе про семейное счастье с Догом, что и сегодня помнит свои мечты лучше, чем то, что было на самом деле. Это должна была быть современная четырехкомнатная квартира с кухней, а на кухне занавески с оборочками. А что получилось? Дровяная плита, холодная вода и сортир на улице, а потом Дог перекололся, а ребенка забрали.

Спокуха, надо взять себя в руки, хватит воображать себя в собственной квартире, а то вообще туда не попадешь. Если подумаешь о сне, то и спать-то будет негде. «Думай только о том, что делаешь», — вечно поучала Старуха Эллен. Что в общем-то разумно. Единственная разумная вещь, какую эта гадина выдавила из себя за столько лет...

Вот уже и улица. У Биргитты щемит в животе, улица тоже незнакомая. Широкая, гораздо шире, чем любая из улиц Муталы, с двухполосным движением и островком безопасности посредине. На той стороне начинается новый жилой массив — высокие серые дома с черными окнами. Она никогда их раньше не видела.

Что за хрень? Да где это она?

Биргитта зажмуривается и глубоко вздыхает. Потом открывает глаза и старается думать только о том, что делает. Что она, Биргитта Фредрикссон, стоит на каком-то газоне, в чьих-то промокших туфлях и в собственной куртке. Она не знает, где она и как сюда попала, но знает, что если застегнуть куртку на «молнию», будет не так холодно. Да только это правильное решение неосуществимо — пальцы так онемели от холода, что вряд ли что-то получится.

Впереди — тротуар с пятнами слежавшегося снега на черном асфальте. Чтобы туда попасть, придется лезть через сугроб. Заледеневший снег хрустит и ломается, несколько льдинок закатываются в черные лодочки. Зато дело сделано — вот она уже и на тротуаре. А в нескольких метрах стоит какая-то женщина и смотрит на нее. Биргитта приглаживает волосы, пытаясь выглядеть как самая что ни на есть обычная фру Свенссон, возвращающаяся с какого-нибудь ночного дежурства. Сунув руки в карманы куртки, чтобы не размахивать ими, как бухарики, Биргитта короткими, полными достоинства шагами приближается к женщине. Ясненько теперь. Тут автобусная остановка.

— Простите, — говорит она и слышит свой собственный хриплый голос. И, прокашливаясь, поспешно уговаривает себя, что и обычная фру Свенссон поутру может малость охрипнуть. Но на всякий случай она старается все-таки прочистить горло.

— Простите, я немного заблудилась... Вы не скажете, где это я?

Женщина — иностранка, у нее темные стриженые волосы и тонкое пальто, обтягивающее зад. Она уставилась на Биргитту своими черными, широко раскрытыми глазами и делает некий жест, который можно понимать по-всякому: «Не бей меня, жирная бабка!» или «Я не говорю по-шведски, оставьте меня в покое.» Или: «Я тебя не вижу, и ты меня тоже».

— Послушай, — говорит Биргитта, пытаясь изобразить улыбку, но тут же соображает, что рот ее — своего рода опознавательный знак. Никакая фру Свенссон не станет разгуливать с черной дырой на месте выбитых зубов. Улыбаясь, она всякий раз с головой себя выдает, показывает, кто она на самом деле: наркоманка, переквалифицировавшаяся с годами в старую пьянь... Она захлопывает рот, притушив улыбку.

В этот момент подъезжает автобус. С ним что-то не так, и проходит несколько секунд, прежде чем Биргитта соображает, в чем дело. А дело в надписи над кабиной, оповещающей о конечном пункте маршрута.

Вринневи? Да это же в Норчёпинге...

До Биргитты наконец доходит, где она.

Водитель неумолим, он заставляет включенный мотор нестерпимо рычать на холостом ходу, покуда сам упрямо повторяет одно и то же. Кто не может купить билет, тому и ездить нечего. И никаких исключений!

Биргитта накрепко вцепилась в поручень в дверях и канючит:

— Ну пожалуйста, ну будьте любезны, черт возьми! Ведь холодно... А деньги я потом пришлю, клянусь! Дайте мне только адрес, и я прямо как домой приеду, так и вышлю деньги в вашу вшивую автобусную контору... Ну, голубчик!

— Сойдите с подножки, — говорит водитель, по-прежнему глядя прямо перед собой. — Автобус отправляется, двери закрываются.

В дверях что-то зашипело, но ничего не произошло. А Биргитта так просто сдаваться не намерена.

— Ну будь человеком, а... Какая-то сука мой кошелек сперла, но дома-то у меня есть деньги, правда, я пришлю, как только домой попаду. Мне сейчас срочно надо в полицию, заявить... Слушай, ну просят ведь!

— Отойдите! Закрываю двери!

Водитель угрожающе сдвигает двери, но не решается захлопнуть их до конца. Биргитта делает шаг на следующую ступеньку.

— Слушай, ты! Я даже садиться не буду, столбом буду стоять в проходе... А деньги пришлю! Ей-богу!

— Сказано — выходи! — говорит водитель. Его губы сжались в ниточку, а спина выпрямилась. Биргитта подымается еще на ступеньку. Вот она уже стоит с ним рядом.

— Послушай. — Она пытается улыбнуться, не открывая рта. — Ну что тебе стоит разок в жизни девушку выручить...

— «Девушку»! — повторили за спиной и фыркнули. Она оборачивается. В глубине салона сидят две девчонки-подростка. Одна засунула шарф себе в рот, чтобы не прыснуть, другая зажала рот ладонями. Обе не смеют поднять глаз. Биргитта, метнув на них торопливый угрожающий взгляд, поворачивается к ним спиной. Хихикающие девчонки — прямо нож по сердцу: они больше, чем что-либо, напоминают ей о себе прежней. Когда-то это было ее право — хихикать надо всем на свете. Но теперь терзаться времени нет.

— Выходи, — снова повторяет водитель.

— Да послушай ты, — ноет Биргитта. — У меня в карманах вроде мелочь осталась. Всего он не смог забрать, ворюга... Давай, трогай, увидишь, я наберу мелочью... Ты поезжай, а я пока поищу! Смотри, вот денежка. И вот еще, пятьдесят эре... Тебе-то сколько надо?

Но водитель, наоборот, глушит мотор и встает. Бояться-то нечего — такой же тощий замухрышка, как Роджер. Небитый маменькин сынок — видали, как нос задрал: командует целым автобусом!

— Поедешь другим автобусом, — говорит он. — Выходи!

Биргитта все еще роется в карманах:

— Да поезжай ты, что ли!

— Ты что, плохо слышишь? Выходи, я сказал!

Девчонки за ее спиной снова фыркают. А из-за их спины доносится негромкий, но внятный мужской голос:

— Да вышвырнуть ее, и все. И так опаздываем.

— Во-во, — соглашается другой голос. — Людям на работу пора, не ждать же до скончания веку...

— Заткнитесь, — откликается Биргитта. — Заткнитесь, не ваше собачье дело...

Тут она лезет в задний карман джинсов и ощущает нечто странное. Купюра? Ну да, конечно! Когда она надирается, то последние деньги обычно туда и сует. На мгновение она забывает, что мечтаний надо остерегаться; перед ней стремительно проносятся кадры — кадры ее торжества, как она швыряет свою сотенную этому задаваке-водиле. Замечталась? Получай... Глянув на то, что у нее в руке, Биргитта понимает, какие беды несет даже мгновенная мечта. Это вовсе не сотенная купюра. Это письмо. Странное такое письмецо.

— Гестаповец хренов! — выкрикивает она, вываливаясь на тротуар. Она чуть не теряет равновесие, но, устояв, резко оборачивается, пытаясь снова вскочить в автобус. Однако водитель проворней. Двери захлопываются с презрительным шипением, и ухватиться уже не за что. Автобус трогается, и из-за его светящихся желтым теплом окон пассажиры наблюдают за ее неистовой жестикуляцией.

— Гестаповец хренов! — снова кричит она, пиная автобус в заднее колесо. — Сука гитлеровская! Да я на тебя в суд подам...

Но пока она кричит, автобус успел уже далеко уехать, и только красные огоньки медленно тают в рассветных сумерках.

Уже немало отмахав от остановки, она замечает, что все еще держит странное письмо в руке. Оно царапает щеку, когда Биргитта подымает руку, чтобы утереть нос. Вовсю течет и из носа, и из глаз — не поймешь толком, не то она замерзла, не то правда плачет.

Встав под фонарем, она внимательно разглядывает письмо. Конверт старый, уже однажды использованный. Кто-то зачеркнул старый адрес, а рядом написал новый. Фрекен Биргитте Фредрикссон. Фрекен! Какой леший додумался назвать ее фрекен?

Пальцы до того застыли, что приходится разорвать весь конверт, чтобы вытащить письмо. Безумная надежда разгорается у нее в душе — письмо такое маленькое, такое желтоватенькое! Это — рецепт!!! Кто-то послал ей рецепт: на собрил, наверное, или — о господи, ну конечно же! — на рогипнол. Непослушные руки ходят ходуном, так что приходится помогать себе ртом, чтобы развернуть наконец желтоватый листок.

Это и правда бланк для рецепта. Даже с печатью ее сестрицы: Кристина Вульф, дипломированный врач. Но на листке красной гелевой ручкой крупными корявыми буквами выведены хорошо знакомые строки:

Ах, быть бы мне Биргиттой тоже, Подлатала б манду кожей, Объезжала б я дома, Всем давала б задарма.

А в самом низу — мелкими буковками:

Так она и делала! Так и делала! Так и делала!

И тут словно коготь раздирает ее внутренности. Оглушенная болью, она сгибается пополам, обеими руками схватясь за живот.

Потом она уже сама не понимает, куда идет. Помнит только, что брела целую вечность все по той же улице, и вот серые бетонки шестидесятых годов остались позади, теперь по правую руку пошли многоквартирные дома пятидесятых в желтой штукатурке, а по левую — аляповатые виллы. В многоквартирных домах кое-где уже светятся окна, а окна вилл все еще темные.

Биргитта ищет дом Старухи Эллен, она уже не соображает, в каком времени живет, знает только, что скомканное письмо с этим похабным старым стишком засунуто за лифчик, — потому что мятая бумага колет кожу, трет и царапает, распаляя ее гнев.

Сволочи! Эллен и задаваки! Теперь она их убьет по-настоящему, теперь покончено с фантазиями, хватит, нахлебалась! Все ложь и клевета. Все заявления в полицию, все злонамеренные показания. Даже когда она была уже на верном пути, когда она собиралась с силами, чтобы начать новую жизнь, — даже тогда они преследовали ее своими обвинениями и заявлениями. Лишь бы помешать, лишь бы не помочь! И все только оттого, что они ей дико завидуют. Как завидовали в тот день, когда в первый раз ее увидели. Потому что у нее была Гертруд — настоящая мама, которая ее любила. А у Кристины — только полоумная Астрид, — тоже мне мамаша, спалить пыталась собственного ребенка! А у Маргареты и вовсе никакой матери не было. Ее нашли в прачечной. Черт знает что за мамка такая — оставить новорожденного младенца в прачечной? Дерьмо, а не мамаши. А вот у нее — Гертруд! Этого ни задаваки, ни Старуха Эллен стерпеть не могли! Потому что Старуха Эллен желала быть первой, единственной и неповторимой! Лучшей мамочкой в Швеции! Фигли! Можно подумать, мы не знаем, как оно было на самом деле...

Биргитта шмыгает носом и, пошатываясь, сходит с тротуара, там лед и слишком скользко, зато на проезжей части машины проложили в снежной слякоти несколько черных асфальтовых борозд, вполне сухих — настолько, что даже сверкающие лодочки Минни-Маус не разъезжаются. Биргитта поддает ногой смерзшуюся глыбу льда и гравия. Здоровую и тяжелую, пожалуй, потяжелей и побольше кулачищ Дога, а они у него были огромные, ни у кого из мужиков она таких не видела. Да, Дог! Еще один повод для их адской зависти. Никогда не забыть Маргаретину рожу в тот вечер — ее лицо за стеклом машины буквально позеленело от зависти. Дог выбрал ее, Биргитту! Все девчонки из Муталы, — стоящие, конечно, а не мокрицы вроде Кристины, — все были там, и каждая мечтала, чтобы это случилось именно с ней. Но случилось это вовсе не с ними. А с нею — с Биргиттой!

Она останавливается посреди проезжей части: пусть все это случится снова. Вараму, шестидесятые годы, голубые июньские сумерки. Они с Маргаретой, Крошкой Ларсом и Луа сидят в машине и слушают последнюю пластинку Клиффа Ричарда на портативном проигрывателе, и тут — р-раз — на парковочную площадку на всем ходу вылетает «крайслер» Дога — красный, с огромными хвостовыми килями и батареей фар. И вот он целую минуту сидит за рулем, позволяя рассмотреть себя, покуда мотор урчит вхолостую. Он наверняка знает, что неотразим, знает, как сверкают его блестяще-черные волосы, а выглядывающая из-под кожаной куртки нейлоновая рубашка — такая же ослепительно-белая, как его лоб.

Но более, чем красота, к нему влекла опасная слава — угоны автомобилей, пара лет в исправительной школе, потом целое лето разъездов с передвижным парком аттракционов, — дурная слава эта пряным ароматом тут же разлилась по всей парковке, заставляя девчонок опускать глаза и облизывать губы.

— Дог, — говорит Крошка Ларс пронзительным ломающимся голосом и нагибается вперед, чтобы включить зажигание новенькой папашиной «Англии». Крошка Ларс и сам похож на папашину машину. Весь из ломаных острых углов.

— Нет, — говорит Биргитта. — Не включай...

Крошка Ларс привык слушаться. Девятнадцать лет подряд он слушался своего отца, из них восемь — еще и учителя в школе, а последние четыре он к тому же слушается механика в «Люксоре». И тогда он послушался Биргитту — в первый и последний раз.

Дог выскальзывает из своего автомобиля, захлопывает дверцу и оглядывается. На парковке все смолкло, слышен только голос Клиффа Ричарда в сопровождении оркестра. Все взгляды устремлены на Дога, мечты всех девчонок трепещущими мотыльками несутся к нему, а бессилие мальчишек выдает себя упрямым молчанием.

Биргитта знает, что он идет к ней; еще прежде чем он направился к «Англии» Крошки Ларса, она уже знала, что он идет к ней. Крошка Ларс это тоже знает. Бусинки пота выступают у него на лбу, но он не говорит ничего, только нагибается, берет проигрыватель с ее колен и ставит на свои. И тут же Дог распахивает дверцу машины и хватает Биргитту за запястье.

— Теперь ты — моя девчонка, — говорит он. И больше ничего. Только это.

Как в кино, думает она. Совсем как в кино... И словно грянул хор и запели смычки, когда он вытащил ее из машины, — хор и смычки, достигшие ликующего крещендо, когда он, опрокинув ее на капот «Англии», подарил ей первый поцелуй. Краешком глаза она видит внутри салона зажмурившегося Крошку Ларса, а позади него — позеленевшее лицо Маргареты, глаза сузились, зубы оскалены. Она похожа на злобного зверька, думает Биргитта и закрывает глаза. На языке Дога пивная горечь, — тогда она впервые изведала этот запах и вкус. Все прочие поцелуи до сих пор отдавали лишь леденцами и сигаретами «Джон Сильвер».

Он не берет ее за руку, никогда, ни разу не возьмет он ее за руку, вместо этого он хватает ее за запястье, как конвоир, и она добровольно семенит за ним к красному «крайслеру». И не успевает усесться, как он врубает мотор и нажимает на какую-то кнопку. Крыша открывается и скользит прочь. Это — кабриолет! Ее переполняет торжество. Она сидит в кабриолете с самым крутым парнем Муталы. И все несносные страдания, какие ей пришлось вынести в этом городке, вдруг кажутся вполне терпимыми. Поскольку обретают смысл. Их смысл — в этом вот мгновении...

Ему приходится сделать круг по всей площадке, чтобы развернуться. Для Биргитты это круг почета. Она избрана. В глазах остальных, неизбранных, она отныне — королева Вараму. Но в тот момент, когда автомобиль уже вылетает с парковки, она слышит сзади пронзительный мальчиший крик:

— Ах, быть бы мне Биргиттой тоже...

Этот глумливый хохот она никогда не забудет, хоть никогда не была вполне уверена, что в самом деле его слышала. Но что Дог покосился на нее — в этом она уверена. И в том, что он спросил:

— Что такое?

— А! — ответила она. — Делать им нечего...

А что ей было ответить? Что эта дразнилка преследует ее с тринадцати лет? Что ее малевали краской на стенах туалетов и вырезали в телефонных будках? Что ее выкрикивали на школьном дворе, а теперь, когда она начала работать в «Люксоре», шипят за спиной фабричные сволочи? Этого она, разумеется, не скажет, не то всему конец. Какое-то время он ничего не узнает...

— Клевая машина, — говорит она вместо этого и гладит рукой сверкающее кресло.

И тут он ей улыбается.

За спиной взвизгивают тормоза, ворчит мотор. Биргитта чуть оборачивается и делает предостерегающий жест: остынь, мол. Но настырный водила снова жмет на газ, взвывает мотор. Хрен тебе. Биргитта поворачивается к нему спиной и вызывающе-неторопливо шествует по асфальтовой полоске, чернеющей посреди проезжей части, идет, поддавая ногой ледяную глыбу. Она ничего не слышит. Пусть жмет на газ сколько угодно, она его все равно в упор не видит.

На другой стороне улицы белеет вилла. Дом Старухи Эллен тоже был белый. Наверное, это он и есть, хоть и не похож. Эллен, видно, его переделала, понасадила новых кустов, а окна пробила другие, чтобы сбить Биргитту с толку. С нее станется. Кто-то зажигает свет на кухне, и видно, как там внутри двигается чья-то тень. Точно, она. Мотается, как обычно, от плиты к столу, и дряблая старушечья грудь трясется под халатом. Сиськи как лопарские рукавицы. Вот блин, до чего же отвратная старуха!

Биргитта, вероятно, так и вышагивала бы по проезжей части, туда, к этому белому домику, не нажми водитель за ее спиной на клаксон. Три настойчивых сигнала. Биргитта замирает на месте, оцепенев.

— Заткнись! — выкрикивает она, словно машина — живое существо, способное ее услышать. Но к машине она стоит спиной, и ее крик летит в противоположную сторону. — Заткнись! Пошел на фиг!

Машина за спиной снова принимается гудеть. И тогда Биргитта оборачивается, чуть не упав, но ухитрившись удержать равновесие, и видит, что позади нее выстроилось уже три машины, вылупив на нее белые фары. Причем первая продолжает ехать — катится прямо на нее, угрожающе рыча, а водитель опускает стекло и высовывается в окно.

— Куда тебя несет? — кричит он. — Зайди на тротуар, эй, ты!

Одного взгляда достаточно Биргитте, чтобы понять, что это за тип. Сверкающая машина и гладкая стрижка. Очки, звонкий голос, белая рубашка и галстук. Задавака!

А задавак Биргитта презирает. И потому, не раздумывая, нагибается, хватает ледяную глыбу и, подняв ее над головой, ловко запускает ему в физиономию. Тот, вскрикнув, вырубает мотор; его рука словно примерзает к клаксону.

И вот утренняя тишина раскалывается на множество звуков. Кто-то кричит, гудит клаксон, две другие машины тормозят, распахивая дверцы, из каждой выскакивает по мужику, потом они захлопывают дверцы, лает собака, и секундой позже седой старичок, саданув дверью, выходит на крыльцо белого домика. Он медленно спускается по ступенькам, держась обеими руками за перила, и, кажется, не замечает, что идет босиком. Биргитта застывает, замирает, она стоит не шевелясь посреди улицы и внимательно следит за всем происходящим вокруг. Но когда босой старичок ставит голую ступню на садовую дорожку, Биргитта, очнувшись, начинает пятиться. Потом оборачивается и бросается бежать. Когда он ступает на тротуар, она уже далеко. Но он ее заметил. Он и остальные. Все, кто может видеть, заметили ее.

И скрыться абсолютно некуда. Садики перед виллами слишком маленькие, а голые черные кусты — слишком жидкие. Дворы позади доходных домов на другой стороне — большие и пустые, там нет даже велосипедного навеса, чтобы спрятаться. Биргитта слышит собственные шаги, и собственное шумное дыхание, и далекое завывание сирен. Уже? Неужели менты уже тут?

Она лихорадочно дергает запертые двери подъездов, нажимает одну беспорядочную комбинацию цифр за другой на маленьких черных панелях — все без толку, только красная лампочка мигает. Сирены все ближе — бежать, исчезнуть...

Ее находят на лестнице в подвал, она поскользнулась на обледеневших ступеньках, разбила руки и подвернула ногу. Несколько минут она бессильно лупила и дубасила в дверь подвала, наконец сняла одну из лодочек и попыталась разбить стекло двери каблуком. Бесполезно — ни единой трещины. Закаленное!

Она сдалась, услышав, как взвыли и замолкли сирены на улице, грузно опустилась на холодный цемент и натянула на голову куртку. Так она и сидит, когда румяный молодой полицейский перегибается через перила в двух метрах над ней.

— Вон она, — кричит он. — Я нашел ее...

Он по-норчёпингски кругло выговаривает гласные, а его овчарка заливается торжествующим лаем.