...и скажешь сам себе в ванной:
Маргарет Этвуд

я — не самый любимый ребенок.

Любимый, когда подходит итог,

и гаснет свет, и мрак наползает,

когда ты заперт в искореженном теле

под одеялом, под горящим автомобилем,

и насквозь прорывается алое пламя

под твоей головой прожигая асфальт

или пол или подушку,

нелюбимы мы все,

или, напротив, мы все — любимы.

— В приют? — переспрашивает Маргарета. — Я думала, ты работаешь в центральной поликлинике.

Кристина влетает в кухню в поисках ключей. На ней уже снова ее мохнатое манто.

— Ну да. Но я еще и семейный врач, и у меня там есть пациенты...

Найдя связку ключей на скамье возле плиты, она пытается снять с нее ключ от кухонной двери. Но пальцы не слушаются, и прозрачная кожа покрывается пятнами.

— Давай сюда, — говорит Маргарета, она все еще сидит за столом. — Давай, я попробую...

Кристина застегивает пуговицу, пока Маргарета снимает ключ со связки — раз и готово:

— На, держи!

Маргарета протягивает ей связку, ключ от кухонной двери ложится на стол. Какое-то мгновение обе не сводят с него глаз, и в ушах у них отдается голос Тети Эллен: «Нельзя класть ключи на стол! Это к несчастью!» Маргарета хватает ключ и, усмехнувшись, сует его в карман джинсов.

— Да, — говорит Кристина, и вид у нее уже не такой затравленный. Скорее нерешительный. — Да. Тогда — всего тебе хорошего. Созвонимся...

Маргарета чуть скривилась:

— Само собой. И тебе всего хорошего.

— На могилу заедешь?

Маргарета кивает:

— Если успею до темноты...

— А к Биргитте?

— Э! На этот раз она доиграется...

Наступает молчание, потом Кристина, кашлянув, добавляет:

— Вот именно. Ладно, созвонимся. А теперь мне надо спешить...

Она вдруг едва заметно качнулась, будто собралась сделать шаг вперед, по направлению к Маргарете. Но та останавливает ее, выпустив в ее сторону облачко дыма.

— Эрик, — произносит вслух Кристина, поворачивая ключ зажигания. Она часто произносит его имя, когда остается одна, не потому, что скучает по нему, просто мысль о нем придает ей твердости. Сейчас ей это необходимо. События последних суток словно отдернули прочь некую завесу — серо-стальную бархатную портьеру, колыхающийся железный занавес — и обнажили минувшее. Но, позвав Эрика, она забыла об этом, словно от его имени занавес снова задернулся и теперь можно жить так, будто того, давнего, и не было вовсе. Да, когда Эрик рядом, прошедшее мертво, но стоило ему уехать, как оно снова заворочалось и дышит в затылок.

Только на этот раз она ни к чему приноравливаться не собирается. Она уже не ребенок и не молоденькая девчонка, а прошлое прошло. И сегодняшняя Кристина Вульф не имеет к той, прежней, никакого отношения. Она появилась на свет в университете Лунда в тот самый миг в конце шестидесятых, когда мотор мировой истории вдруг запнулся, переключаясь на другую скорость. Кто-то вкатил в комнату студенческого общежития яйцо, а несколько часов спустя тонкая скорлупа пошла трещинами. И вот к середине ночи инкубация завершилась. Скорлупа распалась на две половинки, явив миру юную женщину. И с самого первого мгновения она была такой, какой ей надлежало быть: серьезной и целеустремленной личностью, которая каждое утро усаживалась за письменный стол и ровно в восемь ноль-ноль открывала книгу. Всего несколько раз она откладывала книги в сторону до обеда, брала голубой листок почтовой бумаги и писала письмо своей приемной матери, встреченной ею в другой жизни. В письме было всегда одно и то же: «все в порядке, я откладываю деньги, чтобы навестить тебя на Рождество». Отвечали ей редко, зато в ее ящике обнаруживались совсем другие письма. Часто на них стоял штемпель Норчёпинга. Такие она, скомкав, выбрасывала в корзину, не читая. В Норчёпинге она никого не знает. Она ведь только что родилась и с этого момента живет только здесь, в Лунде.

«Мы сами выбираем себе жизнь, — в то время она часто повторяла про себя. — И вовсе не обязательно сразу хватать ту, что предлагают».

А теперь она давно уже взрослая, она сделала свой выбор и живет в Вадстене, она — личность, у нее есть обязанности и обязательства и нет ни времени, ни возможности копаться в том, что было. Она снова поворачивает ключ зажигания. Мотор покашливает в ответ. Две лампочки принимаются мигать на панели управления — масло и аккумулятор. Кристина проводит рукой по волосам, ее бросает в пот, очки тоже мгновенно запотевают и делаются мутными.

— Спокойно, — говорит она самой себе вслух и зажмуривает глаза. Опять поворачивает ключ. И чудо происходит: мотор ласково воркует в ответ. Завелся! Она бросает торопливый взгляд на часы на руке. После звонка прошло семь минут. Еще восемь — доехать до больницы. Должна успеть.

Кристина знает, разумеется, что Фольке из приюта обречен. И ей не спасти его. Началось последнее воспаление легких — освободитель всех пациентов, страдающих старческим слабоумием. Впрочем, Фольке слабоумием как раз не страдает, просто он устал от собственной старости. Когда силы стали покидать его тело, он собственной волей подавил свои чувства, не желая ни видеть, ни слышать, ни разговаривать. И Кристине тут уже делать нечего, разве что пожелать ему счастливого пути.

Собственно, ехать в приют ей незачем, достаточно было бы распорядиться насчет морфина по телефону, после чего спокойно докончить завтрак. Другие врачи так и поступают. Но Кристина так не может, она знает, что иначе весь оставшийся день ей придется обороняться от собственных отягощенных виной фантазий относительно мучительной смерти Фольке. Еще и поэтому она боится не успеть. Боится взглядов родственников и этой белокурой старшей сиделки, которая звонила. Черстин Первая, как ее там называют. В ее присутствии Кристина начинает нервничать, подозревая, что та догадывается, до какой степени ей, Кристине, постыла эта работа.

Увы, но это так. Именно постыла. Она ошиблась с выбором. И знает это уже давно. Фактически с того самого дня, как впервые увидела Эрика.

На его лекцию она попала в общем-то поневоле. Это был веснушчатый докторант, явно не привыкший выступать перед публикой. Вначале он, нервничая, переводил взгляд с одного на другого и делал длинные паузы, но постепенно увлеченность предметом пересилила застенчивость. Agenesia cordis!Редчайшее явление, один случай на тридцать пять тысяч беременностей...

Кристина слушала вполуха, все до сих пор им сказанное не предвещало ничего особенно важного. Любопытно, конечно, но не так уж и обязательно для новоиспеченного врача общего профиля. Кроме того, она отвыкла смирно сидеть на лекциях — несколько последних месяцев она непрерывно носилась от больного к больному, с дежурства на приемные часы, с приема в приюте на прием в поликлинику, из интерната для хроников в дом для престарелых.

Ее изумление в какой-то момент наконец улеглось — то первоначальное изумление, что она — сумела, что она, Кристина Мартинссон, стала настоящим врачом, допущенным к практике. Заметив краем глаза собственное отражение в блестяще-черном зимнем окне — неяркая невысокая женщина в белом халате и фонендоскопом в кармане, — она больше не поражалась, а, наоборот, иронически ему подмигивала. Да, представьте себе! Доктор идет!

Но такие краткие мгновения затаенного торжества случались все реже. Постепенно она стала понимать, насколько была наивна. Из года в год она лихорадочно штудировала книги, как одержимая, продвигаясь к цели. Штудии эти продолжались и во сне, она вскакивала среди ночи от кошмаров, в которых ей являлись пациенты с непостижимыми болезнями. Но так и должно быть. По утрам она, мотнув головой, стряхивала сны прочь и устремлялась в новый день за новыми знаниями. В одно прекрасное утро, думалось ей в то время, она проснется врачом, и тогда все будет иным. И прежде всего — она сама. Все скользящее и текучее в ней высохнет и застынет, единожды отлитое в форму, непоколебимое и мощное, как бетонная опора.

И вот утро настало, но чуда не случилось. И двенадцать месяцев подряд наступало и уходило утро, а превращения так и не происходило. Кристина начала уже понимать, что лишь теперь — после одиннадцати лет учебы и практики — она задумалась наконец о том, насколько верен ее выбор. Ей просто пришлось стать врачом, все было предрешено раньше, чем она могла решить, хочется ли ей этого.

Но почему? Почему ей было так важно стать именно врачом?

Из-за Астрид, разумеется. И еще из-за Эллен.

Она стала врачом из-за обеих своих матерей.

Кристина склонила голову и тут же забыла о молодом веснушчатом лекторе. Да, все из-за них. Ведь ни Астрид, ни Эллен никогда бы не поверили, что она добьется таких успехов. Эллен, уже больная, не на шутку разволновалась и перепугалась, когда Кристина объяснила ей, что собирается изучать медицину; Астрид же, едва только Кристина об этом заикнулась, принялась издеваться и с ухмылкой бубнила, смотри, мол, высоко метишь — падать будет больно. Однако у Астрид была на то своя причина. Врачи представлялись ей таинственными существами, обладающими мистической властью, способными превратить ее самое в жалкую трусиху, которая заискивающе улыбалась и не давала воли языку. И вот такой ее захотела видеть Кристина. И никогда иной. Только такой.

А для Кристины эта профессия была как бегство, как попытка ускользнуть. Но Астрид ее так и не отпустила. Она посеяла в душу Кристины маленькое семечко — семя отвращения, нечувствительно прораставшее в течение всех лет учебы и распустившееся пышным цветом ко времени выхода на первую работу. Теперь Кристине приходилось постоянно скрывать отвращение, — когда перед ее глазами ежедневно бесконечной чередой проходили волосатые ляжки и дряблые животы, обвислые старушечьи груди и морщинистые стариковские ягодицы, зловонные запущенные раны и дурно пахнущие гениталии.

Плоть — сама по себе наказание. Но ты, врач, от него свободен, — чистый и незапятнанный, витаешь ты над чужой мерзостью, на немыслимой высоте, недостижимой для тления...

Н-да. Кристина снова пристально взглянула на молодого лектора. И все-таки она останется врачом. Ради этого вот парения. И ради Тети Эллен, улыбнувшейся тогда своей горькой улыбкой и с невероятным усилием положившей обе руки на Кристинину, — в тот первый раз, когда Кристина стояла у ее койки в приюте, облаченная в белый халат и с фонендоскопом на изготовку.

А молодой лектор, застенчиво потоптавшись возле кафедры, опустил экран и включил диапроектор.

Кристина выпрямилась, как провинившаяся школьница, стараясь казаться очень внимательной. Свет в аудитории выключили, и вот в темноте первый диапозитив появился на экране. Плацента. Сосуды заполнены метиленовым синим, и лекторская указка запорхала по ним, вслед за потоком артериальной крови.

— Этиология до сих пор представляется неясной. Однако существует теория, что происходит это по причине сосудистых нарушений на ранней стадии беременности, что ведет к тому, что более слабый из близнецов снабжается уже отработанной кровью через umbulicalus...Но кровь из данного сосуда сперва попадает в нижнюю половину тела, отчего она — как мы сейчас увидим — развивается несколько лучше...

Он снова нажал на кнопку. Следующая картинка вызвала в аудитории смутный шорох. Кристине показалось сначала, что она не может разобрать, что там изображено, она заморгала, поправила очки, а потом совершенно дилетантским жестом сунула палец в рот. Усилием воли вернув руку на колени, она перевернула листок блокнота с конспектом, словно приготовилась сделать важную запись, — не ничего не написала.

Изображение представляло собой маленькое тельце с пуповиной и тонкими недоразвитыми отростками вместо ножек. Новорожденный младенец без головы и без рук, крохотный розовый кусочек плоти. Совершенно очевидно это был человек. Но только половина человека. Сверху он был абсолютно ровный, ровный и мягко закругленный в том месте, где полагалось быть шее и голове.

Лектор молча стоял у проектора, и лишь когда картинка скользнула прочь, продолжил:

— Этот феномен именуется в литературе «The асаrdiac monster», бессердечный монстр, что вообще-то верно, в том смысле, что сердце тут действительно отсутствует, однако я этим термином предпочитаю не пользоваться, поскольку есть в нем некоторая — э-э-э — претензия на сенсацию...

Он опять нажал на кнопку, и появилась новая картинка, то же существо, но снятое под другим углом. Теперь можно было различить маленькую складку кожи между отростками, долженствовавшими быть ногами. Над складкой запорхала указка.

— Недоразвитый плод и здоровый близнец — всегда однополые. В большинстве случаев это девочки, но причины такого преобладания неизвестны. Смертность среди близнецов-насосов очень высокая, поскольку потребность в интенсивном кровоснабжении растет по мере увеличения сроков беременности. Для близнеца-насоса это может привести к большим осложнениям...

Много лет спустя, когда их собственные близнецы уже пошли в школу, однажды среди ночи до Кристины вдруг дошло, что она неправильно поняла Эрика. Повинуясь безотчетному порыву, она вытянула руку и дернула его за плечо, хотя его сон с первого дня их брака считался неприкосновенным.

— Эрик! — прошептала она во мраке спальни. — Эрик!

Он не сразу ответил, сперва забормотал, заворочался. Но Кристина продолжала трясти его:

— Слушай! Я только хочу спросить...

Он, открыв глаза, сонно повернулся к ней:

— Что такое?

— Помнишь ту лекцию, которую ты читал, когда мы познакомились? Про бессердечного монстра? Помнишь?

Он натянул на плечо одеяло и снова закрыл глаза.

— М-м-м... И что?

— Ты ведь говорил про близнеца-насоса, да? Но какого близнеца ты имел в виду? Здорового? Или того, другого?

Он скрыл раздражение за коротким смешком.

— Господи, Кристина, ну и вопрос среди ночи... Естественно, я имел в виду полноценный плод. Кажется, это из названия понятно — близнец, как насос, качает кровь в тело уродца...

— А-а, — говорит Кристина. — Понятно. Спасибо. Ну, спи...

Он взял ее руку в свою и чуть стиснул.

— А почему ты спросила?

— Да просто подумалось. Слово это вспомнилось. Я почему-то всегда считала, что близнец-насос — это тот, другой...

Даже в полусне он оставался неизменно внимателен и любезен.

— Это почему же?

Кристина высвободила руку и завернулась поглубже в одеяло, зажмуриваясь изо всех сил, чтобы прогнать от глаз ту картинку.

— Уф, — сказала она. — Мне просто казалось, он похож на насос... В смысле — по форме...

— Спи, — сказал он. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — отозвалась она.

Астрид раздражала их манера говорить друг с другом, все эти «спасибо» и «пожалуйста», «спокойной ночи» и «всего доброго». Когда она заявилась к ним без приглашения — в свой первый и последний визит, — то отношения своего скрывать не стала.

— Ладно выламываться-то, — сказала она на своем ломаном сконском. — Ишь пыжатся, как пузыри на ровном месте. Что, нельзя прямо сказать, чего нужно-то, — нет, надо языком рассусоливать? Уж после-то свадьбы, что, нельзя промеж собой по-людски разговаривать?

Кристина ждала этого открытого нападения, месяцы, нет — годы она готовила ответ. Отточенная реплика уже трепетала у нее на языке, — и все-таки не была произнесена. Вместо этого Кристина сжала губы в ниточку, протянула руку за еще недопитой материной чашкой и, выпрямившись, молча понесла ее в мойку.

— Эй, не горячись, мадам, — рявкнула Астрид у нее за спиной. — Я ж еще не допила!

Кристина оцепенела, потом повернулась с чашкой в руках и уставилась на мать. Астрид размахивала синюшными руками:

— Не будете ли вы так страшно любезны отдать мне обратно мою чашку? И пепельницу, если вас не слишком затруднит!

— Не надо тут курить. Эрик не любит...

— Ага, — сказала Астрид, закуривая. — Их величество милостиво запретить изволили... А что, окно тоже открыть нельзя?

Дряблые груди болтались, словно полупустые мешочки с дробью, когда она демонстративно потянулась через стол. Она долго, все так же демонстративно дергала шпингалеты, прежде чем открыть окно, после чего тяжело плюхнулась обратно на стул, отдуваясь. Потом глубоко, с удовольствием затянулась сигаретой и повелительно постучала костяшками пальцев по тому месту на столе, где стояла чашка с кофе. Кристина покорно поставила чашку на прежнее место, и та чуть звякнула, Кристина сделала глубокий вдох. Голос не должен дрогнуть, когда она выдаст Реплику.

— Орать и ругаться на людей — ничуть не более честно, чем разговаривать с ними вежливо. Просто ты всегда считала, что есть только одно настоящее чувство. Злоба.

Но Кристина недооценила своего противника. Астрид только глянула на нее, и Реплика рассыпалась в прах.

— Ой, ну вы гляньте на нее! — отозвалась она. — Ты прямо точь-в-точь зазнавшаяся шлюха — фу-ты ну-ты! «Милые слова любви! Мне с улы-ы-ыбкой говори!»

Кристина замерла в оцепенении у стола, все еще прямая и напряженная, и в животе у нее затрепетал былой страх. Астрид подалась вперед и стремительно, броском змеи, впилась своими посиневшими пальцами в ее запястье и ущипнула, чуть-чуть, не сильно, так чтобы уже стало по-настоящему больно, но еще не было бы заметно со стороны. Она дышала тихо и говорила внятно, однако голос ее звучал ниже, чем обычно, приближаясь к шепоту:

— Не надо задирать нос передо мной, Кристина, деточка. Хрен бы ты стала доктором и важной дамой, если бы я не позволила.

В эту минуту Эрик открыл входную дверь и громко крикнул: «Привет!» В холле звякнули вешалки.

Куртку вешает, подумала Кристина.

Пальцы Астрид впивались все сильнее. Подошвы зашлепали по полу.

Теперь он снимает ботинки. Миленький, ну скорее!

Шуршание бумаги — он просматривает почту. Астрид потихоньку поворачивала пальцы, так что кожа у дочери натягивалась на запястье, и внимательно следила за реакцией. Пустые глаза. И никакого сопротивления. Единственный раз в жизни Кристина оказала ей сопротивление, но последовавшее за этим отучило ее сопротивляться раз и навсегда.

— Привет, — снова крикнул Эрик. — Привет, есть кто-нибудь дома?

Он двинулся на кухню. Кристина, сморгнув, глянула своей матери прямо в глаза, Астрид презрительно фыркнула, но взгляд отвела. Потом ослабила хватку и отпихнула Кристинину руку ребячески-злобным жестом.

— Здравствуйте, — сказал Эрик. Он стоял в дверях кухни и улыбался — он ничего не заметил.

Астрид поспешно загасила сигарету, подперла лоб рукой и стала смотреть в другую сторону. Глаза Кристины перебегали с одной на другого, то сужаясь от торжества, когда она смотрела на Астрид, то расширяясь и мерцая, когда она улыбнулась Эрику.

— Здравствуй, — сказала она и пошла к нему, раскрыв объятья. — Я не слышала, как ты вошел...

Мой мужчина, подумала она, погружаясь в его объятья.

Ведь у меня есть мужчина.

Она ни разу не говорила ему, что он — ее единственный мужчина, — правду сказать, кроме него, она даже не целовалась ни с кем. Когда он уселся рядом с ней за обедом после той самой первой конференции, она держалась напряженно и скованно, а когда несколько недель спустя он позвонил и пригласил ее в театр, то, выдохнув «да», она едва успела выскочить вон — ее стошнило. Не потому, что он был ей противен, как раз наоборот, просто как было выдержать небывалое — что ее вообще заметил мужчина.

С каждым днем той первой весны — с ужинами, концертами и походами в театр — девственность все больше тяготила ее своей несокрушимостью. Десять лет назад ее нетронутость воспринималась бы как норма, пять лет назад — как забавное чудачество, но теперь это — настоящий позор. Теперь другие времена, теперь для женщины девственность все равно что физический изъян — значит, дожив чуть ли не до тридцати лет, ты ни разу не смогла привлечь ни одного мужчину.

За вечер до кануна Иванова дня она расплакалась от страха, пока складывала в новенький кожаный чемодан аккуратно выглаженные летние наряды. Что толку, что ее лучшее ситцевое платье благоухает свежестью? Что толку, что отполированные ногти сверкают, как перламутр, и что у нее новая, так идущая ей стрижка? Ведь сегодня это должно произойти, конечно же, иначе Эрик никогда бы не пригласил ее на Иванов день к своим родителям в их летний домик в шхерах. Ко многому из неизбежно ожидавшего ее Кристина была готова: к снисходительной любезности высокомерных буржуа к выскочке, к завуалированным вопросам сестер о ее родне и к поднятым бровям родителей, услыхавших ее односложные ответы. Но тогда на ее стороне конечно же будет Эрик, она знала это, он уже начал подшучивать над опасливыми вопросами своей мамы насчет «Кристининого печального прошлого». Но снесет ли он ее невинность? Или, испугавшись, отступится? Или даже вообще отвернется от нее с презрением?

Потом казалось, будто тело все решило само. Правая рука вытянулась вперед и опустила шторы, ноги принесли ее к комоду, с которого правая рука схватила ручное зеркало, пока левая расстегнула юбку, и та упала к ногам. Тут правая рука отодвинула в сторону чемодан, а тем временем левая стянула трусы. Правая нога сама собой взметнулась, уперевшись пяткой в край кровати, а указательный палец правой руки, сомкнувшись со средним и безымянным, превратился в хирургический инструмент. Глаза сами собой зажмурились.

Когда все было кончено, она схватила зеркало и осмотрела свою промежность. Казалось, она осматривает постороннюю женщину, и — да, теперь очевидно, что данная женщина имела сексуальный опыт, пусть и небольшой. Крови почти не было. Теперь быстро ополоснуться — и никаких следов. И вообще — ничего не произошло...

По пути в ванную она глянула на свои пальцы. Вдоль ногтевого валика и в складках кожи на суcтавах толстыми красными полосками застыла кровь. Ее шатнуло от отвращения, и она едва не грохнулась: последние несколько шагов до ванной ей пришлось идти, держась за стенку, она заперлась там, не включая света, ощупью нашла холодный кран и полоскала, полоскала и полоскала руки, покуда пальцы совсем не занемели от холода.

Зато, когда на следующее утро Эрик поставил машину возле ее дома, она помчалась вниз по лестнице как на крыльях. Это был фантастический день: небо над Вадстеной было голубым, как одеяние девы Марии, листва берез серебрилась на солнце, и дышалось так легко.

— Отчего это ты такая радостная? — с подозрением спросил Эрик, когда они встретились на тротуаре. — Что-то изменилось?

— Да нет, — отвечала она своим обычным сдержанным тоном. — Просто настроение хорошее, вот и все...

Потому что у меня есть мужчина, подумала она впервые в жизни. Я заплатила положенную цену — и теперь у меня правда есть мужчина!

В доме Тети Эллен никто не ожидал, что у Кристины когда-нибудь появится мужчина. В том числе и она сама. Подростком она сутулилась, стесняясь и тяготясь своей женской природой, и всячески старалась как-нибудь ее спрятать. Кристининой участью была ежемесячная дурнота и боль, от которых она каталась по полу, а потом ее колотил такой озноб, что спасало только двойное одеяло и грелка, а Маргарета с Биргиттой тем временем начесывали копну у себя на голове, готовясь завоевывать мир оружием юных женщин.

Злосчастное это было время. Теплым летним вечером, пытаясь согреть ледяные руки о завернутую в грубый шерстяной носок бутылку из-под сока, которую Тетя Эллен, наполнив горячей водой, засунула ей в постель, Кристина припоминала лучшие свои дни: экзамен в первом классе, когда ее впервые отметили за успешную учебу, дымчато-серое воскресное утро на кухне — и как тает масло на булочках, испеченных Тетей Эллен к завтраку, тихие летние вечерние игры в саду под вишнями.

Быть маленькой девочкой в доме Тети Эллен было так просто. Просто и спокойно. Все, что требовалось, — это хорошо кушать, слушаться и позволять о себе заботиться. Именно в такой последовательности. Кристину все это вполне устраивало: еда тети Эллен таяла у нее во рту, требования к послушанию казались вполне резонными, а забота доставляла физическое наслаждение. Если Биргитта орала и вырывалась, когда Тетя Эллен упорно пыталась умыть перед обедом ее грязную мордашку, то Кристина, когда подходила ее очередь, блаженно прижималась к Тетиному животу. Биргитта жаловалась, что у Тети Эллен слишком жесткие руки, а Кристине сама эта жесткость казалась приятной. Была у них в детском доме одна нянечка с очень ласковыми руками. И всякий раз как эта женщина к ней приближалась, Кристина подымала истерический крик; она верещала, покуда нянечка, не выдержав, не ухватывала ее как следует. Лишь тогда Кристина давала себя вымыть. Но продолжала орать — на всякий случай.

Кроме этого обряда купания, о детском доме она мало что помнила — разве что большую комнату с высокими окнами и кроватками в ряд. В памяти все это было белое — стены, кровати, свет, сочившийся сквозь ветки берез в палисаднике. Лишь изредка в голове у нее вспыхивали мгновенные образы: вот мальчик обнимает мишку с оторванной лапой, вот девочка в пальто и зимних ботиках обернулась в дверях и смотрит на Кристину, вот совсем крохотная девчушка плачет, что ей не дали сосать угол одеяла: «Одеялко мое, где мое одеялко?» Эти воспоминания казались бессмысленными, безымянными и бессвязными, так что пересказать их было невозможно.

То же было и в больнице. Все, что она смогла вспомнить, это убаюкивающий шепот и белые пальцы, нажимающие на поршень шприца. Нет-нет, еще она помнит одну женщину — больную из общей палаты, куда Кристину перевели уже позже, — жирную старуху, которая говорила не умолкая и все время бродила от койки к койке, комментируя вслух состояние и методы лечения других пациентов. Пятилетняя девочка с ожогами ее особенно занимала.

Хуже всего была жажда. На случай боли имелись шприцы, от их уколов Кристина воспаряла над всеми мучениями, — но от жажды не было лекарства. Капельница поможет, говорили облаченные в белое существа на границе реальности и забытья, но капельница не помогала. Язык опухал, покрываясь толстой слизью, губы трескались, и горло саднило так, что каждый вздох превращался в свист. Ее жажда в конце концов превратилась в пытку даже для тех, кто просто смотрел на девочку, ей стали приносить воду и ставить возле кровати — воду с маленькими кусочками марли. Считалось, что нужно класть Кристине на губы марлевые компрессы, чтобы облегчить страдания. Положив марлю, существа в белом наклонялись к ней и приказывали: «Мочи губы, но марлю сосать не смей. Что хочешь делай — но не соси!»

Но, конечно, она сосала марлю. Только очень осторожно, так чтобы никто не видел. Она хватала марлечку здоровой рукой и проводила ею по губам — как велели сиделки, — но тайком приоткрывала рот, кончик языка высовывался и жадно скользил по редким ниткам. Внезапно он превращался как бы в отдельное существо, в жадного своевольного зверька, заставлявшего ее высасывать каждую каплю воды из компресса.

А в следующую секунду что-то желтое и зловонное поднималось откуда-то изнутри, тело конвульсивно сжималось, и огонь в ее ранах вспыхивал с новой силой. Но едва она открывала глаза, чтобы перевести дух от боли, толстуха уже стояла над ее кроватью, воздев кверху указательный палец.

— А я все видела, — говорила она. — Ты сосала воду. Сама виновата.

Кристина, сжав губы, глотала слезы.

— Да-да, — не унималась толстая. — Я-то видела. Я-то знаю, что ты сама виновата.

А в Кристининой голове это отдавалось далеким безумным воплем:

— Слышишь ты, дрянь такая! Это все ты виновата! Во всем виновата только ты одна!

***

Черная кованая калитка взвизгнула, когда сестра Инга закрыла ее за Кристиной.

— Заходи, — сказала она, протянув ей руку.

У нее были васильково-синие зимние перчатки, точно такого оттенка, как пальто. У самой Кристины было светло-коричневое пальто и салатовые варежки. Она поняла, как это некрасиво, потому что в наступившей тишине все цвета словно сделались жесткими и острыми, они кололи ей глаза, будто песок. Знай она, как сделать мир черно-белым, как на фотографии, она бы это, сделала.

— Заходи. Не стесняйся, — повторила сестра Инга и взяла ее за руку. — Это просто моя невестка. И она очень милая...

Но Кристинина рука безвольно выпала из ее руки — такая мягкая и податливая, что удержать ее не удавалось. Девочка стояла оцепенев на садовой дорожке и словно не слышала. Потому что вот оно — свершилось, наконец она попала в свою фотографию. Этот черно-белый сад каждым своим оттенком походил на черно-белый мир, созданный в ее воображении. Все совпадало: рассветные сумерки и белая дымка, черные силуэты фруктовых деревьев на сером небе и тающая морозная глазурь на газоне. Это был сад для таких, как она. Садик для зимней принцессы.

Сестра Инга схватила ее за руку и потянула за собой:

— Ну пойдем же! Тебе нечего бояться...

Лестница оказалась огромной. И каменной. Совсем непохожая на деревянную лесенку веранды детского дома. Она не дрожала, когда ставишь ногу на ступеньку, а лежала тяжело и несокрушимо, как гора, ждущая восхождения. И свежевыметенная: след метлы виднелся на кучках снега по обеим сторонам кирпичных ступеней.

Сестра Инга позвонила в дверной колокольчик и открыла дверь, втолкнув Кристину впереди себя на маленькую лестничную площадку. Тут тоже все было из камня: пол — из серого, блестящего, а стены — из бледно-зеленого и пористого. Было похоже на больницу — на маленькую каменную больничку.

Сестра Инга поспешно стянула с себя бахилы — грязные резиновые чехлы, защищавшие ее туфельки на высоких каблуках от слякоти предзимья, и помогла Кристине снять резиновые сапожки. Потом громко постучала в коричневую дверь и открыла ее.

— Эй! — прокричала она в глубь квартиры. — Привет!.. Есть кто-нибудь дома?

От звука, донесшегося из-за двери, Кристину передернуло. Сигнал точного времени по радио и шипение сковородки. Эти звуки она научилась ненавидеть еще на кафельной детдомовской кухне — звуки тревоги и спешки. Звуки, такие же тошнотворные, как комковатое порошковое молоко в детдомовской кружке из нержавейки.

Но здесь радио поспешно выключили и сняли сковородку с огня, здесь освободилось пространство для человеческих голосов.

— Она почти ничего не ест. — Сестра Инга отвела с Кристининого лба упавшую прядку волос, потом расстегнула заколку и заколола снова. — И не говорит. Вообще не издает ни звука, только плачет...

Женщина по другую сторону стола секунду пристально смотрела в серые Кристинины глаза.

— Да-да, — сказала она. — Ну ничего. Болтовни на свете и так хватает...

Сидевшая рядом с ней девочка поспешно прижалась щекой к ее плечу.

— А сама-то болтаешь, Тетя Эллен. Ты все время болтаешь...

Эллен кончиками пальцев ухватила ее за нос.

— Ой, — сказала она. — У Маргареты опять нос мокрый!

Девочка хихикнула и отхлебнула большой глоток молока из своего стакана. Она съела одиннадцать тефтелей, Кристина сосчитала. Одиннадцать! Однако еще целая гора тефтелей возвышалась в большом салатнике на кухонном столике. Сама она съела только одну, прежде чем решительно, как всегда, отложить прочь вилку, приготовившись к привычным увещеваниям сестры Инги. Лишь в одном пункте она дала слабину: выпила почти целый стакан молока. Потому что молоко было настоящее, это сразу чувствовалось, а не комковатый порошок, разведенный водой из-под крана.

— Надеюсь, вы не против, — сказала сестра Инга, — что мы вот так заявились? Но на Рождество осталось только четверо ребятишек, и мы решили закрыться, а их взять с собой. Заведующая взяла двоих, и по одному мы с Бритой... А то в этом году у нас бы никакого Рождества и не было.

Она замолчала и разок погладила Кристину по голове.

— А она такая славная, с ней не будет никаких забот...

Эллен чуть улыбнулась, — Кристина успела разглядеть ее цветастый халатик и белые руки, грузно лежавшие на столешнице.

— Да какие там заботы, — сказала она. — Никаких забот...

Позже в тот день Кристина сидела одна в гостиной Тети Эллен. От жесткого, в узелках, ворса диванной обивки чесались ляжки — на Кристине не было трико, которое закрывало бы кусочек кожи между краем чулка и трусами.

В доме было совершенно тихо. Сестра Инга и Маргарета уехали на рынок за елкой, они уговаривали и Кристину поехать с ними. Но та упрямо качала головой и сделалась такой вялой и неуклюжей, что сестре Инге даже не удалось надеть на нее пальто.

— Она может со мной посидеть, — предложила наконец Тетя Эллен, и после шквала попреков и извинений сестра Инга удалилась.

И вот теперь Кристина сидела выпрямившись на диване и смотрела по сторонам. Ей нравилась эта комната, ее цвета явно ладили друг с другом, они не ссорились, не кричали, не пытались друг дружку убить. Бледно-желтый тон занавесок ласково терся о глубокий серый цвет дивана, тускло-золотистые оттенки ковра заигрывали с коричневостью низкого деревянного шкафчика у стены. Над шкафчиком висела большая картина, изображавшая золотой лес. Она влекла. Может, войти в картину и стать осенней принцессой вместо зимней... Но нет, ей хотелось оставаться в этой комнате, в этом доме, в этой тишине, которая словно делалась только глубже от энергичного тиканья настенных часов.

Вот внезапно в полукруглом дверном проеме появилась Тетя Эллен, все в том же цветастом халатике. Лицо под темными волосами было широким, почти квадратным, белые руки сложены на мощной груди. Очки съехали на кончик носа, а из одной ноздри торчала белая ватка.

— Карамельку? — сказала она, щурясь поверх очков и вытаскивая пакетик из кармана. — Шелковые подушечки, — уточнила она, словно это хоть что-то объясняло, и погрузилась в кресло возле дивана. Кристина осторожно подалась вперед и заглянула в пакетик. Карамельки и правда напоминали шелковые подушечки: они переливались и поблескивали бледными оттенками шелка. Розовые, сиреневые, голубые.

— Ну-ка выбирай, — сказала она и встряхнула пакет.

Кристина сложила большой и указательный пальцы пинцетом и осторожно сунула руку в пакетик, подушечки оказались клейкими на ощупь и накрепко слиплись друг с другом, так что ей пришлось повозиться, отковыривая самую красивую. Бледно-сиреневую.

— Бери еще. — Тетя Эллен снова встряхнула пакетик. — Канун сочельника как-никак...

Кристина еще раз запустила руку в пакетик и на этот раз вытащила целую груду. Четыре липкие шелковые подушечки. Затаив дыхание, уставилась на Тетю Эллен. Сейчас начнет кричать?

Но Тетя Эллен не закричала, она даже не смотрела на карамельную груду, просто завязала пакетик и убрала в карман. Потом откинулась на высокую спинку кресла и устремила взгляд на картину, на миг Кристине показалось, что и она задумала отправиться в лес осенней принцессы.

— Да-да, — вздохнула она. — Не так все просто.

В тот же миг хрупкая скорлупка подушечки треснула во рту у Кристины. Нежно-сливочная сладость растеклась по языку.

Ну конечно. Наконец она вспомнила этот вкус. Шоколад.

Снаружи темнело, сумерки заползали в дом. Белого Рождества не будет, вчерашняя снежная дымка почти сразу перешла в дождь. Ну и пускай, все равно уже скоро сочельник, а пока ждешь, можно просто тихонько сидеть в гостиной и смотреть, как дождевые капли барабанят по блестяще-черному окну Тети Эллен.

Она ничего не говорила. И это делало ее такой необычной: никогда прежде Кристина не встречала взрослых, способных так долго сидеть молча. У всех остальных взрослых разговоры занимали столько времени, что думать им было некогда, а эта женщина просто сидела себе с ваткой в ноздре и полуоткрыв рот. Но она не спала: серые глаза были широко открыты и совсем не сонные.

А потом с лестницы вдруг послышался смех сестры Инги и болтовня Маргареты, дверь квартиры распахнулась, и ввалилась Маргарета в толстых шерстяных носках и расстегнутом пальтишке. Тетя Эллен, упершись в подлокотник, поднялась с кресла, протянула руки навстречу Маргарете, сняла с нее пальтишко, рассмеялась ее болтовне и взъерошила ей волосы.

Кристина, отвернувшись, уставилась в окно, стараясь по-прежнему следить за дождевыми каплями, растекающимися по стеклу. И тут ее поразила внезапная мысль: все было бы иначе, если бы я могла говорить.

Это было в первый раз. Раньше она так никогда не думала.

Однако голос не вернулся к ней сразу, по первому ее желанию, хотя когда-то исчез, едва она этого захотела. Так бывает...

Но Маргарета, казалось, не замечает, что Кристина не говорит: весь дом был полон ее собственной болтовней, слова выскакивали у нее изо рта, как шарики ртути, и мгновенно разбегались по всему полу и закатывались в углы.

Когда елку нарядили, она потащила Кристину с собой. Теперь наконец Кристина смогла увидеть весь дом: темный подвал с цементно-серой прачечной и светло-зеленую ванную, каменную лестницу и прихожую на втором этаже и там же, наверху, коричневую дверь сдаваемой внаем квартиры. И чердак, конечно, это самое главное. Кристина сунула голову в чердачный люк и глубоко потянула воздух. Запах ей понравился — пыль, опилки и древесина.

— Это вроде детской, — сказала Маргарета, направляясь к маленькой, словно кукольной мебели под самым чердачным окном. — Дядя Хуго собирался сделать детскую, но умер и не успел... Только вот это все смастерил.

Маргарета и Кристина вдруг словно превратились в великанш. Все эти вещицы были до того малы, что попы не помещались на табуретке, а коленки — под столом.

— Он мастерил для какого-то малыша, — объясняла Маргарета. — А теперь это все мое...

Через некоторое время они вернулись в квартиру. Кроме гостиной, у Тети Эллен было четыре комнаты, и Маргарета дала имя каждой. Большая комната, Маленькая комната, Столовая и Пустая.

Но Пустая комната на самом деле была вовсе не пустой, там стояли и кровать, и комод. Маргарета в нее входить не стала, только чуть приоткрыла, не отпуская дверной ручки.

— Вообще-то это моя комната, — сказала она. — Будет моя. Потом. Когда я в школу пойду... А сейчас я сплю у Тети Эллен. В маленькой комнате.

Кристина скривилась. Сама она ни за что не легла бы в одну постель с кем бы то ни было из взрослых.

— Конечно, не в одной постели, — добавила Маргарета, словно прочитав ее мысли. — Там складная тахта, матрас под матрасом, мы просто ее вечером выдвигаем...

Однако ничего в маленькой комнате не указывало на то, что там живет Маргарета. Тахта и кресло, шифоньер и шкатулка для шитья, но ни одной игрушки или детской книжки. В детском доме у каждого был свой маленький шкафчик, где можно было держать одежду и всякие вещи. А тут было не так, Маргаретина одежда висела в гардеробе Тети Эллен — в холле. Она сама видела, когда Маргарета ей все показывала, — большие и маленькие платья вперемешку на одной и той же перекладине.

Но Маргарету, казалось, ни капельки не возмущала ни эта мешанина в гардеробе, ни отсутствие примет ее собственного присутствия в маленькой комнате, она понеслась дальше, на кухню, и открыла там еще одну дверь.

— Стенной шкаф! — выкрикнула она. — Тут у меня игрушки.

Кристина осторожно шагнула вперед и заглянула внутрь. Стенной шкаф оказался никаким не шкафом, а крошечной, кукольной каморкой со светящимся шаром на потолке и стареньким тряпичным половичком на полу. Там стоял резкий запах, и Кристина его узнала. Так пахло в детском доме в те дни, когда полы блестели. Так пахнет мастика.

Потом она поняла, что ей нравится сидеть в стенном шкафу — просто сидеть на полу и застилать Маргаретину кукольную кроватку, пока взрослые возятся на кухне. Тефтели Тетя Эллен уже приготовила, и теперь на черной чугунной сковородке шкворчало что-то еще. И пахло капустой и уксусом.

Еда была еще не готова, когда пришла пора идти спать. Перед Кристиной и Маргаретой поставили на кухонный стол по тарелочке с сосисками и тефтелями, пока Тетя Эллен что-то мешала в чугунке. А сестра Инга делала горчицу. Посудина стояла у нее на коленях, а на дне ее лежал большой железный шар, он тяжело перекатывался по горчичным зернам и дробил их. От резкого запаха у нее слезились глаза.

— Это самое настоящее пушечное ядро, — всхлипывая, объясняла она девочкам. — Наследство от нашей с Хуго бабушки, папиной мамы. Мы используем его только в канун сочельника, это традиция...

Тетя Эллен усмехнулась уголком рта и достала носовой платок.

— Высморкайся. — Она издала короткий грудной смешок. — В горчицу соплей напустишь...

Кристина слушала как завороженная этот смех, то и дело издаваемый Тетей Эллен. Как будто маленькая голубка свила гнездышко у нее в горле, маленькая голубка, ворковавшая от удовольствия в своем гнезде. Воображаемая голубка настолько захватила ее, что она забылась. И не заметила, как съела все, что было на тарелочке, — три сосиски, четыре тефтели и почти целый бутерброд с сыром. Она уже доканчивала бутерброд, когда подступила тошнота. Она открыла рот, и недоеденный кусок выпал на тарелку. И в тот же миг ожил в ушах давний голос: «Ах ты, малявка избалованная! Что, еду выплевывать!»

Кристина закрыла глаза, ожидая огня. Но ничего не произошло. В первый раз ее рубцы не загорелись от отдающегося в ушах страшного голоса. Она подождала еще секунду, потом очень осторожно, на миллиметр, приоткрыла одно веко и посмотрела в щелочку. Сестра Инга вытирала слезы платком, она ничего не видела. Маргарета во все глаза уставилась на Кристину, но ничего не сказала. А Тетя Эллен очень осторожно положила руку Кристине на голову, торопливо погладив по волосам, а другой тем временем незаметно смахнула непрожеванный кусок в карман своего халатика.

Сестра Инга высморкалась и подняла глаза.

— Ну слава богу, — сказала она. — Кажется, Кристина все съела.

Так закончился первый день.

В сочельник после обеда стала стекаться остальная родня. Первой появилась Сельма, старенькая мама Тети Эллен, костлявая, в нарядном платье, черном и наглаженном, лицо же ее, наоборот, было очень белым и морщинистым. Она взяла Маргарету за подбородок и внимательно поглядела на нее сухими глазами, а потом, отпустив ее, повернулась к Кристине:

— Новенькая?

Сестра Инга присела в книксене у Кристины за спиной:

— Нет-нет. Она из детского дома, где я работаю, мы только на Рождество...

Сельма пожала плечами.

— Вот как. Ага. Вообще-то я люблю детей. Но только если они хорошо себя ведут. А иначе пошли они к черту...

Сестра Инга уже открыла рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент на лестнице послышались голоса. Это прибыли главные персонажи. Самые важные гости.

Стиг встал посреди дверного проема, раскинув руки, секундой позже то же движение повторил за его спиной Гуннар. Оба расстегнули свои пальто, обнажив чуть пожелтевшие манишки из модного нейлона. Могучие голоса раскатились по всему дому.

— А вот и мы! — рокотал Стиг.

— Счастливого Рождества! — гремел Гуннар. Позади них сбились стайкой их семейства: жены — Битте у Стига, Анита у Гуннара — и пятеро разновозрастных сыновей с приглаженными мокрой щеткой волосами и вялыми новомодными именами: Боссе, Челле, Лассе, Улле и Анте.

— Милости просим, — сказала Тетя Эллен.

Кристина смотрела на нее не отрываясь. Не только потому, что она сменила цветастый халатик на серое вечернее платье с кружевным воротником, — самый голос ее словно тоже переменился под стать цвету и торжественности наряда. И сестра Инга преобразилась, но в другом роде. Порозовев от горячности, пылкой родственной радости, она протянула Стигу руку:

— Братишка! До чего же я рада тебя видеть...

Стиг поспешно пожал ей руку и принялся стаскивать с себя пальто.

— И я рад. Как ты?

— Хорошо. А сам-то как? Все воюешь на коммунальном фронте?

Стиг поспешно коснулся галстука, проверяя узел, и поправил пиджак.

— Да вот, я с октября уже председатель окружной комиссии по делам несовершеннолетних. Не слышала еще?

Сестра Инга прикрыла рот рукой, теперь уже совсем на себя не похожая. Строгая фрекен из детского дома сама вдруг превратилась в маленькую девочку.

— Ух ты! Ну надо же! Вот здорово...

Стиг, обняв Гуннара, подтолкнул его навстречу сестре.

— А это заместитель председателя профсоюзной ячейки «Люксора». На будущий год пройдет трехмесячные курсы на Рюнё, и тогда такой получится шустрый депутат, что не дай бог...

— Э. — Гуннар толкнул брата плечом. — Не скоро еще у меня вырастет такой же язык без костей, как у тебя...

— Ладно тебе, — отозвался Стиг. — Уж я-то тебя небось знаю...

— О! — выдохнула сестра Инга. — Какая жалость, что Хуго до этого не дожил. Вот бы он порадовался.

Никогда Кристине не забыть того первого сочельника в доме у Тети Эллен. Хотя он мало чем отличался от любого другого сочельника за любым другим семейным столом. Как по волшебству, появлялись и поглощались горы еды: селедка и рыбная запеканка, запеченные ребрышки и варенья, тефтели и сосиски, сыры и паштеты, ветчина и красная капуста. Пиво и брага передавались из рук в руки за взрослым столом, а совершенно взмокший Стиг — уже без пиджака и в сбившемся набок галстуке — пошел принести водки. За детским же столиком напитки не передавались: каждому просто поставили по бутылочке виноградного сока. Кристина не могла уже ничего в себя впихнуть, но все время застолья у нее на тарелке лежала тефтелька и сосиска в качестве алиби. Как-то само собой вышло, что на этом первом пиру у Тети Эллен она оказалась почти незамеченной. Это ее вполне устраивало. Невидимая, она зато все видела и, неслышимая, — слышала.

Впрочем, ее не услышали бы, даже если б она могла говорить. Разве маленькой девочке под силу перекричать весь этот гвалт, вырывающийся из глоток зычноголосой родни? Там, за взрослым столом, Гуннар что-то рассказывал хмельным и бойким голосом, на что Сельма отвечала пронзительным кудахчущим хохотом, Стиг восторженно колотил кулаком по столешнице, покуда, пыхтя, переводил дух — ай! ай! ай! — как резаный поросенок, — а Битте, Анита и Инга заливались серебряным смехом, летавшим под потолком, как стая ласточек. Мальчишки за детским столиком тоже хохотали, хотя никто из них не мог услышать и понять, что же такого было смешного, и спустя секунду весь этот гам прорезал пронзительный голос Маргареты:

— А что, что? Расскажите! Что он сказал?

Не хватало только голубиного воркующего смеха Тети Эллен. Но ведь она была там: подняв глаза, Кристина видела, как Тетя Эллен стоит в дверях и смотрит на своих гостей. Невольно Кристина перевела взгляд на Ингу, Аниту и Битте, на их разноцветные платья, сверкающие волосы, блестящие глаза. Тетя Эллен была не такая, со своим квадратным лицом и в своем сером платье.

Вот она, кашлянув, попыталась прорваться сквозь гвалт:

— Послушайте, вы! Слышите меня? Теперь милости прошу всех в большую комнату...

После нестройного гула и хохота первыми наконец поднялись Стиг и Гуннар — как и подобает лидерам, и положили руки друг другу на плечи. Словно одно четвероногое, правда слегка пошатывающееся существо, они направились к Эллен, расступились, не говоря ни слова, и заключили ее в объятия. И стояли так, словно спаянные воедино, — вдова Хуго и два его младших брата. Единое целое — одна семья.

— Угощенье — лучшее в мире, — сказал Стиг.

Гуннар кивнул с пьяной серьезностью:

— Абсолютно! Лучше не бывает...

Тетя Эллен рассмеялась:

— Да-да. Спасибо на добром слове. Но пойдемте, там кофе и сладости...

Голос ее звучал совсем как обычно, уверенно и ласково, но если бы кто-то посмотрел на нее более внимательно, то заметил бы, что верхняя ее губа чуть дрожит. Словно Эллен была гостьей в собственном доме.

***

Всю взрослую жизнь Кристине не давал покоя вопрос: как на самом деле проходили переговоры, тайные переговоры, которые наверняка велись в доме Тети Эллен в те первые рождественские праздники? Вопрос этот снова привычно ожил в мозгу, когда она свернула на парковку Центральной поликлиники. От кого все-таки исходила инициатива? От самой Тети Эллен? Или от Стига?

Хорошо, конечно, если это была Тетя Эллен, чтобы именно она шепнула деверю на ухо, что хочет оставить у себя этого ребенка, эту немую и тощую девочку с пепельными волосами. Но такого быть не могло. Тетя Эллен никогда бы не позволила себе ничего просить у родственников Хуго, ей наверняка казалось, что их с Хуго супружество было слишком недолгим, чтобы дать ей право хотя бы на его дом или страховку.

И сестра Инга тоже ни при чем. Тогда она была слишком молода — чересчур молода, белокура и погружена в собственные заботы, чтобы всерьез интересоваться чужими. Ее присутствие всегда казалось каким-то неполным, словно часть ее «я» вечно витала где-то еще. Однажды она до такой степени забылась, что сделала несколько па вальса, слышимого ей одной, и широкая форменная юбка взметнулась вокруг ног, словно бальное платье.

Нет, конечно же это идея Стига — оставить в доме Кристину, как несколькими годами позже он настоит на том, чтобы взяли Биргитту.

— Стиг Щучья Пасть! — заливается смехом Биргитта где-то в дальней дали Кристининой памяти. Кристина чуть улыбается, пытаясь втиснуться между двух припаркованных машин на стоянке для персонала. И удивляется, как это можно было позабыть Биргиттино прозвище этого самого выдающегося из деверей Тети Эллен. Теперь она припоминает, как пронзительно хохотала Маргарета, когда Биргитта сообщила эту новую кличку. Сама она в тот раз только улыбнулась — замкнутой улыбкой, сомкнутыми губами. Кристина никогда не смела смеяться вслух, когда Биргитта придумывала людям клички, втайне подозревая, что у Биргитты есть в загашнике обидное прозвище и для нее самой.

Однако без Стига, щучья ли он пасть или еще чья, и без его коммунальных полномочий Кристина вполне могла оказаться совсем в другом месте. Скажем, в каком-нибудь сектантском семействе в Смоланде. Или в крестьянской усадьбе среди глинистой равнины Эстергётланда. Так обычно ведь и бывало с теми, кто попадал в детский дом в пятидесятые годы. Приемных семей тогда фактически не было. Большинство воспитанников так и жили год за годом в детском доме, покуда их не забирали оттуда их свихнувшиеся или чахоточные родители.

Астрид относилась к категории свихнувшихся, и если бы не Стиг, она бы успела забрать дочку, когда той едва стукнуло всего двенадцать. И это — Кристина стискивает зубы — был бы конец. Потому что могучая воля к жизни проснулась в Кристине, лишь когда она попала в дом к Тете Эллен, а без этой могучей воли рядом с Астрид не выжить было никому. Так что можно сказать, Стиг Щучья Пасть спас Кристине жизнь.

— Может, он кое в чем и был достоин смеха, — произносит она вслух, расстегивая ремень безопасности, — и все-таки куда больше — преклонения...

Правда, преклонения с годами он вызывал все меньше. Немного трогательный в своем неизменном стремлении стать еще больше, еще могущественнее, еще достойнее, чем покойный брат, он так и не смог понять, что сам себе — злейший враг. Он слишком много пил, слишком много говорил и чересчур увлекался широкими жестами, чтобы стать когда-нибудь похожим на Хуго.

Подарить Тете Эллен ребенка в благодарность за рождественское угощение — этот жест как раз в его духе. Вдовам позволяется брать детей на воспитание только в виде исключения, но председателю комиссии по делам несовершеннолетних Стигу Щучьей Пасти достаточно было щелкнуть пальцем, и все устроилось. Такое в Мутале под силу лишь единицам. И Стиг Щучья Пасть — как раз такая единица, со всеми его речами насчет коллективности и солидарности, которые плохо вяжутся с делами, какие в Мутале под силу единицам.

Будучи подростком — когда Эллен уже лежала полупарализованная тут, в этом самом приюте в Вадстене, а ее, Кристину, уже выпроводили в квартиру к Астрид в блочном доме в Норчёпинге, — она вдруг впервые поняла, что и с ней самой все было точно так же, как с Биргиттой. Тетя Эллен вовсе не хотела ее брать, но чувствовала себя обязанной это сделать, чтоб угодить Стигу. Пожалуй, так оно и было: Тетя Эллен частенько вздыхала о решении, принятом Стигом Щучьей Пастью, но возразить не смела.

Мысль эта показалась тогда настолько неожиданной и тошнотворной, что Кристина не удержалась: непроизвольно она наклонилась вперед, и непрожеванный кусок дешевой колбасы выпал у нее изо рта на тарелку. Астрид, сидевшая по другую сторону кухонного стола и листавшая старый журнал по домоводству, подняла голову.

— Мать твою, — сказала она тихим голосом и поднесла свои синие пальцы к мундштуку, чтобы вынуть окурок. — Знала бы ты, какая же ты дрянь!

Кристина трясет головой, пытаясь отогнать образ Астрид. Но занавес распахнут и не дает себя задернуть, так что на смену одной картинке является другая: Маргарета стоит на лестнице в одном платье и резиновых сапожках, когда черная калитка, взвизгнув, закрылась у Кристины за спиной. Было видно, как Маргарете холодно без пальто — она обхватила свои плечи голыми руками и сучила коленками.

— Ну пойдем, Кристина! Пошли! Мы будем жить в Пустой комнате, Тетя Эллен там все устроила, только не разрешает мне туда перейти, пока ты не приедешь. Ну пошли, а! Скорее!

Но Кристина не слушала и даже не смотрела на нее. Она глядела в другую сторону. Был февральский вечер, и солнце стояло низко над садом. А сад уже обрел цвет, хотя долго еще оставалось до весны и первых листьев. Черно-белый снимок превратился в акварель, на которой прошлогодняя листва бурела на траве, как струп на заживающей ране. Сестра Инга смеялась над Маргаретой, она уже расстегивала свое пальто.

— Да что ты так торопишься...

Маргарета ее игнорировала.

— Ну пошли, Кристина! Пошли!

Несколько минут спустя Кристина смогла убедиться, что Пустая комната и правда преобразилась. Теперь по стенам стояли кровати, а у окна — маленький столик. Комод исчез, и вдруг Кристина содрогнулась от мысли о мешанине в гардеробе в холле. Неужели и ее одежду втиснут туда же, между платьями Маргареты и Тети Эллен?

— Тетя Эллен, а можно я туда перейду прямо сейчас? Кристина ведь приехала, значит, и мне можно...

Где-то сзади послышался голубиный, воркующий смех Тети Эллен.

— Она тут уж который день сама не своя, прямо никакого сладу...

— И Кристина тоже, — кивнула сестра Инга. — Ей тоже не терпелось.

Кристина повернула голову и глянула ей в лицо. Ну зачем вот так врать?

Уже несколько дней спустя Кристинина одежда запахла по-другому. Это был запутанный запах, сплетенный из разных нитей, и, одеваясь по утрам, она пыталась их расплетать. Резкий аромат крепкого мыла. Кухонный чад. Кисловатый запах тела. Тальк фирмы «Кристель». Запахи Тети Эллен.

Она не знала, ни почему попала к Тете Эллен, ни как долго тут пробудет. Единственное, что она знала, — это что сестра Инга однажды забрала все ее вещи в стирку, а потом аккуратно уложила их в совершенно новый чемодан. Потом они полчаса сидели в поезде, пока не приехали в Муталу. А потом ехали на автобусе, серо-голубом, под цвет этого серо-голубого промышленного города, до дома Тети Эллен, самого дальнего в городе. Тогда, в Рождество, Кристина не обратила внимания, что дом Тети Эллен стоит на самой окраине. Слева от него еще были дома, справа уже начиналось поле, а через дорогу — лес.

Дорога вела в Вадстену и была опасна. Ни в коем случае нельзя было выходить на нее без Тети Эллен, а в саду позволялось делать все, что угодно. Только не ломать ветки с фруктовых деревьев. Но лазать по вишням разрешалось, если хвататься лишь за толстые сучья.

Правда, в первое время по вишням в саду у Тети Эллен никто не лазал. Кристина не смела, а Маргарете не хотелось. Спустя неделю Маргарету словно подменили: она хныкала и обижалась и то и дело плакала по поводу настоящих и воображаемых несправедливостей. А кроме того, стала отказываться от еды.

— Да что с тобой? — день за днем вздыхала Тетя Эллен и, посадив ее себе на колени, пыталась кормить с ложечки, как маленькую. — Покушай, у тебя же всегда был такой аппетит...

Но Маргарета, сжав губы и зажмурив глаза, прижималась к груди Тети Эллен, спрятавшись от целого мира. Из-за ее плаксивости маленькая голубка упорхнула куда-то из горла Тети Эллен. И оказалось, что никто, кроме Маргареты, не может приманить ее обратно, — всех стараний Кристины для этого не хватало. Тетя Эллен, конечно, похвалила Кристину, когда та вытерла посуду, и улыбнулась, увидев, как она взялась за тряпку, показывая, что хочет помочь с уборкой, — но ни разу не засмеялась тем воркующим смехом.

Маргаретин отказ от пищи заставил Кристину приняться за еду, хоть от съестного у нее по-прежнему с души воротило. После каждой трапезы она, кроме того, сама относила свою тарелку и стакан в раковину и вежливо делала книксен в знак благодарности. И все это — с поблескивающим осколком ледяного расчета в глазах. Она знала точно: что чем больше ее похвалят, тем сильнее станет реветь Маргарета.

Однажды она в первый раз прошла через всю кухню, положила свой прибор в раковину и ополоснула пустую тарелку горячей водой, а потом сделала маленький реверанс Тете Эллен.

— Вот умница! — сказала Тетя Эллен чуть усталым голосом. — Ты умница, Кристина!

И пожалуйста! Получилось. Маргарета тут же пронзительно заревела и забилась, как маленькая, в объятиях Тети Эллен!

«И как она только терпела нас в те первые недели», — думает Кристина. Она жмет на ручной тормоз и оглядывает себя в зеркало заднего обзора. Она несколько бледновата после долгой бессонной ночи, впрочем, от Кристины Вульф никто и не ждет особого румянца. «Блеклая» — не секрет, что именно это слово всегда использовалось для описания ее внешности. Цветок на обоях. Был и другой эпитет, извлеченный таки Биргиттой в один прекрасный день из своего загашника. Мокрица. Маргарета тогда тоже хохотала.

— Вот такая я, — говорит она своему отражению. — Мокрица Кристина Вульф, take it or leave it!

Теперь, похоже, спешить незачем. Она неторопливо идет по парковочной площадке, словно оттягивая свое неизбежное антре. Идти в приют не хочется. Сколько раз ей приходилось рассыпаться в тихих утешающих протестах, когда кто-нибудь из стариков принимался плакать, называя приют Залом Ожидания Смерти, после того как Кристина позвонит и закажет там место. Не нужно так думать, говорит обычно Кристина. Это совсем не так. Приют — та же больница, как вошел, так и вышел, самое главное — пройти реабилитацию. Конечно, сама она знает не хуже своих пациентов, что это неправда. Приют и в самом деле Зал Ожидания Смерти, и нужно родиться счастливчиком, чтобы ускользнуть оттуда живым.

Но не в этом ритуале дело. Приют отвратителен изнутри. Персоналу делать особо нечего, а персонал, вероятно, не терпит безделья, как природа — пустоты. С течением времени это нарядное здание пятидесятых годов, с его бледно-желтой штукатуркой и приятными пропорциями, превращается в нечто вроде погребка в деревенском вкусе, с резными полочками и розовыми пластмассовыми цветами, с дешевыми латунными подсвечниками и картинками с плачущими детьми. А еще стены увешаны множеством готовых афоризмов в пластиковых рамках на тему счастья в жизни и материнской любви. От этого не только здание словно сжимается, но и люди в нем кажутся меньше, чем они есть на самом деле. Почему такой человек, как Фольке — старый садовник, который всю свою жизнь проращивал семена и смотрел, как раскрываются бутоны, — должен умирать, окруженный пластмассовыми геранями? Лучше было бы отнести его в лес или просто поставить его кровать у церковных дверей, чтобы он в свой последний миг мог насладиться тем, что делает жизнь сносной: отсветом небес и красотой мира.

Раньше Эрика и девочек раздражала эта чрезмерная чувствительность ее глаз.

— Мама у нас эстет, — говорил обычно Эрик и подмигивал одним глазом. — Пусть будет по ее.

Конечно. Еще бы! Эстетом ее сделала жизнь у Тети Эллен. Но когда она сказала об этом Эрику, тот лишь усмехнулся и сменил тему. Она догадывалась, о чем он подумал: что хороший вкус воспитывается образованием, а у Тети Эллен никакого образования не было. Простая — вот слово, которым он обычно пользовался: «Кристину вырастила простая женщина...»

И всякий раз Кристина немела от этого его снисходительного взгляда на Тетю Эллен, как на человека менее значительного, чем, к примеру, его мать. Трусишка Ингеборг выросла за городом, в домике священника, а не в закутке у железной плиты в Норчёпинге, она ходила в школу для девочек, когда Эллен служила домработницей, она пила чай из английского фарфора, когда Эллен пила кофе из густавсбергской кружки, и все это делало ее в глазах Эрика подлиннее и глубже Эллен. Но Трусишка Ингеборг ничего не знала о красоте: она окружала себя лишь теми атрибутами, которые ей полагались по рангу, так же точно, как она всю свою жизнь поступала, думала и чувствовала — так, как полагалось. Послушная.

Кристина понимала, разумеется, что пренебрежительность Эрика — от незнания, он, конечно, встречал людей, испытавших лишения, но понятия не имел о той жизни, которую формирует бедность. Напоминания о том, что условия существования «простых» далеко не простые, его только раздражали: мало-мальски инициативные люди всегда пробьются, а об остальных приходится как-то заботиться обществу. Впрочем, сама Кристина не слишком часто касалась этой темы — слова буквально застревали у нее в глотке. Как сложилась бы ее собственная жизнь без Эрика и его семьи? Это ведь они дали ей нынешний общественный статус, сделали человеком.

Поэтому она никогда и не рассказывала Эрику, как для нее мучительно сознавать, что для него «простой» — значит невежественный. Как втолковать ему, что для нее это слово исполнено совсем другого содержания, что ей оно говорит о заботливости, озарявшей весь быт в доме Тети Эллен? Там у каждой вещи была своя красота и свой смысл — у туго накрахмаленных льняных скатертей, вытканных ее руками, у нарядно вышитых кухонных полотенец — одно для стекла, другое для тарелок, у тоненьких кофейных чашек с золотым ободком — это свадебный подарок. Кроме того, Тетю Эллен отличал изысканный минимализм: когда расцветала герань, она одна занимала весь кухонный подоконник: ее право! И покуда женщины вроде Битте и Аниты в конце пятидесятых забивали свой дом все новыми занавесками с оборками и цветастыми абажурами, Тетя Эллен блюла свою строгую монохромность, отвергая навязываемую эпохой роль ненасытного потребителя. Поэтому в ее доме навечно застыли сороковые годы. В этом доме один день размеренно перетекал в другой, и каждый день вмещал все другие дни, они набегали, как волны на берег моря. Этот ритм успокаивал, и сама его повторяемость утишала всякую тревогу, умиротворяла всякий гнев. Поэтому все вскоре стало на свои места: Маргарета слезла наконец с коленок Тети Эллен и принялась, как бывало, за еду, Кристина привыкла ко всем запахам дома и перестала их ощущать. Вместе отправлялись они в стенной шкаф и играли. И вылезали оттуда только поесть.

Ничего не было важнее еды в доме у Тети Эллен, и не было работы важнее, чем готовка. Каждый понедельник приезжала машина со швейной фабрики и привозила пятьдесят пиджаков, в которых Тете Эллен предстояло заделать швы, но ей проще было сидеть за шитьем ночами, чем пренебречь ритуалом ежедневной стряпни. То же относилось и к прочей работе по дому. Было куда важнее тереть хрен к отварной треске, чем драить лестницу, тушить капустные листья для голубцов, чем прибирать в гостиной, и сушить в духовке хлеб и молоть его на сухари для свиных отбивных в настоящей хрустящей панировке, чем гладить белье, заждавшееся утюга в прачечной.

Тетя Эллен вечно была занята: работа струилась, как река, под ее короткими пальцами. Однако она никогда не торопилась, то и дело напевала и всегда находила время посмеяться своим воркующим смехом, когда было над чем посмеяться. И теперь она смеялась уже не только Маргарете. Когда Кристина сунула в рот прядку волос, Тетя Эллен закудахтала и вытащила мокрый хвостик:

— Что это ты делаешь, дуреха...

«Дуреха» было важное слово. Кристина знала, что оно означает: ты сделала что-то не так, но это ничего. Делать что-то не так в доме Тети Эллен было неопасно, это она поняла по Маргаретиному беззаботному хихиканью, когда Тетя Эллен шутливо корила ее за неряшливо заправленную постель. И все-таки Кристина не была вполне уверена, что снисходительность распространяется на всех дурех. У Маргареты, может быть, особые права, так что лучше на всякий случай застилать постель как следует.

Единственный раз Тетя Эллен попыталась усадить Кристину себе на колени, как обычно сажала Маргарету, но, почувствовав, как та напряглась всем телом, тут же ее отпустила. Однако вставать не стала, а все так же сидя расстегнула Кристинину заколку и подобрала вечно выбивающийся вихор, а защелкнув заколку, ласково хлопнула девочку по попке. После того случая Тетя Эллен притрагивалась к Кристине только по необходимости: когда мыла ей лицо и руки, расчесывала волосы, помогала надеть пальто, хотя Кристина уже была достаточно большая, чтобы справиться сама. Но Кристина не протестовала, с удовольствием позволяя превращать себя в маленькую-маленькую девочку. Там внизу, в холодной ванной, она даже разрешила Тете Эллен прикасаться указательным пальцем к своим рубцам. Теперь они уже полностью зажили и редко болели. Лишь эти большие пятна тонкой розовой кожи еще что-то помнили, сама Кристина почти все забыла.

Казалось, Тетю Эллен совершенно не заботило, что Кристина не может говорить, она не качала головой и не перешептывалась с другими тетками, как сестры в детском доме. А просто принимала это как данность — устремляла свои серые глаза на Кристинины губы и читала по их беззвучному движению, «да» или «нет». И все. А когда эти движения стали сопровождаться слабыми звуками, она этого тоже не комментировала.

В канун Иванова дня вся родня снова собралась у Эллен «на селедку и рюмку водки». Кристине доверили резать зеленый лук. Она трудилась, высунув язык от усердия, — все кусочки лука должны были быть совершенно одинаковой длины. Сестра Инга стояла за ее спиной и наблюдала.

— Это же прямо чудо, как она режет лук! — наконец сказала она.

— Спасибо, — сказала Кристина и сделала книксен.

Сестра Инга обернулась и уставилась на Тетю Эллен:

— Ты слышала? Она говорит! Она может разговаривать!

Тетя Эллен, стоявшая у маленького кухонного столика и выкладывавшая кусочки селедочного филе на стеклянное блюдо, даже глаз не подняла.

— Конечно, может! — сказала она. — Она осенью в школу пойдет...

«То лето...» — думает Кристина, взбегая по лестнице приюта. Это было всем летам лето. Не то чтобы особенно погожее, наоборот — в середине июня начались дожди и зарядили на шесть недель. Но это было не важно. Кристине нравился дождь, он стоял, как стена, между домом Тети Эллен и остальным миром. По утрам в кухне было совершенно тихо, Тетя Эллен заделывала свои пиджачные швы, а девочки рисовали, сидя за кухонным столом. Иногда Кристина подымала голову и вслушивалась в эту молчаливую сосредоточенность, но слышала только стук дождя по крыше.

Однако проветриваться все-таки было нужно, несмотря на погоду. И каждый день после обеда Тетя Эллен выдавала девочкам дождевики и резиновые сапоги и отправляла их гулять в сад. Поначалу они стояли поеживаясь на крыльце, но потом срывались с места, бросаясь в объятия дождя. Однажды они построили Улиточный Город позади кустов смородины: Кристина собирала улиток, а Маргарета рисовала дома и стены на мягкой влажной земле. Другой раз все втроем отправились на экскурсию в Вадстену. Сумку Тети Эллен загрузили термосами — один для кофе, один для какао, — двенадцатью бутербродами, тремя булочками с корицей и шестью яблоками. И съели почти все, сидя на мокрой скамейке парка на самом берегу Веттерна, а потом двинулись, хохоча, к старому дворцу. Но когда мимо них на велосипеде промчалась монахиня с черным покрывалом, развевавшимся за ушами, как вороновы крылья, они умолкли и только таращили глаза. И Тетя Эллен тоже.

Впрочем, для Кристины Вадстена явилась не городом монахинь, а с первого же взгляда — городом бледных женщин. Еще по пути от вокзала к Дворцовой улице она обратила на них внимание, а потом, когда они шли по Стургатан, она все оборачивалась и рассматривала лица встречных. Да. Так и есть. В Вадстене все женщины — бледные. Кристине это нравилось; ей представлялось, что у женщин с бледными лицами — такие же едва различимые голоса. Все, решено. Когда она вырастет, то поселится в городе, где люди разговаривают шепотом...

У Тети Эллен была в этой поездке вполне конкретная цель — купить новый сколок для плетения кружев. Это было дело тонкое. Она ходила из лавки в лавку и вдумчиво рассматривала предлагаемые образцы. Наконец сделав выбор, она виновато вздохнула. Сколки стоили дорого. Слишком дорого — для тех, кто плетет кружево на коклюшках лишь ради собственного удовольствия.

Коклюшки стали первым Кристининым триумфом, первой ее победой над Маргаретой. Как только Тетя Эллен садилась за кружева, у нее за спиной возникала Кристина и не отрываясь следила за ее руками. Сперва она ничего не могла понять: казалось, большие стрекозы беспорядочно порхают над подушечкой, — это Тетя Эллен проворно перебрасывала коклюшки. Но вскоре она уловила в этом порхании некий ритм и, протянув однажды руку через плечо Тети Эллен, показала, какую коклюшку надо перебросить. Тогда Тетя Эллен пошла на чердак, принесла ей старенькую подушечку и помогла начать собственное кружево. Темными августовскими вечерами они сидели друг напротив друга за большим столом в столовой и сантиметр к сантиметру наращивали свои кружева. Мама-стрекоза и ее старшая дочка. А на кухне сидела и тосковала младшая стрекозиная сестричка, оттого что ей не разрешают приносить в столовую акварельные краски. Так ей и надо.

Но теперь нет времени об этом думать, теперь надо сделать два шага вверх по лестнице, войти и надеть белый халат. После телефонного звонка прошло шестнадцать минут. Только бы Фольке продержался...

Черстин Первая сидит за своим столиком в ординаторской. Всякий раз видя эту женщину, Кристина испытывает легкий шок. Она настолько пугающе совершенна, настолько законченна во всем, от белых перламутровых ногтей до золотистых волос.

— Привет, — говорит Кристина фальшиво-доверительным тоном, пытаясь изобразить приветливость. — Вот и я. Фольке все еще в двухместке?

Черстин Первая устремляет свои большие синие глаза на Кристину и секунду тянет с ответом, только ради того, чтобы продемонстрировать легкий скепсис. Она демонстрирует свой легкий скепсис всем врачам приюта. Вероятно, это для нее дело принципа.

— Да, пока что, — говорит она. — Но мы собираемся освободить другую палату и перевести его туда. Пока что с этим сложности, но все должно уладиться. Вернее, непременно уладится. Просто некоторым придется потесниться.

Кристина, кивнув, хватает историю болезни, за которой потянулась было Черстин Первая.

— Новые антибиотики? — Черстин Первая поднимает брови.

Кристина вздыхает — с Фольке она уже перепробовала три препарата, и все бесполезно. И четвертый вряд ли поможет.

— Не думаю, — отрезает она и поворачивается спиной.

Дыхание смерти зловонно. На Кристину, уловившую этот кислый запах еще в коридоре, он обрушивается со всей силой, едва она заходит в палату. Достаточно одного взгляда на Фольке, чтобы понять: час пробил. Это видно по лицу, по тому, как отвалился подбородок, превратив рот в черную дыру, по коже на щеках — истончившейся и растянутой хроническими отеками. Ей тут делать уже нечего. Для вида она, сунув в уши концы фонендоскопа, простукивает ему грудь. Звук — точно такой, как она ожидала: глухой и влажный. Дыхательная функция угнетена, а в левом легком прослушиваются небольшие хрипы. Но крепкое сердце Фольке все бьется, хотя и слабо и с перебоями, но с тяжкой целеустремленностью в каждом ударе. Ей было незачем так торопиться. Сердце Фольке будет бороться за невозможное еще много часов.

По другую сторону кровати стоит совершенно седая женщина и держит отекшую руку Фольке в своей. На мгновение Кристину охватывает страх: нет ничего хуже, чем объяснять плачущим женам и взрослым детям с увлажнившимися глазами, что продолжать лечение не имеет смысла.

— Давайте выйдем в коридор, — говорит она вполголоса.

Но женщина не отвечает, только смаргивает, так что все новые слезы, затопляя глаза, катятся по морщинистым щекам. Кристина засомневалась — может, она не расслышала?

— Милая, — повторяет она. — Давайте выйдем в коридор...

Но женщина лишь качает головой:

— Я никуда от него не уйду.

— Да, но я должна вам кое-что объяснить.

— Не нужно. Я все знаю.

Кристина умолкает. Умирание имеет свою литургию, и готовые ритуальные фразы уже повисли у нее на кончике языка — что больше ничего мы сделать не можем, но по крайней мере позаботимся, чтобы он не мучился, — но, невысказанные, они словно парализовали ее. Она все стоит у кровати Фольке, смотрит на его плачущую жену и невольно вздыхает: какой день ожидает эту женщину. Пятнадцать или двадцать часов кряду она будет сидеть, держа руку Фольке в своей, и смотреть, как он проходит через все стадии умирания. Жажду. Боли. Одышку и хрипы. Из жизни должен быть более легкий выход, гостеприимно распахнутая дверь...

И все же она ощущает не только сострадание, но и некую зависть к искреннему горю этой старой женщины. Сама она никогда не могла так плакать, даже когда после пятнадцати лет стационарного лечения умерла Тетя Эллен... А Маргарета могла. Она склонилась над мертвым телом Тети Эллен, она перемазала свой белый халат потекшей тушью и шептала этому мертвому телу невнятные, бессвязные слова утешения: «Все пройдет, Эллен, миленькая, все пройдет, все будет хорошо...»

Тогда это привело Кристину в бешенство. Словно Маргарета, заливаясь слезами, украла ее, Кристинину, скорбь. Стуча каблуками, она вылетела вон из палаты, по коридору и вниз по лестнице, на улицу, под большой клен на газоне перед приютом. Стояла зима, но ей было наплевать, она мчалась вперед, увязая по колено в снегу, набивавшемся ей в туфли и превращавшем ее ноги в лед. И, добравшись наконец до дерева, она бросилась к нему, пнула и забарабанила по коре побелевшими кулаками.

— К черту все! — кричала она, ругаясь впервые за много лет. — Провались все к чертовой матери!

Уже ночью, когда тело Тети Эллен увезли, они с Маргаретой прошли через парковку в Центральную поликлинику и сели в Кристинином кабинете. И когда они там сидели, грея озябшие руки о кружки с чаем, Кристина наконец спросила после долгого молчания:

— Думаешь, можно жить без любви? Можно это пережить?

Маргарета всхлипнула и вытерла нос рукой.

— Ясное дело, можно. Приходится.

И только тогда Кристина заплакала. Но не потому, что Тети Эллен больше нет, а потому, что Маргарета так много позабыла.

Она все-таки выдает старой женщине несколько дежурных фраз и выходит в коридор. Ей надо поговорить с Черстин Первой насчет снятия отеков и морфина. Иногда ей кажется, что это обворожительное создание экономит обезболивающие, когда врача нет поблизости. Ей приходилось встречать таких сиделок и прежде, женщин, которых в присутствии смерти охватывает ощущение собственного всевластия. Еще начинающим врачом ей привелось видеть, как набожная старуха — старшая медсестра, склонившись над агонизирующим стариком, шипела: «Неужели ты и правда хочешь предстать перед Господом с ядом в теле?» Но мотивы у Черстин Первой, по-видимому, иные, особого благочестия в ней что-то не наблюдается.

Кристина, кашлянув, прислоняется к косяку в дверях ординаторской, Черстин Первая подымает глаза от своих бумаг. Но ни одна из них не успевает произнести и слова, потому что вбегает санитарка.

— Скорее, — говорит она. — Приступ в шестой! Хуже, чем обычно!

— Мария? — спрашивает Черстин Первая.

— Нет-нет, это Дезире.

Черстин Первая медленно поднимается и расправляет складки на своей белой тунике. И они исчезают как по волшебству, спустя секунду туника кажется только что выглаженной. Кристина зачарованно смотрит на нее, пока не осознает, что надо что-то делать. Она не знает, о какой пациентке идет речь, она и своих-то больных в пансионате едва знает по именам и в лицо. И все-таки спрашивает:

— Я не нужна?

— Не думаю, — отвечает Черстин Первая.

***

Слабый аромат кофе щекочет Кристине ноздри, едва она входит в поликлинику. Она заглядывает в столовую и видит Хубертссона, он сидит и читает «Дагенс нюхетер».

— Привет, — говорит она. — Что-то ты рановато сегодня.

Он не сразу отрывается от газеты, отвечая:

— Я всегда рано прихожу. А то ты не знаешь?

Нет, она этого не знает. Да и с какой стати ей знать? Если честно, она старается по возможности избегать Хубертссона. Это не то чтобы сознательная установка — нет, всего лишь инстинкт, инстинктивное предубеждение против всех, кто хоть раз видел иную Кристину, кроме нынешней — врача общего профиля Центральной поликлиники Вадстены. А Хубертссон стал жильцом тети Эллен, когда Кристине было только четырнадцать, значит, он видел ее еще ученицей гимназии. В клетчатой юбке и спортивной куртке, как и у остальных гимназисток, ей все-таки никогда не удавалось выглядеть в точности как остальные. Пуговицы у нее на куртке были деревянные, а не костяные, как у остальных, а клетка на юбке — синяя, а не красная. Тетя Эллен сама сшила и куртку и юбку, но Кристина не могла иметь к ней претензий — и пуговицы, и ткань на юбку выбирала она сама. Впрочем, даже сделай она правильный выбор, вряд ли что-то изменилось бы: она все равно занимала бы в иерархии класса ту же ступень — самую нижнюю, где она обреталась вместе с двумя другими девочками, такими же плоскогрудыми и до того неинтересными, что одноклассницам было невмочь с ними даже разговаривать. А раз так, то и им троим незачем разговаривать друг с другом. По дороге из школы домой Кристина обычно то и дело откашливалась, чтобы никто не заметил, что голос у нее сел от долгого молчания. Это помогало не всегда — свое «Здравствуйте!» она все-таки просипела, когда, вернувшись домой, увидела в большой комнате Тетю Эллен и нового жильца. Они пили кофе, причем Тетя Эллен выставила лучшие чашки. Кроме того, вся вспотела, а ватка у нее в ноздре сделалась темно-красной. У Тети Эллен всегда шла кровь из носа, стоило ей разволноваться.

— Он доктор, — шепнула она Кристине, когда минуту спустя закрыла дверь за Хубертссоном. Кристина уважительно кивнула со всей серьезностью. Обе стояли и слушали — вот он идет вверх по лестнице в свою квартиру, вот поворачивает ключ в замке и вносит чемоданы. Кристина наблюдала за Тетей Эллен. Столь напряженно-предупредительное отношение к жильцу говорило о таком почтении, какого Кристина прежде не видывала. И это поражало. Обычно Тетя Эллен относилась к академическим заслугам без особого пиетета, скорее в ее глазах вспыхивала искорка иронии, когда Кристина с пафосом принималась рассказывать о школьных учителях и адъюнктах. Тетя Эллен полагала, лишняя ученость ни к чему. От нее можно и умом тронуться, и судя по тому, что она слышала, с некоторыми учителями гимназии это уже случилось. Стало быть, врачи — исключение из правила. Их ученость вызывает благоговение, а не насмешки. И хотя Хубертссон со временем стал своим в доме, Тетя Эллен, пыхтя, по-прежнему старательно делала книксен, стоило ему приблизиться.

В ту пору он только-только развелся. И поэтому нашел себе работу в Вадстене, а жилье — в Мутале, подальше от своей прежней жизни ординатора одной из гётеборгских клиник. Но Тетя Эллен про это никогда не говорила, это, разумеется, Биргитта все разнюхала.

Он и теперь холост, так и не женился. Жаль, жена ему не помешала бы. Особенно теперь, когда он старенький и больной.

— Кофейком не поделишься? — говорит Кристина.

— Само собой. — Хубертссон переворачивает газетную страницу. —Ты присаживайся.

Но Кристина сперва идет к холодильнику и долго в нем роется. Там была у нее масленка и кусочек сыра, а может, и хлеб. Но нет, хлеба нет.

— А кусочком хлеба?

Хубертссон кладет газету на стол.

— Естественно. Хватай быстрей...

— Ты серьезно?

Он смеется.

— Там рогалик лежит. Можешь взять.

И внимательно смотрит на нее, пока она режет крошливый хлебец пополам.

— А что это ты примчалась на работу высунув язык? И даже не позавтракала?

— В приют вызвали, — лаконично отвечает Кристина и садится за стол. — Между прочим, я завтракала. Только не слишком хорошо.

— Ага, — говорит Хубертссон. — Что так? Овсянка пригорела?

— Маргарета, — отвечает Кристина и немедленно впивается зубами в свой бутерброд, чтобы избежать дальнейших расспросов. Хубертссон подается вперед, он очевидно заинтригован.

— Твоя сестра? Она что, тут?

Кристина, прожевав, отвечает:

— Не сестра. Мы росли вместе.

Хубертссон ухмыляется.

— Ну да, ну да, — говорит он и снова берется за газету. — Вы росли вместе. Как же.

Кристина хмурится, опасаясь, что он снова заведет разговор о давнем. Но Хубертссон больше ничего не говорит, продолжая листать свою газету. Хотелось бы знать, что он может в ней прочесть, кроме заголовков. Он наверняка уже почти слепой, судя по тому, как все эти годы лечит свой диабет. Штука в том, что Хубертссон на самом деле болен куда серьезнее, чем большинство его пациентов. Сегодня он выглядит еще хуже, чем всегда. Лицо землистое. Кристина, подавшись вперед, чуть касается его плеча, он подымает глаза.

— Ты-то сам как? — говорит она. — Как себя чувствуешь?

Хубертссон встает и, шаркая, идет к двери.

— Исключительно прекрасно, — говорит он через плечо. — На все сто. Превосходно. И совершенно великолепно. Еще вопросы? Или можно пойти и спокойно дочитать газету?

Кристина корчит рожу ему вслед. Вредный старикашка.

Всю первую половину дня работа заставляет ее позабыть и про Хубертссона, и про сестер, и только характерная слабость в суставах напоминает о долгой бессонной ночи. Сегодня ей нравится работать, не потому, что она вдруг полюбила свою профессию, а потому, что есть какая-то надежность в рутине, в повторяемых изо дня в день словах. Кроме того, все диагнозы сегодняшним утром сплошь простые и очевидные: небольшой гастрит, парочка стрептококковых инфекций, покрытый сыпью пятилетний малыш, которому отныне не видать апельсинов. Опухоль, во всяком случае, за такими симптомами вряд ли прячется. Когда входит следующий пациент, ей становится еще спокойнее. Достаточно взгляда на глазки-щелочки этого подростка, и все ясно. Конъюнктивит.

Разумеется, она его осматривает как полагается и даже выключает лампу на потолке, когда он ложится на смотровой стол, чтобы свет не бил ему в глаза. И чувствует к нему что-то вроде нежности, он такой же узкоплечий и тонкий, как Эрик, а подбородок его усеян пламенеющими прыщами. Замухрышка, это точно. Ничего общего с распираемыми тестостероном юнцами, которых Оса и Туве подростками притаскивали в гости.

— Я выпишу мазь, — говорит она, закончив с осмотром. — И думаю, тебе надо отдохнуть пару денечков дома...

Обычно Кристина скуповата насчет отдыха, она знает, что чиновник в Страховом фонде ведет статистику выдачи больничных каждым из врачей и что слишком щедрых могут и одернуть. Но парнишка очень юн и не подпадает под их статистику. И кроме того, весь его унылый облик подтверждает, что ему правда нужно немножко отдохнуть от окружающего мира.

Он поднялся и сидит на столе, болтая ногами. Кристина останавливается. Она уже собралась было пойти выписать рецепт, но снова садится на свой сверкающий табурет из нержавейки.

— Что-нибудь еще?

Он не отвечает, только вздыхает, понурив голову.

— Послушай, — очень осторожно подступается Кристина. — Тебя ведь еще что-то беспокоит?

Он подымает голову и смотрит на нее своими красными щелочками. Ресницы склеились от гноя.

— Почему человеку обязательно нужно жить? — спрашивает он шершавым голосом.

Кристина, уронив руки на колени, непроизвольно поворачивает их вверх ладонями. Я тоже не знаю, говорит этот жест. Но рот хранит молчание.

— Вы должны знать — вы же врач? Вы не знаете, почему человек обязан жить?

Внезапно наваливается ночная усталость, и все профессиональные фразы рассыпаются.

— Нет, — вздыхая, говорит она, — я не знаю. Просто живу.

Он все сидит в той же позе, все так же болтая ногами, на белом носке маленькая дырочка.

— Но если человеку не хочется жить? Что тогда?

— Тебе не хочется жить?

— Нет.

— Почему это?

— Потому что не хочется, и все.

И тут она делает то, чего вообще-то не должна была: протягивает руку и гладит его по волосам — так хочется его утешить... Но как раз в этот миг звонит телефон, и она бездумно идет к аппарату. В следующий миг понимает, что делает не то, а подняв трубку, уже успевает рассердиться.

— Да, это Кристина Вульф. Что такое?

Голос в трубке тонкий и боязливый. Сестра в регистратуре знает, что звонить врачу в кабинет во время приема не положено.

— Кристина, дорогая, простите, пожалуйста, но звонят из полиции, они так пристали, говорят, это важно, и я никак не могу от них отделаться...

Кристина искоса смотрит в глубь кабинета — парнишка сидит в той же позе, но ногами болтать перестал.

— Хорошо, соединяйте.

В трубке щелкает, потом слышен другой голос. Тоже женский.

— Алло. Доктор Вульф?

— Да.

— Это из полиции Норчёпинга. Нам тут некая персона сообщила ваше имя...

Кристина тихонько стонет. Кому из немногочисленного истеблишмента Вадстены понадобилось поехать в Норчёпинг и угодить там в кутузку? И что в этой связи ожидают лично от нее?

— Ее зовут Биргитта Фредрикссон...

Кристина перебивает:

— Ее избили?

— Я бы не сказала. Скорее наоборот...

— Как наоборот?

— Она задержана по подозрению в нанесении телесных повреждений. Сегодня рано утром. Но мы больше не можем ее держать и вынуждены отпустить. Только у нее нет денег на автобус до Муталы, и она утверждает, что вы можете за нее, так сказать, поручиться. Так что если мы одолжим ей денег на дорогу, вы должны будете гарантировать, что нам их возместят. Не возражаете? Можем мы с вами заключить такую договоренность? Вы ведь ее сестра.

Где-то в глубине трубки слышится знакомый голос:

— Нет, ну полюбуйтесь, как она, поганка, нос задирает! А вы скажите, скажите ей, заразе, что это ее долг!

Кристина исходит белой яростью: слепяще-белый блеск застилает ей глаза, и горло раскалено до белого каленья. Да ни за что в жизни!

— Алло, — кричит голос полицейского. — Алло, доктор Вульф! Вы меня слышите?

Кристина переводит дух и начинает говорить с металлом в голосе:

— Да, слышу. Но, к сожалению, ничем не могу помочь. Все это недоразумение. У меня вообще нет сестры.

— Да, но она говорит...

— Она лжет.

— У нее рецепт с вашей печатью.

Легкий холодок пробегает по Кристининой спине.

— Рецепт на лекарственный препарат?

— Нет-нет. Просто бланк. А на нем похабный стишок. Но печать — ваша. Кристина Вульф, Центральная поликлиника Вадстены... Ведь это вы?

Кристина проводит рукой по волосам, она догадывается, что это за стишок, его никому из них никогда не забыть. Но она не даст завлечь себя в эту игру. Никогда.

— Это неудивительно. Если вы проверите по своим данным, то сможете узнать, что именно эта персона не так давно украла у меня блок рецептов. Ее за это судили.

Женщина-полицейский раздумывает, кажется, даже слышно, как она почесывает голову.

— Да, но в таком случае... Да, тогда не знаю даже, что нам делать.

— Вы можете обратиться в службу социальной помощи.

В трубке раздается треск, полицейская дама изумленно вскрикивает, и вдруг в Кристинино ухо орет знакомый голос, так что едва не лопается барабанная перепонка:

— Слушай, ты, кикимора, — рычит Биргитта, — ты всю жизнь только и делала, что меня шпыняла, но теперь хрен ты у меня отмажешься. Нашла тоже дурочку. Анонимки слать, а! Мать твою! Мать твою, да ты вообще охренела, прямо такая изощренная злоба...

Кристина, швырнув трубку на рычаг, закрывает лицо ладонями. Все ее нутро вдруг сделалось водянистым и текучим, она опала, как сдувшийся шарик, и ей уже никогда не встать на ноги. Целую минуту она сидит, слыша, как тикают наручные часы, но потом какое-то движение в глубине кабинета заставляет ее посмотреть туда. Боже! Парнишка! Она про него забыла.

Повернувшись на винтовом кресле почти на целый оборот, она испускает глубокий вздох.

— Прости, пожалуйста, я не должна была брать трубку. Так о чем мы говорили?

Парень смотрит на нее, конъюнктивит превратил его глаза в две узкие черные полоски.

— Вы собирались выписать рецепт...

Он соскальзывает наконец со смотрового стола, и голос его вдруг звучит по-взрослому.

— На глазную мазь, — продолжает он. — Мы ведь говорили о глазной мази.

Она все сидит в полумраке, хотя парнишка уже ушел — нет сил встать и включить свет. Следующий пациент пусть подождет — ей нужно чуточку побыть одной, дать нутру снова застыть. Она поворачивается на винтовом кресле, чтобы глянуть в окно, и замечает парнишку, идущего наискосок через стоянку. Его походка вызывает в ней тревогу: плечи опущены, руки болтаются как плети по сторонам, голова поникла. Он то и дело поскальзывается на раскисшем снегу, ему, наверное, холодно, но куртка не застегнута, и ни шарфа, ни перчаток. В голове оживает навязшая за годы учебы фраза: «Существует риск самоубийства». Да. Здесь — определенно существует.

По какому-то внезапному наитию ей видится, что его жизнь как-то связана с ее, какой бы сложной, запутанной и невероятной ни казалась подобная связь, — из того, что когда-то ее ребенком, пострадавшим от жестокого обращения, передали в приемную семью, непременно следует, что незнакомый мальчишка сорок лет спустя вернется домой и лишит себя жизни. Если бы не было Биргитты в жизни Кристины, телефон в кабинете не зазвонил бы в тот самый миг, когда паренек только-только приоткрылся, и дал бы ему выговориться до конца.

«Если бы да кабы», — глумливо откликается память голосом Астрид.

Астрид. Вот оно. Это все из-за Астрид, это она сделала такой Кристинину жизнь. И так велика ее власть, что много лет спустя после смерти она может впиваться своими грязными ногтями в чужие раны. Рука Кристины сама выдвигает нижний ящик стола и достает оттуда конверт. Коричневый, весь измятый, он пролежал на дне этого ящика не один год.

Эрик не знает, что этот конверт у нее, он не знает, что она уже больше пятнадцати лет назад сделала то, что он так часто советует ей сделать. Она затребовала свою историю болезни. И не только ее, она раздобыла также рапорт пожарной команды, материалы полицейского дознания и — не без опоры на личный врачебный авторитет плюс известное количество полуправды — заполучила из больницы Святой Биргитты в Вадстене часть истории болезни Астрид.

Сверху лежит ее собственная история болезни. Она подносит пожелтевший лист к настольной лампе и принимается читать хорошо знакомые слова.

Девочка пяти лет. Доставлена по неотложному вызову в 22.25. Без сознания. Ожоги 2-й — 3-й степени — живот, груд, клетка, лев. предплечье и пр. ладони.

Она не верит. Всякий раз читая эту историю болезни, она все так же сомневается: это невозможно, этого не может быть. И тем не менее она, разумеется, знает, что каждое слово тут правда, хотя бы потому, что рубцы видны до сих пор. В некоторых местах ее тела кожа навсегда останется необычно тонкой и блестящей: на животе, грудной клетке, левом предплечье и правой ладони.

Еще у нее есть материалы предварительного расследования и показания супругов Петтерссон. Соседей, которых она не может вспомнить, как не вспомнить ей и квартиры, где они жили с Астрид, и дома на Санкт-Петерсгатан в Норчёпинге. Однако, перелистывая протокол, она словно слышит открытый эстергётландский выговор фру Петтерссон:

— Да, ну так мы привыкли, что ребенок кричит, но больше-то она все плакала... Хотя один раз она так заорала, что ужас...

Остальные подробности воспроизводятся в резюме на первой странице материалов расследования:

Супруги Эльса и Оскар Петтерссоны сообщают, что в половине десятого вечера 23 марта 1955 года обратили внимание на неприятный запах гари. Фру Петтерссон вышла на лестничную площадку и констатировала, что запах идет из соседней квартиры. В связи с этим она велела мужу вызвать пожарную команду, а потом толкнула дверь в соседнюю квартиру и обнаружила, что та не заперта. Войдя в квартиру, фру Петтерссон сперва побежала на кухню, потом в большую комнату в поисках очага возгорания и хозяйки квартиры фрекен Астрид Мартинссон. Однако попытавшись войти в маленькую комнату, она обнаружила, что дверь заперта, но ключ торчит снаружи. Отперев замок, она вошла. Языки пламени вырывались из детской кроватки. Фру Петтерссон удалось загасить огонь с помощью коврика. Но пока она этим занималась, в комнате появилась Астрид Мартинссон и нанесла ей две резаные раны в спину с помощью кухонного ножа. Сразу после этого в комнату вошел господин Петтерссон. В ходе завязавшейся потасовки, когда он пытался разоружить фрекен Мартинссон, на пол упала керосиновая лампа. Огонь вспыхнул снова. Фру Петтерссон ликвидировала и это новое возгорание с помощью коврика, в то время как господин Петтерссон усмирил фрекен Мартинссон и крепко держал ее...

Кристина сует листок обратно в конверт. Собственно, и читать-то незачем: она все знает наизусть. В особенности протокол допроса Астрид. Вначале она утверждала, будто пламя вспыхнуло оттого, что девочка опрокинула лампу. Она впала в ярость, узнав о показаниях санитара «скорой помощи» — что руки и ноги девочки были настолько крепко привязаны к рейкам кроватки, что веревки пришлось перерезать.

А еще диагнозы, поставленные Астрид в больнице Святой Биргитты, один за другим, и все с недоуменным знаком вопроса на полях. Эндогенный психоз? Параноидальная форма шизофрении? Маниакально-депрессивный синдром? Психопатия с переходом в острый психоз? Эта неуверенность, судя по всему, отразилась и на лечении. За семь лет в больнице Святой Биргитты Астрид пришлось пройти через ремни и ванны, сульфацин и изофен, электрошок и инсулиновую кому, пока ей не назначили тогдашнее чудо-средство: гибернал.

Все это знает Кристина, но ничего не может вспомнить. И что примечательно, она знала это, не помня, еще ребенком, еще тогда, когда Астрид явилась в дом к Тете Эллен требовать свою дочь обратно.

Это было холодным днем в начале января, одним из тех дней, когда воздух такой жгучий от мороза, что больно дышать, а свет такой яркий, что режет глаза. Но на кухне у Тети Эллен было тепло и вкусно пахло — она пекла булочки. У Кристины с Маргаретой были рождественские каникулы, они все утро возились на улице в снегу, а теперь торчали на кухне — ждали, когда просохнут их лыжные штаны. Продрогший воробей опустился на кормушку за окном, вяло склевал последние мерзлые хлебные крошки, потом нахохлился и больше не шевелился.

— Можно дать птичке булочку? — спросила Маргарета.

Тетя Эллен наклонилась, чтобы достать из печки противень, — вместо прихватки она пользовалась уголками своего фартука.

— Ну, — сказала она, — свежую — нельзя. Но у нас оставались две штуки с той недели, в хлебнице. Вот их и берите.

Обе девочки в один миг бросились бежать. Казалось, Маргарета первой успеет добежать до хлебницы — разбегаясь, она сделала два огромных шага, — но тут поскользнулась в своих шерстяных носках на линолеуме. Тетя Эллен, вытянув руку, успела ее поддержать:

— Смотри, дуреха. Ходи как следует, а не то все будешь поскальзываться и носки протрешь...

Этого хватило, чтобы дать Кристине необходимое преимущество. Когда Тетя Эллен отпустила Маргарету, Кристина уже успела схватить обе черствые булочки, теперь она держала по булочке в каждой руке и торжествующе улыбалась.

— Тетя Эллен! — захныкала Маргарета.

Эллен не глядя поняла, в чем дело, — она знала эту публику. Стоя спиной к девочкам, она сказала:

— Каждой по одной. И чтобы не ссориться.

В этот самый миг в дверь постучали.

На всю свою оставшуюся жизнь Кристина поймет, что время — понятие относительное, что мгновение и вечность — одно и то же. Тогда в ее мозгу промелькнул образ — камень, брошенный в темную воду, и широкие круги, разбегающиеся по поверхности. Это время. Камень — это настоящее, а круги — это то, что было, и то, что будет. Она знала, что произошло и что произойдет, хоть и не могла припомнить прошедшего, как и будущего. На едином вдохе она передумала тогда тысячу мыслей: «Кто это такой, что не потрудился позвонить в дверной звонок с улицы? Как получилось, что никто из нас не слышал, как хлопнула наружная дверь, прежде чем постучались во внутреннюю? Почему волоски у меня на руках встали дыбом?»

Тетя Эллен и Маргарета вели себя так, словно это совершенно нормально — что кто-то постучался в дверь. Маргарета вцепилась в одну из черствых булочек и пошла к окну, а Тетя Эллен вытерла руки о передник и пошла открывать дверь.

Голос в холле звучал странно: невнятный сконский выговор, но какой-то ненастоящий сконский, налетел на Тетю Эллен и перебил ее, не дав даже поздороваться.

— Я ее забираю, — сказал незнакомый голос.

Тетя Эллен неожиданно пронзительно вскрикнула:

— Кого? Что вам надо?

— Она моя. Я ее забираю.

Что-то громыхнуло. Кристина, зажмурив глаза, знала, что это упал табурет возле полочки с телефоном. Кровь пойдет, подумала она. У Тети Эллен сейчас снова из носа кровь пойдет. И точно, секундой позже Тетя Эллен стояла на пороге кухни, прижимая уголок фартука к правой ноздре. Она сделала Кристине торопливый знак — прячься!

Уже потом она подумала, что прятаться надо было в стенном шкафу, но тогда ей это даже не пришло в голову. Шкаф к тому времени успел утратить свое значение, Кристина уже ходила в четвертый класс, а Маргарета в третий, обе стали слишком большими, чтобы целыми днями играть в чуланчике. Так что теперь стенной шкаф использовался по своему прямому назначению — там стоял пылесос и ведро с половой тряпкой, а тряпка для пыли висела на крючке рядом с настенным саше с туго набитыми кармашками. Кристина помогала Тете Эллен вышивать украшающие его слова. Они звучали как стишок или песенка: пробки, пакеты, шнурки и квитанции. Что-то вдруг сделалось у нее со зрением, ее взгляд словно заострил контур каждой вещи. Теперь она отчетливо видела малейшие детали прежде незаметной обыденной жизни. Коричневый линолеум. Узор на клеенке. Воробышек, все еще сидящий за окном. Я замораживаю тебя взглядом, думала Кристина. Ты не сможешь сдвинуться с места без моего разрешения.

Но сама она явно сдвинулась с места без собственного разрешения, поскольку уже стояла у стола. Как она тут оказалась? Этого она не помнила. И не помнила, как подвинула стул Тети Эллен и встала за ним. Но факт, что она стояла позади стула Тети Эллен, прижавшись спиной к стенке.

— Где она? — спросил голос из холла.

Тетя Эллен опустила уголок фартука, маленький ободок крови краснел, как венчик цветка, вокруг ее ноздри. Она повернулась к двери в холл.

— Довольно, — сказала она своим самым суровым голосом. — Объясните бога ради, с какой стати вот так вторгаться в дом?

Этот голос Тетя Эллен пускала в ход в исключительных случаях, но уж тогда весь мир стоял по струнке, не то что девочки. Кристина имела возможность наблюдать это на примере бакалейщика и жильца из верхней квартиры. Но эта личность не даст себя испугать, Кристина знала. И правда, из холла протянулась рука и оттолкнула Тетю Эллен. В дверях стояла она. Астрид.

Она невероятно походила на ведьму. Может, оттого что была такая высокая и кособокая, тощая и востроносая. А может, из-за своего странного наряда. Черный плащ-дождевик и зюйдвестка. В январе? Кроме того, зюйдвестка была надета задом наперед: длинный клапан нависал надо лбом, как козырек, бросая тень на глаза.

— Крис-сс-ти-и-и-ина!

Она тянула каждый слог, словно боялась выпустить имя изо рта.

— Моя де-е-евонька!

Астрид, вытянув руки, сделала два шага вперед. Кто-то кричал, может быть, сама Кристина, вероятно, так, хотя она и не ощущала, как этот пронзительный и монотонный крик вырывается у нее из горла.

— Не ве-е-рь ты им, — говорила Астрид. — Все это ло-ожь...

Из своего угла Кристина видела, что Маргарета стоит у стола с раскрытым ртом и по-прежнему держит в руке черствую булку. А позади, у кухонной двери застыла Тетя Эллен. Ее можно было бы принять за фотографию, если бы не тонкий ручеек темной крови, тихонько вытекающий из правой ноздри. Кристина снова открыла рот, на этот раз она почувствовала, как пронзительный крик, вырываясь, сотряс ее горло.

— Не кричи, — сказала Астрид, теперь она говорила торопливо, почти задыхаясь. — Не надо кричать, все это сплошная ложь и враки. Они все выдумали. Мы с тобой так хорошо жили, Кристина...

Ее глаза блуждали под тенью зюйдвестки, словно Кристинина кожа была такая скользкая, что взгляду было не за что уцепиться. Руки по-прежнему тянулись к ней, ладони чуть дрожали, а пальцы были такие белые, что отдавали в синеву.

Уже студенткой Кристина узнает, что эта дрожь — первое из побочных действий гибернала. Второе — это падение кровяного давления. Третье — светобоязнь. Четвертое — гротескные гримасы. Пятое — понижение температуры. Стало быть, медицина легко могла объяснить то, что тогда казалось жутким и сверхъестественным.

Но случившееся потом было не чем иным, как волшебством. Сверкающе-белый солнечный луч протянулся в окно кухни, чуть коснулся Астрид и, расширяясь, заключил в себя Эллен, стоявшую в дверях. Она моргнула, и это непроизвольное движение словно пробудило ее — она глубоко вздохнула и, одним движением скользнув через всю кухню, резко развернулась возле Астрид и встала перед Кристиной, заслоняя ее руками. Астрид обернулась, пытаясь поймать девочку, но поздно, синеватые пальцы схватили только воздух. Тут гримаса исказила ее лицо: верхняя губа поднялась, обнажив зубы и десны, язык вывалился и повис вдоль подбородка, правый глаз закрылся и открылся снова. В следующий миг она пошатнулась, колени ее подломились, и она упала на пол без сознания.

Позже, когда Тетя Эллен уже позвонила Стигу Щучьей Пасти и несколько санитаров из больницы Святой Биргитты забрали Астрид обратно после этого первого ее выхода, все словно переменилось. Как будто с явлением Астрид в дом Тети Эллен что-то в нем лопнуло — стеклянная стена, или ледяная корка, или гигантский мыльный пузырь. Все звуки вдруг сделались пронзительными. На улице враз взвыли машины, зимний ветер хлестанул по черепичной крыше, а тихий предшественник Хубертссона из верхней квартиры затопал каблуками по лестнице. То же и воздух — в доме сразу стало сыро и холодно, Кристина мерзла, она была вынуждена постоянно ходить в кофте и двух носках. От холода у нее немели и стыли пальцы, они уже не слушались ее, как прежде. И однажды она в раздражении отбросила прочь рукоделье, увидев, что шов у нее стал как у Маргареты, кривой и детский. У нее словно зудело под кожей, она не могла уже больше просиживать вечерами рядом с Тетей Эллен, слушая радио, — вместо этого она слонялась без толку по дому, мешала Маргарете, почти всегда лежавшей на кровати в Пустой комнате с книжкой в руках, или ходила от окна к окну, обрывала с комнатных цветов засохшие листья и смотрела на свое отражение в блестяще-черном окне. Иногда она упражнялась в выдержке. Что бы она почувствовала, если бы вдруг белое тощее лицо прижалось к оконному стеклу с той стороны? А если бы Тетя Эллен вдруг умерла? А если вдруг ей самой когда-нибудь пришлось бы покинуть дом Тети Эллен?

Черная дыра. Вот что она почувствовала бы. И почувствовала.

Тетя Эллен тоже переменилась после явления Астрид. Она все чаще подымала взгляд от работы и устремляла его на Кристину, но не улыбаясь и ничего не говоря. Да еще завела в доме новый порядок: девочкам больше не разрешалось подходить к телефону и бегать к ящику за почтой. Все это Тетя Эллен делала сама. Причем некоторые письма она вскрывала прямо в саду, хотя еще стояла зима и было холодно. Кристина все это видела в окошко из кухни: нахмурившись, Тетя Эллен разрывала конверт, проглядывала письмо, а потом шла прямиком к мусорному баку и выбрасывала.

Только Маргарета осталась такой, как была. Казалось, она не замечала ни перемен, ни тайн, внезапно появившихся в доме. Она по-прежнему при каждом удобном случае терлась возле Тети Эллен, как балованная кошка, и по-прежнему изводила Кристину, подробно пересказывая ей каждую прочитанную книгу. Она словно бы не заметила даже, что Стиг Щучья Пасть стал захаживать все чаще и всегда поздно вечером, когда девочкам было уже пора спать.

Но Кристина это заметила. Вечер за вечером она лежала в своей кровати в пустой комнате с широко открытыми глазами, вслушиваясь в его рокочущий голос, доносящийся с кухни. Он рокотал непрерывно, Тетя Эллен почти ничего не говорила.

Уговоры. Да, наверняка. Стиг Щучья Пасть пытался уговорить Тетю Эллен сделать что-то, чего той совсем не хотелось. На Кристину волной нахлынула дурнота от этой мысли, и надо было срочно что-то предпринять, все, что угодно, лишь бы узнать, о чем они там говорят. Очень осторожно она спустила на пол босые ноги, потом встала и беззвучно прокралась в прихожую.

— Что нам нужно — так это долгосрочное решение проблемы, — изрек Стиг Щучья Пасть, издав прихлебывающий звук, стало быть, Тетя Эллен угощала его кофе. — А детский дом никак не может быть долгосрочным решением. По крайней мере, для данного случая.

Кристина затаила дыхание. Неужели ее отошлют обратно? Внезапно ей страшно захотелось писать. И более того, она описалась. Как она ни сдерживалась, по левой ноге уже потекла струйка. Кристина рванулась в уборную, но не успела закрыться.

Дверь все еще была открыта, когда Тетя Эллен и Стиг Щучья Пасть минутой позже вышли из кухни посмотреть, кто это там ходит. Кристина закрыла глаза от стыда. Она не хотела, чтоб они увидели ее сидящей на унитазе, с натянутой на коленки ночной рубашкой, но не могла встать и закрыть дверь, потому что боялась замочить весь пол.

— Ты не спишь? — удивилась Тетя Эллен.

А позади нее мелькнуло улыбающееся лицо Стига.

— Слушай, Маргарета, — сказал он. — Что ты скажешь, если у тебя появится еще одна сестренка?

— Вообще-то это Кристина, — заметила Тетя Эллен.

***

А днем позже на пороге Тети Эллен уже стояла Биргитта. Кристина не могла тогда решить для себя, красива эта девочка или нет, как-то в ней совмещалось и то, и другое. Волосы были у нее почти белые и кудрявые, глаза — совершенно круглые, а изгиб выпяченной в гримаске верхней губы явственно напоминал лук Амура. Она была бы похожа на куклу, если бы не грубое, какое-то топорное телосложение. Ноги — как палки, икры без малейшего намека на округлость, торчащий вперед живот, кисти рук — широкие и короткие. Кожа на шее отличалась от лица своим цветом. Серым. Кроме того, из ноздри текла зеленоватая струйка, а кончики пальцев над обкусанными ногтями были такие красные и распухшие, что просто физически чувствовалось, как они болят.

— К маме хочу, — сказала Биргитта.

Фраза была детская, но голос, которым она ее произнесла, — вовсе не девчачий, а глуховатый и низкий, почти мужской.

— Будет, будет тебе, — сказала тетка из комиссии по делам несовершеннолетних, пришедшая вместе с ней. — Ты же знаешь, маме нужно отдохнуть.

— Без меня она не сможет отдохнуть. Ведь это я о ней забочусь...

Тетка из комиссии, растерянно улыбаясь, наклонилась расстегнуть ей куртку.

— Ну конечно, деточка, я знаю, что ты так думаешь. Но маме нужно отдохнуть как следует, поэтому она попросила нас о тебе позаботиться...

Биргитта с подозрением покосилась на нее, а потом, шмыгнув носом, сунула в ноздрю указательный палец. Тетка из комиссии отдернула руку, и в следующую секунду пуговица уже снова была застегнута. На миг в холле Тети Эллен сделалось совершенно тихо. Все уставились на пуговицу — Маргарета и Кристина, тетка из комиссии и Тетя Эллен. А Биргитта смотрела на них всех, переводя взгляд с одного лица на другое. Когда осмотр завершился, она зажмурилась и втянула в себя воздух, это напоминало глубокий вздох. Совершенно непроизвольно Кристина с Маргаретой тоже вздохнули: словно ветерок пронесся по холлу Тети Эллен.

Секундой позже Биргитта снова открыла глаза. В них что-то блеснуло, она круто повернулась и бросилась к двери.

В дверь Кристининого кабинета стучат, слышится такое робкое «тук-тук-тук», что на миг кажется, будто бы тот самый замерзший воробышек с кормушки Тети Эллен пролетел сквозь время и оказался в коридоре поликлиники. Но телу хватает здравого смысла немедленно обеспечить себе необходимое алиби. Одним проворным движением Кристина поворачивает лампу и винтовое кресло в сторону компьютера — она просто заносит информацию в историю болезни.

— Да, — откликается она как можно равнодушней.

— Простите, пожалуйста, — слышится нерешительный голосок. Это Хелена, медсестра.

— Сейчас я всех приму... — говорит Кристина, не отрывая взгляда от дисплея.

— Да нет, — смущается Хелена. — Всего-то пять минут прошло...

Кристина круто разворачивается в своем винтовом кресле лицом к двери.

— А что такое?

— Да Хубертссон...

— Что с ним?

— Что-то такое странное. А еще из приюта звонили, там у кого-то из его пациентов сильнейший эпилептический припадок.

— Да?

— А Хубертссон... Он... с ним невозможно разговаривать.

Кристина поправляет очки.

— Он что, выпил?

Хелена прямо извертелась от неловкости, она в поликлинике — первый адвокат Хубертссона, наседка без цыплят, готовая терпеть любые выходки и капризы Хубертссона ради сомнительного наслаждения — взять его под свое белое крылышко, когда тому плохо.

Кристина встает и засовывает руки в карманы халата. Ее это раздражает. Уже не первый раз Хелена считает, будто с Хубертссоном творится что-то странное, но упрямо отказывается принять Кристинину версию — что странности могут объясняться хорошо припрятанной бутылкой виски. А может, еще и сильной аллергической реакцией на таблетки от кашля — от Хубертссона обычно здорово разит смесью ментола со спиртом как раз тогда, когда, по мнению Хелены, с ним творится что-то странное. И в этих случаях Кристине приходится принимать кроме своих еще и его больных.

— Где он?

— У себя в кабинете.

Проходя через приемную, Кристина мысленно прикидывает: три пациента, из них один ее, а два других, по-видимому, Хубертссона. Стало быть, обеда ей сегодня не видать.

Дверь в кабинет Хубертссона приоткрыта. Как только что сама Кристина, он выключил все лампы и теперь сидит глядя в окно — как только что глядела она. Вот только смотрит он не на стоянку — его взгляд устремлен на желтый фасад приюта. Кристина, взявшись за спинку его винтового кресла, разворачивает Хубертссона лицом к себе и заглядывает в глаза:

— Что случилось?

Лицо у него еще серее, чем было утром, лоб влажный. Кристина повышает голос:

— Тебе нехорошо?

Он молча делает предостерегающий жест.

— Ты выпил?

Взгляд у него чуть блуждает, голова трясется. Она наклоняется над ним, потягивая носом. Нет, ничем не пахнет — ни виски, ни ментолом, ни даже вчерашним перегаром.

— Ты сегодня что-нибудь ел?

В ответ он издает слабый звук, который можно понимать как угодно. Кристина кладет руку ему на лоб. Лоб не просто влажный, он взмок от пота.

— А инсулин? Колол сегодня?

Он бурчит что-то неразборчивое, веки чуть подрагивают. И тут становится совершенно ясно, что с ним. Инсулиновая декомпенсация. Гипогликемия. Вообще-то странно. Хотя образ жизни Хубертссона далек от того, что сам он проповедует пациентам-диабетикам, однако гипогликемии он обычно ловко избегает. И, выходя из квартиры, не забывает сунуть в карман брюк несколько кусочков сахару.

— Быстро, — командует Кристина Хелене через плечо. — Будем вводить бета-глюкозу. Готовьте инъекцию...

И прямо-таки ощущает Хеленино облегчение. Все медсестры такие. Почти все обожают, когда решение принимается за них, а им остается только принести шприц. Пока Хелена готовит инъекцию, Кристина сама берет пробу крови. Взяв лапищу Хубертссона, она колет ему палец и прижимает к тестовой полоске. Все сразу становится ясно: содержание сахара в крови — на нижнем пределе.

Теперь обе работают молча и сосредоточенно, не глядя друг на друга. Хелена наклоняется над Хубертссоном и наполовину стягивает с него белый халат, закатывает правый рукав и закрепляет манжету поверх локтя. Кристина кончиками пальцев тихонько разминает кожу, чтобы вена выступила как следует. Когда игла входит внутрь, Хубертссон делает резкий выдох. И пока Кристина медленно-медленно отжимает поршень шприца, он открывает глаза и говорит совершенно ясным голосом:

— Дезире.

— Биргитта, Маргарета и Кристина. — Тетка из комиссии по делам несовершеннолетних издала вежливый кудахчущий смешок. — Не хватает только маленькой Дезире, а то у вас тут был бы прямо дворец Хага...

— Дезире — из говна пюре, — отозвалась Биргитта. Она сидела на полу кухни после того, как тетка из комиссии затащила ее обратно с крыльца, и не желала сдвинуться с места. Тревога шевельнулась у Кристины в животе: этой новенькой надо бы понимать, что она уже большая и не должна сидеть на полу, выкрикивать, как маленькая, нехорошие слова, — а должна подняться и сесть как следует за стол, чтобы пить сок с булочкой, как Кристина и Маргарета.

— Дезире — из говна пюре, — повторила Биргитта. — Фрекен Навоз-и-Понос, герцогиня Из-Говна-Пюре-фон-Сракен...

Маргарета фыркнула, но взгляд Кристины устремился к Тете Эллен. Все гораздо хуже, чем она ожидала: лицо Тети Эллен побелело, зрачки стали огромными и черными. Морщинки вокруг глаз, обычно незаметные, сделались вдруг глубокими, словно она нарисовала по черной паутинной сетке вокруг каждого глаза. Она сидела совершенно неподвижно и смотрела на Биргитту. Кристина знала, что новенькая должна почувствовать этот взгляд, иного и быть не может, но та упрямо не поднимала глаз и все сидела, раскорячив ноги на полкухни. На чулке дырка, на самой коленке, а серо-голубая кофта была ей мала, так что она то и дело поддергивала рукава, словно стараясь их удлинить.

Тетка из комиссии покосилась на Тетю Эллен, а потом положила руку себе на горло и сказала:

— Кончай баловаться, Биргитта.

— Графиня Говна-Пюре фон Пердодрист...

И когда Маргарета фыркнула снова, Биргитта подняла глаза и метнула на нее быстрый взгляд, в уголках ее рта мелькнула мгновенная улыбка. Тетка из комиссии встала и решительно подошла к ней.

— Ты сейчас же немедленно встанешь, Биргитта. А потом сядешь за стол и выпьешь свой сок, как другие девочки!

Но Биргитта опустила голову и снова уставилась в пол.

— Я желтый сок не пью.

Тетка сделала шаг назад, бессильно уронив руки, — видно было, что она не знает, что ей делать.

— Почему это?

— Потому что он ссакой пахнет!

Дальнейшее произошло в течение секунды. Тетя Эллен, до сих пор сидевшая неподвижно, поднялась, сделала два решительных шага по направлению к Биргитте и поставила ее на ноги. Коленки у Биргитты подгибались, она болталась в руках у Тети Эллен, как тряпичная кукла.

— Запомни раз и навсегда, — сказала Тетя Эллен очень тихим голосом. — Этих слов, что ты тут наговорила, так вот всех этих слов я очень не люблю. А хозяйка в этом доме я, имей в виду!

И, подняв Биргитту, она посадила ее на пустой стул у торца стола, потом торопливым движением подвинула стакан, давно дожидавшийся Биргитты, и наполнила его желтым соком.

— Пей! — приказала она и скрестила руки на груди.

Маргарета рассмеялась, она, похоже, как обычно, ничего не поняла.

— Это же апельсиновый сок! Тетя Эллен его сама готовит из апельсиновой кожуры. Мы всю осень кожуру собирали...

Кристина не сказала ничего, только устремила на новенькую серые глаза, потом подняла свой стакан и опорожнила его несколькими большими глотками. Но Биргитта не повторила ее действий, она угрюмо молчала и таращилась на желтую жидкость.

Тетя Эллен наклонилась над ней, она говорила очень тихо и отчетливо:

— Пей, — сказала она. — Попробуй только не выпить...

Позади нее тикали кухонные часы, маленькая красная секундная стрелка вприпрыжку скакала по циферблату. В тот момент, когда она достигла двенадцати, рука Биргитты потянулась к стакану, а когда дошла до шести, стакан был уже пуст.

И началось новое время.

Хубертссон помаргивает, мотая головой, как проснувшийся медведь, покуда Кристина с Хеленой ведут его к его собственной смотровой кушетке у стены.

— Сейчас отдохни немножко, — говорит Кристина. — Минут через пятнадцать сделаем новую пробу и тогда посмотрим, отправлять тебя в Муталу или нет...

Он что-то бормочет, лишь через несколько секунд Кристина понимает, что он говорит. Приют. Ну конечно, ведь звонили из приюта... Она оборачивается к Хелене, укрывающей в этот момент Хубертссона желтым вафельным покрывалом, с преувеличенной нежностью укутывая его плечи.

— Кто звонил из приюта?

— Черстин Первая.

— О'кей, я перезвоню.

Она набирает номер с телефона Хубертссона и барабанит своими ухоженными ногтями по его письменному столу, слушая длинные сигналы. Черстин Первая берет трубку не сразу и отвечает звонким, словно стеклянным голосом. Кристина почти слышит этот напряженный стеклянный звон, притом что говорит Черстин Первая вполне раскованно.

— Да, мы звонили, собственно, только потому, что Хубертссон велел звонить каждый раз, как у этого пациента бывает припадок, — говорит она. — На этот раз было два подряд, и необычно долгие. Первый — семь минут, а через полчаса новый, почти сорок семь минут...

Кристина закусила губу. Припадок продолжительностью в сорок семь минут — это уже на грани status epilepticus, такого припадка, который не кончается никогда.

— А теперь прошло?

— М-м-м-м... Я поставила четыре клизмы стесолида по десять кубиков каждая.

У Кристины перехватывает дыхание. Как она смела? Такая доза свалит лошадь.

— Какой вес больного?

— Около сорока кило...

У Кристины судорожно сжимаются кулаки. Эта женщина сошла с ума!

— Мужчина или женщина?

— Женщина. Фаворитка Хубертссона, вы же знаете.

Нет, она этого не знает.

— Это что, Хубертссон назначил такую высокую дозу?

Черстин Первая издает нетерпеливый вздох.

— Нет, обычно он приходит сам и назначает капельницу, если дело затягивается, но сегодня я до него не дозвонилась... Но вы не волнуйтесь, она крепкая. Она не может ни двигаться, ни говорить, у нее энцефалопатия, эпилепсия и судороги, но она со всем этим живет себе, и ничего ей не делается. Ей уже за сорок пять, всю жизнь прожила по больницам и приютам, но, как я уже сказала, ничего ей не делается.

У Кристины пересохло во рту.

— Я сейчас приду.

Черстин Первая вздыхает.

— В этом нет необходимости, у нее каждый день припадки, иногда не один раз на дню. Мы обычно просто сообщаем Хубертссону, а потом она спит по нескольку часов. Поспать она вообще любит, так что ей не на что жаловаться.

Кристина, кашлянув, повторяет:

— Тем не менее я приду.

И буквально слышит, как Черстин Первая пожимает плечами.

— Хм, если вам больше нечем заняться в ваши приемные часы, то на здоровье!

На этот раз она стиснула зубы, заранее приготовилась к шоку, и все равно у нее перехватывает дыхание при виде Черстин Первой. Ни дать ни взять реклама шампуня — в ее светлых волосах словно сверкают тысячи искр, покуда она ведет больную вдоль по коридору. Ее брючный костюм сверкает белизной, носки у нее на ногах кажутся пушистыми, а белые босоножки — новехонькими, будто только что вынутыми из упаковочной коробки. Но все это великолепие портит женщина возле нее. Это Мария, одна из Кристининых пациенток. Волосы у Марии не блестят, они тонкие и тусклые, одета она в застиранный тренировочный костюм и шаркает тапочками со стоптанными задниками. У Марии синдром Дауна, тяжелая эпилепсия и улыбка, в которой читается мольба о пощаде.

— Привет, Мария. — Кристина останавливается, хотя внутри у нее все дрожит от нетерпения. Она знает, что Мария может неделями горевать, если с ней не поздороваться. — Как самочувствие?

— Неважно, — отвечает Мария, качая головой. — Совсем неважно...

Кристина настораживается: обычно Мария никогда не жалуется — обычно она, затеплив свою улыбку, будет заверять, что все замечательно, даже теряя сознание.

— А что такое?

— Не разрешают быть с ангелами, — потупясь, отвечает Мария.

— Ладно-ладно, — говорит Черстин Первая, похлопывая Марию по руке. — Ты же понимаешь, так получилось...

Кристина знает, что палата Марии — это святилище. Если весь остальной приют похож на залу в деревенском доме, то здесь — храм. Храм наивности. Она украсила его ангелами: аляповатые фарфоровые херувимы теснятся на подоконнике, самодельные серафимы свисают с потолка на нитках, а блестящие ангелочки из книг и глянцевитые ангелы из журналов сплошь покрывают стены снизу доверху. Мария клеит их прямо на стенку. Заведующая приютом, женщина практичная, не подверженная грезам о рае, меняется в лице, когда слышит о Марииной палате. Говорят, ее мучают кошмары — что будет, если про эту комнату проведают в коммунальном управлении. Тем не менее даже она ни разу не покушалась на Марииных ангелов. Она знает, что ангельская комната — единственный смысл Марииной жизни. Придя в себя после очередного припадка, Мария всегда с тревогой озирается, но, удостоверясь, что она по-прежнему среди своих ангелов, успокаивается.

— А что, Марию нельзя было оставить в ее палате? — спрашивает Кристина, не глядя на Черстин Первую, — какой-то ничтожный зудящий страх заставляет ее вместо этого смотреть на Марию.

— Увы! У нас нет выбора, — говорит Черстин Первая. — Фольке нужна отдельная палата, но не класть же его среди ангелов, так что пришлось побеспокоить маленькую фаворитку Хубертссона. А поскольку сейчас она спит и хорошо бы ее не будить, то мы думаем, лучше будет Марии побыть несколько часов в гостиной.

Мария пытается ответить Кристине молящей улыбкой, но у нее не получается, углы рта, наоборот, опускаются вниз, придавая ей плаксивое выражение. Кристина проводит рукой по челке, чувствуя, что опять слабеет и внутри все делается текучим. Вот денек! А еще нет и полудня...

— А никак иначе нельзя было устроить? — спрашивает она обреченным голосом.

— Нет, — отрезает Черстин Первая. — Не получается. А кстати, сегодня у нас день лото, так что будет даже забавно.

Едва Кристина входит в Мариину палату, как что-то ударяет ее в темя. Она инстинктивно вскидывает руки, чтобы защититься от птицы, сразу же вспомнив мертвую чайку на садовой дорожке. Но нет, это не птичьи крылья коснулись ее волос, а мягкие вязаные ноги ангела. У самой двери на нитке висело последнее творение Марии, полуметровый ангел с головой из фольги, локонами из золотой канители, задрапированный в старое полотенце с надписью «СОБСТВЕННОСТЬ ЛАНДСТИНГА». Тот же текст просматривается сквозь редкое оперение на картонных крыльях. Мариины запасы картона и цветных перьев, похоже, подошли к концу, и, стало быть, она ухитрилась выклянчить кое-что из старых вещей, оставшихся со времен, когда приют еще не перешел в руки коммунального управления.

Сотни ангельских изображений на стене поглощают весь свет, и в помещении от них словно бы темнее. Пускай там, снаружи, у людей, в разгаре утро, — а здесь, у Марии и ее ангелов, всегда сумерки. И все же в комнате что-то изменилось. Стол, стоявший у окна, отодвинут в сторону; ножницы, перья, рулоны лавсановой пленки и изрезанные журналы свалены посреди него в кучу.

У окна же стоит кровать другой больной. Ее пожитки кажутся жалкими и чуждыми среди Марииного великолепия: папка и несколько книг в изножье кровати, компьютер на стальной подставке — у изголовья. С компьютера свисает желтый шланг с мундштуком, и тут Кристина вспоминает, что уже слышала об этой пациентке, она слыхала, что в приюте появилась женщина, которая разговаривает при помощи компьютера. Сейчас никакого текста на дисплее нет: пациентке теперь не до разговоров, а значит, и ее компьютеру тоже. Но защитная картинка на экране его монитора неплохо вписывается в Мариин интерьер. На нем — черный космос с тысячью звезд; при взгляде на него Кристину вдруг охватывает головокружение, на мгновение начинает казаться, будто она несется сквозь Вселенную со скоростью света. Сморгнув, она опускает взгляд на историю болезни. Дезире Юханссон, № 491231-4082. Энцефалопатия, эпилепсия, врожденный судорожный синдром.

Она похожа на птенца, на маленького голого птенчика, лишенного перьев. Она такая худенькая, что по идее не должна оставлять вмятины на матрасе, и настолько тощая, что под кожей просвечивает каждая косточка, каждая жилка. Пальцы руки скрючились и застыли, как когти. И поза странная: она лежит на спине, задрав скрещенные ноги и поджав к животу, как эмбрион. Лицо — сердечком, с тонким острым подбородком. Кожа на веках настолько прозрачная, что просвечивают дельтовидные сосудики.

Такая вот, значит, фаворитка у Хубертссона.

У Кристины чуть дрожат руки, когда она вставляет в уши фонендоскоп и склоняется над больной. И снова заглядывает в историю болезни — да, у этой женщины и правда каждый день эпилептические припадки, и, очевидно, за последние годы это усугубило поражение мозговой коры. Но сейчас она, судя по всему, спокойно отдыхает: сердце стучит уверенно и четко, как часы в гостиной у Тети Эллен, дыхание ровное, без посторонних шумов. Сунув фонендоскоп в карман, она проверяет тонус рук и ног. И тут все так, как и должно быть: не прощупывается ни одной мышцы, сведенной остаточной судорогой. Наконец, она очень осторожно открывает рот пациентки и с помощью своего фонарика осматривает ротовую полость. Нет. Она не прикусила ни языка, ни щек. Все в порядке, если только можно говорить о порядке применительно к подобному состоянию. Кристина выключает фонарик и смотрит на спящую. Бедняжка...

Женщина на кровати чуть шевелится и открывает глаза, и секунду Кристина смотрит прямо в их ясную синеву, пока веки медленно-медленно опускаются. Кристина с бешено колотящимся сердцем отступает назад. Но еще через секунду все проходит. Пару раз вздохнув, пациентка, кажется, опять спокойно засыпает, а Кристинино сердце снова стучит в обычном ритме, ну, может, чуточку быстрее.

Она накрывает женщину пододеяльником, подоткнув его под матрас, при этом одна из лежащих в ногах у больной книг валится на пол. Кристина нагибается за ней и, подняв брови, читает название: «Мечта Эйнштейна».Она перебирает другие книги, лежащие на кровати: «Кварк и ягуар», Мюррей Гелл-Манн. «Золотые яблоки солнца», Рэй Брэдбери. «Бенанданты — мастера доброй магии», Карло Гинзбург. «Ведьмы и судилища над ними» Брура Гаделиуса. Плюс зачитанная до дыр «Краткая история времени» Стивена Хокинга.

Кристина пожимает плечами. Вся эта новейшая физика — по Маргаретиной части, сама она во все это вникнуть не в состоянии. Голова лопается, когда Маргарета принимается выдавать тексты насчет материи и антиматерии, Большого взрыва и расширения Вселенной, кварков и струн и прочего в этом же духе. Многое отдает дешевой сенсацией, а этого запаха Кристина не любит.

Она складывает книги аккуратной стопкой на тумбочку. Даже трогательно, что до дыр зачитали именно Стивена Хокинга. Для такой женщины он, наверное, что-то вроде Бога. Только чему она больше завидует? Его мозгам или его славе? Или же его любовным похождениям?

Вскоре после этого проходя через парковочную площадку, она ощущает, что чувствует себя значительно лучше. Прохладный воздух бодрит, и каблуки ее звонко постукивают по мокрому блестящему асфальту. Неосознанным движением она подносит сзади руку к голове и расправляет волосы, чтобы свежий ветер с Веттерна коснулся затылка. Она с трудом подавляет внезапный порыв — раскинуть руки и закружиться: врачу общей практики даже от избытка чувств не пристало выставляться на всеобщее обозрение посреди парковки и ликовать просто от того, что небо такой глубокой синевы, что солнце сверкает белым блеском, что у каштана, что стоит посреди газона, явственно пульсируют почки, набухая жизнью.

Это новый воздух заставил ее так радоваться. Завтра ведь весеннее равноденствие.

Дома у Тети Эллен смена времен года обставлялась множеством обрядов и ритуалов. Накануне дня Вальборг, тридцатого апреля, с чердака доставались летние вещи, а к пятнадцатому сентября убирались обратно, вне зависимости от температуры и погоды. Если девочки жаловались, что еще слишком тепло или, наоборот, холодно, Тетя Эллен отвечала своей вечной поговоркой: весной потей, а в осень мерзни.

Кристина чуть улыбается. Тетя Эллен со своими стародавними повадками часто казалась забавной. Например, она свято верила, что даже в пятидесятые годы девочки по-прежнему ходят в школу в фартуках, как она сама в двадцатые. Поэтому Кристину снарядили в первый класс в клетчатом хлопчатобумажном платьице и вышитом фартучке. Но надо отдать должное Тете Эллен: она умела вовремя дать задний ход. Ведя Кристину за руку, она заметила других первоклассниц и тут же, нагнувшись над ней, развязала фартук и, сложив, убрала в сумку. Жалко, вообще-то говоря. Это был очень красивый фартук с Кристининой монограммой, вышитой крестиком на нагрудном кармашке, и с каймой из птичек по подолу. Теперь он лежит в шкафчике в «Постиндустриальном Парадизе», упакованный в пластиковый пакет вместе с другим рукодельем, какое Кристине удалось выкупить на торгах после смерти Тети Эллен. Когда она открывает один из этих тщательно заклеенных скотчем пакетов, то кажется, там еще витает запах Тети Эллен: крепкое мыло и тальк марки «Кристель». Но с каждым разом запах делается все слабее, так что достает она эти вещи только изредка.

Но любит думать о них. Знать, что они — там. Что они — ее. Только ее.

Когда Биргитта тоже перебралась в Пустую комнату, Кристину это особенно утеснило. Маргарета все делала в кровати — читала и рисовала, играла в куклы и готовила уроки, — Кристина же пользовалась кроватью исключительно для сна. Рисовала она и делала уроки за столом у окна. Но места для стола больше не было — туда пришлось поставить третью кровать. Тетя Эллен вынесла стол в холл. Но что толку — там было слишком темно. И за стол в столовой теперь тоже нельзя было садиться. Уже на третий день Биргитта ухитрилась разбить там фарфоровую статуэтку, и с тех пор столовая стала запретной зоной для всех троих девочек. Оставался обеденный стол на кухне. Но и там стало не так, как прежде: когда за этот же стол усаживались Маргарета с Биргиттой, сосредоточиться было невозможно. Они непрерывно болтали, хихикали и шепотом секретничали.

С появлением Биргитты покоя в доме больше не стало. Она была словно наэлектризована: от нее било током, и того, кто к ней приближался, могло здорово шарахнуть. Когда звонил телефон, она хватала трубку с рычажка и вопила «Алло!» прежде, чем Тетя Эллен успевала оглянуться, а если звонили в дверь, она летела вниз по каменной лестнице словно фурия. Она была не в состоянии сидеть на месте и читать, как Маргарета, или заниматься рукодельем, как Тетя Эллен или Кристина. Ее игры были шумными и буйными, а если она не играла, то, значит, затевала пакости. Правила, установленные Тетей Эллен, были ей нипочем: однажды она открыла черную кованую калитку и, вихляя рулем, выехала на дорогу на велосипеде Тети Эллен, в другой раз удрала, и Тетя Эллен только через много часов нашла ее на улице в центре города, где Биргитта жила раньше, а в третий — украла четыре кроны из денег, отложенных на хозяйство. А когда Тетя Эллен объяснила ей, что в наказание за кражу она проведет два дня в Пустой комнате, Биргитта высунула язык и заорала:

— Чертова старуха! Ты мне не мамка! Не смей мной командовать!

В тот раз Кристина зажала уши руками и зажмурила глаза. Но Тетя Эллен не сразу это заметила, потому что запихивала брыкающуюся и орущую Биргитту в Пустую комнату, чтобы запереть ее там на замок. Когда она вернулась на кухню, под носом у нее краснела кровь. По пути к раковине она покосилась на Кристину, все еще сидевшую в оцепенении за обеденным столом, и прошипела:

— Чего ты тут сидишь? Ничего такого страшного!

Но когда в следующий момент Кристина, терзаемая рвотой, уже стояла на коленках перед унитазом, Тетя Эллен снова стала собой. Она положила руку Кристине на лоб, а другой погладила по спине.

— Все будет хорошо, — шепнула она. — Все будет снова хорошо...

Но на сей раз Тетя Эллен ошиблась. По-настоящему хорошо больше уже не было. В первую же весну Биргитта их всех замучила, каждую по-своему. Таская за собой Маргарету, она носилась по всему дому и саду, подминая под себя метр за метром. Маргарета то хохотала, то ужасалась, теперь дни напролет ее бросало из ужаса в восторг и обратно. Все неузнаваемо преобразилось: чердак стал ведьминым прибежищем, подвал — жилищем привидений, а сад — опасными джунглями. Когда пора было идти спать, Маргарета принималась рыдать как маленькая. Тете Эллен приходилось не включать свет и не оставлять девочек одних в Пустой комнате и, сидя на краешке кровати, держать Маргарету за руку, пока она не заснет.

А у самой Тети Эллен с утра до вечера шла носом кровь. Придя днем из школы, девочки все чаще находили ее в гостиной. Там она сидела в большом кресле, закрыв глаза и открыв рот, с темно-красной ваткой в каждой ноздре. Ее подушечка с коклюшками лежала нетронутая на столе в столовой, а однажды она подала на обед презираемую прежде новинку — картофельное пюре из концентрата. В ту неделю она едва успела управиться с заделкой своих костюмных швов. Накануне очередного приезда машины с фабрики она просидела до двух ночи.

А хуже всего было то, что Тетя Эллен уже не смотрела на Кристину так, как раньше. Она, конечно, улыбалась и благодарила, как обычно, когда Кристина бралась мыть посуду, она проверяла ее уроки и всегда помогала со счетным швом при вышивке, и все же Кристине казалось, что достаточно сделать шаг, чтобы исчезнуть из поля зрения Тети Эллен. Она больше не провожала Кристину взглядом. А уж если смотрела, то, значит, было на что. К примеру, что Кристинина сутулая спина распрямилась. Поскольку теперь Кристине постоянно приходилось быть начеку.

Она не могла понять, что заставило Биргитту именно ее, Кристину, избрать своим врагом. Но так получилось. С первой же недели при виде Кристины глаза у Биргитты сужались. А когда эта неделя завершилась, Кристина обнаружила, что у ее куклы оторваны обе руки и нога, а еще через неделю оказалась разорвана страница в библиотечной книге. Вскоре она поняла, что, играя в саду, тоже нельзя расслабляться. Падая ничком на землю от внезапного толчка в спину, Кристина разбивала коленку и рвала чулки. Самое обидное — чулки, из-за них Тетя Эллен очень сердилась, попрекая ее тем, что чулки, между прочим, не растут на деревьях. Кристина никогда не смела признаться, что ее толкнули, потому что всякий раз на краю ее поля зрения появлялась Биргитта, и глаза у нее были еще уже, чем обычно. К тому же у Тети Эллен были собственные принципы, и один из них — что она не любит детей, которые все сваливают на других. Дырка на чулке почти всегда получается по вине того, на чью ногу он надет. Удачей было разбить еще и коленку: тогда упреки смягчались, их компенсировали к тому же пластырем, булочкой и словами утешения.

Однако, когда Биргитта покорила вишню, наступило некоторое облегчение. Вишня росла посреди сада Тети Эллен все эти годы, суля награду тому смельчаку, который сумеет взобраться на самую верхушку. Кристина и Маргарета не раз поддавались искушению, но ни у одной из них не хватало духу вскарабкаться выше самых нижних веток. А вот Биргитте это удалось. Отдуваясь и пыхтя, она волокла свое неуклюжее тело с ветки на ветку, все выше и выше, не обращая внимания на острые сучки, оставлявшие длинные царапины на внутренней стороне ее ляжек. Маргарета полезла было за ней, но смогла забраться лишь до середины кроны, где и уселась, обхватив руками ствол. Кристина и вовсе не полезла выше, чем обычно; усевшись на одной из нижних веток, она только смотрела наверх, выворачивая шею. На Биргитту и Маргарету.

— Осторожней! — крикнула она.

Но в ответ Биргитта лишь расхохоталась своим хриплым смехом и, ухватившись обеими руками за ветку над головой, выпрямилась во весь рост. Кристина закрыла глаза. Она сама не знала, надеялась она или боялась, что Биргитта сорвется. Пожалуй, надеялась. Но когда она снова открыла глаза, Биргитта опять сидела на своей ветке. Она не упала.

То, что Биргитта оказалась такой мастерицей лазать по деревьям, вынудило Тетю Эллен в конце концов принять ее. Первые месяцы она никогда не смеялась, что бы Биргитта ни говорила и ни делала, напротив, ее голос становился суровым и повелительным, едва Биргитта попадалась ей на глаза. Но когда в тот июньский вечер она вышла в сад и увидела трех девочек, облепивших, как плоды, ветви старой вишни, ее лицо словно треснуло и разошлось в широкой улыбке.

— Ух ты! — сказала она, глянув поверх очков. — Здорово ты лазаешь, Биргитта!

Она несла в руках поднос, но тут же опустила его на газон — так стремительно, что стаканы с соком звякнули друг о дружку.

— Посидите минутку, я схожу за фотоаппаратом!

Ей удалось снять и дерево, и всех трех девочек.

Получился удачный снимок, настолько удачный, что Тетя Эллен решила отдать его увеличить и раскрасить. Но фотограф перепутал цвета: Биргитта получила розовое платье, а Кристина зеленое, хотя на самом деле было все наоборот. Биргитта этой путанице страшно обрадовалась: с тех пор как фотография в рамке заняла свое место на шкафу у Тети Эллен, Биргитта объявила, что розовый цвет принадлежит только ей.

— Теперь все, что розовое, — мое, — декларировала она, когда они в тот день ушли в Пустую комнату и улеглись в свои кровати.

— А все желтое — мое, — подхватила Маргарета. — Потому что на фото у меня желтое платье.

Кристина отвернулась к стенке. Она слышала их дыхание — ждут, что она скажет. Несколько минут было тихо, наконец Маргарета не выдержала:

— А ты, Кристина? — зашептала она. — Зеленое или синее? Или может, красное?

Кристина не ответила. Она всегда любила только розовый цвет.

Хелена стоит в дверях поликлиники и ждет Кристину.

— Я перезаписала одного из пациентов Хубертссона, но другого придется принять. А вы еще и со своими на полчаса опаздываете...

— На сегодня к Хубертссону много записано?

— Шестеро. Но мы попытаемся всех обзвонить и перезаписать.

Кристина проскальзывает в раздевалку и стаскивает зимние сапоги.

— А как Хубертссон?

— Я только что брала тест. Сахар стал расти. Сейчас он уснул.

— О'кей. Тогда немножко подождем.

— А еще звонила ваша сестра.

У Кристины перехватывает дыхание.

— Моя сестра?

— М-м-м... Она хотела попрощаться перед отъездом, но я объяснила, что у нас тут аврал, и она обещала позвонить, когда доберется до Стокгольма.

Кристина переводит дух. За эти несколько последних часов она в суете едва не забыла, что оставила Маргарету одну в «Постиндустриальном Парадизе».

— И она просила передать привет Хубертссону, — улыбается Хелена. — Вы его, оказывается, знали, еще когда были маленькими.

Кристина, поморщась, надевает белый халат. Маргарета слишком много болтает. Как обычно.

— Да, — говорит она. — Не без того.

— Подумать только, — говорит Хелена. — А я даже не подозревала.

Собственно, Кристину вовсе не удивляет, что Маргарета передала привет Хубертссону. Она наверняка сохранила о нем нежные воспоминания. Ведь он был ее самой первой влюбленностью. Маргарете еще не стукнуло четырнадцати, когда она перестала тереться, как балованная кошка, возле Тети Эллен, а прямо изнемогала от вожделения, когда Хубертссон показывался поблизости, иными словами, каждый вечер, когда тот приходил ужинать. Поскольку, прожив полгода у Тети Эллен, Хубертссон оставил всякие попытки вести хозяйство самостоятельно.

— Еще одна банка консервов — и у меня начнется цинга, — сказал он и предложил Тете Эллен весьма внушительную сумму в месяц в обмен на ежедневный домашний ужин. А если бы она взяла на себя еще стирку и уборку, то сумма удвоится.

Тетя Эллен раздумывала недолго. Времени у нее хватало. Кристина и Маргарета уже учились в гимназии и приходили домой поздно, Биргитта работала в «Люксоре» и возвращалась еще позже. Кроме того, деньги были очень кстати. Дом кое-где обветшал, а за обработку швов теперь платили куда меньше прежнего. Да и на девочек денег уходило все больше. Словом, бюджет нуждался в пополнении.

С другой стороны, предложение Хубертссона требовало кое-каких начальных инвестиций. Не посадишь же настоящего доктора за обычную клеенку из универмага. Соответственно Тетя Эллен однажды отправилась поездом в Линчёпинг: в Мутале клеенки от Виолы Гростен не продавались. А нужна была именно такая клеенка, как считали все женщины из Объединения народных промыслов, активным, хоть и несколько консервативным членом которого была Тетя Эллен. В Линчёпинге она решила прикупить еще банку мебельного лака для кухонных стульев, а также ткани на салфетки и новые занавески для кухни. И еще пять деревянных салфеточных колец.

С салфетками вышла сплошная морока. В сороковые годы — как раз перед тем как стать патронажной сестрой — Тетя Эллен год прослужила в семействе одного архитектора домработницей и за это время кое-что узнала о символическом смысле салфеток. Порядки в доме у архитектора были, что называется, современные, так что Эллен за обедом по будням сидела за общим столом и наравне с остальными раз в неделю получала чистую льняную салфетку. Разница между господами и прислугой обозначалась весьма тонко: у каждого из членов семейства было собственное салфеточное кольцо, тогда как салфетку Эллен просто складывали вчетверо и клали прямо на тарелку.

В ежедневном обиходе у Тети Эллен салфеток не водилось. Тот, кто здорово перемажется, просто шел и умывался после еды, а нет, так и ладно. Для Рождества, Иванова вечера и прочих родственных сборищ Тетя Эллен покупала тонкие бумажные салфетки, и то больше для парада. Но теперь требовались радикальные перемены, ведь Хубертссон наверняка привык к салфеткам и салфеточным кольцам. А ловко ли получится, если он один будет помахивать за столом своей салфеткой?

Кристина и Тетя Эллен бились все выходные, чтобы придать кухне пристойный вид. Они обдирали стулья шкуркой и заново покрывали их лаком, подрубали салфетки и вешали новые занавески. Биргитта только хихикала над их стараниями, застегивая рукава своей замшевой куртки, — лично она собиралась на очередную субботнюю вылазку. Маргарета торчала в дверях и делала ценные замечания. Этим ее помощь и ограничивалась. Наконец Тете Эллен надоела ее болтовня, и она усадила Маргарету обвязывать салфеточные кольца шнуром из цветной шерсти, чтобы различать, где чье. Цвета Маргарета выбирала сама. Разумеется, для Биргитты она выбрала розовый, для себя — желтый, бледной Кристине достался, еетественно, белый цвет, а Тете Эллен — голубой. Кольцо же Хубертссона она обвязала тоненькой шелковой ленточкой ярко-красного цвета и украсила крошечной розочкой.

Ее щеки пылали таким же цветом, когда в воскресенье вечером Хубертссон спустился в кухню на свой первый пансионный ужин.

— Садись во главе стола, — храбро выпалила Маргарета, дав тем самым понять, что она уже не маленькая девочка, обязанная звать его «дяденька» и делать книксен. Хубертссона ее лихость позабавила. Он сразу сообразил, отчего ее глаза спорят блеском с лаком на стульях. Но на это свежее молодое мясцо его не тянуло. Ему хватало жаркого с картофельным пюре, горошком и морковкой, кисловатого студня и маринованного огурца. Все это великолепие он залил темным сливочным соусом, острый запах которого, соединивший ароматы уксуса, анчоусов, лаврового листа и черного перца, еще час после обеда обретался во всех углах дома.

Так сидели они все пятеро в полной тишине у обеденного стола, разложив на коленях новенькие салфетки, и сосредоточенно жевали. Биргитта с белой копной на голове и грубо подмазанными глазами. Маргарета с конским хвостиком и пунцовыми щеками, Кристина в новых очках, съехавших на нос, и напряженная Тетя Эллен с разгоревшимся на щеках кухонным румянцем. Она чуточку расслабилась только после того, как Хубертссон положил себе третью порцию.

— Вы уж извините меня, — смутился тогда он. — Обычно я столько не ем. Но все такое вкусное!

И все засмеялись. Даже Биргитта.

Вообще-то в тот год Биргитта смеялась не слишком часто — у нее умерла мама. Конечно, после этого она словно выплакала всю свою неуклюжую детскую строптивость. Но боль немного улеглась, а Биргитта все равно не стала такой, как остальные. Она уже не кричала и не дралась, но верхняя губа у нее постоянно оттопыривалась в гримасе глубочайшего презрения.

А когда подошел к концу ее весенний семестр в седьмом классе, Биргиттой овладела железная решимость. Вечер за вечером за кухонным столом у Тети Эллен она твердила одно и то же: до чего неохота идти в восьмой. Ведь это же добровольный выбор, значит, можно и не идти, если не хочется. К тому же дядя Гуннар обещал ей место на «Люксоре», стоит ей только попросить. Она лишь фыркала, когда Тетя Эллен пыталась втолковать ей, что работать на фабрике — невелика радость. Радость? Да кто же работает ради радости? Работают, чтобы деньги получать. А на «Люксор» даже четырнадцатилетних принимают, только вкалывай.

Кристину поразило тогда необыкновенно уважительное отношение Тети Эллен к Биргиттиной работе. Теперь стало куда важнее не дать остыть Биргиттиному ужину, чем проверить их с Маргаретой уроки. Потому что хоть Кристина и была на три месяца старше, а Маргарета — всего на одиннадцать месяцев младше Биргитты, та стала отныне взрослой, а они обе все еще считались маленькими.

Тетя Эллен не протестовала против Биргиттиной манеры одеваться. Она с готовностью доставала швейную машинку, стоило Биргитте захотеть новые джинсы или юбку. Почти все ее юбки были такими тесными, что сквозь ткань отчетливо проступал холмик Венеры. Ее это весьма устраивало, судя по довольной улыбке, с которой она оглядывала себя в зеркале холла. У нее есть все, что нужно: пышная грудь, круглая задница торчком и завлекательный треугольник посреди юбки.

Она уделяла много времени своим волосам, начесывая их и прыская лаком, пробуя новые стрижки и прически. Но, собираясь на выход, выглядела она всегда одинаково: огромная копна сахарной ваты на голове, губы подмалеваны белым, а глаза — черным. Раггарша.Настоящая раггарша, а не какая-нибудь трусиха, что боится заложить вираж покруче.

У Кристины Биргитта вызывала отвращение. Было что-то омерзительное и в этой колыхающейся белой плоти, и в вечно полузакрытых глазах. Не говоря уже о её кисловатом запахе, отныне наполнявшем Пустую комнату, даже когда Биргитты там не было. Впрочем, не она одна теперь вызывала у Кристины отвращение. У Хубертссона, например, были противные пальцы, у Стига Щучьей Пасти — безобразный рот. Иногда Кристине казалось, что даже в Тете Эллен есть нечто отвратительное. По утрам, когда она готовила завтрак в одной ночной рубашке и халате, от ее тела по всей кухне распространялась слабая, но едкая вонь. Из-за этого запаха Кристина изменила собственные привычки. Теперь она выходила к завтраку одетая, умытая и причесанная, и когда от Тети Эллен уж слишком сильно пахло, она просто подносила свою свежевымытую ладонь к лицу и дышала запахом мыла. От него щипало в носу.

Только Маргарета не вызывала отвращения. Она не становилась отвратительной, даже когда Биргитта пыталась сделать из нее собственную копию — потому что как ни усердствовала Биргитта, не жалея расчесок и лака, помады и туши, — надолго преобразить Маргарету ей не удавалось. Не проходило и получаса, как Маргарета уже напоминала мокрого енота: начес обвис, помада съедена, а тушь расплылась вокруг глаз черными кругами. Тетя Эллен смеялась и отправляла ее умываться. Дуреха!

Иногда Биргитта даже брала Маргарету с собой на субботние вылазки. В такие вечера обе толклись в холле перед зеркалом, а Тетя Эллен, стоя в дверях кухни, оглядывала их поверх очков. Говорила она при этом мало, никогда не делала замечаний и очень редко критиковала. Казалось, тут она складывала с себя полномочия, полагая, что не вправе судить о том новом и непонятном, что зовется жизнью подростка.

Однако о том, чтобы и Кристине хоть раз отправиться вместе с ними, даже речи не заходило. Наверняка на то имелся молчаливый и неоспоримый вердикт Биргитты. Впрочем, ее открытая враждебность, остывая, превращалась в равнодушное презрение. Биргитта полностью вычеркнула Кристину из своего сознания, а если изредка и упоминала ее, то непременно прибавив какое-нибудь издевательское замечание, и старалась не отвечать, когда Кристина к ней обращалась. Кроме того, она выработала специальный взгляд, предназначенный одной только Кристине: быстро глянуть на нее и так же моргнуть. Мокрица, говорил этот взгляд. Я тебя в упор не вижу, и не надейся!

И все-таки Кристине были известны все подробности Биргиттиной жизни. Маргарета совершенно не умела хранить секреты: каждое утро за те полчаса, которые занимала дорога в гимназию, Маргарета передоверяла Кристине все, что накануне вечером Биргитта доверила ей самой. Поначалу она хихикала: поблескивая глазами, она сообщила Кристине имя мальчика, который первым снял с Биргитты лифчик, и кличку другого мальчика, который в это время засунул руку ей в трусы. Но с каждым месяцем Маргаретина улыбка делалась все более натянутой. И погасла совсем, когда однажды утром она распахнула телефонную будку и указала пальцем на стишок, нацарапанный изнутри на стенке. Кристина поправила очки и прочла: «Ах, быть бы мне Биргиттой тоже...»

— Молчи! — прикрикнула Маргарета, зажимая ей рот ладонью.

Кристина вытаращила на нее глаза: неужели она и так бы не замолчала, поняв, что написано на стенке? Как могла Маргарета подумать, будто у нее повернется язык произнести эти гадкие слова?

Дрожащей рукой она принялась рыться в портфеле, ища пенал, и, достав свою самую тоненькую шариковую ручку, которой обычно только переписывала набело сочинения, аккуратненькими штрихами стала зачеркивать нацарапанные буквы. Какой идиот это написал, он даже орфографии не знает!

Маргарета заплакала, прислонившись к стене будки, горько, как ребенок, зарыдала, постепенно сползая на пол. Речь ее сделалась невнятной, но сдерживаться уже не было сил, теперь ей пришлось рассказать самое ужасное:

— И в школе говорят, она спала в прошлую субботу с тремя парнями... А когда я спросила ее, она ответила, что не помнит, что слишком много выпила. И еще смеялась!

В животе у Кристины трепыхнулась паника. Изо всей силы вдавливая ручку в стену, она провела еще один штрих поперек нацарапанной буквы, уже понимая, что это бессмысленно. Этих слов не истребить. Никогда.

Уверенность тяжким камнем пала внутрь тела. Кристина всегда знала, что однажды это произойдет. И вот она наступила — катастрофа.

Хелена уже стоит в дверях, когда Кристина отпускает четвертого больного.

— Как Хубертссон? — понизив голос, спрашивает Кристина.

— Ничего, вроде получше, — так же приглушенно отвечает Хелена. — Я только что выходила купить ему пару бутербродов. И вам купила... Пойдемте!

Кристина бросает взгляд на медицинские карты на столике возле двери. В приемной дожидаются по меньшей мере еще два пациента.

— А я успею?

— Да ясное дело. Надо ж вам поесть... Пойдем, пойдем.

Хубертссон все сидит у письменного стола, но уже развернул кресло к середине кабинета и спиной к компьютеру. Прежде Кристина никогда не обращала внимания на заставку на экране его монитора, а теперь замечает, что она изображает черный космос и тысячи звезд. И подымает брови: Хубертссон не станет делиться своим скринсейвером с кем попало. Пожалуй, Черстин Первая права, назвав ту больную его фавориткой.

— Я сходила проведать Дезире Юханссон, — прощупывает она почву.

Но Хубертссон не реагирует: он полностью погружен в исследование содержимого пакета, принесенного Хеленой. Бутерброды с ветчиной ему, судя по всему, пришлись по вкусу, но при виде минералки он сморщил нос.

— Не могла хоть слабенького пивка принести, — произносит он с укором.

Хелена снисходительно улыбается, как маленькому мальчику-шалунишке:

— Нет уж, сегодня про пиво и думать забудь.

— А хоть кофе-то можно?

— Сейчас, сейчас, — отвечает Хелена и, счастливо улыбаясь, устремляется к дверям.

Кристина впивается зубами в свой бутерброд, чтобы скрыть гримасу. Уж сколько раз в своей профессиональной жизни она сталкивалась с медсестрами, норовящими побаловать мужчин-врачей, и всякий раз ее охватывало все то же бессильное раздражение. Конечно, у нее куда меньше оснований раздражаться на Хелену, чем на большинство других сестер. Хелена не из тех, кто отказывается приносить карточки и анализы женщинам-врачам, в то же время сбиваясь с ног, чтобы получше услужить мужчинам. И все-таки по отношению к Хубертссону она ведет себя просто смешно.

А Хубертссон, похоже, воспринимает Хеленину услужливость как нечто само собой разумеющееся. Сидит себе с довольным видом, откинувшись в кресле, и попивает глоточками минералку.

— Ну, как ты теперь? — спрашивает Кристина.

Он чуть улыбается, отставив в сторону бутылку:

— Нет проблем. Как в семнадцать!

Кристина фыркает:

— Только вид малость подержанный — для семнадцати...

Он, ухмыльнувшись, переводит разговор на другую тему:

— Говорят, звонила Маргарета и передавала привет лично мне. Сколько она еще тут пробудет?

Кристина делает глоток из своей бутылочки с минеральной, чтобы потянуть с ответом. В последние месяцы он стал совершенно невыносим, пользуется любым случаем, чтобы завести разговор о Маргарете, Биргитте и Тете Эллен. Прямо из кожи вон лезет — и ведь видит же, как это ее бесит.

— Уехала уже, — кратко отвечает Кристина. — Она была проездом. Кстати, как я сказала, мне пришлось осмотреть одну из твоих пациенток в приюте, Дезире Юханссон. Черстин Первая закачала ей четыре клизмы стесолида по десять кубиков...

Но Хубертссон ее уже не слышит, он сидит совершенно неподвижно и смотрит в окно. Кристина следует за его взглядом: за окном на жестяном подоконнике сидит птица. Чайка. Она пристально смотрит на Хубертссона, изящным движением переступая с одной желтой лапки на другую и наклоняя белую головку. Потом очень медленно расправляет свои крылья, серые с белым и такие огромные, что они закрывают почти всю нижнюю часть окна. Это похоже на поклон. Нет, более того, на реверанс.

— Ну и ну... — вырывается у Кристины.

Ее голос словно проникает сквозь оконное стекло, птица вздрагивает и взлетает. Кристина все-таки встает, идет к окну и провожает глазами чайку, парящую над больничной парковкой.

— Как странно, — говорит она. — И вчера... Разве чайки не улетают на зиму?

— Не все, — отвечает Хелена, ставя поднос с кофе на стол перед Хубертссоном. — Часть остается зимовать. А что?

Кристина бросает взгляд на Хубертссона — тот уже успел выйти из оцепенения и, повернув свое кресло на пол-оборота, склонился над кофейной чашкой.

— Тут сидела чайка и очень странно себя вела. А вчера мы нашли мертвую чайку у себя в саду...

Хубертссон уже поднес было чашку ко рту, но тут снова замер:

— Правда?

— М-м-м... Она сломала шею. Эрик считает, она врезалась прямо в стену.

Хелена смеется:

— Наверное, у чаек эпидемия сумасшествия. Надо оповестить орнитологов.

Она не видит, что лицо Хубертссона застыло, словно маска тревоги. Но Кристина видит. Удивительно, как он сейчас похож на Тетю Эллен. Именно таким было ее лицо, когда Кристина после нескольких дней колебаний наконец рассказала ей все, что узнала про Биргитту. И таким же серым было ее лицо, когда день спустя она лежала на полу в гостиной и больше не могла уже ни двигаться, ни говорить.

«Девочки находятся на попечении комиссии по делам несовершеннолетних», — написал Стиг Щучья Пасть на листке и прикрепил его кнопкой к двери Хубертссона.

А девочки в этот момент, все трое, сгрудились, бледные и тихие, в холле Тети Эллен. На кухонной плите все еще стояли голубцы, благоухая на весь дом, и стол был накрыт к ужину, но никому из них не пришло в голову убрать со стола и сунуть голубцы в холодильник.

— Взяли все необходимое? — спросил Стиг официальным тоном. — Зубные щетки? Белье? Учебники?

Никто не ответил, только Маргарета молча кивнула.

Снаружи падал первый снег зимы, серый сумрак сгущался над садом, превращая его в черно-белую фотографию.

— Сейчас все пойдем к нам, — сказал Стиг и запер входную дверь. — По крайней мере, на несколько дней, пока не выяснится, насколько это серьезно.

Битте постелила им в «погребке» — темной и тесной полуподвальной комнате их новенькой виллы. Стиг оклеил стены зелеными обоями «под рогожку», а Битте украсила их рядом голубых сувенирных тарелок из Рёрстранда. Испуганно глянув на Биргитту, срывающую с себя кофту широкими размашистыми движениями, она предупредила:

— Вообще-то коллекционные тарелки довольно дорогие. Так что уж будьте любезны, поосторожнее...

За обеденным столом на кухне было тесно. Почти все место занимали сыновья Битте — ибо сыновья были скорее Битте, чем Стига, — своими здоровенными ручищами и длинными ногами. Кристина и Маргарета с трудом уместились у одного конца стола, Биргитту у другого потеснила Битте. Говорили Битте и Стиг.

— Ее что, отвезли в Линчёпинг? — спросила Битте, покачав головой и отпив глоток молока. — Тогда худо дело...

— Да ну, — отозвался Стиг и покосился на Кристину, — зачем же так сразу. В Линчёпинге хорошие врачи. Специалисты. Они там поставят ее на ноги быстрей, чем наши доктора в Мутале...

Битте покачала головой:

— Но кровоизлияние в мозг...

Стиг со стуком поставил на стол свой стакан с молоком.

— Мы же толком не знаем, правда ли оно было, это кровоизлияние.

— Но разве Хубертссон не говорил...

— Хубертссон! — Стиг презрительно хмыкнул и вытер рот ладонью.

А три недели спустя, в воскресенье, он распахнул дверцу своего нового «Вольво-Амазона» и велел девочкам поторапливаться. Кристина втиснулась на заднее сиденье, очень осторожно держа на коленях большой горшок с гибискусом Тети Эллен. Он был совсем сухим и потерял половину листьев, когда через неделю Кристина вернулась в дом Тети Эллен прибраться и полить цветы, но теперь оправился и даже выпустил три больших бутона. Пусть Тетя Эллен на своей койке в Линчёпинге увидит, как они распустятся. Маргарета сидела рядом, прижимая к животу фотографию в рамке — ту самую, где вся троица расселась по веткам вишневого дерева. Биргитта с пустыми руками сидела на переднем сиденье.

Они не разговаривали друг с другом. За прошедшие недели они не сказали друг другу ни слова. Маргарета молчала, даже когда они с Кристиной шли по утрам в школу, и продолжала молчать по вечерам. Она даже перестала читать, как прежде. Выписав обязательные слова и выражения по грамматике и разделавшись с математикой, она ложилась на свой надувной матрас в «погребке» и смотрела в потолок.

Кристина проявляла большую активность. Через неделю она уже каждый день ездила в дом Тети Эллен, вынимала и разбирала почту, поливала цветы и вытирала пыль. Иногда даже пылесосила — не потому, что в этом была особая нужда, просто гудение пылесоса ее успокаивало. К Хубертссону она никогда не поднималась. А его почту клала на нижнюю ступеньку и тихонько запирала за собой дверь.

Биргитту она почти не видела. Та уходила на свою фабрику рано утром, а возвращалась и ужинала поздно вечером. Но каждую ночь Кристина просыпалась, когда Биргитта с начищенными туфлями в руках спускалась на цыпочках по лестнице к ним в «погребок». Может, она чувствовала, что сыновья Битте стыдятся ее присутствия в доме. Их игривые улыбки и похотливые взгляды погасли в тот день, когда кто-то из одноклассников Челле шепнул им похабный стишок, успевший облететь, словно птица, всю Муталу.

Стиг осмотрел девочек, когда все трое вылезли из машины в Линчёпинге возле окружной больницы.

— Готовы? — спросил он по-военному.

Маргарета кивнула, Кристина шепнула «да». Но Биргитта неожиданно попятилась.

— А я не пойду!

— Без глупостей у меня, — отозвался Стиг, захлопнув дверцу машины.

Биргитта замотала головой, так что затряслась начесанная копна.

— Но я же не хочу!

Стиг схватил ее за локоть, голос его помрачнел:

— Хватит чепуху молоть!

Биргитта высвободилась одним движением, таким стремительным, что заколка, удерживавшая ее белую гриву, расстегнулась и отлетела на асфальт. А Биргитта развернулась и бросилась бежать так быстро, как только позволяли ее высокие каблуки и тесная юбка. На полпути к больничной стоянке она обернулась и пронзительно крикнула:

— Я не хочу! Слышишь ты, старикашка?

Стиг пожал плечами и сунул ключи от машины в карман своего воскресного пиджака.

— Пусть бежит, коли так. Гулёна!

— Ты похожа на пирата, — засмеялась Маргарета сквозь слезы.

Тетя Эллен улыбнулась своей новой, кривой улыбкой и поднесла дрожащую левую руку к черной повязке, закрывавшей правый глаз.

— Она моргать не может, — объяснила женщина на соседней кровати. — Поэтому и повязка. Чтобы глаз не пересох.

На мгновение Кристине показалось, что это та же самая тетка, которая десять лет назад кружила вокруг ее, Кристининой, больничной койки. И, обернувшись, так глянула на соседку, что та сразу вскочила со своей койки и зашаркала к дверям. Естественно, тетка оказалась совсем другая, и все-таки хорошо, что она ушла. И без нее на них с Тетей Эллен глазели еще четверо женщин.

Тетя Эллен все еще не могла говорить, лишь пузырьки слюны появлялись у нее на губах, когда она пыталась что-то сказать. Однако и Кристина, и Маргарета ее понимали. Маргарета уселась на краешке постели, подняла ее руку и прижала к своей щеке. Кристина опустилась на колени и уткнулась лицом в подушку Тети Эллен.

Никто из них ничего не говорил. Говорить было больше нечего.

Позже вечером все собрались у Стига в гостиной. Сам он стоял у накрытого стола с закатанными рукавами, а девочки сидели в ряд на новом цветастом диване. Слева Кристина, справа — Биргитта, а Маргарета как буфер в середине. Стиг не смел поднять на них глаз: уперся взглядом в документы комиссии по делам несовершеннолетних, громоздившиеся тремя белыми кипами на столе, пока долго и обстоятельно извлекал из нагрудного кармана сигареты и зажигалку. Прошла вечность, когда он наконец достал сигаретину из пачки «Джона Сильвера» и закурил.

— Да, — произнес он и выпустил облачко дыма. — Теперь вы сами все понимаете. Сами ее видели. — Он выдержал недолгую паузу, по-прежнему не отрывая взгляда от документов. — Значит, так. Комиссия нашла для Биргитты маленькую однокомнатную квартиру, а для Маргареты — новую приемную семью. Ну а Кристине придется возвращаться к маме в Норчёпинг.

***

Несколько часов спустя, когда белый предвесенний день за окном уже оделся в вечерний розовый шелк, Кристина заметила внизу Хубертссона. Он шел наискосок через стоянку в своем старом пальто и с портфелем в руке. Стало быть, шел домой, он никогда не надевает верхней одежды, направляясь в приют. Хелена, видно, совсем его заболтала. Хотя нет, идет он вроде бы в другую сторону, не к своему старенькому «вольво»...

Кристина бросает взгляд на часы — прием здорово затянулся, как она ни старается тратить на каждого больного поменьше времени. Следующий пациент 1958 года рождения. Прекрасно. Мужчины в таком возрасте обычно не склонны рассусоливать.

И, уже вставая, чтобы пригласить его, она снова смотрит в окно и видит, что Хубертссон остановился. Стоит лицом к поликлинике, и видно, что с кем-то разговаривает. Кристина ухмыляется, наверное, Хелена шпионила за ним в окно и теперь устроила ему нагоняй — почему не пошел сразу к своей машине...

Но Хубертссон явно не любит нотаций, он хмурит свои кустистые брови и что-то говорит, а потом сердито отворачивается и идет в сторону приюта. И на прощание помахивает портфелем.

Кристина уже однажды видела этот жест. Тридцать лет назад.

Это было в тот вечерний субботний час, когда города по всей Швеции затихают, когда магазины закрыты, а люди разбрелись по домам. Над Норчёпингом тяжело нависли влажные сумерки, желтые квадратики окон только-только затеплились на черных фасадах, а вокруг уличных фонарей засветились нимбы.

Кристина остановилась, закрыв за собой двери госпиталя, и какое-то время стояла на крыльце, натягивая перчатки. Спешить было некуда. С дежурства в госпитале в выходные ей всегда было некуда спешить.

Между перчаткой и рукавом куртки все равно остался зазор, за этот год в Норчёпинге она выросла на несколько сантиметров, и почти вся одежда стала ей мала и износилась. Хуже всего было с нижним бельем. Когда класс переодевался на физкультуру, она всегда старалась спрятаться за дверью, чтобы никто не заметил, что трусы у нее в дырках, а единственный лифчик заношен так, что стал серым.

Ей даже не приходило в голову попросить у Астрид денег на одежду, но она уже отложила двадцать крон из своего заработка, две серые десятикроновые купюры, засунутые под обложку учебника математики. И так будет, пока не накопит на новую куртку, ну а до тех пор можно и так походить. И потом, кто знает, как отреагирует Астрид, если вдруг обнаружит в передней новую одежду? А пока Кристина старалась подтягивать перчатки повыше или засовывать руки поглубже в карманы. Но лифчик она себе купит на следующей неделе. И трусы. Этого Астрид ни за что не заметит.

Натянув капюшон, чтобы прикрыть волосы от моросящего дождя, и опустив голову, она побрела наискось по блестящему асфальту двора, так и шла, глядя под ноги, пока не оказалась на Южной Променаден. А там замедлила шаг: у остановки стоял трамвай. Она мгновенно прикинула, во сколько ей обойдется билет. Нет. Слишком дорого и чересчур быстро. Если идти пешком, то пройдет еще целый час, прежде чем она попадет домой.

Вот тогда она его и увидела. Мир качнулся, как от удара, хотя она не сразу осознала, кого увидела. А в следующий миг все ее существо наполнилось ликованьем. Это он! Это он только что вышел из трамвая у Норчёпингского госпиталя!

— Хубертссон! — закричала она. — Хубертссон!

Его взгляд скользнул по ней не задерживаясь, на секунду показалось, что он собрался уже идти дальше, решив, что ему послышалось. Кристину охватила паника, и она очертя голову кинулась к нему и схватила за руку:

— Не узнаешь меня? Это же я, Кристина!

Он, чуть отступив, окинул ее взглядом:

— В самом деле. Это ты.

Она, запинаясь, спросила:

— Как Тетя Эллен?

Хубертссон чуть поморщился:

— Да без особых перемен.

— Она получила мои письма?

— Да.

— И она по-прежнему будет лежать в твоем приюте?

— Он не мой. Но полагаю, что да.

— А навестить ее можно?

— Ну разумеется. Сама-то ты как?

Кристина пожала плечами.

— Ага, — сказал Хубертссон. — Ясно.

Мгновение было тихо, потом Хубертссон, кашлянув, нетерпеливо повел плечами.

— Я спешу, нужно застать одного коллегу... Так что будь здорова.

Кристина кивнула, все ликование мигом схлынуло, и она стояла оцепенев посреди маленькой лужицы разочарования. Словно Хубертссон своим равнодушием оборвал последнюю серебряную ниточку, соединявшую ее с прошлым. Но ее еще можно связать.

Если отказаться от нового белья. Эта мысль заставила Кристину в последний раз повысить голос и закричать:

— Хубертссон!

Он обернулся, не останавливаясь, и сделал пятясь несколько шагов, пока она спрашивала:

— Сколько стоит билет до Вадстены?

— Тридцать две кроны!

Он обернулся и помахал портфелем.

И все. Словно ее и не существовало.

Хотя, пожалуй, тут была доля правды. С самого переезда в Норчёпинг Кристина стала как бы стеклянной — ее не замечали, пока не сталкивались с ней нос к носу. Не считая школьных учителей, она разговаривала лишь с тремя людьми. С Астрид, Маргаретой и сестрой Элси.

Сестра Элси ей, можно сказать, симпатизировала. За утренним кофе в субботнее дежурство она всегда спрашивала, как прошла последняя контрольная, и если Кристина могла предъявить очередное «отлично», Элси кивала с таким довольным видом, что тряслись оба ее подбородка.

Но она не всегда бывала довольна. Иногда она брала Кристину за подбородок и вглядывалась в ее лицо. Здорова ли девочка? Выспалась ли? Здоровому подростку положено иметь румянец во всю щеку, а не черные тени под глазами. Она, конечно, молодец, что ухитряется и работать, и учиться в школе, и наверняка здорово помогает матери, но силенок-то хватит? Может, на выходные ей лучше отдохнуть, подышать свежим воздухом?

Кристина всегда стеснялась, когда сестра Элси брала ее за подбородок. Словно ее бледное лицо лжет. На самом деле ведь только работа и была для нее отдыхом. В госпитале не приходилось все время быть настороже — достаточно делать книксен, быть вежливой и выполнять то, что поручат. Но признаться в этом она, естественно, не могла.

Как не могла признаться и в том, что сестра Элси являлась составной частью этого отдыха, что напряжение в затылке сразу проходило, едва до нее доносился голос сестры Элси и запах мыла и розовой воды, всюду сопровождавший ее маленькую коренастую фигурку. Всегда туго затянутая в грацию, угадывавшуюся под голубой сестринской униформой, она была мягкой, но собранной, именно такой, какой хотелось стать Кристине. Однако сама себе Кристина с каждым днем все больше напоминала медленно застывающую ледяную скульптуру: ледяная корка снаружи, а внутри — полужидкая слякоть.

Иногда она фантазировала, что сестра Элси вдруг приглашает ее жить у себя. В одном из тех домов в английском стиле, что стоят вдоль Южной Променаден, где у каждой квартиры свой вход, — и там у Кристины была бы собственная комнатка с розовыми коврами. Каждый вечер она делала бы уроки за коричневым дамским бюро XIX века, пока сестра Элси готовит вечерний чай на кухне, а потом они сидели бы рядышком в маленькой гостиной и слушали радиопьесу... Но, само собой разумеется, Элси никогда ничего подобного не говорила. Кристина ведь жила со своей мамой и будет и дальше жить со своей мамой, как и остальные девочки из гимназии.

Однажды Кристина видела, как сестру Элси передернуло от омерзения, когда другие сестры заговорили о Хагебю, и с тех пор Кристина уже на подходе к госпитальной территории тщательнейшим образом отчищала свои туфли на микропоре, чтобы на них не осталось ни комочка предательской глины. Ведь именно по глине на подошвах узнавали обитателей этого нового жилого массива. Хотя первые жильцы поселились там больше года назад, но район по-прежнему утопал в жидкой глине строительных площадок.

В числе этих первых жильцов была Астрид. Простояв много лет в муниципальной очереди, она наконец получила двухкомнатную квартиру на верхнем этаже бетонной башни. И даже год спустя она каждый день нахваливала свое новое жилье и обстоятельно, не жалея выражений, кляла на чем свет стоит трущобу, из которой уехала. Кристина тщательно выбирала слова, чтобы, не дай бог, не брякнуть чего-нибудь, что могло быть воспринято как критика квартиры и ее глинистых окрестностей. А приходя в госпиталь, она так же тщательно следила, как бы не проговориться, — чтобы никто не проведал, где она живет. Хотя с этим было проще — до сих пор ни одна душа даже не спросила ее домашнего адреса.

Подруг в классе у нее не было, что, впрочем, казалось естественным. Все остальные давным-давно знали друг дружку, а Кристина была новенькая. Кроме того, она слишком уставала, чтобы искать общения. На переменах она обычно брала учебник, выходила на школьный двор и, найдя укромный закоулок, готовилась к следующему уроку. В других таких закоулках стояли другие бледные девочки, но разговаривать с ними было выше ее сил.

Маргарета появилась после первых рождественских каникул. Она налетела на Кристину прямо на школьном дворе, так стремительно, что Кристина даже не успела удивиться, когда на нее уже обрушился ливень слов. А известно ли Кристине, что Тетю Эллен перевезли в приют к Хубертссону в Вадстене? Маргарета навестила ее за неделю до переезда к новым приемным родителям — сюда, в Норчёпинг. Теперь она — единственный ребенок. У нее своя комната и куча тряпок. Может, Кристина как-нибудь заглянет посмотреть, как она живет? Но прежде чем Кристина успела ответить, раздался звонок, а когда она снова увидела на перемене Маргарету, та уже стояла в кольцах дыма и кокетничала со старшеклассниками. Она больше не повторяла приглашения, и с этих пор они лишь изредка перебрасывались парой слов, наткнувшись друг на друга в школьном коридоре. Говорить им оказалось почти что не о чем. Возможно потому, что Кристине о многом приходилось умалчивать, или оттого, что Маргарету совершенно поглотил процесс превращения в настоящую «стильную девочку». Спустя всего месяц Маргарета уже выглядела как картинка из «Бильд-журнален». Трудно было себе представить, что это — та самая девочка, что всего год назад позволяла размалевывать себя под раггаршу. Теперь у нее была модная стрижка пажа и шарф до колен. Тип-топ! А Кристина — ничто. Жалкая зубрила.

В первый же месяц, проведенный у Астрид, Кристина приняла три решения. Первое: сдать отборочные студенческие экзамены, чего бы это ни стоило. Второе: не думать о том, что было. Третье: не плакать.

Третье решение являлось условием выполнения двух первых. И оно же было самым трудным. Иногда ей казалось, что она стала похожа на собаку Павлова, про которую они учили в школе. Она ведь не чувствовала особой грусти, она вообще почти ничего не чувствовала, но глаза ее наполнялись слезами, едва она вставляла ключ в замок квартиры Астрид. Казалось, в ней включается какая-то слезоточивая машина. Когда же она закрывала дверь, тело уже сотрясали рыдания, глаза затопляли слезы, рот сам открывался, испуская нечленораздельное мычание. Тщетно она пыталась обмануть себя, старательно вешая свою куртку на плечики. При этом она видела себя как бы со стороны — неловкие пальцы роняют куртку, та шлепается на пол. Тело спокойно и сосредоточенно нагибается и поднимает ее, а рот все мычит и стонет, воет и ревет.

— Зачем было говорить про Биргитту, — завывала слезоточивая машина. — Не могла помолчать?

Что ей можно было ответить на это? Сделанного не воротишь.

Плач прекращался так же внезапно, как и начинался, машина сама собой застопоривалась и выключалась. Кристина, всхлипнув, смотрела на часы. Слезоточивая машина, как всегда, была точна. Астрид придет через двадцать минут. Ополоснув лицо холодной водой, Кристина принималась чистить картошку. И покуда коричневые клубни в ее руках один за другим делались белыми, она в очередной раз клялась самой себе, что больше плакать не будет. Это было совершенно необходимое условие, такое же необходимое и логичное, как числа в математике. Потому что если она не прекратит плакать, то не успеет выучить уроки как следует, а если она их не выучит как следует, то снизятся оценки, а если она станет получать плохие оценки, Астрид силой заставит ее бросить школу. А может, даже запихнет ее на текстильную фабрику.

Все, что угодно, только не это.

В первые же рождественские каникулы, спустя всего месяц после Кристининого переезда в Норчёпинг, Астрид устроила ее на текстильную фабрику. Представлено это было как великая милость — благодаря тому, что Астрид так ценят и мастера, и товарищи по цеху, ее дочь смогла получить одно из вожделенных временных рабочих мест. Причем аж в ткацком цеху!

Фабрика была для Астрид всем. Каждый день, вернувшись домой с работы и плюхнувшись на кухонный стул, она растирала опухшие ноги и подробно пересказывала все, что произошло. Мотальщицы, эти зазнавшиеся твари, требуют, чтоб им платили на двадцать пять эре больше, чем ткачихам. Одному тупому финну прищемило ногу на складе пряжи, и поделом придурку. Биргит скоро станет бабушкой, хоть ей всего-то тридцать четыре. Ну и неудивительно — и сама она шалава, и обе ее дочки такие же, кстати, Мод и Монкан тоже так считают...

Мод и Биргит, Монкан и Барбру; имена пролетали мимо Кристины, даже не представлявшей, кому они принадлежат. И все же в ее мозгу на основании рассказов Астрид сформировался вполне конкретный образ фабрики. Это самая современная текстильная фабрика во всей Швеции. Должно быть, она сверкает сталью. Полы всюду паркетные — этого требует технология. Стало быть, полы сверкают. Ткацкие станки — полностью автоматические, следовательно, людей в цеху почти что нет.

Действительность оглушила ее Когда мастер распахнул дверь в ткацкий цех, который Кристине предстояло подметать в течение каникул, ощущение возникло именно такое: что ее ударили по ушам. Там было так темно! И до того некрасиво! Машины, выкрашенные блекло-зеленой, как крылья кузнечика, краской, а паркет — выщербленный и потрескавшийся, словно после бомбежки. Но самое страшное было не это. Самое страшное — что глухое, почти неслышное урчание, стоило ей переступить порог ткацкого цеха, превратилось в рычание; это был бешеный рев существа, способного на все, что угодно, — безумного, избивающего ее и терзающего все ее тело. Гротти, успела она подумать, пока еще могла думать. Рычит Гротти, хочет живого мяса для своей мельницы...

Так что, не дожидаясь летних каникул, она дрожащей рукой набрала номер отдела кадров госпиталя. После нескольких кратких вопросов все было улажено. Ее ждут на следующий же день по окончании занятий в школе. Или в любой день, когда ей удобно. Младшего персонала у них не хватает.

До этого момента между Астрид и Кристиной установилось нечто вроде хрупкого перемирия. Переехала она в воскресенье, и Астрид встретила ее кофе, венской булочкой и неуверенной улыбкой, но спустя уже несколько часов ее голос стал напряженным. Когда наступило время раскладывать диван-кровать в гостиной, Кристина поспешила заверить, что сама справится, нет проблем. Но занялась она этим не сразу: едва Астрид удалилась, она направилась к балконной двери и распахнула ее. Постояла немного, глубоко дыша, чтобы проветрить легкие после сигарет Астрид. Внутри шевельнулась слабенькая надежда. Стиг Щучья Пасть был, наверное, прав, когда нахмурился, глядя на ее перепуганные, полные слез глаза, и сказал, что это — предубеждение. Перед ее отъездом из Муталы он прочитал ей длинную нотацию. Знает ли она, что психически больные люди слишком долго изгонялись на задворки общества? Но теперь те времена позади, подобные болезни больше не считаются неизлечимыми и постыдными, — медицинскими средствами их можно вылечить, а социальными — предотвратить. И Христинина мама — яркий пример достигнутых на этом поприще успехов. Теперь она полностью здорова и вполне способна позаботиться о своей дочери и обеспечить ее. Кристине не о чем беспокоиться. То, что произошло на кухне у Тети Эллен, когда Кристине было одиннадцать лет, — всего лишь проявление болезни, которую давно уже вылечили. Такого больше не случится, это Стиг Щучья Пасть гарантирует.

Кристина вернулась к диван-кровати и разложила его. Диван оказался на редкость безобразным, грязно-коричневым и тяжелым, как танк. Вся мебель в комнате была тяжелой и темной. Кроме того, Астрид, по-видимому, не любила углов. У каждого стыка стены со стеной мебель стояла наискось, скрывая угол, словно постыдную тайну. А на красно-коричневой полке возле балконной двери лежал толстый слой пыли... Надо будет пройтись тут с пылесосом и тряпкой, завтра же после школы, может, тогда в голосе Астрид не будет такого напряжения.

Расстилая простыню, Кристина услышала, что Астрид вышла из ванной. До нее, видимо, донеслось слабое веяние вечерней прохлады, потому что секундой позже она уже стояла на пороге гостиной в одном лифчике и трусах.

— Чем это ты занимаешься? — Она уставилась на Кристину.

Пальцы Кристины впились в простыню.

— Проветриваю.

— Не дури. Зачем было открывать балкон?

— Я только проветрить хотела...

— Чего проветривать? Зима на дворе, нечего квартиру выстужать.

Астрид подошла к балконной двери, с грохотом ее захлопнула, потом, громыхнув, опустила жалюзи. Когда она снова повернулась, глаза ее были полузакрыты, а голос звучал приглушенно:

— Ты что же, бесстыжая, выставляться надумала?

Взгляд Кристины заметался, колени почти подкашивались, но она приказала им не сгибаться.

Астрид ухмылялась:

— Да. Ну конечно. Ты из тех, кто норовит раздеться перед окошком, выставить свои сиськи на обозрение любому грязному кобелю, который мимо пройдет...

Кристина раскрыла рот, чтобы объяснить, что она вообще еще не раздевалась и что собиралась опустить жалюзи, как только застелит кровать, и что квартира на двенадцатом этаже вообще никому не видна, но из горла ее не вылетело ни звука. Тело само приняло решение. Оно прежде разума осознало, что слова не помогут.

— Нечего стоять и пялиться. Ложись давай. И заруби на носу, потаскуху в своем доме я терпеть не стану. Живешь у меня, так и веди себя по-людски...

И все-таки первые месяцы Астрид казалась совершенно нормальной, разве что малость непредсказуемой. Утром она вставала по будильнику, ставила кофе, умывалась и чистила зубы, будила Кристину и готовила завтрак. По вечерам сидела перед телевизором в гостиной, пока Кристина делала на кухне уроки. Иногда выкрикивала короткие команды: она хочет кофе, или попарить ноги, или пачку сигарет, и Кристина неслась с электрочайником, наливала воду в пластмассовый тазик или бежала вниз в киоск за сигаретами. Но в гостиной никогда не задерживалась, и едва желание Астрид оказывалось выполненным, снова уходила, пробормотав что-то насчет уроков и сочинений, снова садилась за кухонный стол.

Слишком много говорить при Астрид было рискованно. Никогда не знаешь наверняка, какое слово или тема зажжет в ее глазах этот блеск, холодный блеск, по которому Кристина безошибочно понимала: все, теперь — потупить взгляд и прикусить язык. Слово «сумасшедший» произносить было нельзя, даже если кто-нибудь из презираемых Астрид учителей и в самом деле вел себя как сумасшедший. Еще нельзя было упоминать Тетю Эллен и Муталу, а также задавать Астрид вопросы про ее жизнь или про того мужчину, который некогда наградил ее ребенком. Помимо этого, действовал тотальный запрет на любые разговоры, так или иначе связанные с такими предметами, как лекарства, пожары и маленькие дети.

Молчать как раз было не так уж сложно, сложнее — уследить, чтобы Астрид не померещилось, будто ее критикуют. Если Кристина чересчур усердно вытирала пыль, или пылесосила, или вытряхивала переполненные пепельницы на глазах у Астрид, то реакция могла последовать незамедлительно. Однажды Астрид высыпала окурки и кофейную гущу на ковер в гостиной, другой раз ткнула Кристине в лицо свои грязные трусы, которые та имела дерзость поднять с пола в передней. Но до подобного доходило редко. Чаще она просто ругалась. Но большего и не требовалось, достаточно ей было повысить голос, чтобы в нем появилась хотя бы одна пронзительная нота, как Кристина бледнела и выпускала из рук тряпку или пылесос. Перемирие было нарушено, когда Кристина, промаявшись несколько недель, от страха осмелилась рассказать, что нашла себе другую работу на лето, не ту, что приискала ей Астрид.

Даже предварительная выволочка длилась дольше обычного. Если Кристина не постыдилась плюнуть ей в душу и предпочла фабрике госпиталь, то и она, Астрид, сумеет плюнуть в ответ. Она мерила шагами гостиную, куря сигарету за сигаретой, и говорила, говорила... В больницах работают одни дамочки-белоручки, вот, значит, и Кристина в барышни подалась... Избалованная зазнайка, аж смотреть тошно. Но имейте, дамочка, в виду: еда и квартира стоят для дамочек ровно столько же, сколько для простого народа. Так что ежели вам так хочется горшки выносить, соизвольте платить за стол и жилье летом ровно столько же, сколько в зимние каникулы. У Астрид, к вашему сведению, нет денег на всякие дамские причуды, ей в отличие от этой Эллен никто не платит за то, что она заботится о Кристине. А не нравится, так и скатертью дорожка, она, Астрид, с четырнадцати лет сама себя обеспечивала и комнату в пансионе снимала. Кристина и так уж перешла в реальный класс гимназии, чего ей, Астрид, вообще не светило, хоть она и была лучшей в классе, да и в школе тоже лучшей. Кстати, со студенческим экзаменом номер не пройдет, нечего нос задирать. Это Кристине все чертовка Эллен нажужжала, да еще вдобавок наплела небылиц про Астрид. Неужто Кристина такая дура, что думает, будто Астрид ничего не понимает? Да ясное дело, дура, дура и лентяйка, вот она кто. Куда ведь удобнее в школе задницу просиживать с другими бездельниками, чем своими руками зарабатывать себе кусок...

Фиолетовое небо за окном гостиной делалось темней и словно бы глубже. Кристине казалось, она тонет в нем, хотя на самом деле она сидела в это время в гостиной Астрид, выпрямясь и сцепив пальцы. Стая из сотни черных птиц проплыла в сторону заката, потом в секунду развернулась в едином отлаженном движении и изменила направление полета. В следующий миг Кристина вперила взгляд в Астрид и впервые, без всякой робости, стала ее разглядывать. Длинное костлявое тело, совсем не похожее на ее собственное, да и длинный подбородок и немного крючковатый нос ничуть не похожи на ее собственный нос и подбородок. Мы даже не родственники. Все это нелепое недоразумение.

Астрид застыла:

— Чего вылупилась? Ты хоть слышишь, что я говорю?

Ее руки тряслись, когда она подняла их и сжала кулаки перед самым Кристининым лицом. В левом углу рта выступила слюна.

— Ты слышала хоть слово, что я сказала? Я говорю, что не желаю больше на тебя горбатиться!

Кристина отвела ее кулаки в сторону и поднялась, поражаясь собственному спокойствию:

— Сколько ты хочешь?

Кулаки Астрид, разжавшись, упали.

— Чего?

— Сколько ты хочешь?

— Ты о чем?

— Сколько ты хочешь, чтобы я платила в месяц?

Астрид разинула рот. Кристина быстро подсчитала в уме, с устным счетом у нее все было в порядке.

— Ты получила сто двадцать семь крон в зимние каникулы. Это три недели. Стало быть, стоимость жилья и еды в этом доме — сто шестьдесят шесть крон в месяц. Я смогу заплатить столько же и в летние каникулы, я получу даже на двадцать пять крон больше. А осенью ты будешь получать пособие на мое обучение, это четыреста двадцать пять крон за семестр. Значит, я останусь должна тебе двести тридцать девять крон в семестр или пятьдесят девять крон и — погоди-ка — семьдесят пять эре в месяц. Обещаю — ты их получишь.

С поднятой головой она пошла из гостиной на кухню, открыла кран и достала стакан из буфета. Какое потрясающее чувство! Ее мозг был так же холоден и ясен, как вода, текущая в стакан. Но жажда, о боже, какая мучительная жажда...

Она уже было подняла стакан, чтобы отпить воды, когда пинок Астрид заставил ее шатнуться. Стакан выпал у нее из рук и упал на зеленый пластиковый коврик, но не разбился, просто покатился за край коврика и дальше, по линолеуму, пока не закатился под стол.

— Заруби себе на носу, — сказала Астрид, перебирая своими синеватыми пальцами, прежде чем изо всей силы вцепиться Кристине в волосы. — Когда мне дают пинка, я отвечаю тем же...

Кристина закрыла глаза, собираясь с мыслями. Значит, однажды это уже было. А иначе почему ей так знаком этот привкус крови во рту?

Кристина выключает верхний свет, закрыв дверь за последним пациентом, и опускается на стул. Надо дать глазам немножко передохнуть, они очень устали. Она вообще устала: вот-вот эта бессонная ночь накроет ее, как огромная волна...

Откинувшись на стуле, она вытягивает вперед руки, растопырив пальцы, и разглядывает их в струящемся из окна вечернем свете. Они прямые и ровные, ничто в их форме не выдает пяти сросшихся переломов, двух на правой и трех на левой руке. На самом деле до университета она не знала даже, что ходит с переломанными пальцами. Там, в Лунде, во время занятий она положила обе ладони под рентгеновский аппарат, и когда изображение показали студентам, по аудитории прошел заинтересованный шорох. Ей не удалось отмотаться от теста на повышенную ломкость костей, на чем настаивал преподаватель, но когда тест выявил полнейшую норму, она все же сумела выдержать учиненный им допрос. Она понятия не имеет, откуда у нее эти переломы. Может быть, как-то зимой поскользнулась и, падая, выставила руки вперед. Конечно, такие повреждения могут иметь самую разную причину. Разумеется. Боль? Нет, она не помнит, чтобы пальцы особенно болели...

От одного воспоминания об этой боли у нее щиплет глаза. Пальцы — это всегда было у Астрид заключительным аккордом. Тут у нее маслились глаза от эйфории и на губах выступала слюна. Она швыряла Кристину на пол, ставила колено на грудь и, больно выкрутив кисть, принималась гнуть палец. За секунду до этого в квартире всегда наступала полная тишина: Астрид поднимала голову, чтобы отдышаться, а Кристина делала вдох, заранее готовясь подавить крик...

Но не в тот последний раз. Не в день накануне экзамена, тогда она закричала, громко и пронзительно:

— Делай что угодно! Я все равно намерена стать врачом и буду врачом, что бы ты ни делала!

— Ах ты, чертова задавака, — шипела Астрид. — Заносчивое дерьмо! Не будешь ты никаким врачом, твое место в психушке!

Она все сильнее вцеплялась в безымянный палец Кристины, отгибая его все дальше назад. Но несмотря на слепящую боль, Кристина выплюнула в ответ:

— Это ты так думаешь! Но это не передается по наследству...

Вот сейчас это случится. Скоро. В следующий миг. Она стиснула зубы. Если только она издаст хоть малейший звук, то одним пальцем не обойдется.

Но тому, что сказала Астрид, не бывать. Никогда не бывать.

Кристина опускает руки. Довольно, незачем вспоминать.

— Я соскучилась по дому, — произносит она вполголоса и сама себе улыбается. Не так уж далеко до «Постиндустриального Парадиза», чтобы по нему тосковать. Единственное, что сейчас нужно сделать, — это подняться и надеть пальто. Можно оставить машину на стоянке и не торопясь пройтись в этом синем сумраке по Вадстене, а придя домой, развести в изразцовой печке огонь, набросить шаль на плечи и усесться в кресло с чашкой чая и книгой. Вокруг будет так тихо, что можно вообразить, будто больше в мире никого нет, что она чуть ли не последний человек, оставшийся на земле...

Так она думает, но не встает, не берет пальто, а все сидит на стуле у письменного стола.

И будет сидеть, пока не зазвонит телефон.