Наконец рассветает.

Я сижу у окна в своей комнате и смотрю на озеро. Туман рассеивается, обнажая островок за островком. В сумраке ели кажутся черными, но скоро они обретут цвет. Скоро станет видна и полоска берега на той стороне озера, но покуда она окутана утренней дымкой, кажется, будто ее и нет вовсе. Это хорошо. Значит, мой берег тоже не виден с той стороны.

В теле тяжесть и усталость. Я плохо спала, просыпалась и засыпала и просыпалась снова. Когда Мэри исчезла, мне вдруг сделалось страшно открыть глаза, страшно темноты, страшно собственного страха, страшно образов, что проносятся перед глазами всякий раз, как я засыпаю. Анастасия — мертвая и окровавленная. Сверкер, когда он…

Я хочу назад в Хинсеберг.

Мысль до того дикая, что я невольно морщусь. Ерунда же, не хочу я ни в какой Хинсеберг. Смотрю на часы. Девчонки из нашего отделения еще не проснулись, двери по-прежнему заперты, Гит и Лена, Рози и Росита лежат по-прежнему по своим камерам и ждут, пока кто-нибудь загремит ключами в коридоре. Через час они сядут за завтрак, невнятно переговариваясь спросонок, а дубачки станут внимательно следить из-за стеклянной перегородки, что они делают и что говорят. Но обо мне разговора не будет. Меня выпустили, меня нет, обо мне вот-вот позабудут. Возможно, я уже стала сказочным персонажем: Помнишь эту, как-ее-там, ну журналистку ту, да ты помнишь, ну, еще мужа кокнула…

Пожалуй, надо пойти и опять лечь. Если я не смогла заснуть в темноте, может быть, засну при свете. Хотя еще и поесть хочется, наверное, надо пойти на кухню сделать завтрак. И составить список всех дел на сегодня. Позвонить в отдел пробации — в Стокгольме и в Йончёпинге. Съездить в Несшё за продуктами. Снести в подвал старую мебель, чтобы было куда ставить мои вещи, когда их привезут.

Но ничего из этого я не делаю. Сижу и сижу у окна и смотрю, как рассветает. Наверное, меня не существует. Какой смысл человеку браться за кучу дел, если его не существует.

Мэри начала укладывать вещи. Она положила чемодан на кровать, открыла шкаф, и вот теперь стоит перед открытыми дверцами и пытается вспомнить, о чем только что думала.

Одежда, точно. Надо решить, что из одежды взять с собой. Она вяло проводит рукой по ряду юбок и пиджаков. Представительская одежда. Она ей больше не понадобится. Мэри вытаскивает черные брюки и рассматривает их. Пожалуй. Одни черные брюки не помешают. И свитер.

Чемодан не заполнен даже наполовину, хотя она уложила туда несколько смен белья, запасные туфли и несессер. Когда она застегивает замок и поднимает чемодан, то слышит, как содержимое гремит и шуршит на дне. Ладно, наплевать.

На пороге она останавливается и оборачивается, окидывая взглядом свою комнату. Полнейший порядок. Дверцы шкафа закрыты, на покрывале ни единой складочки. Раскрытая книга на ночном столике — единственное свидетельство того, что тут жили. За окном уже темно, и на подоконнике горит маленький светильник. Поколебавшись, Мэри решает его не выключать.

Андреас сидит за кухонным столом и читает. Близоруко склонился над книжкой и не видит, что Мэри подошла совсем близко. Он виновато улыбается:

— Во вторник экзамен.

Мэри кивает.

— Вы к Сверкеру заходили?

— Да. Он спал. Я не стал его будить.

Мэри облизывает губы.

— Так вы не оставите его, пока не дождетесь смены?

Он качает головой.

— Нет. Я ведь уже обещал. И вы же не в первый раз уезжаете.

— В этот раз все иначе.

— Да, — говорит Андреас. — Я так и понял.

Вот и наступил ясный день. Солнце над озером. Муха бьется в стекло, я смотрю на нее какое-то мгновение, потом беру книгу со стола и хлопаю. Муха валится на подоконник, но умирает не сразу — лежит на спине и сучит лапками. Неизвестно откуда появляется другая муха, кружит над первой и отчаянно жужжит, словно понимает, что та, первая, умирает. Ударяю снова, пытаясь прихлопнуть обеих одним ударом, но промахиваюсь. Когда я поднимаю книгу, первая все еще сучит лапками, а вторая пропала, и больше в комнате не жужжит никто.

— Вот так бывает, — произношу я вслух и встаю.

Довольно размышлять и фантазировать. Сейчас приму душ и переоденусь. После чего позавтракаю и приступлю к новой жизни.

Осторожно перешагиваю через край ванны и тяну руку к крану. Здесь все так же, как было, когда дом только строился, только годы начинают сказываться. Несколько кафелин треснуло, эмаль ванны пошла темными пятнами. Значит, добавлю еще один пункт в список. Обновить ванную. Может, заодно и кухню. Выкинуть голубые шкафчики и взамен повесить что-нибудь новенькое. Ободрать старый линолеум. Со временем отциклевать все полы. И переклеить обои в гостиной. Старые обои в рогожку поглощают весь свет. К тому же они тут совершенно не смотрятся и никогда не смотрелись.

Сую голову под душ, чтобы успокоиться. Материально мои возможности практически неограниченны. Уж краску-то я могу себе позволить, литры краски, но было бы довольно глупо начинать с покупки новых вещей и собирать полный дом мастеров. К тому же я уже хорошо изучила себя и знаю, что все мои мечты о том, как я отремонтирую мой дом — лишь способ убежать от мыслей, как я буду тут жить. Чем наполню мои дни. Как справлюсь с одиночеством.

Мне нужно побыть одной. Я хочу побыть одной. И в то же время боюсь того, что одиночество может со мной сделать. Вдруг я забуду, как это — разговаривать? Вдруг перестану мыться и чистить зубы? Вдруг в один прекрасный день я усядусь за кухонным столом и стану пихать себе в рот без разбора шоколад, жевательный мармелад, печенье и пирожные, пока меня не стошнит в раковину?

Работа — это, разумеется, выход. Но смогу ли я работать?

Можно заняться фрилансом. Теоретически. Проблема в том, что придется назвать свое имя редакторам и секретарям в редакциях, моим покупателям, и все всё узнают, если не сразу, то спустя какое-то время. Не то что это может оттолкнуть возможного покупателя моих текстов. Скорее напротив — чересчур привлечет. Не хочу ли написать о преступности и политике в этой области? Или воспоминания о Хинсеберге? Что-нибудь о трафикинге и проституции? Или даже целую книжку — про свою собственную историю?

Исключено. Это тоже стало бы чем-то вроде проституции. Значит, надо придумать себе другое занятие. Но я умею только писать, я не знаю, как делаются другие вещи, мне не хватит квалификации сидеть за кассой в «Консуме» или работать нянечкой в каком-нибудь приюте для инвалидов.

Выключаю воду и стою в ванне, обхватив себя руками. Мерзну. Забыла принести в ванную полотенца, так что придется встряхнуться, как собака, и на цыпочках отправиться через всю прихожую к комоду с бельем — туда, где однажды была наша со Сверкером спальня.

Здесь нет ни утреннего солнца, ни озера за окном. Я оглядываюсь, заворачиваясь в старую махровую простыню, застиранную до прозрачности и такую знакомую, простыню, которой я вытиралась множество раз, еще когда была совсем маленькая. И вдруг понимаю, что я должна сделать. Прежде всего, прежде чем я решу что-нибудь насчет будущего, я должна очистить эту комнату. Это — мавзолей, сумрачный склеп с белым покрывалом на кровати и такими же белыми занавесками. В этой комнате отвратительно. Я не хочу ее видеть, вспоминать тех, кто тут жил, пусть лучше стоит пустая, совсем без мебели, словно памятник всем ушедшим.

Полотенце падает на пол, а я иду к окну и распахиваю его. От утреннего холода мурашки на коже, но мне плевать. У меня есть дело, и его надо сделать немедленно. Карниз отваливается, когда я срываю с него занавески, на стене останутся безобразные отметины, но их ничего не стоит зашпаклевать, а пока надо разделаться с этой дрянью. Я не задерживаюсь у окна, чтобы посмотреть, как занавески опустятся на землю, а, отвернувшись, иду к кровати, хватаю покрывало и старые красные ватные одеяла, стягиваю простыни и пододеяльники с кружевами, волоку весь этот ворох к окну и выкидываю вон.

Вот так. Вечером запалим небольшой погребальный костер. Но не теперь. Теперь у меня есть другие дела. Я проголодалась и наконец позавтракаю.

Я долго сижу у кухонного стола, не спешу, даже не поднимаю ручку, чтобы начать составлять список на белом листке бумаги, который лежит возле кофейной чашки. Еще не пришел на работу чиновник в отдел пробации, в Несшё еще не открылись магазины, и мебель в гостиной может постоять еще немножко. Я спокойна. На какой-то миг — совершенно спокойна.

Мэри вовсе не так спокойна, когда стоит перед дверью Сверкера. Она подняла было руку, чтобы постучать, но опускает ее, потом делает глубокий вдох и все-таки стучит. Ей никто не отвечает. Тогда она стучит еще раз, стоит, склонив голову набок, и наконец нажимает на ручку двери.

Он спит.

Кресло развернуто к окну. Он сидел, должно быть, и смотрел на сад и сумерки, и задремал. Голова съехала чуть набок на подголовнике, руки, как всегда, лежат на подлокотниках, словно он готов в любую минуту опереться на них и встать.

Сиссела права. Он усох. За последний год он исхудал, и мышцы истончились. Густые волосы поседели и требуют стрижки, сзади они уже на пару сантиметров заходят на белый воротничок рубашки. Лицо прорезали глубокие морщины, но брови такие же черные, как раньше, а ресницы длинные, как у ребенка.

Тот, кого я любила. Кого мы обе когда-то любили.

Мэри, сложив ладонь лодочкой, касается его щеки, но ласка ее так легка, что он не просыпается, только глубоко вздыхает и глубже погружается в сон. Глаза движутся под веками. Он смотрит сны, и Мэри решает позволить ему их смотреть. Очень осторожно она поднимает стул, стоящий у письменного стола, подносит его поближе, садится напротив кресла-каталки и складывает руки на коленях. Отдыхает и смотрит, как отдыхает Сверкер.

За окном так темно.

Нет. За окном так светло. Сверкающий день, синее небо, осеннее солнце покрывает весь мир позолотой. Хочется выйти из дома. Нужно выйти.

Тем не менее я тщательно прибираю со стола и ставлю чашку и тарелку в раковину. Ведь стоит только перестать прибираться и мыть посуду — и я пропала. И вот я уже оказываюсь на крыльце и стою неподвижно и вижу, что коричневая, насыщенная железом озерная вода сделалась синей. Вижу, что солнце светит. Что краснеет клен. Что листья сирени поблекли, почти побелели. Что ели на берегу отражаются в озере.

В воздухе столько кислорода, что кружится голова.

И приходит поразительная мысль. Ведь все это — мир. Это не только место, где мы терзаем друг друга. Это — еще и мир.

Мэри не возвращается, пока я не сажусь в машину и не отправляюсь потихоньку по узкой гравийной дороге через лес. Беседа с инспектором в отделе пробации не состоялась, в их йончёпингской конторе никто не взял трубку. Только дождавшись десятого гудка, я сообразила, что сегодня суббота. Все конторы закрыты. И теперь я еду в Несшё со списком всего, что нужно купить. Продукты на несколько дней. Плюс соль и сахар, мыло и моющие средства, комнатные цветы и еще кое-что из тысяч мелочей, без которых дом не станет домом.

Мэри по-прежнему сидит возле Сверкера и разглядывает его. Не торопится — скоро она отправится в дорогу, но у нее нет никаких жестких сроков, и она знает, что там, куда она едет, ее никто не ждет. Как раз теперь ей совсем не хочется уезжать, она понимает лишь, что — надо. И все же хотела бы, чтобы этот миг длился вечно, чтобы она молча сидела рядом со спящим Сверкером до того самого мгновения, когда погибнет Вселенная, чтобы он был близко-близко и в то же время страшно далеко. Но все происходит совсем не так, его веки вздрагивают, и глаза открываются. И смотрят на нее.

— Ты чего? — спрашивает он.

— Ничего, — отвечает Мэри и тут же поправляется. — Жду.

Он отводит взгляд.

— Чего ждешь?

— Что ты проснешься.

Он вскидывает голову, мотор включается, и кресло отъезжает на несколько сантиметров назад.

— С чего бы это?

— Я уезжаю. Хотела просто попрощаться.

Он настороже, глаза сузились.

— Что так? Ты постоянно уезжаешь, но обычно обходилось как-то без церемоний.

Мэри выпрямляется, все тело наизготовку.

— Но в этот раз я не знаю, когда вернусь. И вернусь ли.

Он снова дергает головой и отъезжает еще на несколько сантиметров назад. Дальше ему уже не уехать, колесо коляски уперлось в стенку.

— Ага. Решила меня бросить.

Мэри сперва не отвечает, лишь смотрит на свои руки. Они крепко вцепились одна в другую — Мэри держит себя в руках.

— Я подала в отставку.

— И виноват в этом, конечно, я.

— Ты не виноват.

Он фыркает.

— Конечно, это я виноват. Весь скандал ведь из-за меня.

Его голос вдруг сделался высоким и жалобным. Мэри поднимает голову и смотрит на него, разглядывая оттопыренную верхнюю губу и оскалившиеся зубы. Ей стоит некоторых усилий скрыть презрение, от которого внутри все дрожит, но он, должно быть, что-то все-таки заметил: глянул на нее и отвел глаза, и смотрит теперь в окно.

— Я всегда это знал, — говорит он.

— Что именно?

— Что ты бросишь меня. Рано или поздно.

— В таком случае ты знал больше, чем я.

— Чушь. Ты уезжаешь с Торстеном?

Мэри вздыхает. Все должно было быть не так, им следовало говорить друг с другом тихо, предупредительно, приглушенным голосом. Ему следовало понять и принять, что возврата нет, следовало смириться даже с тем, что она прижмется щекой к его щеке, когда придет час расстаться. Вместо этого он, похоже, настроен ругаться. И ей тут же хочется сделать ему больно.

— Нет. Я уезжаю без Торстена. Но если бы и с ним — кто посмеет меня упрекнуть? Ты?

Останавливаюсь посреди лесной дороги и опускаю голову на руль. Я не хочу смотреть на Сверкера. Не хочу, чтобы Мэри сидела к нему так близко, чтобы я видела его лицо. Он мертв. Я его убила. Он дым из трубы, пепел в урне, он лежит на кладбище в Роксте. Он не может сидеть в кресле-каталке в Бромме и смотреть на ту, кем я была бы, сложись все иначе. И Мэри не может сидеть перед ним, вдруг побледневшая, испугавшаяся того, что они могут сказать друг другу.

И теперь его голос звучит, как прежде. Почти как прежде.

— Ты хотела, чтобы я умер.

Она качает головой.

— Неправда.

— Правда. Я видел тебя. Я видел, что ты стояла над моей койкой и думала, не выдернуть ли из сети шнур дыхательного аппарата. Это единственная правда, какая между нами есть.

Он обвиняет ее. Даже теперь! Он. Лжец. Гусь. Муж, чья неверность стала притчей во языцех. Она чувствует, как ожесточается, и, ожесточаясь, ощущает свою власть над ним. И Сверкер тоже ее ощущает. Он бледнеет, она видит, как краска буквально сбегает с его лица. Боишься, думает она. Сверкер Сундин на самом деле меня боится. Имеет все основания. Я могла бы убить его всего несколькими словами, перерезать горло единственной репликой…

Но она этого не делает. Даже не собирается. А взамен отвечает:

— Как у тебя все просто.

Сверкер молчит. Язык чешется уязвить его побольнее, Мэри даже кашляет, но это не помогает.

— Ты ставишь мне в вину то, о чем я, по-твоему, думала. Но ты ведь не знаешь, о чем я думаю. А я тебя ведь не убила и не бросила.

— А теперь решила бросить.

— Да. Теперь решила бросить.

— Почему именно теперь? — спрашивает Сверкер. — Из-за этих газет?

Мэри сидит молча. Обдумывает вопрос.

— Нет, — отвечает она наконец. — Потому, что я поняла, что не могу простить.

Сверкер переводит дух.

— Разве я недостаточно наказан?

От возмущения Мэри качнулась на стуле, но совладала с собой. Нельзя упрекать человека в том, чего он не понимает.

— Так ты, стало быть, наказан?

Его голос опять делается пронзительным и жалобным.

— Еще бы!

— А раз ты наказан, значит, я должна тебя простить? Все квиты и в расчете?

Он не отвечает, лишь морщится. Мэри не удерживается:

— Так твой сломанный хребет означает не то, что тебя выкинули из окна. Это, оказывается, наказание. Так кто же наказывает тебя? Бог? Ты никогда не верил в Бога.

— Нет, но…

— Григирийский сутенер? А за что он тебя наказал? Ты что, хотел смыться, не заплатив?

Сверкер всхлипывает.

— Не знаю, не помню…

— Ведь это же не сама эта девочка сделала? А?

Она слышит собственный голос, резкий и жесткий, как на правительственных дебатах, и умолкает. Она всегда заходила в дебатах слишком далеко. Уничтожать соперника! Нет, она не хочет уничтожить Сверкера. Вернее, хочет, но не позволит себе.

Теперь его голос звучит невнятно.

— Не знаю, что произошло. Я не помню.

— Но ты помнишь, что пошел за ней?

Он, поколебавшись, кивает. Мэри выдыхает с облегчением.

— Я только это хотела знать.

И снова оба умолкли. Дождь шелестит по оконному стеклу.

— Я пыталась понять, — вновь заговаривает Мэри. — Но так и не поняла.

Она на него не смотрит. Голос у Сверкера усталый. Обреченный.

— Тут нечего понимать.

— Что ты думал?

— Я не думал.

Мэри кивает. Не думал. Конечно же. Это единственное разумное объяснение. Она поднимается.

— Не уходи, — говорит Сверкер.

Я задерживаю дыхание. Не останется же она, в самом деле? Она мгновение колеблется, потом наклоняется над ним и кладет руку на его руку.

— Мне пора.

Сверкер смаргивает.

— Почему ты оставила меня в живых?

На этот вопрос есть множество ответов, и все они проносятся сейчас в ее голове. Потому что струсила. Потому что испугалась стыда и наказания. Потому что каждая клеточка ее тела знала, что у нее столько же прав убить его, как у него — купить человека. Потому что любила его и знала, что будет любить всегда. Но ничего из этого она не говорит, ничего из этого она не в силах сказать. А только пожимает плечами.

— Не знаю.

Она выпрямляется. Мгновение они глядят друг на друга, а потом Сверкер откидывается на подголовник и отводит взгляд.

Мэри слышит стук собственных каблуков по полу, пока идет к двери.

Трогаюсь с места и потихоньку еду по узкой лесной дороге, больно закусив губу, пытаясь убедиться в том, что действительно существую. Не получается. Смотрю и не могу оторваться, как Мэри застегивает куртку, стоя в холле, я должна видеть, как она взглянет в зеркало, прежде чем открыть дверь, видеть, как она закроет ее за собой и в самом деле спустится с крыльца.

Она спускается.

Сгребает в горсть связку ключей в кармане, пока идет к гаражу, кончиками пальцев щупает их и перебирает и находит нужный ключ как раз у гаражных ворот. Тут же открывает их и включает свет. Там две машины — инвалидный фургон и красный «пассат». Ее автомобиль. Ее собственный, которым она не пользовалась много месяцев. Однако заводится он немедленно, едва она поворачивает ключ, и мужской голос в радиоприемнике начинает говорить с середины фразы. Мэри дает задний ход и осторожно выезжает из гаража.

А я уже выехала на асфальт и дальше на шоссе. Переключаюсь на третью скорость и выжимаю педаль до упора.

Удивительно, как трудно в Несшё найти, где припарковаться: вроде бы маленький городок, но машины везде. Суббота. Все отправились за покупками. Приходится покружить, прежде чем нахожу пустой прямоугольник на Мариегатан, прямо перед большой церковью. В Несшё церкви и молельные дома в каждом переулке. Но жители Несшё чтят не только Бога, они всегда истово воздавали дань Маммоне. И теперь то же самое, я убеждаюсь в этом, выходя из машины и осматриваясь. Людей почти не видно, но вдоль тротуаров — строй новеньких сверкающих автомобилей. Моя «тойота» на их фоне кажется грязноватой. Осматриваю свою куртку. И она тоже грязная? Достаточно ли у меня опрятный и ухоженный вид, чтобы ходить среди опрятных и ухоженных обитателей Несшё солнечным субботним утром?

Забросив сумку на плечо, шагаю вперед. Ничего, сойдет. Бояться нечего, прошло больше тридцати лет с тех пор, как я уехала из Несшё, и двадцать — с тех пор, как нет Херберта и Ренате. Никто меня не узнает.

Но я забыла об одной личности, а между тем ее следовало бы принять в расчет. Поэтому замираю на полушаге, сворачивая с Мариегатан и вдруг слыша оклик:

— Привет, МэриМари.

Вглядываюсь в коротко стриженного мужчину моих лет, совершенно незнакомого мужчину, что стоит, небрежно прислонившись к витрине, некогда принадлежавшей шляпному магазину — «Шляпы от Сони», — куда мама, сколько помню, регулярно заходила один раз в три года. Он улыбается.

— Сколько лет, сколько зим. Где ты была?

И только теперь до меня доходит, кто это. Стенли Эстберг. Суперэкстраверт. Ходячая перепись населения. Кругленький и довольно странный человечек с одним-единственным дарованием — способностью запоминать по имени и в лицо всех встреченных людей. Когда-то это был подросток, знавший всех подростков Несшё, незнакомый мальчишка, поражавший тихих и одиноких девочек вроде меня тем, что неожиданно здоровался и принимался болтать, словно мы знакомы с детского сада. Я не видела его много лет, и вот он стоит и улыбается мне, мальчишка средних лет, который помнит девчонку, которой я когда-то была. Нерешительно улыбаюсь в ответ. Что еще он помнит?

— Много где.

— А что Сверкер? И как остальные из твоей компании?

Недоуменно таращусь на него, пока не вспоминаю, что Стенли Эстберг встречался со всем Бильярдным клубом «Будущее». Было это летним днем, когда мы все приехали на рынок за овощами и фруктами, он стоял, как и сейчас, небрежно прислоняясь к стене дома, и, увидев меня, окликнул. Мэри! Или Мари! Я замерла по старой привычке, в Несшё каждый замирает, если Стенли Эстберг окликнет по имени. На его лице читалось явное облегчение, когда Сверкер, обняв меня за плечи, объяснил, что теперь меня зовут МэриМари. Думаю, неопределенность моего имени его беспокоила все это время, но он не подавал виду и приступил к допросу остальных, регистрируя Мод и Магнуса, Анну и Пера, Сисселу и Торстена. Прошло больше пятнадцати лет, но что такое время для Стенли Эстберга? Он запомнил всех и навсегда.

— Мод переехала сюда, — сообщает он. — Работает стоматологом на Лонггатан.

Киваю. Что ж. Скоро десять лет, как она там работает.

— А Магнус вроде как художник. Они живут за городом, в Хестеруме.

— Это я знаю.

— Хотя сегодня-то они в городе, — продолжает Стенли Эстберг. — Только что мимо меня прошли.

Пытаюсь сохранять невозмутимость.

— А куда они пошли?

— На рынок, — говорит Стенли Эстберг. — Я так думаю. Суббота ведь.

Ага. Теперь я знаю, куда я не пойду.

Семь лет я не была в настоящем супермаркете, и поначалу даже дыхание перехватывает, я забываю, что надо быть обычной и незаметной, просто застываю с тележкой и не могу отвести глаз от фруктового изобилия. Яблоки. Апельсины. Дыни. Красно-зеленые манго. Клубника в маленьких лоточках. Малина в лоточках еще меньше. Киви. Виноград. И прежде всего: маленькая желтая матка с исходящей соком внутренней мякотью. Спелая папайя. Потрясающая спелая папайя.

И все это я хочу. Все это будет мое.

Хватаю несколько пакетов сразу, наполняю один за другим и складываю в тележку, когда вдруг спохватываюсь, что надо быть поосмотрительней. Моя наличность скоро иссякнет. Никак нельзя потратить больше четырехсот крон, у меня в кошельке единственная пятисотка, и хотя бы сотню нужно оставить на всякий случай — до понедельника, когда банки откроются.

Я смотрю на фрукты в тележке, я понятия не имею, сколько они стоят. Может, они сильно подорожали за последние годы? Нагибаюсь и разглядываю ценники на фруктовом стеллаже, чувствуя, как капельки пота выступают из пор на носу. Денег ведь должно хватить не только на фрукты, а если мне придется что-то из покупок оставить на кассе, это неизбежно привлечет внимание. Я же знаю Несшё. Кто-то окажется в очереди позади меня, станет свидетелем всего действа и внезапно вспомнит, кто я и что я сделала, а потом и часа не пройдет, как этот кто-то все расскажет многим другим, и тогда конец — весь Несшё узнает, что МэриМари Сундин вернулась. Та, что жила когда-то возле спорткомплекса и о которой потом столько писали в газетах. Убийца.

Зачем я сюда поехала? Можно ведь было отправиться в Иончёпинг, там никто не знает, ни кто я, ни кем была.

Я как раз поднимала пакет с апельсинами, прикидывая, сколько они весят и сколько могут стоить, когда кто-то опять произнес мое имя. Я узнаю голос, узнаю, кто это, раньше, чем поворачиваюсь. Святоша. В мозгу проносится решение. В будущем покупаю продукты только в Йончёпинге. Всегда.

Он и сегодня в черной водолазке, но вид у него не такой благостный, как вчера, скорее усталый и какой-то потертый. В одной руке пластмассовая корзина, в другой зеленый пакет из «Сюстембулагета». Пьет, что ли? Он с интересом смотрит в мою тележку, но от комментариев воздерживается и только спрашивает:

— Ну как, нормально добралась?

Я вежливо улыбаюсь.

— Как видишь.

Он впился в меня взглядом и не отпускает.

— Мы закончили тот разговор?

Я чуть расправляю плечи, изготовившись к обороне.

— Да, мне так кажется.

— А мне так не кажется, — говорит Святоша. — Совсем не кажется.