Глава первая
«СЕМЬЯ ДОЛЖНА ИМЕТЬ ИЗВЕСТНЫЕ ПРЕДАНИЯ»
«Шляхтич Верна». — Знание и труд. — Профессор Иван Вернадский и его жена. — Второй брак. — Жизнь в Харькове. — Дядя и племянник. — Снова Петербург. — Андрей Краснов
Лучшие детские годы Вернадского прошли на Украине, хотя он и родился в Петербурге. Одно время, в старших классах гимназии, в пору юношеской фронды начал даже считать себя украинцем, тем более что этнически он им был и по отцу, и по матери. Возмущался тем, что в России, оказывается, запрещено печатать книги на его родном языке. Его единственное стихотворение посвящено пылкому объяснению в любви к страдающей Малороссии. И чуть ли не единственный его опыт в художественной прозе описывает закат солнца в южноукраинской степи.
К студенческим годам от детского национализма он уже излечился, стал считать себя русским. (Это слово обозначало тогда не племенную принадлежность, а культуру и подданство.) От детства остались воспоминания и ностальгическое стремление к более пышной и мягкой, чем великорусская, природе Украины. Лучшие струны его души трогали чудные малороссийские песни, которые в изобилии знала и прекрасно пела его мать.
Но не только детские впечатления — все родовые предания связаны у него с Украиной. Первые семейные рассказы, так западавшие в душу, воскрешали запорожскую вольницу, стародавние рыцарские времена.
Существовало семейное предание о том, будто во времена Богдана Хмельницкого и его войн с Польшей на сторону казаков однажды перешел литовский шляхтич Верна. «Предание выводит наш род из Литвы, и даже Мальты (Верна)», — писал в старости Вернадский1. Вполне вероятно, что был шляхтич не литовцем, а неким искателем приключений с типичным для многих европейских народов именем Бернар. Затем будто бы поляки изменника казнили, но к тому времени казак успел обзавестись семьей, и его дети остались в Запорожской Сечи как «свободные войсковые товарищи». Они назвались Бернацкие.
Конечно, ключевое слово этой легенды — свободные. При ликвидации Екатериной Великой казацкой вольницы надо было постараться попасть не в податное сословие, а в дворянство. Эту сложную задачу решил прадед, Иван Никифорович Бернацкий. Он записался в поместные книги Черниговского наместничества, а поскольку никаких документов о дворянском происхождении у него не было, свой «шляхетский образ жизни» смог подтвердить дюжиной свидетельских показаний.
Писатель Вересаев, разбирая происхождение предков Гоголя Яновских, столкнулся с аналогичной историей. Он пишет, что в начале XIX века существовало даже такое ироническое словосочетание — «малороссийский дворянин». При разборе дворянских прав в Малороссии обнаружилось до ста тысяч «шляхтичей», чье дворянство подтверждалось только свидетелями2.
Так что род происходил из Польши, что тогда придавало вес и значительность фамилии. О прадеде Иване Бернацком известно, что он окончил Киево-Могилянскую академию и что жители черниговского села Церковщина избрали его своим священником, что нельзя, конечно, назвать профессией для дворянина.
Отличался прадед чрезвычайно деспотичным и гневливым нравом, что послужило даже причиной его смерти. Однажды он почему-то запер церковь и отказался совершать ежедневные богослужения и требы. Но прихожане силой заставили его это делать, и от перенесенного унижения у гордого старика случился удар, от которого он скончался.
Прадед-священник хотел, чтобы и дети его пошли по духовной линии. Однако средний сын Василий, обладавший, вероятно, отцовским упрямством и сильным характером, воспротивился. Он хотел учиться на врача и просил отпустить его в Москву. Отец ни за что не соглашался, но мать втайне поддерживала сына, и однажды Василий пешком ушел из дома.
Согласно семейной легенде, разгневанный священник чуть ли не с церковного амвона громогласно проклял непокорного сына и все его будущее потомство. Проклятие это самым мистическим образом сказалось на всем роде Вернадских.
* * *
Василий Вернацкий был столь же трудолюбивым, сколь и упрямым. Он не пропал в Москве. С неимоверными трудами выучился на военного врача и был принят на службу в госпиталь. С Василия начинается полуторавековая история рода, на гербе которого, если бы он существовал, стоило бы написать девиз — «Знание и Труд».
Вместе с госпиталем лекарь Вернацкий прошел знаменитый Итальянский поход Суворова. Госпиталь был захвачен маршалом Массеной, которому доложили, что русский лекарь одинаково лечит как своих, так и французов. История закончилась вручением Василию Ивановичу ордена Почетного легиона. Так записано в его послужном списке: русский лекарь находился во французском плену до 1804 года. Его внук, рассказывая в письме невесте о семейных преданиях, сообщил, что дед «возвратился оттуда масоном и мистиком»3.
По возвращении Василий Иванович женился на малороссийской дворянке Екатерине Яковлевне Короленко. Ее отец был прадедом известного писателя Владимира Галактионовича Короленко, который приходился, стало быть, Владимиру Ивановичу Вернадскому троюродным братом.
Бабка Вернадского стала настоящей боевой подругой лекарю Вернацкому и сопровождала мужа во всех походах. Еще по одному семейному преданию, чета Вернацких изображена Толстым в романе «Война и мир». Возможно, в той главе, где Николай Ростов попадает во время Австрийского похода в «хозяйство лекарской жены», угощавшей офицеров вином. А может быть, имеется в виду другой эпизод, с Андреем Болконским. И в самом деле, чета Вернацких участвовала с вверенным им госпиталем во всех великих европейских войнах вплоть до 1815 года.
Многие годы Василий Иванович заведовал военными госпиталями в различных гарнизонах Малороссии. В 1826 году он дослужился до звания коллежского советника, что давало право на потомственное дворянство. Понимая сомнительность «шляхетства» своего отца, Василий Иванович переписался в дворянство не по происхождению, а по службе и немного изменил фамилию на более литературную. Так из Вернацких возникли Вернадские.
Выйдя в отставку, Василий Иванович поселился в Чернигове, где и умер в 1838 году. В бумагах Вернадского осталась трогательно-наивная эпитафия в стихах, списанная кем-то с могилы деда.
И всю жизнь на супругах будто и в самом деле лежало отцовское проклятие. Их дети один за другим умирали вскоре после появления на свет. Выжил только один сын, родившийся в 1821 году. Дабы умилостивить судьбу, они назвали его в честь сурового деда Иваном.
В дополнение к «хохлацкому упрямству» предков получил Иван яркие способности и мог в полной мере осуществить фамильную тягу к знаниям. Особенно восприимчив оказался к языкам и математике, хорошо учился в Киевской гимназии, а затем в только что открытом Киевском университете. Окончив его и защитив сочинение на звание кандидата, направлен учителем словесности сначала в Каменец-Подольск, а через год в Киевскую гимназию. Продолжая вести самостоятельную научную работу, он через год был принят на кафедру политэкономии, которая тогда принадлежала историко-филологическому факультету, и сразу направлен на три года за границу для совершенствования в науках и подготовки к профессорскому званию.
Середина XIX века — время первого расцвета статистики. Образованная Европа с изумлением узнавала о социальных законах, действовавших столь же неуклонно, как и природные. Если вести строгий учет событиям, то можно предсказать будущее. Все, что ранее казалось случайным или что считали проявлением свободной человеческой воли, могло быть точно предвидено: количество смертей, браков, рождений, пожаров, кораблекрушений и даже совсем уж индивидуальных актов — самоубийств и убийств. На основе научной статистики возникает страхование от несчастных случаев и вообще страховое дело. Статистика стала даже модной.
Блестяще зная главные европейские языки, Иван Васильевич погружается в научную жизнь, участвует в международных конгрессах по политэкономии и статистике. Он обучается в Берлинском университете, заводит множество знакомств, вступает в научные общества.
Во всеоружии учености возвращается в Киев и начинает читать лекции в университете, вскоре защищает магистерскую и докторскую диссертации по политэкономии, получает кафедру и звание профессора. Ему тогда исполнилось всего 28 лет.
Через год, в 1850-м, Иван Васильевич переходит в Московский университет и навсегда оставляет провинциальный Киев. Вскоре он женится на незаурядной и талантливой девушке Марии Николаевне Шигаевой, дочери состоятельного помещика. Она в совершенстве владела французским и немецким языками, читала серьезные книги и стремилась отнюдь не к светским успехам, а к знаниям. В молодом профессоре она нашла не только любимого человека, но и единомышленника. Под его руководством овладела английским языком и увлеклась политэкономией. Переведя труд Дж. Мэрсет «Понятия Гопкинса о народном хозяйстве» (1833), она обнаружила писательский и популяризаторский талант и стала единственной в те времена женщиной-писательницей на экономические темы. В каталоге самой большой библиотеки России рядом со списками трудов трех профессоров Вернадских есть карточка книги ее сочинений, изданной мужем после ее смерти. «Скромная, безмерно любящая, — писал Иван Васильевич, — с поразительно здравым умом, с отсутствием всего напускного, всякой тени предрассудков, она меня подарила счастьем, на которое я не имел права рассчитывать»4.
Мария Николаевна не была матерью Владимира Ивановича. Но оставила столь глубокий след в истории семьи, что вошла и в его жизнь. Через отца, через брата Николая, вскоре родившегося у молодых супругов, он воспринял то, что называл «шигаевским началом» — особую чуткость, талант человеколюбия и высоких интересов.
Несколько лет профессор Вернадский и его супруга ведут довольно уединенную жизнь в Москве, наслаждаясь семейными радостями. Казалось, путь ученого и преподавателя предначертан и прям. Как вдруг Иван Васильевич по своей воле оставляет университет и переезжает в Северную столицу. Объяснение, конечно, содержится в наступлении новой эпохи.
1856 год. Пора надежд для России, для мыслящего общества. Александр II объявил о грядущих реформах. Страна европеизируется, капитализируется. (В своих имениях, полученных в приданое за женой, Вернадский сразу же освобождает крестьян.) Как грибы растут промышленные компании, строятся современные порты, железные дороги. Облегчен выезд за границу. Десятками создаются газеты и журналы. Потоком хлынули новые идеи.
Иван Васильевич стремится в центр событий и переходит в Петербургский политехнический институт и в Александровский лицей. Но главное, он добивается разрешения на издание экономического журнала. Вскоре выходит первый номер. «Экономический указатель. Еженедельное издание, посвященное народному хозяйству и государствоведению» — так называется журнал большого, почти газетного формата. Тут читатель находит теоретические статьи Вернадского, переводы из западных изданий, обзоры экономики по отраслям и по местностям, статистику, заметки об открытиях полезных ископаемых и данные о народонаселении. Короче, все, что могло понадобиться как ученому, так и молодому предпринимателю.
Профессора Вернадского быстро принимают в новой среде, тяготеющей к западному пути развития. Его избирают председателем Политико-экономического комитета Вольного экономического общества. Едва теплившееся еще со времен Екатерины общество с неудобным для крепостной обстановки названием теперь оживилось, выросло и стало центром новых идей и исследований. Особенно его роль возросла с созданием в 1864 году земств — органов для улучшения местных дел в губерниях и уездах. С участием Ивана Васильевича здесь зарождались основы земской статистики, которая так расцвела к началу следующего века. Знают профессора Вернадского и за рубежом, в 1859 году выбирают членом Статистического общества в Лондоне и членом Центрального статистического бюро в Брюсселе.
Мария Николаевна с энтузиазмом помогает мужу, переводит экономические заметки и пишет сама. Она создала невиданный, наверное, и доселе единственный в своем роде жанр коротких и живых очерков на политико-экономические темы. Скорее, их лучше назвать экономическими притчами, где строгая наука расцвечивалась яркими красками и становилась доступной и понятной неспециалисту.
Но недолгим оказалось семейное счастье Ивана Васильевича. У Марии Николаевны обнаружилась наследственная болезнь почек. Иван Васильевич вывез ее в Европу, к лучшим врачам, на лучшие курорты. Все оказалось напрасным. Она скончалась у него на руках в октябре 1860 года.
Иван Васильевич, как и сын Коля, неутешен. Его имя почти исчезает из газетной полемики. Он не в силах вести журнал. Самое горячее время освобождения крестьян и начавшихся реформ проходит мимо несчастного вдовца.
* * *
Лишь через два года Иван Васильевич немного оправился. Вскоре он женился на Анне Петровне Константинович, приходившейся кузиной Марии Николаевне.
Вот что говорит о ней Вернадский: «Ее отец — артиллерийский генерал — был служака, но человек хороший, судя по рассказам, оригинальный тип старого малороссийского казачества (он говорил почти только по-малороссийски). Особенное влияние имела на нее ее мать. Они были люди далеко не бедные, но после смерти отца их осталась большая семья, чуть ли не 12 человек детей, так что у них, у детей, уже ничего не было. Моя мать в молодости была бедовой девушкой, после смерти отца она захотела сама себя содержать и поступила в Москве классной дамой в Институт, там пробыла недолго, обладая большими музыкальными способностями и чрезвычайно сильным голосом, хотела поступить на сцену, но этому воспротивилась ее мать; приехала в Петербург, где тоже давала уроки, кажется, и здесь познакомилась с дальним своим родственником, моим отцом, за которого скоро и вышла замуж»5.
Супруги поселились на Миллионной улице. Анна Петровна внесла в дом жизнерадостность и веселье, наполнила его пением, музыкой, а вскоре и детскими голосами. Она подарила мужу троих детей.
Двадцать восьмого февраля 1863 года по старому стилю (12 марта по новому) родился мальчик, нареченный в честь деда Владимиром (если перевести Василий с греческого). Через год появились близнецы Екатерина и Ольга.
Первые, еще смутные воспоминания связаны у Володи с короткой улицей в самом центре Петербурга, ему казавшейся очень большой и длинной. Она шла от Дворцовой площади к месту военных парадов — Марсову полю и к Летнему саду, где гуляла чистая публика. Сюда его водила няня, а он пытался читать по вывескам. Запомнился ему еще памятник баснописцу Крылову в саду.
Ребенок рос крепким и здоровым, хорошо ел и много спал. Отличался серьезностью и сосредоточенностью, мог подолгу что-нибудь перебирать и рассматривать. Типичный исследователь.
Весной 1868 года случилось новое несчастье, наложившее печать на всю дальнейшую жизнь семьи. Прямо на заседании Политико-экономического комитета у Ивана Васильевича случился удар. Его парализовало. Болезнь протекала тяжело, и лишь со временем понемногу силы начали восстанавливаться.
Лето провели в деревне, в поместье Старое Пластиково Рязанской губернии. Маленький Володя впервые попал за город и вместе с братом Николаем, с которым очень подружился, наслаждался природой. Собирали гербарий, удили рыбу…
С лета 1868 года воспоминания Володи Вернадского становятся его собственными. Он осознал себя во времени и пространстве, у него будто открылись глаза. Начинается жизнь души. Он жадно впитывает все окружающее, а от брата перетекает к нему «шигаевское начало».
Иван Васильевич поправился, однако, не вполне. Самое печальное, что он, блестящий лектор и оратор, потерял способность ясно и четко говорить. Пришлось расстаться с преподаванием. Профессор принял предложение занять должность управляющего конторой Государственного банка в Харькове. Не заезжая в Петербург, семья прямо из деревни возвратилась в Малороссию.
Харьковские годы остались в памяти как самые лучшие и безмятежные. Жили обеспеченно. Вокруг управляющего сложился круг местных чиновников. Анна Петровна пристрастила их к хоровому пению, и тихими вечерами из открытых окон дома Вернадских лились прекрасные украинские песни.
Все желания Володи и его сестер исполнялись и «даже слишком». Однако что касается волеизъявлений мальчика, они никогда не переходили в капризы. Он был вдумчив и спокоен, всегда оставался доволен тем, что есть под руками. Интересы определились очень рано. «Самыми светлыми минутами представляются мне в это время те книги и мысли, какие ими вызывались, и разговоры с отцом и моим двоюродным дядей E. М. Короленко, помнится также сильное влияние моей дружбы с моим старшим братом, — вспоминал Вернадский через 20 лет… — Я рано набросился на книги и читал с жадностью все, что попадалось под руку, постоянно роясь и перерывая книги в библиотеке отца»6.
Итак, лучшие часы проходят в кабинете отца. Одной из первых он одолел, несмотря на ее архаичный язык, монументальную «Историю Российскую» Татищева. Привлекали и запомнились книги естественно-научного содержания: «История крупинки соли», «Великие явления и картины природы». Совершенно захватывали книги о путешествиях и открытиях. Так, в памяти навсегда осталось описание морской бури в гончаровском «Фрегате “Паллада”».
Две области: история и природа — время и пространство — навсегда останутся главными и вызовут позднее колебания: поступать на исторический или на естественный факультет университета?
* * *
Страсть к знаниям пробуждалась в общении с дядюшкой Короленко — весьма оригинальным человеком для провинции. Евграф Максимович после учебы в Пажеском корпусе стал офицером, но из-за какой-то истории рано оставил службу. Был вольнолюбивым и либеральным человеком, не любил попов, всегда чувствовал тягу к наукам. Выйдя в отставку, с увлечением начал читать все популярные и научные книги, которые только мог достать. Огромное влияние на него оказало «Происхождение видов» Дарвина. Он уверовал в эволюцию сразу и навсегда и, как вспоминал племянник, с головой ушел в сочинение труда о происхождении человека. Лишь смерть прервала его любимое занятие. Вернадский сохранил сочинение дядюшки в своем архиве.
Вероятно, в серьезном и любознательном мальчике Евграф Максимович впервые нашел благодарного слушателя. Они очень сблизились. «Никогда не забуду того влияния и того значения, какое имел для меня этот старик в первые годы моей умственной жизни, — писал Вернадский невесте, — и мне иногда кажется, что не только за себя, но и за него я должен работать, что не только моя, но его жизнь останется даром прожитой, если я ничего не сделаю. Вспоминаются мне темные зимние звездные вечера. Перед сном он любил гулять, и я, когда мог, всегда ходил с ним. (В ту доэлектрическую эру звезды над городами сияли ярче нынешнего. — Г. А.) Я любил всегда небо, звезды, особенно Млечный Путь поражал меня, и в эти вечера я любил слушать, как он мне о них рассказывал; я долго после не мог успокоиться; в моей фантазии бродили кометы через мировое пространство, падающие звезды оживлялись, я не мирился с безжизненностью Луны и населял ее роем существ, созданных моим воображением. Такое огромное влияние имели эти простые рассказы на меня, что, кажется, я и ныне не свободен от них»7.
Будило фантазию и общение с окрестными мальчишками, тайное, разумеется, для барчука, или паныча, по-местному. Он наслушался от них рассказов о чертях, ведьмах и загробном мире. Всюду стали мерещиться ему домовые или какие-то летающие души. Стал бояться оставаться один в темной комнате, со страхом перебегал из одной в другую. Ночью просыпался. Слышалось, будто кто-то зовет его: «Володя, Володя!» Дрожа, отзывался: «Я здесь, Господи!» Но все смолкало, лишь какой-то хохот перебегал по углам, и он со страху зажмуривался, читал молитву и с головой укутывался в одеяло.
Однажды в деревне решил перебороть свой страх. Вышел в сад, стал на перекрестке дорожек и, собравшись с духом, начал твердить то заклинание для вызывания черта, которому его научили. И вдруг что-то зашевелилось в кустах. В ужасе он хотел бежать, но пересилил себя и тут увидел в лунном свете, что на дорожку выпрыгнула большая лягушка. Он с облегчением бросился ее ловить, и неудавшийся черт еще долго жил у него в комнате. «Это была сильная работа», — вспоминал потом.
Воображение вещь хорошая, но в детстве оно часто отвлекало отдела. В 1-й Харьковской гимназии, где он начал учиться в 1873 году, успехами не блистал, особенным прилежанием не отличался и среди первых учеников не числился. «Хотя я читал очень много, но учиться не любил, хотя по сравнению с сестрами в семье считался очень трудолюбивым; и действительно, я сидел над книгой, точно готовясь учиться, а фантазия моя в это время витала Бог знает где, или я читал дальше то, что не надо»8.
Рок продолжал преследовать семейство. Наследственная болезнь не миновала Николая. Талантливый юноша, только что окончивший Харьковский университет, умер от болезни почек в 1874 году, двадцати одного года от роду.
Одиннадцатилетний Володя потрясен смертью близкого и любимого человека. Он впервые сталкивается с тайной исчезновения того, кто вчера был еще жив, пытается осмыслить ее и начинает вести записи. Озаглавил их «Мои заметки и воспоминания 1874 года». Высказывает, надо сказать, вполне самостоятельное суждение: «Теперь явились люди, которые выдают себя за беседующих с душами умерших людей, и многие легковерные верят им, почему? — не только по одному легковерию, но и по горю, так как ему кажется, что он видит милые его сердцу исчезнувшие лица. Горько и страшно становится, когда видишь, что брата или какого-нибудь другого близкого родного опускают в сырую холодную могилу. Он потерян навсегда.
Да, есть две вещи, которые нелегко перенести, — горе, постигшее семейство, и потерю отечества»9.
Последнее замечание возникло потому, что Вернадские выехали за границу. Володя попал в Европу второй раз, но из первой поездки мало что запомнил. Теперь они ехали в Германию, Швейцарию и Италию. Ехали, чтобы справиться с горем. Путешествовали в «старинном духе» — с детьми, с их боннами и большим количеством багажа.
В Венеции запомнились голуби на площади Святого Марка. Анна Петровна не могла поверить, что в городе нет мостовых, и все требовала извозчика, не желая ехать по воде. В Швейцарии большое впечатление произвели белые горы, а в Дрездене — картинная галерея.
* * *
Путешествие не очень помогло. Что-то надломилось во всей харьковской жизни со смертью Николая. Должность тяготила Ивана Васильевича, его тянуло в столицу, к покинутому им общественному поприщу. В 1876 году он вышел в отставку и семья возвратилась в Петербург.
Расставшись с Харьковом, где оставались могила Коли, малороссийская природа, гоголевские деревенские типы, попрощался Володя с безмятежным детством и его фантазиями.
Вернадские сняли квартиру на третьем этаже типичного петербургского дома по улице Надеждинской. Одним своим концом она выходила на Невский проспект. Туда и направлялся каждый день мальчик в очках и в форме 1-й Петербургской гимназии. (При поступлении в гимназию обнаружилась близорукость, оставшаяся на всю жизнь.) Гимназист пересекал Невский и по шумной Владимирской улице мимо монументальной церкви выходил к площади, называвшейся Пять Углов, и затем сворачивал на Ивановскую улицу (теперь Социалистическая). Тут и стояло основательное, казенного вида здание гимназии.
Никаких светлых воспоминаний в душе Володи Вернадского она не оставила. Да и оценками, особенно первое время, мальчик не выделялся. Вот запись в его дневнике от 18 сентября 1877 года: «Отец все время на меня сердится из-за этой проклятой двойки. Затем перестал сердиться. Добрый папун! Да, мое положение вовсе не так худо: 3 с греческого, 4 с немецкого, 4 с французского, 3 с русского и т. д.»10.
Умственные интересы удовлетворялись не в школе, а в чтении, в беседах с отцом и с его гостями. С отцом складывалась настоящая душевная близость, какой не было с матерью. В детском дневнике есть обиды на мать и сестер, от которых он терпел насмешки и осуждения, и слова горячей привязанности к отцу, который если даже и порицал, то всегда справедливо. Когда Володя перешел в последний класс, Иван Васильевич предложил выбор: перейти из гимназии после ее окончания в лицей или в университет. Александровский лицей готовил высших чиновников, государственную элиту России. Поступить в него было непросто, но Иван Васильевич, как бывший профессор, имел льготу для сына. Однако карьера государственного служащего Володю не привлекала. Нет, только университет, только наука. По стопам отца. Звание профессора в семье свято.
Иван Васильевич снова начал выпускать экономический журнал. А кроме того, открыл издательскую фирму «Славянская печатня» на Гороховой и «Магазин-книжник» на Невском проспекте, где продавались отпечатанные книги. Сюда начали ходить украинцы и поляки, магазин выписывал польские журналы. Вероятно, тут велись и какие-то разговоры об Украине. Именно тогда появляется запись в дневнике Володи, что в России запрещено печатать книги на его родном языке.
Вообще он пропадал целыми днями в магазине, где получал у отца разрешение читать любые книги, разрезанные и неразрезанные. Чтение становилось страстью. Здесь, сидя на стремянке среди книжных стеллажей, он овладел, по всей видимости, каким-то способом быстрого чтения, потому что всегда поражал друзей скоростью, с какой проглатывал книги, навсегда запоминая их содержание.
Уже в третьих-четвертых классах гимназии, писал его ровесник и сокурсник по университету, то есть тринадцати-четырнадцатилетними, они прислушивались к общественным событиям, читали газеты, у них вспыхивали дискуссии. В газетах и обществе горячо обсуждались события Балканской войны. В дневнике Володи, который становится все более регулярным, пересказываются сообщения из Сербии и Болгарии.
У него пробуждается интерес к славянству. Собирает вырезки из газет и выписки в отдельные папки, озаглавленные: «Заметки по взаимным сношениям славян между собой и другими нациями», «Борьба славян за существование». В библиотеке Вернадского хранится солидный фолиант Первольфа «Германизация балтийских славян», испещренный его юношескими пометками.
В последнем классе гимназии начинает писать историческое сочинение «Угорская Русь с 1848 года», намереваясь исследовать положение славян в Венгрии. Написано всего, правда, несколько страниц.
Увлекают, удивляют и возмущают бурные общественные события. Например, демонстрация у Казанского собора 1877 года, преследования народников. Дневник: «Время у нас теперь неблагоприятное. Недавно была Казанская история: устроили суд только с виду, им не позволили себя оправдать. Довольно странно и ужасно, что из них самому старшему 22 г., а есть и несовершеннолетние; они себя держали с достоинством. Перед приговором они сошлись в кучки и перецеловались, публика плакала. Довольно странно, неужели это государь столь жесток, не думаю»11.
В дневнике следы разговоров с отцом и его гостями о политике, о Третьем отделении и о войне на Балканах. По настоянию отца он выучил польский язык, читал выписываемые отцом польские книги и журналы.
Наряду с историей юношу продолжает увлекать и природоведение, которое почти отсутствовало в гимназических предметах. Значительно позже Вернадский вспоминал: «Странным образом стремление к естествознанию дала мне изуродованная классическая толстовская гимназия благодаря той внутренней, подпольной, неподозревавшейся жизни, какая в ней шла в тех случаях, когда в ее среду попадали живые талантливые юноши-натуралисты. В таких случаях их влияние на окружающих могло быть очень сильно, так как они открывали перед товарищами новый живой мир, глубоко важный и чудный, перед которым совершенно бледнело сухое и изуродованное преподавание официальной школы. В нашем классе таким юношей-натуралистом был Краснов, уже тогда увлекавшийся ботаникой и энтомологией, любивший и чувствовавший живую природу»12.
* * *
Об Андрее Краснове следует сказать особо, ибо он оставил след не только в душе Вернадского, но и в науке, где шел оригинальным путем. Став профессором геоботаники Харьковского университета, очень много путешествовал по всему миру и особенно любил тропики. Его книги издаются до сих пор. Они написаны свободно и легко, научно и художественно одновременно. Основав под Батумом ботанический сад, он перенес тропики в Россию. Однако об этом речь впереди.
Сын казачьего генерала, Краснов явно собирался пренебречь военной семейной традицией. Он определился рано и резко, в отличие от колебавшегося и разбрасывавшегося Вернадского. Все свободное время посвящал наблюдениям природы, собирал гербарии, насекомых, издавал в классе рукописный энтомологический журнал. Но вида ученого отшельника не имел, наоборот, бурно и увлеченно ораторствовал, заряжая всех своей страстью. «Вижу овальное, очень смуглое лицо с ярко блистающими глазами, — писал Вернадский после ранней смерти Краснова, — с оригинальными, медленными, но нервными движениями, с ясной, красивой речью, залетавшей все дальше и дальше в несбыточные мечты под влиянием развертывания своих планов перед слушателями»13.
Краснов увлек спокойного, уравновешенного Вернадского. Они подружились. Вместе занимались химическими опытами дома, нередко кончавшимися, к ужасу Анны Петровны, взрывами. На летних каникулах целыми днями пропадали в окрестностях Петербурга — в Парголове или Шувалове, собирая растения и бабочек.
И зародилась у них великая мечта: окончить университет и надолго, может быть навсегда, уехать в южные малоисследованные страны. Посвятить себя целиком изучению природы. Что может быть прекраснее науки! Сколько верных рыцарей последовало на ее зов, укрывшись от мира в своих кельях-лабораториях! Сколько пошло за свои убеждения на костры, сколько пострадало за свое стремление к чистому знанию! Ведь только наука может изменить к лучшему нынешнее жалкое состояние человечества.
Но не о такой природе, как в Шувалове, они мечтали. Нет, в тропики, к великому разнообразию! Только там, где природа полна, можно понять ее неизведанные великие законы.
Так поступил великий Александр Гумбольдт. Его «Картины природы» и грандиозный «Космос» (Вернадский прочитал все четыре тома по-немецки) кружили голову и увлекали. Наступала в стране молодых эра естествознания. Когда Володе исполнилось 17 лет, он попросил отца подарить ему «Происхождение видов» на английском языке. Сильно огорчился, когда отец преподнес ему другую книжку, и все-таки потом добился своего. С этого времени он начинает читать лучший журнал для естествоиспытателей — английскую «Nature». Постепенно природоведение брало верх над историей и гуманитарными науками.
Переломный в его жизни, в жизни семьи да и всей страны 1881 год начался с неприятностей. Сначала цензура закрыла отцовский журнал за публикацию переведенной сыном статьи о положении кооперации в Англии.
Потом Ивана Васильевича настиг второй инсульт, от которого он уже не оправился. С начала 1881 года началось его медленное угасание. Профессор Вернадский потерял возможность двигаться, его возили в инвалидном кресле.
Потом убили Александра II.
Затем наступили выпускные экзамены, которые Володя сдал хорошо, несмотря на то, что много времени посвящал уходу за отцом. По выпуску стал восьмым, что было вовсе не так уж плохо, учитывая очень сильный состав класса.
Глава вторая
«ВЫХОД В УНИВЕРСИТЕТ БЫЛ ДЛЯ НАС ДУХОВНЫМ ОСВОБОЖДЕНИЕМ»
Учители. — Свобода посещения лекций. — Вглядываясь в себя. — НЛО. — «Детские» вопросы. — По большой реке
Средняя школа всегда оставляла у русского молодого человека впечатление отрицательное; она представлялась тюрьмой для ума и чувства. Зато высшая школа воспринималась как царство свободы. Таков огромный контраст между школьным учителем — чиновником Министерства просвещения, преподносящим науки по букве официального учебника, и самостоятельно думающим, увлеченным своим предметом профессором — Учителем. На лекции студент присутствует при великом таинстве — рождении научной истины. Тут пробуждается сознание.
Как о празднике после мертвенного и засушенного классического преподавания вспоминали об университете все современники Вернадского. По какому-то стечению обстоятельств, а скорее всего, благодаря либеральному университетскому уставу 1863 года, именно к началу 1880-х годов в Петербургском университете собралась целая плеяда талантов и умов.
Вернадский вспоминал: «Университет имел для нас всех огромное значение. Он впервые дал свободный выход той огромной внутренней жизни, какая кипела среди нас и не могла проявляться в затхлых рамках гимназии. Выход в университет был для нас действительно духовным освобождением…
Петербургский университет того времени на физико-математическом отделении был блестящим. Менделеев, Меншуткин, Бекетов, Докучаев, Фаминцын, М. Богданов, Вагнер, Сеченов, Овсянников, Костычев, Иностранцев, Воейков, Петрушевский, Бутлеров, Коновалов — оставили глубокий след в истории естествознания в России. На лекциях многих из них — на первом курсе на лекциях Менделеева, Бекетова, Бутлерова — открылся перед нами новый мир, и мы все бросились страстно и энергично в научную работу, к которой мы были так несистематично и неполно подготовлены прошлой жизнью. Восемь лет гимназической жизни казались нам напрасно потерянным временем, тем ни к чему не нужным искусом, который заставила нас проходить, вызывавшая глухое наше негодование, правительственная система»1.
Ныне, как и встарь, встречает студентов старинное здание Двенадцати коллегий. Выходящее торцом на Университетскую набережную, оно не впечатляет размерами. Как и многие другие дома Петербурга, оно, наверное, хранит какой-то секрет старых архитекторов: контрастом между наружным и внутренним объемами. Невысокое, в три этажа и отнюдь не подавляющее, здание университета удивляет своими размерами, только когда входишь в него. Внутренний объем как бы больше внешнего. Вы попадаете в огромный, чуть ли не двухсотметровый коридор. По одной его стороне идут двери аудиторий, по другой — высокие огромные окна. В проемах окон теперь стоят бюсты и статуи тех, у кого Краснов и Вернадский постигали науку.
С первого семестра началась химия, которую читал творец периодического закона. «На его лекциях мы освобождались от тисков, входили в новый чудный мир, и в переполненной 7-й аудитории Дмитрий Иванович, подымая и возбуждая глубочайшие стремления человеческой личности к знанию и к его активному приложению, в очень многих возбуждал такие логические выводы и настроения, которые были далеки от него самого»2. Эти несколько загадочные слова нужно воспринимать, беря в расчет консерватизм Менделеева, создававший определенный контраст между его весьма умеренными общественными настроениями и смелыми научными идеями. Но общение с великим умом всегда внушает мысль о свободе, даже если он сам того не желает. Переполненная аудитория воспринимала высшую ценность — свободу человеческого познающего духа.
Открывая перед студентами стройность и законосообразность природы, Менделеев укреплял в них уверенность в силе личности и ее способности преодолеть дурные обстоятельства, в том числе и общественные. Цитируемые воспоминания написаны через четверть века, и время только резче отпечатало смысл университетской жизни и общественные устремления молодежи, но главным образом — радость встречи Вернадского и его друзей с великими Учителями.
Сохранилась фотография, на которой он снят с Красновым и их гимназическим другом Ремезовым сразу после сдачи экзамена Менделееву в конце первого курса. Краснов и Ремезов сидят за столиком, а Вернадский стоит в характерной для него позе, углубившись в монументальный том. Это переплетенная студентами менделеевская «Химия».
* * *
Андрей Краснов, как и следовало ожидать, нашел себя сразу. Имея большой опыт исследований, он стал любимым учеником ботаника Андрея Николаевича Бекетова, в те годы ректора университета. Уже на втором курсе Краснов в одиночку ездил в далекие экспедиции для сбора редких растений и по-прежнему мечтал о тропиках.
Вернадский казался менее определившимся. Его интересовали все без исключения науки, и не только естественные. Пользуясь свободой посещения лекций, он с жадностью набросился на учебу. В течение первых двух лет учится практически на обоих отделениях своего факультета: на естественном и на математическом, не везде, правда, сдавая экзамены. С неменьшей силой его влекут не входившие в курс история, политэкономия, философия, даже филология. Он инстинктивно стремится к всеохватности, но опасается поверхностности. Составляет себе списки книг для чтения, из которых видно, что он читал на главных европейских языках, не дожидаясь переводов.
* * *
Кто не знал в молодости недовольства собой, страха перед жизнью и неуверенности в своих силах? Кто не хотел стать ловким в спорах, эрудированным и сожалел, что его уже знают таким — далеким от совершенства? Кто не рвался начать свою жизнь сначала? Иногда и в юном Володе Вернадском все рвется, мечется в каком-то отчаянии. Хочется бросить все и уехать туда, где его никто не видел, не знает его слабостей. В тропики! И начать жить подвижником науки, рыцарем истины. Чтобы действовать, надо разбираться в этой запутанной и противоречивой действительности, но чтобы знать, надо участвовать в жизни, ибо можно ли все постичь из книг? А может быть, уединиться, пока не снизойдет откровение? Пишет в дневнике, почему нельзя уехать отсюда далеко, в среду тех людей, где никто его не знает, где можно уединиться и предаться там одинокому, забытому учению, размышлению, пока не почувствует себя в силах выступить на арену деятельности. Но такие мечтательные порывы самоуничижения все-таки нечасты. Горестная рефлексия ненадолго овладевает им. Природная уравновешенность и здравый смысл берут верх. Зато укрепляется привычка самоанализа и ощущения себя в окружающем. Со студенческих лет он начинает летопись своей души.
Более или менее систематические записи многое дают, во внутреннем диалоге он вырабатывает сознательное отношение ко всему, в том числе и к себе самому. Вот запись от 12 мая 1884 года: «Чем больше в последнее время я углубляюсь в себя, тем больше я вижу свое малознайство, пустоту и недостаточность своей мысли. Несистематичность и неполнота знаний, неясность и необработанность общественных идеалов, слабость и непоследовательность характера — кажется, гнездятся во мне, завладели моим бедным умом. Я знаю, что меня многие считают чрезвычайно умным, развитым и т. п.; ожидают, что из меня выйдет что-нибудь замечательное; я сам часто более или менее сознательно укрепляю такие ложные представления и в то же время мне как-то невыразимо горько, больно и досадно, когда мне это высказывают в глаза, мне так и хочется выругать хвалящих меня и в бессильной злобе показать им, как бессилен, мелок, ничтожен. И самое главное, — нет строгой продуманности идей, они являются как — не пойму; нет силы характера — и от недостатка легко могу погибнуть. Я решился излагать на бумаге мысли, чтобы хоть немного систематичнее думать»3.
Он снова и снова размышляет о своем выборе. Наука? Да! Только познание принесет ему истинное наслаждение, высшие радости, не связанные с эгоистическими желаниями и стремлениями. Наука может сама по себе составить общественное служение, ведь знания его будут возвращены на пользу человека. Следовательно, цель — доставление «наивозможно большей пользы окружающим», а это возможно только в научных трудах.
Но не только наука. Он не машина для познания. Влечет сама жизнь, все впечатления бытия. Хочется везде побывать, все увидеть, посетить главные страны мира и моря, о которых читает в книгах, даже подняться в стратосферу (правда, думает, что у него не хватит для этого средств). Но, в конце концов, научная, художественная жизнь доставляет удовольствие лишь до тех пор, пока не обращаешь внимания на то, что творится вокруг. Тогда замечаешь, что развитие человечества таким путем — науки и культуры — некая условность. Они могут быть, а могут и не состояться из-за общественных условий. Дневник 11 мая 1884 года: «Чувство долга и стремление к идеалу завладевают человеком, смотрящим на науку обширным взглядом, а не взглядом специалиста, не видящего за пределами своей специальности и мнящего себя ученым. Они показывают, что нет данных, заставляющих считать неизбежным все лучшее и более полное развитие человечества, нет причин полагать, чтобы люди улучшались и могли всегда обладать даже той долей удовольствия, доставляемой наукой, искусством, благосостоянием. Видишь, что это может быть, а может и не быть; понимаешь, что условия, дозволяющие научную деятельность, могут быть уничтожены и что все, что делается в государстве и обществе, так или иначе на тебя ложится. И приходишь к необходимости быть деятелем в этом государстве или обществе, стараться, чтобы оно шло к твоему идеалу, чтобы как ты, так и другие после тебя достигали наивысшего счастья»4.
* * *
Всегда предполагалось, что студент — первое научное звание, что он делает собственную научную работу в доступном объеме или хотя бы серьезно интересуется той сферой знаний, основы которых приобретает в университете. Только тогда узнанное от других организуется собственной работой мысли, а не превращается в набор сведений.
И по той же непонятной причине, по которой на краткий миг истории вместе собрались лучшие научные силы страны в стенах одного университета, а может быть, уже по этой причине — образования «критической массы» ума и таланта — создалось студенческое научно-литературное общество (НЛО). Оно существовало недолго — с 1882 по 1887 год, как раз в годы учения Вернадского и его друзей, и оставило глубокий след в умах его сверстников. Многие известные и даже выдающиеся люди добром вспоминали этот источник вольномыслия, приобщения к науке и общественной мысли.
НЛО образовалось по почину профессора литературы Ореста Федоровича Миллера. Как вспоминали многие бывшие студенты, это был добрейшей души человек. Не имея семьи (он был горбат), Миллер весь ушел в студенческие дела: опекал малообеспеченных, ссужал деньгами, навещал больных. Миллера знали как настоящего благотворителя. Часто он читал в пользу студентов публичные лекции, проводил всевозможные подписки. Во время товарищеских обедов ходил «с тарелочкой», собирая среди профессоров деньги для какой-нибудь категории нуждающихся.
Восемнадцатого января 1882 года общество было утверждено в министерстве, а 28-го прошло первое собрание, на которое пришло 117 человек. В уставе НЛО записано, что оно способствует научным и литературным занятиям студентов. Но вначале общество составляли так называемые «белоподкладочники» — аристократы, державшиеся несколько особняком. Подчеркнуто аполитичным обществом они хотели обособиться от демократической части и укреплять свои знакомства для будущей карьеры. Однако студенческая масса заволновалась, узнав об истинных намерениях аристократов. Разгорелся скандал, и власть в НЛО захватили «культурники». Так многие называли Вернадского и его друзей.
Во главе общества встал научный отдел. Вернадский вел в нем минералогию, Краснов — ботанику. Дважды в месяц студенты собирались на доклады и диспуты. Постепенно составлялась библиотека. Ректор Бекетов отдал под нее свой кабинет, и там образовалось нечто вроде клуба. Споры и обсуждения затягивались иногда до полуночи. Именно здесь, на семинарах, студенты получали первые навыки публичных выступлений и отстаивания своих мнений.
К концу работы НЛО в него входило 408 человек5. В списках, которые Сергей Ольденбург сохранил в своем архиве, мелькают громкие фамилии известнейших потом государственных и общественных деятелей. Пятьдесят из них стали профессорами и приват-доцентами. Многие оставили воспоминания об этом островке научного вольномыслия6.
А когда общество было закрыто, бывшие его участники, к тому времени уже выпускники, еще много лет собирались каждое 19 февраля — в день основания общества — для дружеского обеда в ресторанах Петербурга. Так что есть все основания считать НЛО, а затем его отпрысков: «Политический клуб» и «Земский кружок», объединявших по 30–60 членов, истоками общественных и политических движений начала XX века.
* * *
Вернадский прочел здесь свои первые два научных доклада. Один — реферат по книге А. Клоссовского «Успехи современной метеорологии». Во время второго, названного «Об осадочных перепонках», он даже демонстрировал химические опыты по разделению сред.
Оба доклада Вернадский сохранил в своем архиве. Студенту не требовалось больше, чем добросовестно изложить современные воззрения на проблему. Но в каждом докладе есть нечто, останавливающее глаз и выходящее за рамки студенческой компиляции. Изюминка — в обобщении, в полете мысли. Докладчик отталкивается от конкретной проблемы и воспаряет до самого простого (в смысле фундаментального) и жгучего нерешенного вопроса науки. Вряд ли случайно, что в обоих докладах содержатся мысли, из которых выросли ключевые темы всей его научной деятельности.
В метеорологическом реферате «О предсказании погоды» Вернадский впервые размышляет о человечестве как целом, как природном деятеле планетарного масштаба: «Человек настоящего времени представляет из себя геологическую силу; сила эта все возрастает и предела ее возрастанию не видно. Таким он является благодаря науке»7. Не из этой ли мысли выросло позднее учение о ноосфере, иначе говоря, о разуме как природной силе?
В химическом докладе, обозрев проблему равновесий, Вернадский спрашивает (скорее себя, чем слушателей): «Мертва ли та материя, которая находится в вечном непрерывном законном движении, где происходят бесконечное разрушение и созидание, где нет покоя? Неужели только едва заметная пленка на бесконечно малой точке в мироздании — Земле обладает коренными, собственными свойствами, а везде и всюду царит смерть? Разве жизнь не подчинена таким же строгим законам, как и движение планет, разве есть что-нибудь в организмах сверхъестественное, что бы отделяло их от остальной природы?»8 Вот великое прозрение, которое превратилось позднее в учение о биосфере.
Простые, «детские» вопросы. И самые трудные, составляющие сокровенную сердцевину натурфилософии. Вырастая из них, всегда двигалось познание. В поисках ответа на главные вопросы билась мысль натуралистов. Многие, правда, забывают свои «детские» вопросы, достигают некоего бесспорного положительного знания и перестают «философствовать». И лишь единицы берут с собой из детства и юности все сокровенные движения души, которые исподволь, а иногда и зримо, направляют поиск, придают ему эмоциональное напряжение, сохраняя единство и преемственность в развитии своей личности.
Доклад у Вернадского, еще раз подчеркнем, химический. И химия того времени, и близкая ей физика — самые развитые науки, казавшиеся почти законченными. Установлены все главные, фундаментальные законы неживой природы. Остались детали. Но рядом с этим великолепным зданием, в науках о живой части природы — никакой стройности, никакой завершенности. Наоборот, приходит чувство необязательности жизни, а стало быть, и случайности собственного существования.
Он нашел свои главные вопросы. И с тех пор искал только все более мощные средства для их разрешения. Странным путем идет развитие ума и души. Знания не прибавляются. Они выстраивают путь личности к себе, реализуют то, что заложено в ней первоначально. Выбор сделан заранее, в самом юном возрасте, когда складывается уникальное сочетание личных качеств. Душа ищет, как слиться с миром и как сформировать из него себя.
* * *
Университет дал Вернадскому не только книжное знание. Он с увлечением учится наблюдать природу в ее собственном безмолвном, вернее сказать, бессловесном бытии, еще не отраженном в научном наблюдении. Позднее он скажет о ее тихих и грозных явлениях, о великих загадках природы, пока же старается вглядываться и скромно описывать ее так, как предлагают наставники. Его стремление замечено профессором Докучаевым, который учит, что настоящая наука начинается тогда, когда мы ищем связи между видимыми явлениями. Это высшая прелесть натурфилософии.
Влияние Василия Васильевича выходило за рамки преподаваемого им предмета — минералогии. Именно в те годы он начал большую программу изучения почв, мечтая составить почвенную карту всей России. Тогда-то, собственно, сложилось почвоведение как наука. Докучаев отделил ее от минералогии в собственном смысле слова и стал рассматривать как особое «естественное тело» — сложный продукт взаимного действия разнонаправленных сил, и прежде всего энергии солнца, горных пород и сложной жизни растений, насекомых, животных. Нужно учитывать и деятельность сельского населения, если эта почва культурная. Он дал могучий толчок научной мысли и работы, скажет позже Вернадский об учителе.
В Докучаеве чувствовалась широта, что-то размашисто богатырское. Он не только ученый, но и научный деятель, «русский самородок», человек, сам себя сделавший. Он не только преподавал, но и организовывал исследования в огромных масштабах. Докучаев увлекал за собой целые «выводки» учеников, и почти каждый из них становился потом думающим, самостоятельным ученым.
Побывав с Докучаевым на экскурсии в Сестрорецке, где группа студентов наблюдала, как взаимодействуют ветер, горные породы и море, насыпая на берегу песчаные дюны, Вернадский впервые как бы заглянул за видимое и обнаружил строгую упорядоченность. Радость открытия переполняет его, и он доверяет ее дневнику: «Прежде я не понимал того наслаждения, какое чувствует человек в настоящее время, искать объяснения того, что из сущего, из природы воспроизводится его чувствами, не из книг, а из нее самой. Какое наслаждение “вопрошать природу”, “пытать ее”! Какой рой вопросов, мыслей, соображений! Сколько причин для удивления, сколько ощущений приятного при попытке обнять своим умом, воспроизвести в себе ту работу, какая длилась века в бесконечных ее областях! И тут он подымается из праха, из грязненьких животных отношений, он яснее сознает те стремления, какие создались у него самого под влиянием этой самой природы в течение тысячелетий»9.
Примечательны последние слова. Они точно характеризуют стиль его внутренней работы, весь строй познавательной деятельности.
Большинство ученых работников стремятся узнать устройство, состав и содержание своего предмета, разлагая его на части. Они пытаются понять, как части соединяются в целое. Иногда это напоминает желание разобрать часы, чтобы понять, что такое время. Вернадский же пытался запустить часовой механизм. Он стремился воспроизвести внутри себя идеальный образ природы, в краткий миг пережить то, что происходило в бесконечных областях ее в долгие века и тысячелетия. Он хотел познать время по биению природных часов, зазвучавших внутри. Вот что доставляло ему радость.
Он переживал прошлое природы в обсерватории, куда приходил измерять силу ветра и наблюдать солнце, облака, или когда на квартире Краснова следил за метеорным потоком (Андромедидами). На каникулах в Павловске с радостью пишет, что впервые сам определил три цветка и дал точные латинские названия.
У него как будто открылись глаза. Впервые даже обыкновенный загородный пейзаж — река, лес — уже говорил ему больше, чем видел глаз. Как жалел молодой человек, что у него нет знаний живописи и что он не в состоянии по памяти воспроизводить эти картины, как натуралисты прошлого.
Собираясь в имение замужней сестры, Вернадский просит Докучаева дать ему указания. 26 мая 1884 года записывает: «Сегодня обратился к проф. Докучаеву с предложением, не надо ли привезти образцы почв из Новомосковского уезда Екатеринославской губ. Он мне на это заметил, что очень хорошо, и дал программу, на что обращать внимание и как брать. Я доволен этим, вследствие того беря таким образом обязательство сделать хоть что-нибудь, я становлюсь в необходимость избавиться от своей застенчивости и делать знакомства etc. В первый раз в жизни я поставлен сразу и в самостоятельные житейские и научные обстоятельства»10. Вот так он вдумывался в свой смелый ход и сознательно работал над преодолением своих отрицательных свойств. С юга он привез небольшую, но вполне самостоятельную работу по описанию жизни сусликов, «овражков» по-местному, которые, как посчитал, вносят немалый вклад в почвообразование.
Конечно, Докучаев давно уже обратил внимание на пытливого студента и пригласил его в свою почвоведческую экспедицию. То была знаменитая, продолжавшаяся несколько лет комплексная Нижегородская экспедиция (1882–1887), организованная на средства земства. Василий Васильевич разработал большой план всестороннего изучения не только почв, но и других природных ресурсов губернии.
Вернадский счастлив. Он с огромным воодушевлением готовится к экспедиции. А наблюдения начинает вести прямо в вагоне поезда, уносящего его в Нижний. Он нарочно взял билет во второй класс и пристально всматривается в «народ», расспрашивает о заработках, о школах, о том, что читают в деревне.
Сохранилась почти полностью его рабочая тетрадь июля-августа 1884 года. Видно по записям, что молодой натуралист впервые соприкоснулся с реальной жизнью. Незнакомая местность, незнакомый народ. Так оно и было. Что знал он, вчерашний гимназист, о своей стране? В кладовой его памяти давние детские впечатления. В последние годы дальше Павловска, куда семья выезжала на дачу с инвалидом-отцом, нигде не был. Лишь накоротке познакомился с Южной Украиной.
Теперь он попадает в центр бурно развивающейся области. В Нижний Новгород стремились купцы, артельщики, строители и мастеровые, город жил ярмаркой, превращался в «карман России». Здесь все искали дела и заработка. Вернадский расспрашивает и наблюдает, записывает огромное количество сведений, как будто не имеющих отношения к заданию: прошлое и настоящее обширного края, рыночные цены, объемы улова рыбы в Волге и Суре, характер речных отложений и берегов. Наблюдая эту новую бурную жизнь края, он и в себе чувствует пробуждение рабочей, молодой энергии.
Наиболее сильное впечатление на него произвела — и тут виден натуралист — сама Волга. Он только что приехал с Днепра и теперь как-то особенно зримо и образно представил себе картину огромных водных стоков на всей поверхности планеты. Так и кажется, что он не уходит с палубы парохода, несущего его из Нижнего в Васильсурск. Записывает, скользя от наблюдений к мыслям и поэзии: «Тихо, спокойно, изо дня в день разрушая и слагая твердый материал своих берегов, они текут, неся награбленное у материка, сносят его в море, загромождая свои устья. Велика река ночью, когда ясная ее поверхность едва колеблется от расходящейся зыби, когда пароход скользит по ней и, разбивая ее поверхность, отбрасывает волны на берега реки. Здесь они находят одна на другую, сливаются, цепляются и шум от них едва слышится там вдали. Когда заходит солнце и разноцветные облака востока неба отражаются в зыби реки, когда ничего не видно на берегах — крутых и высоких правых и песчаных левых — тогда в душу проникает какое-то спокойствие.
Ты, думается мне, принадлежишь к этой расе, которая при самых неблагоприятных условиях победила, покорила реки, и ты один решаешься нарушить покой векового старца-реки. Все живое перед тобой отступает, ночью птица не скользит по ее поверхности, рыба спит, а ты идешь и гонишь к берегам ее воды — они расступаются и плачут, покоренные, о начале своего покорения»11.
Докучаев отрядил студента в помощь только что окончившему курс молодому кандидату Францу Юльевичу Левинсону-Лессингу, в будущем тоже академику и даже соседу по дому на Васильевском острове. (Вообще почти все «докучаевские мальчики» стали большими учеными.) Молодые натуралисты исследовали устья рек, впадавших в Волгу: справа Суры и слева Ветлуги. Несколько дней они шли на лодке с проводником — чувашином по Ветлуге дремучими и знаменитыми Шереметьевскими лесами.
Здесь Вернадский уже один прошел свой первый геологический маршрут и составил описание оврага возле села Доскина, который характеризовал геологическое строение всей местности. Молодой минералог применил новшество: включил в описание найденные им останки ископаемых организмов. Он более точно определил их эпоху, то есть «привязал» к времени, к геологическому прошлому. Тем самым повысил объемность описания и ценность всей работы по изучению подпочвы.
Статья Вернадского об овраге была напечатана в обширном отчете экспедиции Нижегородскому земству 1885 года, но не в общем тексте, а отдельно, как авторская работа. Она открыла собой огромный список статей и книг за 60 последующих лет. Ныне число его публикаций приближается к семистам.
Глава третья
«БЕЗ БРАТСТВА МЫ ПОГИБЛИ»
Воздух эпохи. — На тигровых шкурах. — Шахвербург. — Лев Толстой и Вильям Фрей. — Из Приютина в братство. — Просвещение выше любви к народу
Два десятилетия реформ завершились страшным злодеянием на Екатерининском канале. Вернадский не мог сочувствовать цареубийству. Он с детства и навсегда выбрал путь — ненасилие.
Идеалы мирных реформ, непрерывного обновления, стремление к равенству и уважению прав он естественно воспринял от Ивана Васильевича и его либерального окружения. Однажды отец, еще до своего второго удара, позвал сына в свой кабинет, где беседовал с друзьями, и сказал, положив руку на голову сыну, что он сам вряд ли доживет, а вот Володя будет жить при конституции. Слова отца врезались в память, конституция была ключевым словом, ее отсутствие представлялось основным пороком всей русской жизни, значит, ее достижение — высшим благом, главной целью.
Еще в детском дневнике 1877 года Вернадский рассуждал: «По рассказам о деятельности III отделения надо судить, что положение России скверно.
Действия тайной полиции в Казанской истории, ссылка присяжных поверенных, говоривших по этому вопросу, затем недавнее закрытие клуба художников, ссылка нескольких студентов, освиставших Толстого (министр народного просвещения. — Г. А.).
Какая низость! И в Турции ничего подобного не может быть, там, по крайней мере, есть какая-нибудь конституция, которая может развиться, а у нас и того нет»1. Тут слышны все отголоски переломного времени, либеральные ожидания «увенчания здания» шедших реформ.
Но грянул март 1881 года, похоронивший все надежды.
Год этот можно назвать переломным не только из-за цареубийства, когда сменился курс правительства. Не менее важна перемена в глубинном течении жизни, в ее духовной основе.
Медленно накапливаются силы, а потом вдруг выплескиваются, и разом меняется дух времени. Этот момент пришелся именно на год поступления Вернадского и Краснова в университет.
Только что произошло открытие памятника Пушкину в Москве, многим глубоко запали в душу речи виднейших литераторов, властителей дум. В особенности проникновенна, исполнена пророческого духа речь Достоевского. Только что вышел его последний роман «Братья Карамазовы». И сама смерть писателя в этом году — тоже общественное событие.
Другой великий писатель, автор романов, которыми зачитываются не только здесь, но и во всем мире, именно в 1881 году публично и внезапно отрекся от всех художественных произведений. Он назвал их баловством («Анну Каренину»!) для пресыщенных аристократов, призвал к опрощению и поиску истинного пути жизни. Религиозный шаг писателя, озадачивший публику, становился общественным достоянием.
В том же году стала событием речь Владимира Соловьева против смертной казни. Глубокий резонанс имело оправдание террористического акта Веры Засулич. Вообще родилась новая фигура на Руси — адвокат, появился гласный суд присяжных. Публичные поиски истины — самое лучшее, что можно пожелать для самосознания нации. Уже целых 15 лет развивается другое положительное явление в русской жизни — земства. При всех издержках и недостатках средств губернские и уездные земские собрания приобщали к невиданным новшествам: выборам, прениям, короче говоря, к самоуправлению.
Все новые идеи разом обрушились на молодых людей, когда они попали в самый центр формирования научной и общественной мысли — в университет. Общественная жизнь бурлит, и Вернадский с Красновым с головой окунаются в нее.
Известно тогдашнее деление студентов на три категории. Это белоподкладочники— аристократы, названные так за тужурки особого покроя и с белой подкладкой. Они, конечно, с презрительной миной стояли в стороне от всех общественных веяний и ценили альма-матер лишь за те знакомства, которые здесь завязывались, и за возможность государственной карьеры. Вторая категория — культурники. Сюда входили Вернадский и его друзья — дети дворянских трудовых семей. Здесь проповедовали «положительное культурное строительство вместо разрушительного натиска», как писал Иван Михайлович Гревс, о котором у нас речь впереди. И третья — радикалы, как раз исповедовавшие этот натиск. Их внешние приметы таковы: сапоги, косоворотки, иногда даже синие очки. Из них рекрутировались народники, социалисты и террористы.
Студенты «заводились» по любому поводу. Осенью 1882 года построено новое общежитие. Хорошее, казалось бы, дело. Но ректор и попечитель учебного округа сочинили по сему поводу раболепный адрес правительству. Он стал известен и почему-то вызвал бурю возмущения. Сначала сходки проводились по группам. Их запрещали, естественно. Тогда на 10 ноября назначили общеуниверситетскую сходку.
Узнав о намерении сына участвовать в антиправительственном сборище, Анна Петровна стала на колени в прихожей и распростерла руки крестом. Но Владимир поднял мать и твердо заявил: «Как я могу не ходить, если обещал прийти?» Пришлось матери покориться.
Но она напрасно волновалась. Ничего особенного не произошло, кроме самого факта самовольного собрания. Ректор, правда, вызвал войска, они оцепили актовый зал и арестовали сходку в полном составе. Студентов отвели в манеж конной гвардии и продержали там целый день, переписывая фамилии. Тем разбирательство, собственно, и кончилось.
Что делают молодые люди, собравшись вместе и в праздном состоянии? Конечно, произносят речи, поют, дурачатся. Настроение, разумеется, приподнятое.
Переходя от кучки к кучке, Вернадский с Красновым наткнулись на группу студентов, которых знали как варшавян — пришедших в университет из 1-й Варшавской гимназии и образовавших маленькое землячество. Сейчас они занимались тем, что сочиняли грандиозную эпическую поэму, назвав ее «Манежеада» — о своих приключениях 10 ноября. Вернадский и Краснов присоединились к сочинению саги и провели с варшавянами весь день.
* * *
Один из «варшавян», Александр Корнилов, оставил воспоминания о возникшей дружбе, возведенной постепенно в ранг братства. Вначале образовался типичный студенческий кружок, вместе собирались, говорили, потом стали вместе читать, обсуждать книги. Обнаружилась общность взглядов, настроений и мыслей, обусловленных происхождением, воспитанием и одинаковым мировоззрением.
Корнилов вспоминает забавный и весьма красноречивый эпизод. Собрались в богатом доме. Говорили горячо и долго о народных нуждах и бедах, о правительственной реакции, о долге перед униженными и оскорбленными. И тут распахнулись двери столовой и хозяйка пригласила гостей отужинать. Они вошли и обомлели. Многочисленные свечи освещали великолепный стол, накрытый с аристократической изысканностью. Блестели бутылки с вином, хрустальные фужеры на тонких ножках. Вокруг стола застыли лакеи в белых перчатках, готовые обслужить молодых господ.
Контраст с настроением и воодушевлением был убийственным. Все покраснели, стыд душил их. Они не могли ни говорить, ни смотреть друг на друга.
Поэтому чаще всего собирались у братьев Ольденбургов. Обстановка в доме благожелательная, сердечная. Любили здесь собираться еще и потому, пишет Корнилов, что в гостиной по диванам и на полу лежали громадные тигровые шкуры. Молодые люди возлежали на них, как древние римляне, в свободных пластических позах. «Мы еженедельно собирались, кажется, по четвергам, у Ольденбургов и даже раза два до утра, беседуя, мечтая и споря об основаниях нашей будущей жизни и деятельности», — вспоминал Корнилов2.
Итак, кто же возлежал на шкурах перед камином в доме Ольденбургов в Климовском переулке зимними вечерами, например, в январе 1883 года, при самом начале их братства?
Прежде всего, сами братья Ольденбурги, старший — Федор и младший — Сергей.
Фамилия свидетельствовала о европейском происхождении семьи, отсылала к рыцарскому Средневековью. И действительно, есть такая местность в Германии, бывшее герцогство Ольденбургское. Хотя предок их пришел во времена Петра на русскую службу, как свидетельствует Корнилов, из Мекленбурга. Отец дослужился до генерала. Один необычный поступок его говорит о самостоятельных и оригинальных убеждениях. Когда мальчики немного подросли, он вышел в отставку и вывез их для учебы в Германию. При этом и сам поступил в Гейдельбергский университет, изучал физику, химию, математику. Много занимался с детьми, нанял им лучших гувернеров. Считал, что человек должен сам себя обслуживать, и приучал сыновей к ручному труду. Всю мебель в детской мальчики изготовили своими руками.
К сожалению, отец их рано умер.
Юноши выросли стройные, худощавые. Федор носил очки. Оба добросердечные и вежливые. Особенной мягкостью отличался старший — Федор, будучи к тому же глубоко религиозным. Учился он на историческом отделении.
Сергей рано нашел свою дорогу. В неопубликованной автобиографии3 он пишет, как это произошло. В шестом классе гимназии попала ему в руки книга о путешествии в Индию. В ней рассказывалось о таинственной и древней истории страны. Говорилось, что прошлое ее слабо изучено, потому что древние рукописи скрыты в малодоступных монастырях Тибета. Тайна этих манускриптов навсегда овладела сердцем мальчика. Он стал мечтать о том, как изучит санскрит, отправится в Тибет, проникнет в старинные монастыри, отыщет хранилища древних рукописей.
По окончании гимназии Сергей не раздумывал, куда идти. Конечно, на востоковедческий факультет, на санскритско-персидское его отделение. И уже на втором курсе университета посылал статьи об индусских текстах в журнал Парижской академии наук.
Старше других Дмитрий Шаховской. Единственный из всех аристократ по происхождению, князь, Рюрикович. Легкий, быстрый, энергичный. «Он весь вдохновенно, но сдержанно, гармонично горел могучим порывом к благу и истине», — вспоминал о нем Иван Гревс4. Короче, тот тип увлеченного идеалиста, каким всегда представлялся русский либерал. Может быть, с него этот образ и списывали многие писатели, начиная с Льва Толстого, который его знал. Ничего внешне аристократического в нем не было. Одевался просто. Носил бороду. Друзья звали его Митя.
Единственный раз в жизни ему пришлось побриться и надеть фрак, когда был вынужден присутствовать в Зимнем дворце на свадьбе своей сестры — фрейлины. Любопытно отметить, что в момент свадьбы Шаховской — студент Московского университета — сидел в карцере за участие в студенческой сходке. Ректор получил от Министерства двора просьбу отпустить вольнодумца на свадьбу, и Шаховской обрел свободу.
Через год Дмитрий перевелся в Петербургский университет. Профессор Ягич прочил ему большое будущее в славянской филологии.
Сам мемуарист, Александр Корнилов, или по-дружески Адя, выходец из большой и разветвленной семьи Корниловых, давшей России немало выдающихся людей, в том числе севастопольского адмирала, героя Крымской войны. Невысокий стройный юноша учился на историческом факультете.
Уместно здесь сказать о внешности Вернадского, сложившейся к студенческим годам. Рост его 174 сантиметра. На фотографиях кажется немного крупнее, напоминая хрестоматийный тип Пьера Безухова, потому что был склонен к полноте в молодости и зрелости и носил очки. Розовощекий, упитанный, с голубыми внимательными глазами. Усов и бороды не брил, густые русые волосы волнами ниспадали на высокий и широкий лоб.
К зрелости и старости стал красивее, чем в молодости. Как часто бывает с людьми, живущими интенсивной духовной жизнью, он как бы сам себя делал изнутри. Полнота исчезла, и к советскому времени он сделался стройнее. Голос негромкий и негустой, скорее высокий. Нрав ровный. Приветлив и улыбчив. Из всех друзей, пожалуй, наиболее здравомыслящий, но далеко не приземленный. Он обладал научным здравым смыслом. Правда, по свидетельству Ивана Гревса, говорил неровно, путаясь и не доканчивая фразы, мысли мешали, зато эти мысли были, всеми ощущалась глубина его познаний и широта умственных интересов. Упрямец, сбить его было невозможно.
Одевался просто, а в советское время носил подчеркнуто старорежимную одежду. На одной фотографии снят даже с галстуком, завязанным большим бантом, чего никогда не делал в молодости.
Ходили в Климовский переулок и другие студенты, в частности главный автор «Манежеады» Сергей Крыжановский, тогда просто Сережка (в отличие от младшего Ольденбурга — Сергея). Крыжановский выделялся левыми взглядами, пожалуй, самыми левыми среди друзей, но постепенно как-то правел, правел, рано поступил на судебную службу, а потом и вовсе переметнулся в правительственный лагерь. И стал известным Сергеем Ефимовичем Крыжановским, соратником Столыпина и государственным секретарем России в последнем царском правительстве, а затем — эмигрантом. В своих мемуарах он на удивление избежал всякого упоминания о своей молодости и тогдашних друзьях, сосредоточившись на своей правительственной карьере5.
Итак, на тигровых шкурах располагались люди, которых называли как раз входившими в употребление словами русская интеллигенция, принадлежавшие, несомненно, к самому верхнему слою этой «прослойки». Все они будущие ученые, профессора, академики. Ольденбург и Вернадский уже тогда будто знали, что станут академиками, настолько в них чувствовались ученые. Корнилов, Ушинский, присоединившийся к ним чуть позднее историк-медиевист Гревс тоже станут профессорами.
На широко известной и замечательной фотографии 1884 года десяти друзей-студентов изображены многие, кто вскоре приобретет общероссийскую известность как земские и общественные деятели, как тогда называли людей, которые волновались общими проблемами. Они войдут в Бюро земских съездов, в «Союз освобождения» и партию конституционных демократов; двое станут членами первого русского парламента, один из них будет арестован в составе последнего царского правительства, другой будет расследовать преступления этого правительства. Кто знал, что тут три будущих министра Временного правительства 1917 года? Кое-кто не избежит и тюрьмы, и сумы в советское время. Один закончит дни в лубянских подземельях, а другой получит Сталинскую премию.
Но трагедии и драмы — впереди. Пока же они переполнены желанием жить.
* * *
Надо что-то такое делать, не замыкаясь в рамках профессии, семьи, службы. «Мы высоко ставили культуру и личность, — суммировал их стремления Иван Гревс в своих воспоминаниях, — признавая великими путями их развития науку и просвещение. Мы любили народ и готовились ему служить своими идеалами и знаниями, не отделяя себя от него, желая не только его учить, но у него учиться, веруя в него, убежденные, что он нуждается в том, в чем и мы, главнее всего, в свободе и культуре»6.
Но чтобы взять на себя такие высокие задачи, нужно сформировать в себе личность, нужно воспитывать себя. Их кружок и стал средой самовоспитания высокого настроя духа. Вернадский вспоминал о их дружеском кружке как о групповом искании собственного смысла жизни, как о средстве самосовершенствования.
В нравственном центре группы постепенно соткался Шахвербург — такое триединое существо, состоявшее, как можно понять, из Шаховского, Вернадского, Ольденбурга (Федора). Первый исповедовал высокие замыслы и идеалы, второй вносил ум, здравый смысл и научность, третий — душевную теплоту и человечность. Как уверяет Корнилов, все трое никогда не пили вина, не участвовали в обычных студенческих вечеринках и попойках. Сам-то Корнилов «позволял себе», а к концу учебы уже имел внебрачного сына (от белошвейки). Шахвербург — строгий блюститель нравов, заставил его взять ребенка на воспитание. Все трое, уверяет в воспоминаниях их однокурсник, оставались девственниками до женитьбы, во что нетрудно поверить7.
Они дарили друг другу участие, откровенность и сердечность — все, что так естественно в молодости и что с годами повышается в цене. Сплачивала и общность интересов. Всех привлекала наука, и они как один вступили в Научно-литературное общество и даже составили его ядро.
В одно из таких «всенощных бдений» на шкурах, вспоминал Корнилов, кто-то в воодушевлении предложил, чтобы не расставаться и хранить дружбу после окончания университета, купить в складчину имение, построить там большой дом, где каждый сможет в случае нужды найти пристанище. Можно вообще там вместе проводить отпускное летнее время. Хорошо бы жить коммуной, вместе воспитывать детей. «Приютино», — произнес кто-то.
Идея очень понравилась. Воображение заработало. Все живо представили себе приют дружбы, наук и муз. Может быть, название всплыло по аналогии с Приютином пушкинской поры, созданным ректором Академии художеств Н. А. Олениным (на дочери которого едва не женился Пушкин, во всяком случае, влюбился в нее). То Приютино называли «северными Афинами», оно привлекало художников, музыкантов и философов.
Название на некоторое время привилось. Они полюбили свое будущее пристанище, даже стали называть себя «приютинцами». Вышедшие в нью-йоркском журнале воспоминания сына Вернадского Георгия назывались «Братство “Приютино”».
Но если быть точным, высокой идеи братства в «Приютине» еще не содержалось. Она тогда еще не выкристаллизовалась. Не хватало чего-то положительного, определенного, а не только желания стать лучше. Укрытие, убежище, светский монастырь — еще не братство. Воображаемое «Приютино» должно было дать им защиту от мира, но не свидетельствовало о содержании их жизни, о деянии. Во имя чего оно должно создаваться?
На более высокую ступень единства их союз подняли Лев Толстой и Вильям Фрей.
Как уже сказано, в переломном для страны 1881 году у известного писателя произошел серьезный нравственный переворот. Толстой сам рассказал о нем вскоре в знаменитой «Исповеди». Он задумал, по примеру Августина Блаженного или кумира своей молодости Жан Жака Руссо, ничего не скрывая, поведать о своих нравственных и религиозных поисках, о жизни своей души.
Но читающая публика познакомилась с «Исповедью» не в печатном варианте, а в «самиздате» того времени. Рукопись писатель предназначал для журнала «Русская мысль», читаемого всей интеллигенцией. Однако цензура ее не пропустила. Тогда книжка пошла по рукам. И попала к студентам Петербургского университета, именно к Федору Ольденбургу, имевшему официальный доступ к размножению студенческих лекций. «Исповедь» немедленно скопировали, напечатали и прочли.
Конечно, она переворачивала душу, отвечала на многое, особенно тем, кто сам мучился нравственными вопросами. Главное, она давала нравственные ориентиры, побуждала вглядываться в себя, изучать себя. А это первая обязанность интеллигента. «Она заставила меня очень много думать», — типичное высказывание об «Исповеди», записанное Вернадским уже в старости. Так мог бы сказать каждый из его друзей.
Чрезвычайно близко и ему, и другим «приютинцам» толстовское требование личного участия в «труде жизни» и совершенствование своей личности. Истина не достигается ученым путем и умственной работой, их нужно соединить с каким-то волевым усилием. И потому любые общие правила страшно серьезны. Они не игра, поскольку нужно найти собственный путь их претворения в действительность. Правда, не у всех вызывали сочувствие типичные толстовские требования: ручной труд, опрощение, разрыв со своим кругом. Всех смущало также резкое неприятие Толстым науки и благ цивилизации. Позже, когда Вернадский ближе и лично познакомится с Толстым и многое узнает, он будет спрашивать себя: если выполнять все толстовские требования, что же станет содержанием «простой жизни», о которой он говорит? Ничего, кроме простого существования и ращения детей, в голову не приходит.
Но тогда он, как и все студенты, как и все русское общество, не мог игнорировать жгучие вопросы Толстого, должен был на них отвечать. Можно соглашаться с ними или не соглашаться, нельзя только их не замечать. Нужна работа души.
Ближе всех восприняли новую проповедь Федор Ольденбург и Шаховской. И однажды на каникулах они предприняли паломничество, отправившись пешком из серпуховского имения бабушки Дмитрия в Ясную Поляну. Облеклись в крестьянскую одежду, взяли с собой жестяной чайник, чаю, сухарей и пошли от деревни к деревне, ночуя на сеновалах, питаясь в избах и «разговаривая с народом», по многозначительному выражению их кумира. Через несколько дней пришли к Толстому, перезнакомились со всей семьей, много говорили с самим писателем. А от него как истинные пилигримы направили свои стопы в Оптину пустынь — еще один духовный центр.
Все «приютинцы» опасались повторить гончаровскую «обыкновенную историю». Ведь и до них другие юноши принимали свое молодое нетерпение изменить жизнь и парение духа за идеалы и цели, стремились к преобразованиям и переворотам. Но под давлением обычной жизни с ее женитьбами и заботами превращались из ниспровергателей в скептиков. Вчерашний идеалист начинает принимать жизнь такой, как она есть, и сначала снисходительно, а потом и язвительно осуждает свои и чужие душевные порывы и увлечения молодости. «Так неужели они правы и мы, более теперь благоразумные, чем через несколько лет, — писал Федор Ольденбург Корнилову в год окончания университета, — когда действительно будем в состоянии что-нибудь сделать, до того опустимся, что и у нас “моя хата с краю!”, да насмешливая улыбка по адресу увлекающейся молодежи, да исполнение с грехом пополам своих служебных обязанностей (и больше ничего?) — ужасно больное и горькое чувство»8.
Все чувствовали, что нельзя расставаться. Нельзя забывать молодые идеалы, хотя вряд ли кто-то из них тогда мог четко сформулировать, в чем они заключались. Главное, казалось — все возможно. «И все великое — не сон и не пустяк — твои мечтания!» — любил повторять Шаховской.
Шел 1886 год. Все они окончили университет, но не покинули его, за исключением Дмитрия. Несмотря на большие способности в изучении языков и предложение остаться в университете, он посчитал, что больше пользы принесет в работе для народа. К нему обратился видный земский деятель Федор Измайлович Родичев и просил возглавить народное просвещение в одном уезде, а именно Весьегонском Тверской губернии. Шаховской с энтузиазмом согласился и уехал в свою «Весьегонию», как стал именовать свой край в письмах.
Остальные все еще были связаны с университетом. Кто уже служил, как Вернадский, кто, как Федор Ольденбург, писал кандидатское сочинение. Продолжали встречаться, в основном на квартире у Сергея Ольденбурга, который недавно женился на Александре Павловне Тимофеевой, или Шурочке, как все ее называли. Она с энтузиазмом разделила общие интересы друзей мужа.
Соседом по дому молодых супругов оказался молодой же университетский преподаватель истории Иван Михайлович Гревс. Он с женой Марией тоже присоединился к участникам вечеров у Ольденбургов, к беседам, спорам и поискам нравственных истин. И вот однажды в гостиной у известной деятельницы Александры Калмыковой им встретился необычный человек, под влиянием которого завершилась кристаллизация их кружка. Они осознали, чего же хотят на самом деле.
Приехал он из Лондона, и звали его Вильям Фрей. Под этим именем и известен в летописях идейных движений. На самом же деле то был псевдоним, а звали искателя истины Владимир Константинович Гейнс. Происходил он из тех иностранцев, которые, как предки Ольденбурга и Гревса, появились на русской службе при Петре. Сначала шел проторенной военной дорогой. В 24 года блестяще окончил Академию Генштаба и оставлен преподавать геодезию. Ясно, что ждала его хорошая военно-научная карьера. Но, как не раз бывало в России, поиск истинного пути увлек молодого человека, и он резко переменил свою жизнь, приведя ее в соответствие со своими убеждениями.
Сначала примкнул к народникам. Цели их как будто бы и разделял, но вот средства и методы его отвращали. Прямой, честный и открытый, он не мог смириться с необходимостью заговоров и конспирации и вообще революционное переустройство общества отвергал. Для него важнее самосовершенствование, раньше Толстого он пришел к необходимости опрощения жизни. С компанией таких же идеалистов, хотевших устроить коммунистический быт, он уехал в Америку, чтобы там основать земледельческую коммуну. Тогда, чтобы не компрометировать родных, оставшихся в России, Владимир Гейнс и переменил имя, назвавшись Вильямом Фреем.
Нет нужды говорить, что из общинной жизни ничего не вышло. Несчастья личные и житейские преследовали Вильяма Фрея. Но дух его укреплялся, он не растерял веры в людей и идеалы. Он уходит в религию и становится последователем религии человечества Огюста Конта, согласно которой Божество — это совокупное человечество, как совершенное, всезнающее и всемогущее Существо.
С целью распространения своих взглядов Вильям Фрей приехал в Россию. Здесь увидел «Исповедь» Толстого. Читал ее, как сам писал, с трепетом узнавания своих мыслей и с «душевным содроганием». Фрей поехал в Ясную Поляну, чтобы познакомиться с Толстым. «Не отчаяние и не философия спасут наше общество, — писал он Льву Николаевичу, — а новый прилив любви и терпимости, вызванный новою религиею, более соответствующей нашему развитию»9. Переписку Толстого и Фрея, весьма интересную по притяжениям и отталкиваниям двух искателей нравственного смысла жизни, петербургские студенты тоже опубликовали. «Во имя Человечества — любовь наш принцип, Порядок — основание и Прогресс — цель нашей деятельности. Жить для других, жить открыто», — убеждал Фрей своего корреспондента10. Но тщетно. Толстой принял самого Фрея, называл его честным, искренним, очень знающим, но не новую религию: такого образа, как человечество, нет, и любить то, чего нет, нельзя. Выдуманная религия.
По пути из Ясной Поляны назад в Англию Фрей остановился у знакомых и встретился здесь с «приютинцами». Необыкновенный и своеобразный человек покорил их. Не столько религией, сколько обаянием своей чистой личности. Они впервые встретили человека целостного, так органически соединившего слово и дело. Не книжным знанием доказывал он свою правоту, а самой жизнью, материалом своей судьбы — самым сильным доказательством (восходящей к евангельской модели). Его идеи составляли одно целое с поступком. Вильям Фрей как бы сказал им последнее слово, которого так не хватало для уяснения своих мыслей и образования новой общности. Они решили назвать свой союз высоким именем братства. Уже не дружеский кружок, а нечто подобное религиозному средневековому ордену.
Вильям Фрей только через два года, на пороге смерти, узнал, какой отклик вызвала его проповедь. Он умирал в Лондоне, нищий и одинокий, когда его посетил Сергей Ольденбург и привез большое письмо Дмитрия Шаховского. Узнав о братстве, Фрей сказал, что это самый счастливый день в его жизни. Его духовные усилия не пропали даром.
* * *
Учредившие братство Ольденбурги, Гревсы, Вернадский сообщили о нем уехавшим друзьям, Шаховскому в «Весьегонию» и Корнилову в Варшаву. Те откликнулись горячим одобрением. С особенным энтузиазмом воспринял идею братства Шаховской. Дмитрий прислал «эпохальное» письмо на сорока страницах. Оно называлось «Что нам делать и как нам жить?». В основание общего воззрения Шаховской взял отрицательные аксиомы: I. Так жить нельзя. II. Все мы ужасно плохи. III. Без братства мы погибли.
Под первой из них он понимал нравственную невозможность для него и, как надеялся, для друзей принять и вступить на революционный путь обновления жизни. «Русская молодежь давно уже чувствует, что так нельзя жить. И под влиянием этого сознания она набросилась на существующую жизнь и хотела ее насильно уничтожить. Она не понимала, что если так жить нельзя, то это прежде всего значит, мне необходимо зажить как-то иначе. Уже не было того, что я называю религиозным чувством — и без того никакая сознательная нравственность невозможна. Я думаю, что революционное движение в России, как такое общее дело лучшей части молодежи, кончилось, и молодежь чувствует, что и так — убивая и стремясь убийством уничтожить теперешнюю жизнь, стремясь в сущности лишь к водворению или уничтожению некоторых временных форм — ЖИТЬ НЕЛЬЗЯ»11.
Он писал, что теперь нужны не революционные партии, заговоры, дружины и комитеты, устраиваемые для внешней борьбы. Для самосовершенствования нужно братство, как свободное соединение единомышленников. Шаховской вывел важнейшие принципы и правила их братства. Они, по его мнению, просты: 1. Работай как можно больше. 2. Потребляй (на себя) как можно меньше. 3. На чужие беды смотри как на свои.
Через много-много лет, вспоминая молодые годы, Шаховской свел все основания их молодых исканий в одно — в нераздельность личного и общественного: «В числе источников житейской и научной правды мы ставили выше всего нравственные начала, подчиняя им все остальные. Я думаю, что эта наша индивидуальная черта имеет, однако, и национальный корень в форме признания полного единства жизни в противовес дуализму и всяческому рассечению жизненных и познавательных процессов»12.
Хорошо это или плохо, но им, как всей русской интеллигенции, в высшей степени свойственны особая цельность и чувство вины или культура греха, когда регулятором поведения становится чувство личной виновности за несовершенство окружающего мира. Интеллигент испытывал нравственную ответственность не перед людьми, что мало, а перед Богом, перед совестью, пытаясь превратить высшие истины в непосредственное руководство поведением и в нравственный императив.
Не надо думать, будто образовалось нечто вроде монашеской общины или формальной партии. Никакого устава, кроме общих убеждений, не существовало. Был чисто душевный союз, скрепленный не внешними средствами, не дисциплиной и подчинением какому-либо уставу. Кодекс поведения диктовался общим настроением.
Конечно, некоторые идеи коммунизации быта, опрощения, вегетарианского питания и тому подобные признаки регламентации бродили в их кружке и горячо обсуждались. Их сторонником были Шаховской и до некоторой степени молодые Ольденбурга, Сергей и Шурочка. У них и свадьба была необычная, «без фраков». То есть без всяких никому не нужных затрат.
Первым противником крайностей выступал как раз Вернадский. Мы недаром отвели ему роль холодного рассудка и здравого смысла Шахвербурга. Он вел себя уже как сложившийся ученый. А исследователь, в особенности натуралист, сталкивается с великой сложностью мира, его непознанностью и с опасностью простых решений. И если, конечно, ученый честный, он всегда сомневается в правильности своих умозаключений. Для него сомнение — не обессиливающая скованность или разъедающий скепсис, а верификация, творческая сила, уравновешивающая устремления духа.
Вернадский противостоял восторженной увлеченности Шаховского и коммунальным порывам Сергея Ольденбурга. Мы живем среди родных и близких, говорил он. Зачем же причинять боль любящим нас людям непонятными для них новшествами? Нужно направлять усилия на создание духовного единства, но не на внешние признаки. Ничего внешнего, никаких знаков, символов и отличий, только душевное расположение друг к другу. Для чего мы постигали науки? Неужели для того, чтобы кормиться трудом своих рук?
Все общие моральные правила, думал он и писал так в одном из писем 1886 года, не существуют как общие, а только в индивидуальном преломлении. Люди разные, и, руководствуясь общим правилом, нужно найти особенное, свое их проявление.
Без сомнения, если братство не осталось пустым звуком и обыкновенной историей, случавшейся с десятками и сотнями молодых кружков, но живым и нерасторжимым союзом на всю их жизнь, то оно обязано этим уму и проницательности Вернадского. Его интуиция предостерегала: главная опасность любых союзов — не недостаток единства, а, наоборот, слишком близкое единение, нарушение индивидуальной невидимой границы, внутри которой человеку хорошо. Не вражьи силы губят союзы и коммуны, напротив, в борьбе с внешними препятствиями они крепнут, консолидируются. Будучи же предоставленными сами себе, они гибнут от чрезмерного сближения и регламентации, стесняющей личную свободу.
* * *
Дело! Дело! Непременно такое, твердил Шаховской, которое имело бы общий, высший смысл, которое сближало бы и возвышало. Но какое? Не то же, какое избрал вскоре Сергей Крыжановский, принявший чиновничью должность товарища прокурора. Но и не такое, что избрали для себя радикалы в синих очках и малороссийских рубахах, то есть ликвидация зла путем уничтожения «злых» людей. Отношение к злу, осознает это человек или нет, — всегда главный вопрос его общественной позиции. Что с ним, так сказать, делать? Выхватив меч, броситься на Кощея Бессмертного или терпеливо искать иглу, на кончике которой спрятана его гибель?
Братство выбрало не лобовую атаку. Оно находилось в естественной оппозиции к существующему строю, тем более что наступили годы, когда, по выражению поэта, над Россией «Победоносцев распростер свои совиные крыла». Самодержавие двигалось не к либерализации, а к укреплению «полицейского усмотрения». Семейная традиция Вернадского, к примеру, тоже звала к естественной оппозиции. Бороться со злом, но как?
Они выбрали не кустарно-революционный, а окультуривающий путь, поиски иголки. Не обращать как бы внимания, не выражать эмоций по поводу зла и не уничтожать его носителей. Только положительное строительство культуры. Служить народу знаниями, способствовать просвещению его, а уж он сам найдет способы улучшить свое экономическое и нравственное состояние.
Все «проклятые вопросы» русской жизни, если поразмыслить непредвзято, могут быть решены только одним путем: повышением умственного и нравственного уровня народа. Да, это очень медленный путь. Путь неторопливой стрижки газонов и окультуривания почвы. Но все рецепты быстрого переустройства будут только воспроизводить наличный уровень отношений, соответствующий уровню образованности людей.
Да, просвещение требует не единовременного порыва, не громкого трибунного героизма, а долгого дыхания и выносливости для большой дистанции.
Еще в университете, раньше, чем образовалось братство, бурный Краснов, который ему сочувствовал, но не мог к нему примкнуть из-за своих дальних поездок, закружил всех идеей кружка по народной литературе. На собраниях НЛО-клуба он увлек всех лозунгом «отечествоведения» — делать короткие доклады: кто что видел. Затем формулировал простую задачу — изучить, какие книги нужны народу, как вообще поставлено дело книжное в городах и весях, и способствовать его развитию.
Вернадский обстоятельно проговаривает идею наедине с собой: «Необходимость народной литературы чувствуется всеми нами. Только тогда, когда то, что добыто трудом немногих, станет добычей всех, только тогда возможно наилучшее развитие масс. Приступая к составлению кружка по инициативе Краснова для улучшения и изучения народной литературы, надо подумать, как повести себя к этому кружку. Краснов прямо хочет приступить к действию. Шаховской бьет на изучение. <…>
Я полагаю, что наш кружок должен:
1. Ознакомиться и следить в общих чертах за тем, что сделано и делается для народного образования у нас на Руси.
2. Ознакомиться с народной литературой.
3. Ознакомиться с главными чертами народного образования в Западной Европе, какова школа масс во Франции, читальни в Галиции и т. п.
4. Быть au courant правительственных мероприятий о школах.
5. Ознакомиться с тем, что больше всего нравится народу, и организацией продажи и народными библиотеками (кажется, есть в Царстве Польском).
Но кроме того, должно попытаться устроить библиотеку книг по этому предмету, а также рано или поздно приступить как к писанию, так и пополнению библиотеки»13.
Забегая вперед надо сказать, что на удивление эта программа, в сущности, выполнялась им и его друзьями в течение почти всей жизни. Даже в советское время, когда всякая инициатива пресекалась идеологическими властями. Менялись только формы.
Ликвидация неграмотности населения тоже не прошла без них. Федор Ольденбург всю жизнь трудился на ниве земского просвещения, служил завучем или, как тогда называлось, педагогом в учительской семинарии в Твери. Федор Ольденбург и Шаховской выпустили книгу о всеобщем начальном образовании, где доказывали его осуществимость не под министерским, а под земским управлением.
Можно сказать, что именно эта просветительская программа и вся потом школьная деятельность Вернадского и его братьев тоже не миновали могучего влияния Льва Толстого. Именно он, насаждая школы вокруг Ясной Поляны, выпуская потом на этом опыте педагогический журнал, обнаружил и обобщил свое главное наблюдение. Оказалось, что существовавшие народные казенные школы (и обучение грамоте Церковью) поставлены из рук вон плохо, дети не хотят в них учиться и остаются функционально неграмотными. Зато его школы, где преподавали студенты, крестьянские дети посещали охотно, изо всех сил старались научиться грамоте. Значит, понял Толстой, только общество добровольными усилиями способно двинуть вперед дело просвещения. Мы увидим в дальнейшем, как эта простая толстовская мысль претворилась в жизнь в масштабе всей страны.
Истоки просветительского дела нужно искать в студенческом кружке по народной литературе, созданном членами ольденбургского кружка, а затем братства. Народное просвещение стало тем общественным служением, которое они взяли на себя помимо учебных обязанностей. Они влились в просветительское движение, которое, конечно, существовало и до них. Они предлагали много переводных и адаптированных текстов для издательства Сытина, печатавшего дешевые книги. То же самое делали для толстовского «Посредника», для чего познакомились с последователями идей и сотрудниками Льва Толстого В. Г. Чертковым и П. И. Бирюковым.
Сергей Ольденбург и Иван Гревс вошли в Петербургский комитет грамотности (и их молодые жены — тоже) и сразу оживили его деятельность, к тому времени несколько вяловатую. Под их воздействием комитет открыл две бесплатные народные читальни в Петербурге, названные именами Пушкина и Тургенева.
Приютинцы глубоко и серьезно изучали вообще постановку образования на Западе, и прежде всего университетского. Что есть университет? В архиве Вернадского сохранилась папка с выписками по истории английских университетов и по их современному состоянию. Он прочитал, судя по записям, огромное количество руководств, справочников, даже парламентских отчетов по высшему образованию.
Они собирали также сведения по народным университетам на Западе. Оказалось, они существуют всякие: воскресные, вечерние, разъездные, женские.
Все пригодилось позднее, например на женских курсах или в неправительственном университете Шанявского, созданном в Москве с участием Вернадского. А Краснов в Харькове открыл университет для рабочих.
Занятия народной литературой имели и побочное, но важное последствие: в кружок влились девушки. К ним пришли сестры Тимофеевы, одна из которых, Шурочка, стала женой Сергея. Сестры Зарудные Екатерина и Мария (жена Гревса) привели с собой в кружок Наталию Старицкую. Она хорошо знала языки и тоже искала «реального дела». В кружке и произошла ее встреча с Вернадским, и решилась их судьба.
Глава четвертая
«РАЗВЕ МОЖНО УЗНАТЬ И ПОНЯТЬ, КОГДА СПИТ ЧУВСТВО?»
Смерть отца. — Консерватор минералов. — Наташа Старицкая. — Троицкий мост. — Мраморы Рускеалы. — Женитьба. — Александр Ульянов. — «Схоластические кристаллы». — Рождение сына
В феврале 1884 года угас Иван Васильевич. После второго инсульта 1881 года он превратился в инвалида. Общение с отцом, ранее интенсивное, уже давно стало для сына невозможным. И тем обрывались семейные духовные нити. Ивана Васильевича уже не встретить на страницах студенческого дневника Володи Вернадского. Так что смерть была, в сущности, избавлением от страданий, все почувствовали облегчение. Мать тоже не стала другом и советчиком для сына. Сестры жили обычной жизнью дочерей профессора: выезды, балы, знакомства. Все их интересы вращались вокруг замужества.
Семейную теплоту до некоторой степени заменила дружба, потому еще такая горячая и благодарная со стороны молодого Вернадского, что дома уже не с кем было поговорить по душам. После смерти отца здесь его уже ничто не удерживало.
Как-то настойчиво продолжали вращаться мысли об эмиграции, о тропической природе, о «рыцаре научного образа». Мечты обретали уже некие реальные очертания. Дело в том, что с кончиной брата Николая ему отошло небольшое имение — хутор Шигаев в Тамбовской губернии, доставшийся в свое время Ивану Васильевичу в приданое за первой женой. Недавно они выделили из этой земли небольшой участок для постройки станции вновь проложенной Московско-Сызранской железной дороги. Станцию назвали по имени владельца Вернадовкой. Так стало называться и имение.
Собственно, капитал представлял собой землю в 500 с лишним десятин, сдаваемую в аренду окрестным крестьянам. Став совершеннолетним, Вернадский должен был вступить официально во владение имением, а уж затем распорядиться им так, как он хотел.
Он лелеял тайную мечту продать имение и на вырученные средства отправиться в тропики. Что-то вроде научной эмиграции. Он думал не только о многолетних исследованиях, но и хотел уехать, может быть и навсегда, из страны. Не видеть больше эту военную и полицейскую столицу, в которой трудно дышать, не слышать о постоянных унижениях. Освободиться от государственной тени, падающей здесь на каждого.
Покинуть сумрачную северную страну, к которой его южный организм никак не может привыкнуть. Чего стоят только эти ноябри и декабри, когда, казалось, и не рассветает, какие промозглые зимы, как коротко лето! Хотелось в иные, теплые и светлые края.
Наконец, хотелось бежать и от душевной неустроенности. Уравновешенный и дисциплинированный человек, с детства приученный к труду и любящий трудиться, он научился уже управлять собой, обуздывать свои желания и заставлять себя делать дело. Но иногда душа рвалась, охватывало почему-то отчаяние, жгучее недовольство собой. Душа не мирилась с окружающим миром и внутренним порядком — незрелым и несовершенным.
Дружба не может заменить любви. Ему уже двадцать два, и он еще никого не любил и его никто не любил. Так пусть же так и останется! Разве в прошлом мало было ученых-одиночек? Ученые-монахи, члены религиозных орденов, ученые-миссионеры, шедшие в самые глухие, самые гиблые и неисследованные места земного шара и работавшие там годами, десятилетиями. Почему бы ему не выбрать себе такую судьбу!
Между тем за него выбирали. Неслись к концу такие насыщенные университетские годы. В мае 1884 года его попросил зайти в минералогический кабинет молодой преподаватель Сергей Глинка. Он передал Вернадскому предложение Докучаева стать, как и он, Глинка, сотрудником минералогического кабинета, хранителем или, как тогда официально называлась должность, консерватором минералогического кабинета. Кабинет, собственно, еще только устраивается. Тем интереснее!
«Ввиду невозможности для меня теперь ехать за границу (не хотел оставлять мать) я согласился, хотя, м. б. [плохо] сделал. Придется заняться минералогией. У нас как-то узко понимается “минералогия” и считают ее чуть ли не за систематику. Мне кажется, что здесь спутаны 2 разных отдела знаний: 1) кристаллография — наука о строении твердых тел и 2) минералогия», — записывает он в дневнике, сразу осваиваясь с должностью и готовя самостоятельное поприще, выбирая специальность1. После летних экспедиций и осенних экзаменов в декабре вступил в должность консерватора.
В сентябре 1885 года он защитил свое кандидатское сочинение, которое называлось «О физических свойствах изоморфных смесей». Чисто литературная работа, но полезная, как вспоминал он. И таким образом, он окончил университет со степенью кандидата наук по минералогии и геогнозии. Этот вышедший ныне из употребления термин означал землеведение.
Тем, кто знает Петербург, нетрудно представить себе цитадель русской науки — Васильевский остров, например, с левого берега Невы от Медного всадника или с Дворцового моста. Вот и красное здание университета с белым обрамлением окон, недалеко от знаменитой Кунсткамеры. Оно торцом выходит на Университетскую набережную. Три окна третьего этажа и есть минералогический кабинет университета, существующий там и поныне.
Если войти внутрь, пройти грандиозным и знаменитым коридором почти до конца и подняться на третий этаж, мы попадем в царство минералов. Это кафедра. Ни расположение комнат, ни оборудование их почти не изменились за столетие с тех лет, когда возглавлял кафедру Василий Васильевич Докучаев и приходил сюда молодой консерватор Вернадский.
Та комната, что смотрит окнами на Неву и на величественный купол Исаакия на том берегу, — хранилище минералов. В проемах окон и посредине большой комнаты — шкафы и витрины с цветными камнями. Рабочее место Вернадского — у окна с чудесным видом. Добротный стол, на котором стоит микроскоп (так и кажется, что тот же!). Над ним с полукруглого арочного проема спускается старинная лампа. Возможно, она без всяких изменений висит тут с тех пор, как провели сюда электричество, а Васильевский остров — одно из первых мест в России, где оно появилось.
В соседней комнате — аудитории для студентов, где они учатся определять минералы. А рядом третья комната — для преподавателей. Здесь и встречались все «докучаевские мальчики».
* * *
1886 год — время разгара работы кружка по народной литературе, где Владимир Вернадский стал встречать эту девушку — Наталию Старицкую. Среднего роста, с густыми русыми волосами и серыми глазами. Скромная, серьезная и задумчивая, она казалась незаметной. На самом же деле в ней скрывались внутренняя сила и даже страстность, как характеризует ее дочь Нина Владимировна. И Вернадский стал замечать, что разглядывает ее и думает о ней. Она везде как бы сопровождала его. Оказалось вдруг, что он теперь не один.
Наташа родилась в семье известного юриста и государственного деятеля Егора Павловича Старицкого, одного из участников славных реформ 1860-х годов. Он учреждал новые суды в Закавказье. Там в Тифлисе и появилась на свет в 1860 году Наташа. Кроме нее в семье еще два сына и две дочери. В Тифлисской гимназии она блистала знанием языков, особенно французского.
В конце 70-х годов XIX века Старицкого перевели в столицу, он назначен сенатором и членом Государственного совета. Молодые Старицкие жили дружным большим кланом с родственниками — молодыми Зарудными, детьми другого известного юриста Сергея Ивановича Зарудного, одного из деятелей Крестьянской и Судебной реформ. Образовался большой кружок. По моде того времени увлекались левыми идеями, довольно далекими от убеждений старших, читали появившийся в переводе «Капитал», бегали на лекции Соловьева. Взрослые относились нервно, вспоминала позднее Наталия Егоровна, но замечаний не делали. Ремарка характерная. Сенаторы-реформаторы Старицкий и Зарудный не принадлежали к ретроградам и считали недопустимым влиять на убеждения детей напрямую. Зато отцы-реформаторы (оба оказавшиеся не ко двору в 1880-е годы) внушили им общее настроение долга перед народом и общественного служения.
В этой среде исповедовали свободные взгляды. Считалось постыдным думать о нарядах, замужестве, светских удовольствиях. Какие могут быть балы и развлечения, когда народ страдает! Нет, только осмысленное дело, такое, которое приносит общественную пользу. Развиваться, ставить перед собой серьезные идейные вопросы.
* * *
В кружке по народной литературе знание языков Наташе пригодилось. А Вернадского она выделила по тому впечатлению, которое он на нее производил. От него шло ощущение надежности, силы, постоянного спокойствия.
Начинаются встречи и прощания, дальние прогулки-провожания. Идет май 1886 года, самый важный месяц в их жизни. Веет теплыми ветрами над Невой, цветет сирень за решеткой Летнего сада, через который они идут с Васильевского острова на Сергиевскую, где живет Наташа. Путь не близкий, но его хотелось бы все длить и длить.
Вернадский предпринимает решительное объяснение. Произошло оно на Троицком мосту через Неву. Он признался в любви и сказал, что не мыслит своей дальнейшей жизни без нее. Путь, который ему предстоит, — путь ученого и публициста (так он думал) — предложил разделить с ним.
Однако в ответ он услышал отказ. Наташа старше его на два года. Но Вернадский не отступал. И ему было разрешено писать ей, потому что через несколько дней Старицкие уезжали на дачу в Териоки, сегодняшнее Комарово.
Но и он направляется в Финляндию. Так прекрасно все складывается только тогда, когда любишь. Каждое совпадение кажется счастливым предзнаменованием судьбы. Молодой хранитель минералов получает свое первое самостоятельное задание. На средства Петербургского общества естествоиспытателей он едет в Рускеалу, вблизи Сердоболя (Сортавалы) тогдашней Выборгской губернии. Он должен исследовать мраморные ломки, чтобы определить минеральный состав и происхождение этого красивого темно-красного камня, который использовался для отделки Исаакиевского собора.
* * *
И вот он совершает путь пароходом по Сайминскому каналу и озеру Сайме, через край вод, елей и скал. В дороге разговаривает с попутчиками — с финскими ремесленниками, с русскими купцами.
Вернадский смотрит на холодные волны озера, а мысли его в Териоках, на берегу Финского залива. Все его смятения, душевные муки хорошо отражены им в письмах к предмету своей любви.
Он сам потрясен произошедшей с ним переменой. Всего лишь год назад он тайно возвел в своем сердце образ ученого-монаха, бескорыстного искателя истины, рыцаря науки. «Вспомнился мне один разговор, который велся ровно год [назад] на палубе по Ладоге, разговор шел о любви, мое отношение к любви и ее силе было до тех пор скептическое, я насмешливо улыбался, когда выставлялась сила этого великого чувства, когда говорилось о его значении; мне кажется даже, я и высказал это. В гордости своей я думал: нет того чувства, какого нельзя бы перебороть, нет ничего, нет никого, кто бы мог свернуть меня с дороги, ясно и резко поставленной; всякое чувство сломлю я своей волей, не преклонюсь ни пред одним человеком, что решил я, то и сделаю — хорошо ли, дурно ли мое дело, никто мне не будет судьей, ни на кого не обращу я внимания при поступках своих. Теперь мне странны и дики эти мысли, чем-то далеким веет от них. И все произвело чувство, да, понятно, и то было чувство — чувство гордости, чувство чувством и вышибается»2, — пишет он в Териоки.
Он понимает, что происходит у него в душе. Даже не то, что понимает. На него снисходит озарение. Чувство гордости одиночки вытеснено другим, более сильным и человечным чувством любви. Сложенный им в мечтах образ рыцаря науки, нежизненный и сухой, рассеялся от сильнейшего источника света и тепла, как туман над озером под лучами солнца.
Таких рыцарей, вдруг осознает он, никогда не было, нет и не будет. Если что когда и двигало людьми, если что и вдохновляло на подвиги, то не себялюбивое чувство своей избранности, а чувство любви. Пусть это будет любовь не к отдельному человеку, а к человечеству, к истине, любовь к Богу. Она не уводит от людей в погоне за неведомой истиной, а во имя их заставляет идти на подвиги. Недаром Паскаль говорил, что одно движение любви и милосердия — явление более высокого порядка, чем все знания о мире. Любовь изначальна, с нее все начинается, в том числе и научная истина.
Вернадский вспоминает, какое страшное время он переживал, точно в нем боролись два человека: «Один говорил, что я должен это бросить все, если хочу познать истину, если хочу сделать что-нибудь, хочу пережить возможно больше; другой говорил, что я не могу познать истину, не испытав этого чувства, что странно и смешно и нехорошо жить одним умом и ему все приносить в жертву, что, наконец, тут я рассуждать не могу, что иначе это чувство, так долго во мне дремавшее, меня сломит»3. Он уже объявил дома, что осенью, вероятно, отправится за границу, а летом собирался уехать устраивать свои финансовые дела. И все разрешилось в мае. «Как тяжело это время было для меня, Вы не можете и представить себе. Наконец, после одного разговора с Вами я почувствовал, что все точно порвалось во мне, что исчезли, побледнели все прежние мечты, все прежние желания. Как в лихорадке, не помню где, бродил я несколько часов по городу, и, возвратившись домой, я несколько часов пролежал в беспамятстве. Тогда я понял, что все кончено и что переворот во мне совершился»4.
И от этой перемены у него спадает тяжесть с души, он выздоравливает будто, и все становится на свои места. Естественный порядок вещей восстановлен. Ему радостно, а не тягостно — верный признак обретения любви.
Та истина, что так красиво выражена Паскалем, сейчас переживается им в сильнейшей степени, порождает большие мысли. «Представляется мне время иное, время будущее. Поймет человек, что не может любить человечество, не любя отдельных лиц, поймет, что не любовью будет его сочувствие к человечеству, а чем-то холодным, чем-то деланным, постоянно подверженным сомнению или отчаянию, что много будет гордости, много будет узости, прямолинейности — невольного зла — в его поступках, раз он не полюбит, раз не забудет самого себя, все свои помыслы, все свои мечты и желания в одном великом чувстве любви. И только тогда в состоянии он без сомнений, без тех искушений и минут отчаяния, когда все представляется нестоящим перед неизбежной смертью, только тогда способен он смело и бодро идти вперед, все время и силы свои направить на борьбу за идею, за тот идеал, какой носится в уме у него»5.
И вскоре, уже из Петербурга, Вернадский еще более выразительно скажет ей в письме: «Разве можно работать на пользу человеческую сухой, заснувшей душой, разве можно сонному работать среди бодрствующих, и не только машинально, летаргически делать данное дело, а понимать, в чем беда и несчастье этих бодрствующих людей, как помочь им из этой беды выпутаться? Разве можно узнать и понять, когда спит чувство, когда не волнуется сердце, когда нет каких-то чудных, каких-то неуловимых фантазий. Говорят, одним разумом можно все постигнуть. Не верьте, не верьте!»6 Не только Наташу так горячо он убеждает, а сам утверждается в найденной любви, в приоткрывшемся ему ее великом смысле.
Пока же ходит по скалам. Вид у него дорожный: высокие сапоги, блуза, на плечах гуттаперчевый плащ-альмавива, на голове такая же шляпа. За поясом — геологический молоток и горный компас. Довершает картину увесистая палка в руках.
Свой портрет он описал Наташе, чтобы она представляла его путешествующим и думающим о ней.
Тема мраморов как-то отошла на задний план. Во всяком случае, такой работы в списке печатных научных статей Вернадского нет. Возможно, он ограничился рукописным отчетом обществу. Голова его, совершенно ясно, занята другим.
Девушка не могла быть не захвачена столь сильным чувством, соединенным с большим умом, с искренностью и доверием. И ведь все складывалось удивительно ново, неожиданно и счастливо. То дело, которому она думала себя посвятить, ее неясные мечтания «служения» и высокого призвания тоже обрели другой облик. Они как бы персонифицировались и воплотились теперь в этом сильном, одновременно реалистичном и романтическом человеке. Он ее притягивает как сильнейший магнит силой духа, бодростью, устремленностью в будущее. «С первого взгляда меня сильно повлекло к Вам, — пишет она. — Какая-то ужасная вера сразу явилась к Вам; вера в Вашу честность, искренность, отзывчивость, я могла сразу говорить с Вами как со старым другом, который все поймет и всему будет горячо сочувствовать»7.
Конечно, получив такое признание, Вернадский испытывает сильнейшее желание немедленно броситься в Териоки и явиться на дачу к сенатору Старицкому прямо как есть: в высоких сапогах и альмавиве. Но приличия сдерживают его. Экскурсию он быстренько сворачивает, спешит в Петербург, чтобы устроить себе приличный костюм, и в нетерпении мчится в Териоки.
По всей видимости, совсем иной, более сердечной и откровенной стала их встреча, подготовленная письмами, где он так щедро открыл ей всю свою душу.
У них было всего несколько часов. Они гуляли по берегу залива, а возвращаясь, отбивались от коров, что вызывало прилив веселости. То был самый важный миг их жизни. Они стали не просто рядом, но заодно.
Вернадский получил согласие на брак. Произошло это 20 июня 1886 года.
* * *
Но он снова вынужден уезжать, на этот раз в Тамбовскую губернию, в Вернадовку, чтобы вступить во владение имением. Уже 22 июня он на месте, ездит в Тамбов, Моршанск, Липецк, оформляет бумаги, ищет управляющего для имения, возобновляет аренду. И почти каждый день пишет невесте из провинциальных гостиниц и с железнодорожных станций.
Теперь и содержание, и настроение, и тон речей иные. Он перешел на «сердечное ты». Он счастлив не только своим, но и ответным чувством. Он мечтает о совместной жизни, еще не в прозаических деталях, речь идет о жизненном пути. Их разговор касается и «дела», которое обсуждается в братстве. «Значит, непременно, ценное дело, — пишет она. — Чтобы, как Шаховской говорит, “уметь что-нибудь (конечно важное и хорошее) делать” (цитата из «эпохального» письма Дмитрия. — Г. А.) — ремесло, и с другой стороны, чтобы через него в каждом часе и мгновении имелся бы вечный смысл, дающий право жить»8.
Поначалу в братстве было много ригоризма, много крайностей опрощения и коммунизации, много невыполнимых моральных требований. Нет общих нравственных правил, которые были бы применимы ко всем сразу, — убеждает он невесту. Личность восстает против регламентации. По форме нравственные правила верны, на деле приносят одни огорчения, если им следовать. «Поэтому, я думаю, — пишет он ей, — что в жизни, желая не только по букве одной, но в самой сути поступать хорошо и справедливо, никак нельзя пользоваться какими-нибудь отвлеченными от места, времени, людей формулами, вроде тех, в каких издавна любили моралисты излагать свои взгляды. Нельзя, например, сказать: надо есть один раз в день, не надо мягкой мебели, и т. д. и т. д. Следуя таким правилам, ты, если ум и сердце твое не спят, очень и очень часто только обманываешь себя, только вызываешь тяжелые минуты раскаяния и муки в бессилии добиться нравственного удовлетворения. Или же такими мерами может притупиться нравственное чувство, может обратиться в ханжество, обрядовый формализм и в крайнем случае дать Тартюфов или Фотиев Спасских. Но оставим пока в стороне эти возможности, эту дорогу вырождения, к какой легко может привести такая мелочность (и почему отчасти я так нападаю на нее), и перейдем к частному, для нас однако, более важному — вопросу об устройстве обстановки и строя нашей будущей жизни»9.
Митя, конечно, изумительный, чистый и цельный человек. Но к его энтузиазму нужно относиться осторожно. Не надо придумывать ничего искусственного. Отношения между людьми, их умственное и нравственное состояние сейчас находятся так низко, что любая честная, наполненная идейными интересами и любовью жизнь — уже не частная жизнь, она сама по себе превратится в общественное «дело». Даже создание в семье правильной гигиенической обстановки, исключение вредных привычек — исключительно важная задача. Ведь вокруг мы видим немало примеров вырождения семей и целых сословий, например фабричного.
А кроме того, у них уже есть «дело» — народное образование, библиотеки, литература. Не так-то просто их правильно поставить в существующих условиях.
А главное дело в семье — жить общими интересами. Любовную и моральную поддержку он может получить только от нее. Вот что самое важное. Только она! Он утверждает, что никогда в жизни не чувствовал себя таким мощным. Кажется, что все силы его растут на глазах. Только она одна может вызвать эту силу, только мысль о ней увеличивает, усиливает деятельность, его желание и способность работать. «При Вашей поддержке, при участии я в силах буду сделать что-нибудь, я, положительно, становлюсь и умней, и сильней, и энергичней, когда у меня промелькнет мысль о Вас, пронесется Ваш неясный образ», — заключает он10.
Призвание Наталии Егоровны таким и оказалось. Она посвятила свою жизнь мужу и разделила с ним всё. Их дочь уже в старости вспоминала: «Когда я была моложе, я тоже не понимала, какую бесконечно важную роль она играла. Она была его гением, его хранителем, его совестью и всецело разделяла все его увлечения. <…> Были дни, когда его жизнь была в опасности, она всегда поддерживала твердость его духа. Она была совершенно необыкновенная женщина, громадной силы духа и любви. Чем больше я живу, тем более понимаю ее роль в их жизни»11.
Третьего сентября 1886 года состоялось бракосочетание. Некоторые из друзей проигнорировали этот акт по причине принципиального неприятия… фрака. Кажется это смешным и нелепым, но так проявились молодые устремления и «принципы». Отношений, впрочем, сей фрачный факт не испортил.
Вернадский оделся, как принято. Он не собирался шокировать родственников и не придал большого значения явному расточительству на фоне бедствий народной жизни.
Новые родственники приняли Вернадского радушно и как-то сразу, особенно молодежь. Кто-то сказал: «Как ты, Наташа, разыскала такого Старицкого?» — настолько он подходил по стилю мыслей, душевному облику и поведению дружной старицко-зарудненской компании. Особенно Владимир подружился с братьями жены Георгием и Павлом. Молодые поселились, разумеется, на Васильевском острове. Они сняли квартиру в доме на углу Малого проспекта и 6-й линии, в пятнадцати минутах ходьбы от университета. Здесь и прошел их медовый месяц.
Тут, может быть, следует сказать два слова об отношении Вернадского к проблеме, так мучившей всегда молодых людей, о половой проблеме. По ригоризму своему русская молодежь всегда разрывалась между двумя крайностями — между святостью и грехом, между чистотой и пороком. Известно, что некоторые поднимали пол на такую высоту, что даже в браке оставались целомудренными. Сколько мыслей, споров и сочинений посвящено «духовной любви» и презрению к телу!
Вернадский и здесь с его удивительным здравомыслием не разделял любовь на высокую и низкую, на сферы Эроса и Приапа. Летом 1892 года, прочитав толстовскую «Крейцерову сонату», опять распространявшуюся еще до опубликования в списках, писал жене: «Я вообще не понимаю деления любви на какую-то “чувственную” — животную и на какую-то возвышенную — идеальную. Мне кажется, вообще представление о чувственном, животном у нас является чем-то, право, комичным. <… > Неужели это только проявления чисто “животного” элемента — все произведения поэзии, скульптуры, живописи, музыки, вызванные “чувственной” любовью, наконец, вся жизнь молодых личностей, которые впервые сживаются вместе и переживают во всем новое, неизведанное. Все дело лишь в том, насколько вообще высока личность каждого из любящих и насколько они равны между собой. Но совершенно то же мы видим всюду: в дружбе, в общем разговоре, в общем времяпровождении и т. п. Всюду низменная природа или малая культура наложит все тот же отпечаток пошлости. Мне кажется, пора не смотреть на “тело”, как на что-то презренное и пора избавиться от узкого христианского (или монашеского) деления на дух и тело. Настоящая душевная жизнь, настоящая идейная сторона жизни состоит именно в использовании лучших сторон и тела, и духа»12. Царящие вокруг диктаты, среди которых убеждение, что половая жизнь есть гадость и только по слабости своей мы должны ее допускать, есть ложь. «А между тем во имя чего, как не пустых приличий, губится кругом жизнь? Посмотри на девушек — не буду называть фамилий — разве не ужасна их жизнь, и чем мы можем оправдать ее? Во имя чего такая жизнь? Можно сказать лишь одно: вас заедят люди, если вы поступите, как следует\ но также ясно, что вас заест, загубит противоречие с природой, принизит вашу личность, не даст ей развиться как следует, если вы не будете стараться поступать здесь согласно вашим убеждениям»13.
Его немногочисленные высказывания на тему пола принадлежат по духу скорее нашему постсексуально-революционному времени, чем тому. Вернадский опередил тут свое время на 100 лет, утверждая, что свобода, здоровье физическое и моральное для человека важнее, чем общественные условности, которые, как он прямо утверждал, уродуют человека в половой сфере. Здесь, как и в других областях, господствуют моральные запреты и правила, подгоняющие живые и разнообразные личности под некие средние алгебраические величины-слагаемые и под абстрактные отношения. Так он думал на шестом году жизни со своей Наташей.
Сам вполне моногамный человек, он признавал, что нужно больше открытости и свободы отношений между разнополой молодежью не фактически только, но и гласно признаваемых. Так исчезнет много лжи. Условности искажают природу человека и не дают проявиться лучшим, возвышенным сторонам его натуры. Отрицание свободы любви на практике вносит дисгармонию.
Ярчайший пример из их круга — ситуация, в которую попал Адя Корнилов. Не найдя подруги из девушек своего круга, он сошелся с белошвейкой, она родила сына и положение стало безвыходным: нельзя жениться на женщине неравной по развитию, нельзя и бросить ее с ребенком. Все братство этим занималось многие месяцы, пока он не взял мальчика себе.
Что же касается «Крейцеровой сонаты», то ясно, замечает Вернадский, что писал старик, забывший и потерявший поэзию любви и помнящий лишь формальную сторону брака.
* * *
Он продолжает ходить на заседания Научно-литературного общества, секретарем которого недавно стал молодой талантливый студент-зоолог Александр Ульянов. Вернадского к тому же избрали председателем Совета объединенных землячеств, куда тоже входил Ульянов.
Часто заседания совета Вернадский устраивал у себя на квартире. Вместе с Ульяновым приходили другие студенты, среди них Лукашевич и Шевырев. Вернадский вскоре почувствовал, что они будто используют эти заседания для каких-то своих целей, прикрываются только именем совета. Через много-много лет он вспоминал, что даже имел разговор с Шевыревым, из которого уяснил направление их умов, отнюдь не культурническое, а довольно радикальное.
Все разъяснилось 1 марта 1887 года, когда всю компанию Ульянова схватили на улице по маршруту следования царя. Охранники заподозрили неладное, задержали студентов, обыскали их и обнаружили бомбы.
Тут только до Вернадского дошло, что под видом землячества Ульянов организовал регулярные встречи у него на квартире. Объяснилось также, почему тот несколько месяцев назад без видимых причин оставил обязанности секретаря НЛО. Он не хотел подвергать общество опасности.
Разразился скандал: террористы в университете, в столичном университете! Начались аресты и дознания. К всеобщему огорчению, предусмотрительность Ульянова не помогла, и министр народного просвещения приказал ректору закрыть Научно-литературное общество как «рассадник вольномыслия». Что и было сделано. Надо сказать, что прекращение деятельности общества стало большим ударом для его крестного отца О. Ф. Миллера. Он ушел из университета и вскоре скончался.
К Вернадскому пришел взволнованный Сергей Ольденбург и сказал, что у него дома лежит оставленный Ульяновым ящик с каким-то порошком. Что с ним делать? Вернадский взял порошок на анализ и выяснил, что это трепел — главная составная часть динамита. Друзья нашли лодку, вывезли ящик на середину Невы и утопили. И как оказалось, вовремя. К Ольденбургу нагрянули с обыском, правда, не давшим полиции никаких зацепок.
Как выяснилось вскоре, поступил донос и на Вернадского. Вероятно, в связи с Советом землячеств, как общественной организацией. Прямо в вину ему ничего не ставилось, но министр народного просвещения И. Д. Делянов неофициально предложил Вернадскому подать в отставку. Это означало конец всякой университетской карьеры. Но тут вмешался влиятельный тесть-сенатор. Он поехал домой к министру и все уладил. А Докучаев пообещал действительно убрать Вернадского из столицы — послать талантливого хранителя минералов за границу для подготовки к профессорскому званию.
Но предстоящим летом он, однако, предложил Вернадскому поехать на средства Вольного экономического общества исследовать фосфориты Смоленской губернии.
А пока шла весна, тревожная не только вследствие событий общественных, но и личных. Наталия Егоровна ждала ребенка. Когда закончился семестр, Вернадский отвез жену в Териоки, а сам отправился на фосфориты.
Оказалось же, что отправился делать свой выбор.
* * *
Четвертого июня Вернадский ехал из Москвы в Смоленскую губернию к известному химику, писателю и сельскому хозяину Александру Николаевичу Энгельгардту. По его инициативе и организовало Вольное экономическое общество исследования.
Что Вернадский знал об Энгельгардте? Тот преподавал химию в Петербурге в Земледельческом институте, но в 1870 году за слишком вольные высказывания был арестован, посажен в Петропавловку и выслан в свое имение Батищево под надзор полиции. Поселившись там, Александр Николаевич завел культурное хозяйство с использованием последних достижений науки. В поезде до Смоленска Вернадский прочитал его книгу «Из деревни», получившую большую популярность. В ней чувствовались и ум, и наблюдательность, и знание сельской жизни, а кроме того, оригинальная житейская философия автора.
Предыстория поездки к Энгельгардту такова. В 1884 году тот обнаружил в одном из имений Рославльского уезда залежи фосфоритов, начал использовать удобрения и получать большие урожаи. Вернадский должен был описать месторождение, то есть определить его простирание и глубину залежей, оценить их величину и содержание фосфоритов. Докучаев придавал большое значение его исследованию, во-первых, потому, что оно входило в его и Вольного экономического общества обширные планы как часть исследований природы России, а во-вторых, надеялся, что его ученик сделает на материале экспедиции магистерскую диссертацию.
По дороге со станции в Батищево Вернадскому попался интересный возница, бывший солдат и участник Севастопольской кампании. Он рассказал об Энгельгардте, которого крестьяне очень уважали как рачительного и предусмотрительного хозяина. Подъезжая к Батищеву, увидели явные следы удобрения полей камешком: хозяйская рожь стояла стеной рядом с неудобренной крестьянской.
Александр Николаевич очень ласково встретил молодого минералога. «Я увидел перед собой редкий тип мощного ученого профессора, — писал тот жене, — способного завлекать толпы слушателей, направлять их на все доброе, хорошее, честное; человека, преисполненного редкой энергией, одаренного редкой привлекательностью, живостью ума и отзывчивостью»14. Несмотря на ссылку, он самим фактом своего существования продолжал оказывать заметное влияние на общество.
Хозяин отрядил в помощь и провожатые ему своего сына, молодого выпускника университета. Больше месяца Вернадский и молодой Энгельгардт колесили вокруг Рославля, Несонова, Брянска. Они проехали и прошли пешком сотни километров, излазили множество оврагов. Вернадский собирал образцы, и постепенно у него стала складываться общая картина и форма пояса месторождений.
Работа оказалась простая, ясная. Но чем больше он узнавал, чем больше у него скапливалось материалов, чем яснее вырисовывалась тема работы, тем больше сомнений закрадывалось в душу. Его ли эта тема — фосфориты?
Конечно, практические знания, как сейчас говорят, прикладные, весьма необходимы. Но как далеки они от его юношеских «детских» вопросов: «Что такое жизнь?., и мертва ли та материя?..»
За прошедшие три года наивные вопросы отошли на периферию сознания, но не исчезли совсем из его поля зрения. Просто он не позволял себе увлекаться, чувствуя их грандиозность и свое малознайство. Он лишь приготовишка в великой школе познания природы. Но вопросы живут в нем, затаились и ждут. И для их решения нужно понимать свойства вещества.
О своих сомнениях он, конечно, пишет в Териоки, и становится ясно, какой именно стоял перед ним выбор.
«Мне хотелось поговорить с тобой о моей магистерской теме: брать вопрос о фосфоритах мне не хочется, у меня не так уж сильно лежит к ним душа, гораздо больше она лежит к “схоластическим кристаллам”. Я сознаю полную важность и значение этого вопроса для России (имеются в виду удобрения. — Г. А.) и думаю, что он стоит на очереди, но это вопрос чисто частный и имеющий значение только благодаря своему практическому применению. Если его взять вообще, надо много, конечно, объездить и я взял бы, может быть, его, если бы голова не была полна другими идеями и образами. Ученые — те же фантазеры и художники, они не вольны над своими идеями; они могут хорошо работать, долго работать только над тем, к чему лежит их мысль, к чему влечет их чувство. <…> Есть общие задачи, которые затрагивают основные вопросы, которые затрагивают идеи, над разрешением которых бились умы сотен и сотен лиц разных эпох, народов и поколений. Эти вопросы не кажутся практически важными, а между тем в них вся суть, в них вся надежда к тому, чтобы мы не увлекались ложным каменьем, приняв его за чистой воды бриллиант»15.
Итак, вперед, за мечтой и призванием. Он рисковал, конечно. Главные вопросы, детские вопросы — еще неоформленное, неясное желание. В нем пока больше отрицания: он знал, кем не хочет стать: не хочет превратиться в ученую крысу — в регистратора фактов, набираемых без всякого понимания общего смысла своей деятельности. Он стремился стать ученым, а не научным работником, профессионалом, а не специалистом.
«Мы знаем только малую часть природы, только малую частичку этой непонятной, неясной, всеобъемлющей загадки. И все, что мы ни знаем, мы знаем благодаря мечтам мечтателей, фантазеров и ученых-поэтов; всякий шаг вперед делали они, а массы только прокладывали удобные дорожки по проложенному смелой рукой пути в дремучем лесу незнания. Я вполне сознаю, что только немногим из многих мечтателей удалось чего-нибудь добиться, и потому я говорю, что, может быть, я никуда не гожусь, и почему у меня появляются дни отчаяния, дни, когда я вполне и мучительно больно сознаю свою неспособность, свое неуменье и свое ничтожество»16. И тогда, пишет он, у него появляются мечты о другой, общественной деятельности, но опять же — бурной, яркой и огромной.
В таких честолюбивых борениях и сомнениях никто человеку не поможет. Только его собственная интуиция, голос которой он должен расслышать, подскажет выбор.
Надо пройти по узкому, срединному пути. По одну его сторону высятся воздушные замки, мерцают миражи, созданные воображением пылких мечтателей и ловцов несбыточного, тех, кто превратился в оторванного от всякой почвы фантазера и теоретика. А по другую — руины неосуществившихся замыслов ученых, которые погубили свой талант погоней за сиюминутным, немедленным успехом. Они позабывали свои «детские», задушевные вопросы, изменяли себе и потому останавливались в своем развитии.
* * *
Двенадцатого августа Вернадский уже в Петербурге и торопится, спешит в Териоки, где ожидается великое событие.
Роды проходили трудно. В какой-то миг врачи даже не надеялись сохранить обе жизни. Но все же обошлось. 20 августа появился крепкий малыш, сын. Окрестили его в честь деда-сенатора Георгием. Как выяснилось через много лет, он оказался последним представителем мужской линии своего прапрадеда Ивана Никифоровича, так неосторожно проклявшего свое потомство.
А пока он радовал всех: деда, бабок, многочисленных дядей и тетей, рос здоровым ребенком, получая различные звукоподражательные прозвища Гага, Гагун и т. п. У любимого дитяти много имен. Одно из них — Гуля — закрепилось надолго, чуть не до того времени, как он сам стал профессором.
Здоровье Наталии Егоровны оказалось подорвано родами. Требовалось лечение, лучше всего на заграничных курортах.
Всю осень Вернадский обрабатывал результаты летних походов. А вскоре они с приехавшим Энгельгардтом сделали большой доклад на заседании Вольного экономического общества. Докучаев радовался за своего ученика. Но, увы… Диссертация не состоялась. Она превратилась лишь в большую статью «Фосфориты Смоленской губернии», напечатанную в трудах общества.
Конечно, Докучаев не мог не одобрить выбор Вернадского, его поиск более серьезного и более самостоятельного дела. Он ходатайствовал в совете университета о командировке Вернадского за границу.
Шестнадцатого марта 1888 года поезд увозил хранителя минералов в Вену. Перед Вернадским раскрывал свои двери ученый мир Европы.
Глава пятая
«У МЕНЯ ПОЯВЛЯЮТСЯ РУКИ»
Выводок стажеров в Мюнхене. — Большой минералогический круг. — Знакомство с А. П. Павловым. — Париж, Латинский квартал. — Париж, Всемирная выставка. — С Докучаевым по южной степи
Через сутки Вернадский прибыл в Вену. Но, правда, там было уже 29 марта, а не 17-е, как в России. В те времена путешественники вынуждены были переходить с одного календаря на другой при пересечении границы с Европой.
Он наметил ехать в Неаполь, думая устроиться в университет к минералогу Скакки, которого знал по печатным работам. Но, добравшись до Неаполя, обнаружил, что Скакки уже не преподает по старости.
Тогда молодой человек направил стопы в Мюнхенский университет, к светилу европейской кристаллографии профессору Паулю Гроту, обладавшему большим весом среди европейских ученых. Вернадский принят на стажировку. Гроту в его лаборатории для «комплекта» как раз и не хватало русского.
Действительно, путешественник обнаружил полный интернационал стажеров со всех концов Европы. Тут собрались шведы Рамзай и Юргенсон, хорват Юринац, итальянец Бруньялетти, англичанин Абрахоль и немцы из иных земель Германии, которые в Баварии не меньше иностранцы, чем другие. Всегда быстро сходившийся с людьми, Вернадский вскоре подружился с Гансом Дришем, будущим очень известным немецким биологом, и Абрахолем, талантливым, но, к сожалению, рано умершим минералогом.
Грот отдал Вернадского на выучку к прекрасному специалисту Мутману, одному из тех, кто оправдывал звание кристаллографии как науки точной, а славу немецких лабораторий как образцовых. Все, кто хотел научиться точности в работе с кристаллами, новым методам, новым приборам, ехал сюда. Вообще кристаллография очень отвечала немецкой любви к орднунгу. Здесь не очень доверяли воображению. Ценили точность и скрупулезность. Все должно быть доказано инструментально и математически. Вот уж подлинно «схоластические», далекие от практической пользы кристаллы, удовлетворявшие чистую любознательность.
Вскоре Вернадский сообщает жене (которая осталась с ребенком пока в Петербурге и которой он писал через день длинные письма): «У меня появляются руки». Он овладевал методикой.
По вечерам вся многоязыкая компания собиралась в кафе «Луитпольд», хозяин которого, зная своих посетителей, выписывал газеты из всех стран Европы. Вернадский, со своей страстью к чтению, погружается в европейские проблемы — от политических до культурных.
Бывало, здесь разгорались споры, как научные, так и не вполне. Вернадский описывает, например, пикировку немцев из разных земель, которые хоть и объединены Бисмарком, но еще не чувствуют своего единства.
Однажды возник спор о едином научном языке. Некоторые доказывали, что пора вернуться к латинскому языку, объединявшему когда-то ученых людей всех стран. Другие называли немецкий язык, что вполне понятно по обилию обучавшихся здесь стажеров. Вернадский отстаивал английский и время доказало его правоту.
Двадцать третьего июня Грот устроил экскурсию в горы с минералогическими целями. Сохранилась прекрасная фотография, снятая, по-видимому, перед выходом. Специальной полевой одежды тогда не существовало, о намерении отправиться на природу говорили только веточки и листья в тирольских шляпах да геологические молотки в руках. В центре группы с довольно-таки гордым видом восседает Пауль Грот. Еще бы не гордиться! Такой выводок молодежи — цвет будущей науки.
Через несколько месяцев работы Вернадский уже сделал с Мутманом работу, напечатанную в журнале Грота. «Небольшая, но прекрасная!» — отозвался о ней профессор. И это правильно, важны не масштабы, а точность. Наука ведь в принципе не что, а как.
* * *
Двадцать восьмого июля (по европейскому стилю) закончился семестр в университете, и Вернадский решает предпринять большое путешествие по известным минералогическим музеям и горным районам Европы. Уж если быть минералогом, нужно собственными глазами увидеть здешние минеральные богатства и вообще прикоснуться к старым камням городской Европы не только в музеях.
Часть пути они сговорились с Красновым проделать вместе.
Легко проследить его путь по карте Швейцарии и сопредельных стран, поскольку и с дороги он через день пишет жене.
Тридцать первого июля едет в Австрию, в Зальцбург. На родине Моцарта его интересуют музеи с богатыми коллекциями. На другой день он в Инсбруке. 4 августа переезжает в Швейцарию и два дня посвящает Цюриху, изучая богатейшие минералогические и иные коллекции музеев политехникума и университета под водительством профессора Гейма. 6 августа делает бросок на север, в кантон Шаффгаузен, к знаменитому водопаду на Рейне. Дождался ночи и увидел феерическое зрелище: водопад, подсвеченный электричеством.
Девятого августа Владимир Вернадский прибывает в Базель и здесь ожидает Андрея Краснова. Тот приезжает на следующий день, и друзья сразу же отправляются в путь… пешком. Они идут через горную цепь Юры на юг, к Женевскому озеру. 11 августа приходят в Берн, затем следуют в Гриндельвальд, Фиш, Бриг. Через неделю они увидели перед собой Женеву. Здесь задержались, а потом двинулись далее, все тем же пешим порядком.
Двадцатого августа приходят в Лион. Целый день сидят в библиотеке, а на другой день осматривают археологический и художественный музеи, ботанический сад — лучший из ими виденных. Внимательно изучают не только природу и музеи, но и общественную жизнь. Во Франции идут выборы, и Вернадский замечает: «Все это заставляет сильно задумываться над теми формами местного самоуправления (в них, мне кажется, весь вопрос), какие могут и должны быть даны для лучшей жизни страны»1. И действительно, вскоре, буквально через три года, этот вопрос станет для него первостепенным в русской жизни.
Двадцать четвертого августа друзья идут в столицу Оверни Клермон-Ферран.
Здесь они готовятся к восхождению на потухший вулкан Пюи-де-Дом. На этой горе, кстати сказать, за 200 лет до русских путешественников Блез Паскаль экспериментально обнаружил разницу давления атмосферы в горах и в долине и тем самым вообще ввел в науку такое измерение.
В прекрасный день они поднимались на гору. Ими двигал тот же дух исследования, что увлекал Паскаля. Перед ними открывался тот же, необыкновенной красоты, вид. Справа и слева простиралась горная цепь, отделявшая один климатический пояс от другого. На юге находилась зона вечнозеленой растительности — магисы. Еще не тропики, о которых друзья мечтали, но уже близко к ним.
Однако их путь лежал на север. 28 августа они всего на день приехали в Париж, и тут Вернадский в восторге вынужден был признать: «Париж как город действительно самое грандиозное, что я видел, и тут будет, наверное, лучше жить, чем в Мюнхене»2.
Но путешествие еще не закончено. Отсюда более цивилизованным путем, на поезде, друзья отправляются далее на север, затем пересекают Ла-Манш и прибывают в Лондон. Здесь Вернадский записывается на 5-ю сессию Международного геологического конгресса, которая проходит в Англии.
Один раз в три или четыре года собираются геологи мира на свой съезд. Первыми среди ученых разных специальностей они обнаружили опасность разнобоя в изучении своих объектов. Оказалось, что при составлении геологических карт в Европе и Америке пользуются разными цветами для изображения одного и того же. Тогда возникла идея время от времени сходиться и сверять свои исследования, договариваться о единстве терминологии и номенклатуры. И узнавать о новых открытиях, делиться знаниями. Так образовался Международный геологический конгресс — высший авторитет во всех науках о Земле.
Сессии МГК проходят по одному плану. Сначала устраиваются экскурсии по стране пребывания (каждый раз новой), затем целую неделю заседают, выслушивают общие и специальные доклады и снова отправляются изучать горные районы.
Начиная с Лондонской, Вернадский участвует почти в каждой следующей сессии МГК.
Седьмого сентября он отправляется на экскурсию в рамках конгресса в приморский город Бат, потом в Солсбери, а 16 сентября возвращается в Лондон. Работает в Британском музее, поражаясь богатству коллекций («…все осмотреть решительно невозможно», — сокрушается в письме). Потом побывал в зоологическом саду, в геологическом музее, в ботаническом саду в пригороде Лондона Кью.
Тут они соединились с Сергеем Ольденбургом, который с целью усовершенствования в науках командирован университетом в Лондон. Разумеется, наговорились вдоволь. Братство, хотя и разбросанное по Европе и России — Шаховской в Весьегонске, Корнилов в Царстве Польском, Гревс в Питере, Федор в Твери, — но тесно связано, продолжает бурно обсуждать свои дела, живет общими интересами: благотворительностью, просветительством, решает мучительные моральные проблемы (внебрачные дети у Корнилова и Льва Обольянинова). Письма ходят по кругу. За один только 1889 год, подсчитал Вернадский, они потратили на переписку около 700 рублей.
Тогда же Сергей Ольденбург посетил умирающего Вильяма Фрея и привез ему уже известное письмо Шаховского.
Обо всем Вернадский сообщает жене.
* * *
В конце месяца, после заседаний конгресса, Вернадский едет еще на одну экскурсию — в Северный Уэльс. Попадает в группу с прибывшими из России учеными, и здесь среди разговоров и бесед на специальные темы, естественно, завязываются новые знакомства.
Среди них профессор Московского университета Алексей Петрович Павлов и его жена, палеонтолог Мария Петровна. Молодой минералог произвел хорошее впечатление на супругов своей эрудицией, большими запросами и серьезным отношением к делу. Знакомство оказалось очень важным, потому что именно Павлов пригласит Вернадского на кафедру в Москву.
И еще один подарок судьбы он получил в Англии, которому не придал особого значения и который тоже сыграет немалую роль в его жизни. Его приняли в члены-корреспонденты Британской ассоциации развития наук — самой влиятельной ученой организации англоязычного мира, знаменитой Би Эй.
Конгресс закончился, но путешествие его еще продолжается. В Мюнхен Вернадский возвращается через Бельгию и Германию. 2 октября побывал в Брюсселе, заехал еще в Моне, где осмотрел добычу фосфоритов. Здесь берет билет на пароход и красивейшим водным путем вверх по Рейну плывет в Баварию. 6 октября он уже у Грота.
В декабре встречал в Вене жену. Правда, недолгой была радость молодых супругов после столь долгой разлуки. Он везет ее в Сан-Ремо для лечения на курорте вместе с маленьким сыном. В Сан-Ремо под Генуей сложился «русский курорт», постоянно лечилось много русских, построена православная церковь. «Впервые видел растущие на свободе пальмы», — записывает наблюдатель-натуралист, видевший до того пальмы только в ботанических садах под стеклянными крышами.
На обратном пути из Генуи не мог миновать еще и Вероны, дабы осмотреть музеи.
Итак, совершен большой круг по Европе. Так же, как он умел проглатывать массу книг и усваивать их содержание, так и теперь успел «пролистать» массу музеев, коллекций и местностей, интересных в геологическом отношении. С педантичностью, организованностью, энтузиазмом продумывал и выполнял свой маршрут. Заранее запасался рекомендательными письмами к хранителям музеев и университетских коллекций, картами, путеводителями и специальной литературой. Благодаря хорошей подготовке брал точно и самое лучшее, делал массу полезных знакомств и с помощью местных гидов успевал во много раз больше, чем в одиночку.
Из крупных минералогических собраний Европы ему оставались неизвестными лишь северогерманские, чешские и скандинавские собрания. Но в голове у него начала складываться минералогическая карта Европы.
В начале марта 1890 года Вернадский распрощался с гостеприимным Мюнхеном и, взяв у Грота рекомендации, отправился в Париж. По плану, который он сам себе наметил или который возник у него, когда он попал во французскую столицу, ему хотелось поработать во французских научных центрах, у химика Ле Шателье в Коллеж де Франс и у минералога Фердинанда Фуке в Эколь де Мин (Горная школа).
Он нашел тут совершенно иную обстановку, нежели в Мюнхене. Лаборатории, по сравнению с образцовыми немецкими, оборудованы хуже. Но бедность обстановки окупалась богатством общения. По сравнению с аккуратными, застегнутыми на все пуговицы педантичными немцами, французы оказались более живыми, раскованными и, конечно, более остроумными. Вернадский боится среди деликатных французов показаться неловким, но наслаждается беседами с большими умами. Если в разговоре с Гротом опасался, что тот примет его за фантазера, то с Ле Шателье, с Фуке или с минералогом Эрнстом Малляром чувствовал себя свободнее. Они держались проще, не руководили и вроде бы не учили. Они будто думали вместе с ним. И в опытах предоставили ему свободу, лишь изредка справлялись о ходе работы и вопросами наводили на правильный путь. В старости Вернадский с большой благодарностью вспоминал своих французских коллег. Фердинанду Фуке он посвятил одну из своих книг.
Ему отвели крохотный уголок в подвальчике Экольде Мин. Он наладил аппаратуру и начал синтезировать вещество. Пока булькал раствор, по обыкновению читал. Так он прочел купленные у букиниста 12 томов Платона.
Из лаборатории шел в Коллеж де Франс, расположенный в самом сердце Латинского, или, как говорят парижане, Школьного квартала. По дороге непременно останавливался у лавок букинистов, роясь в книжных сокровищах.
Квартиру Вернадский снял в Пасси, где обычно останавливались и жили русские. Вскоре приехала Наташа с сыном и жизнь установилась.
Дорога из дома до лаборатории довольно долгая, занимала около часа, но время не пропадало даром. Он устраивался на империале омнибуса, на втором его открытом этаже, двигавшегося вровень с цветущими каштанами, и читал.
Вернадский полюбил Париж раз и навсегда. Много раз он писал об этом городе, хранившем наслоения веков, в которых запечатлелась история культуры. Здесь завязались многочисленные знакомства и дружбы, оставшиеся на всю жизнь. Так, в лаборатории Фуке он сблизился со своим сверстником минералогом Альфредом Лакруа.
В Париже Вернадские прожили до июля 1890 года. Только на рождественские каникулы Вернадский съездил на две недели в Петербург и сделал два доклада на съезде русских естествоиспытателей и врачей.
* * *
Во время встречи в Питере Докучаев просил его взять на себя хлопоты по устройству почвоведческого отдела русского павильона Всемирной выставки, открывшейся в Париже, и быть его представителем или, как сейчас бы сказали, научным консультантом (сам Докучаев, надо сказать, иностранными языками не владел).
Вернадский с удовольствием взял на себя дополнительную нагрузку и занялся устройством экспозиции. Это давало ему право бесплатно ходить на выставку. Вместе с появившимся в Париже Корниловым они сделали весь обзор мировых достижений.
Среди экспонатов по почвоведению главным оказался присланный Докучаевым один кубический метр чернозема, вырезанный из ковыльной степи под Воронежем. Этот образец «царя почв» произвел большое впечатление на посетителей. Начиная с выставки, в мировую науку вошел русский термин чернозем, стала известна вообще русская почвоведческая школа.
Хорошо шли дела и в лабораториях. Вернадский вскоре обнаружил, что одна серия его опытов может стать неплохой основой для магистерской диссертации. Пора подумать о возвращении и определении своей судьбы. Но где жить?
Врачи советовали Наталии Егоровне после родов сменить петербургский климат, и супруги подумывали об Украине. Может быть, придется вообще уйти со службы и поселиться, например, в Крыму?
Но судьба опять позаботилась о нем. Неожиданно пришло письмо из Москвы от Алексея Петровича Павлова. Он предлагал Вернадскому кафедру минералогии и кристаллографии, которая была вакантной после смерти профессора Толстопятова. Павлов писал, что никому не предлагает кафедру, держит за ним и ждет согласия.
Его, не защитившего еще диссертации, 26-летнего кандидата!
Принимать или не принимать предложение, вопроса не было. Конечно, принимать. Надо только выяснить два обстоятельства. Первое: подходит ли климат Москвы для Наташи? Второе: что скажет Докучаев? Но оба дела разрешились благополучно. Учитель, конечно, рад за него. Только просил поехать с ним летом исследовать почвы Полтавской губернии. Отпущены средства на новую большую экспедицию.
Вернадский дал согласие и Павлову, и Докучаеву.
* * *
Шестого июля он уже в Вене, на пути в Россию (где не забывает посетить минералогический музей). Через день пересекает границу и прибывает в Полтаву.
Тихий гоголевский город Полтава на долгие годы становится для Вернадских летней резиденцией, а иногда и зимней. Дело в том, что тесть Егор Павлович, выйдя в отставку, поселился здесь вместе с младшим сыном Георгием. Здесь всегда ждали Наталию Егоровну с сыном, здесь она часто живала. Желанный гость и зять.
Третьего июля (уже по русскому календарю) Вернадский встречается в Кременчуге с Докучаевым. Они сговорились, что Вернадский составит десятиверстную карту уезда. Сначала, в течение двух дней, вместе ездили по степи. Вернадский вспоминал: «Я убедился здесь в его замечательном пластическом геологическом глазе. Указывая мне на некоторые отдельные черточки, он научил меня многому»3.
Седьмого июля репетиция закончена и начинается настоящая экспедиция, уже в одиночку.
Жара стояла в то лето отчаянная. То был первый из двух неурожайных годов, приведших к голоду в восточных частях Европейской России. Ехал большей частью по дикой ковыльной степи. Сквозь марево виднелись каменные бабы — следы пребывания здесь каких-то давно сгинувших неведомых племен. Два изваяния Вернадский привез в Полтаву. Они до сих пор украшают экспозицию Полтавского краеведческого музея, построенного земством, как и в Нижнем Новгороде.
Как всегда, он делает чуть больше, чем требовалось по заданию, вернее, ему невольно открывается новое знание — роль живых организмов в создании почв. Докучаевская идея почвообразования состоит в том, что почва образуется взаимодействием сил на поверхности земли: горных пород, воды, ветра, солнца и живых организмов, тогда как раньше ее считали чем-то вроде горной породы. Докучаев доказал, что почва — живое образование.
Вернадский всюду — и в дикой степи, и на пашне встречает одно и то же — буйствующую жизнь. И понимает, что отделять живую и безжизненную части в почвообразовании неправильно.
Раньше в изучении почв старались освободиться от остатков жизни, считали их помехой и пытались представить, какова она на самом деле, без населяющих ее жителей, портящих картину. Вернадский догадывается, что на самом деле — это тот порядок, что есть в природе. Почва — результат жизни. «Много, много мыслей родится, когда сидишь в тенистом густом саду, когда сумерки скрывают яркость теней и как-то больше и глубже углубляют тебя в жизнь природы. А она здесь живет, и ты видишь эту жизнь в каждом листе, где роятся бесчисленные клеточки плазмы, видишь и слышишь ее в шуме, летании насекомых, движении червей, малошумном блуждании ежей и других более крупных жителей сада в сумерках. Та основа, которая определяет твою жизнь и отличает тебя от остальной природы, находится в каждом листе — есть ли и там “сознание”, которое для тебя de facto единственно важное отличие одушевленной природы от неодушевленной?»4
Письма к Наталии Егоровне полны не только научных наблюдений, описаний встреч с людьми, с местными деятелями и начальством, с крестьянами, но и привлекают порой настоящими поэтическими страницами.
«Но иногда степь и теперь хороша. Хороша она утром при восходе солнца, когда солнце низко над горизонтом, когда все предметы дают странные тени, когда солнечные лучи как бы лишь касаются конца видимого пространства. Тогда просыпается жизнь. И ближе всмотревшись, ты ее всюду, всюду видишь. Летают и кричат чайки, встречаешь “черногузов” (аисты. — Г. А.), молча и важно шлепающих своими длинными лапами. Их мясо так скверно, что даже неприхотливый вкус крестьянина ими не прельщается. А внизу на земле какое богатство форм, богатство особей, богатство жизни, борьбы — личинки, жуки, мухи всюду лазают, ползают, торопятся — наступаешь на них, давишь их, а они все-таки так и кишат своим многообразием, своей многочисленностью. Чувствуешь, что эта малая жизнь и сильней тебя, и что ты ее произвольно не изменишь!
Ведь в этой жизни есть красота: есть она в формах, в красках, есть она и в самом своем ходе, в вечном изменении. Но не такова ли жизнь массы людей, отчего же нам так жутко чувствовать себя звеньями этой массовой жизни? Может быть, и массовая жизнь человечества явилась бы красивой для каких-нибудь существ выше нас? Да ведь и для нас она красива в песнях, сказках, пословицах, созданиях зодчества и искусства. А между тем нельзя удовлетвориться своим бесследным исчезновением и временным существованием в качестве звена этой цепи — без конца и начала?»5
Заехав в заброшенный в степи хутор, ученый увидел убогое кладбище и остановился. Поразила мысль о шедшей здесь веками тихой, незаметной, какой-то глухой жизни крестьян. Покосились кресты. Кто здесь похоронен? Сопровождающий пожимает плечами. Никто уже не помнит. «Все йде та минае…» Сколько лет стоит крест — 50? 60? Потом падает, могила зарастает, хоронят рядом новых, так годами, десятилетиями, столетиями. Какая скудная жизнь! Нет памяти о прошлом, нет событий. Что считается здесь событием? Рождение, смерть? Что же такое история людей?
Иногда на пути попадаются крепостные валы, правильные насыпи и курганы. В этом углу уезда явные признаки прошлой жизни. Но если нет письменных свидетельств, нынешним жителям невнятны эти следы. Какие племена оставили эти могилы? Века пролетели над ними, и лишь седой ковыль все так же колышется на склонах курганов.
Нет, нельзя удовлетвориться растительным существованием, думает он. Человечество — не ковыль. От него должна оставаться историческая память, а не природная. «Только в минуту глубокого отчаяния могли Руссо и последователи мечтать о возвращении в золотое, природное состояние, мог Паскаль вполне уйти в религию. Нельзя уйти ни туда, ни сюда, пока есть Сомнение — сомнение в том, что, может быть, Мысль — основа личности — бессмертие, и что она создатель гармонии в мировом хаосе, что она сама себе господин, что она не связана неразрывно с веществом, как не связаны колебания эфира?..»6
А работа почвоведа — не только наблюдение. Работа тяжелая. Надо собирать образцы почв, наполнять мешочки, надписывать каждый. 20 июля, через неделю после начала путешествия, Вернадский привозит в музей шесть пудов образчиков почв.
До 2 сентября он путешествует в треугольнике: Полтава — Кременчуг — Градижск. Вся семья Старицких буквально оживает, когда зять появляется в Полтаве. С нетерпением ждет разговоров с ним Егор Павлович. Сын его Павел Егорович, с которым Вернадский особенно близко сошелся, писал в это время сестре: «Владимир, которого мы увидели благодаря поломке бура, страшно загорел и имеет очень здоровый вид. Я был страшно рад его видеть — близкого, дорогого. Он всюду вносит свет и теплоту. Мамочка не может говорить об нем без умиления»7.
И действительно, несмотря на египетскую жару того лета, молодой исследователь с большим удовольствием экскурсирует по степи. Его письма и дневники полны энергии, наслаждения работой, вкусом к жизни и всем ее проявлениям.
Из-за правительственных ограничений земство не могло больше оплачивать докучаевскую экспедицию, и в самый разгар работа оказалась под вопросом. Но на следующее лето Вернадский на собственные средства приехал в Кременчуг и закончил экскурсию. И только потом написал большую брошюру «Кременчугский уезд», вошедшую в большой отчет В. В. Докучаева8. Она показала способность молодого ученого к самостоятельному труду натуралиста.
Глава шестая
«ЗДЕСЬ ВСЯ СИЛА ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ»
Город «хуже Полтавы». — «Камни заговорили». — Странная описательная минералогия. — «Суть сутей исторической жизни». — Столица интеллигенции. — Братство переехало. — Голод надвигается. — Ночная клятва. — Диссертация. — Столовые вокруг Вернадовки. — Абсолют выше людей
Восьмого сентября 1890 года Вернадский приехал в Москву, с которой будет отныне связан прочно и навсегда. Остановился пока в гостинице «Петергоф» на Моховой в двух шагах от университета. Первый визит нанес, естественно, Павловым. Супруги тепло встретили, можно сказать, обласкали своего протеже. Алексей Петрович наговорил ему комплиментов и заверил молодого минералога, что он для университета — находка. Предстояли, конечно, хлопоты по назначению на должность приват-доцента, то есть вольного преподавателя, не состоящего в штате. Пока он не защитит диссертацию на степень магистра, а затем доктора наук, когда ему будет присвоено звание профессора, он не числится в штате и не получает содержания. Только оплату за лекции.
По заведенному издревле порядку начинающий преподаватель должен прочитать две пробные лекции. Тему одной он выбирает сам, другую назначает факультет. После чего состоится утверждение.
Вернадский определил тему своей лекции — «О полиморфизме как общем свойстве материи», намереваясь обобщить новые знания, вывезенные им из Европы. Почти каждый день пишет обо всем Наталии Егоровне в Полтаву, где она ждет его вызова.
После ровных геометрических улиц Васильевского острова, после аккуратной чистенькой Европы хаотическая, разбросанная, златоглавая Москва и удивила его, и огорчила. Поскольку он подыскивал хорошую квартиру с кабинетом, детской, с комнатами для бонны и прислуги, он обращает внимание на гигиенические условия. Москва не может тут похвастаться. Канализации нигде почти нет. Город вообще очень грязный. «Хуже Полтавы», — сообщает жене.
Правда, внешний вид полон своеобразия. Прежде всего, могучие стены Кремля, праздничные маковки церквей, дворцы знати. В отличие от Петербурга, где все дома почти ровесники, Москва застроена причудливо, исторически и хаотически. В ней много усадеб почти деревенских. Полны очарования и неожиданных видов московские холмы. И постепенно с годами Вернадский будет все больше ценить эту красоту. А в конце жизни обмолвится, что самыми красивыми городами мира считал Париж, Москву, Прагу. Именно в таком порядке.
Квартиру удалось найти относительно чистую и недорогую во флигеле дома на Малой Никитской улице. Этот район позади университета — Московский Латинский квартал — отныне и навсегда станет ареалом его обитания. В кварталах от Моховой до Садовой и Смоленской, и от Пречистенки до Тверской со времен основания университета селилась профессура, а за ней и вся интеллигенция: адвокаты, врачи, художники, артисты, вообще люди свободных профессий. Это Белый город — самая чистая часть Первопрестольной.
Лекция его назначена на 28 сентября. Готовясь к ней, он не заметил, как перерос рамки учебной лекции и превратил ее в серьезный научный доклад с новой проблемной темой. Обнаружилось это уже в аудитории. Пришли не только студенты. Весь физико-математический факультет, движимый любопытством, явился посмотреть на молодого минералога, который, не имея еще магистерской степени, назначается на место профессора Толстопятова.
Вернадский поднялся на кафедру, развернул свои таблицы. Вот что он писал жене в тот же день вечером: «Лекция, говорят, сошла хорошо. Павлов говорил, что весь факультет остался очень доволен, и другие поздравляли с успехом, Тимирязев, с которым познакомился. Народу была масса… Я не рассчитал времени и скомкал весь конец, еще задержал их минут на десять. Чувствовал себя на кафедре очень плохо, так только и думалось, когда же минует чаша сия. А после, когда раздались аплодисменты, я, верно, имел вид очень жалкий, и еще, как ушел весь факультет и я начал снимать таблицы, к моему смущению, раздались снова аплодисменты, и я кое-как выскочил»1.
«Сошла хорошо»? Тимирязев, оказывается, сказал ему, что для них всех, биологов и физиологов, специально не следящих за кристаллографией, лекция оказалась настоящим откровением, поскольку прочитана с подлинно широким взглядом на проблему. А Павлов, который тоже в некотором смысле экзаменовался в тот день, вполне серьезно советовал ему сделать из лекции статью для «Русской мысли». Уж во всяком случае, он сам представит ее для опубликования в университетских ученых записках. Вскоре она там и появилась.
Через неделю Вернадский прочел вторую лекцию — минералогическую — без особого блеска, но вполне добротно, и факультет утвердил его в должности приват-доцента.
Ровно через 40 лет после своего отца Владимир Иванович вступил в семью преподавателей старейшего русского университета. Кстати, некоторые старожилы еще помнили Ивана Васильевича Вернадского.
* * *
Хозяйство на кафедре досталось молодому Вернадскому разлаженное. После смерти профессора Толстопятова лекции читал сам Павлов, но за кабинетом следить не мог, и тот постепенно приходил в упадок. Минералы лежали в полном беспорядке в шкафах и даже на полу. Ассистент Кислаковский в ожидании нового профессора начал наводить «порядок» и чистил минералы, часто стирая прикрепленные к ним этикетки. Многие камни оказались безъязыкие. Ему пришлось составлять описание коллекций Минералогического кабинета и уже вторую (но не последнюю) библиотеку. Второй для него московский кабинет на самом деле был первым, старше петербургского, вообще старейшим в стране и вел свое начало от коллекции Демидовых, подаренной ими в 1755 году основанному тогда университету.
Остатки номеров на камнях говорили о том, что где-то должны быть каталоги. Наконец с помощью ассистента он обнаружил их в какой-то каморке под лестницей. Целых два каталога. Один на немецком языке, который описывал прекрасную коллекцию камней, купленную для университета в Саксонии сразу после войны 1812 года. Второй каталог более поздний, 1850-х годов.
Теперь он мог приводить коллекции в порядок и составлять карточки на минералы. Коллекция начала приобретать учебный вид и в последующие годы быстро пополнялась разными путями, в основном собственными трудами профессора.
Зато попавшая в его распоряжение химическая лаборатория оказалась в полном порядке, оснащена хорошими приборами и оборудованием. Здесь и стал складываться тот круг учеников и ученых работ, который Вернадский впоследствии называл Институтом.
Со второго семестра, то есть с января 1891 года, он начал читать минералогию и кристаллографию для 150 студентов первого курса физико-математического факультета, а также ускоренный, сокращенный курс на медицинском факультете, который слушали 400 студентов.
Сохранились некоторые свидетельства о нем как лекторе. Слушательницы женских курсов в Москве О. М. Шубникова и Л. В. Васильева, друг Вернадского профессор Б. Л. Личков оставили воспоминания о том впечатлении, которое он производил на кафедре.
Читал Вернадский естественно, без особенных каких-то внешних приемов. Он, как уже говорилось, не обладал ораторским даром. Речь была ровна, правильна, но лишена блеска и остроумия. Но тем не менее внимание слушателей захватывалось с первой же минуты и сохранялось до конца. Увлекал и знанием предмета, и историей его познания. Перед слушателями разворачивался полный драматизма путь поиска истины. Каждый минерал, их взаимодействия, законы кристаллизации получали свое место в общем строе знания и человеческой истории. Всякий раз за конкретным вопросом проглядывала система, которая всегда заинтересовывала, придавала общий смысл. Движение мысли создавало особое силовое поле изложения, которое держало всех в напряжении. Истина как бы творилась на их собственных глазах. А ведь истина не в камнях или формулах, она — в людях, их изучавших ранее. Слушательница образованных в Москве после официального запрета на женские курсы Коллективных уроков Общества воспитательниц и учительниц Л. Васильева вспоминала: «Вот настал тот день и час, когда в скромно обставленной простыми столами и скамейками, с керосиновым освещением, аудитории появился на кафедре молодой, серьезный строгий и по виду недоступный профессор. За ним несли деревянный лоток университетских пособий.
Вскоре Владимир Иванович своими необыкновенно интересными и содержательными лекциями увлек нас и заставил серьезно заниматься как кристаллографией, так и минералогией. Мы ждали его лекций как праздника. Они оживили “мертвую природу”. Камни заговорили»2. Кстати сказать, одна из слушательниц этих курсов, Елизавета Ревуцкая, стала прекрасным специалистом и пожизненным сотрудником профессора.
* * *
Минералогия в те годы, да и сейчас в большой мере, — наука о системе минералов, их составе и строении. Но Вернадского она интересовала и как наука об истории минералов в земной коре. В первые годы он методом проб и ошибок искал ответы на собственные вопросы к этой старой науке: как каждое вещество «выделывалось» в лаборатории природы? Тем самым в минералогии появилось время как действующий фактор.
Он назвал свои изданные позднее лекции «Опытом описательной минералогии», хотя с неменьшим правом их можно считать началом опыта исторической минералогии. Позднее такая книга и была написана: «История минералов земной коры». Главное свойство его научной интуиции — «переживание веков» — отразилось здесь в полной мере. Вернадский отказался от систематического охвата, основанного на приеме Линнея — идти от описания по цвету, химическому составу, типам строения, то есть внешним признакам, и ввел в свое изложение исторические отсылки. Он возродил метод Бюффона, привившего европейскому мышлению историчность, понятие о древности мира и длительности непрерывно шедших в нем изменений.
Потому-то камни ожили и заговорили. Земная кора будто пришла в движение, открывалась захватывающая картина ее эволюции. Мертвые камни рассказывали об истории планеты.
«При чтении в университете минералогии я стал на путь, в то время необычный, — писал Вернадский в предисловии к своей работе 1940 года, — в значительной мере в связи с моей работой и общением в студенческие и ближайшие годы (1883–1897) с крупным, замечательным русским ученым В. В. Докучаевым. Он впервые обратил мое внимание на динамическую сторону минералогии, на изучение минералов во времени»3. Естествоиспытатель-историк — вот кто взошел на кафедру и внес в мир застывших форм, симметрии и четких линий движение, усилие природы стать такой, какой мы ее видим. В прошлом таится сила, которую мы выражаем в химических формулах и законах кристаллизации. Материализованное, остановленное время. Так с самого начала он выбрал направление ко всем новым наукам, им созданным, и более того — к новой картине мира.
Вернадский сознательно резко отделил минералогию от кристаллографии. Первую он отнес к комплексу наук о Земле, вторая стала физико-математической наукой.
* * *
И в нем самом идет неслышная «историческая работа», лишь время от времени проявляясь осознанно, то есть в мыслях, наблюдениях, впечатлениях от чтения и поездок. Еще неясно, какова связь этих разрозненных отрывков, блесток идей и настроений. В основном они вызываются чтением, особенно излюбленной исторической литературы, провоцирующей широкие сопоставления. Читает Фукидида и «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона, сочинения по древностям Средней Азии. К историческим источникам причисляет комедии Аристофана и Лопе де Вега. Они дают более цельное представление об эпохе, чем анализы и исследования. «Комедии нравов, обычной текущей жизни разных времен, народов, эпох очень сильно действуют, указывая на постоянное однообразие самой сути сутей исторической жизни. Они именно в таких по необходимости сжатых очерках, как комедии, дают всюду чувствовать самое главное, что направляет жизнь человека теперь, что направляло эту жизнь в XVI–XVII веках, или в V веке до P. X.»4.
В комедиях Лопе де Вега и Аристофана увидел то же единство жизненного потока, которое так поразило его на заброшенном хуторе под Кременчугом. Природный «низ» жизни, сквозь который нужно рассмотреть ее «верх», ту духовную основу, которая определяет существование. «Какие цели руководят этой жизнью? — спрашивал тогда на деревенском кладбище. — Что она дает и чем осмысливается? И так поколениями, столетиями. Тихо, медленно и глухо. Боже мой, как глухо!»5 Читая книги по старой жизни юга России, пишет о том, как иногда физически щемит сердце, когда вдумывается в жалкие остатки быта, обнаруженные археологами. Совершенно ли пропала та древняя страна?
Во всяком случае, коллективной работой массы людей, записывает он как-то, истории придается законосообразный характер. Кажется, в массовости и мелкоте теряется личность. Но на самом деле что-то остается. Что именно? «Читал и много думал по историческим вопросам, — записывает в дневнике в апреле 1891 года. — Мысль постоянно направляется к ясному сознанию чувства общей преемственности в истории человеческой мысли, в истории развития человечества.
Возможно, кажется мне, найти прямую преемственность между древними философскими и другими школами, римскими школами (юридической, медицинской и т. п.) и возникновением университетов. <…> Через юридические и медицинские школы можно проследить прямую причинную преемственность — непрерывную к первым древним университетам (Салерно, Болонья) и пр. Таким образом, все это развитие одного общего непрерывного явления»6.
Как согласовать и минералогию, и мертвые законы космоса, по которым вещество складывается застывшими гранями кристаллов, и живые законы человечества? Могут ли сочетаться столь разнородные вещи?
Поиск единства мира лишь углублялся, и в нем не было случайностей. В переживании веков есть система. Он искал ее, приближаясь к своей будущей концепции общественных наук.
* * *
Между тем в ноябре семья воссоединилась на Малой Никитской и начала врастать в московскую жизнь.
Москва с момента создания Петербурга всегда в контрах с новой столицей и с ее строгим порядком, с ее чинами и мундирами. И если архитектура — застывшая музыка, то в Питере она полковая, для парадов. Сначала фронда была барской, скорее бытовой, чем политической. Москвичи обзывали петербуржцев немцами за их пристрастие к внешнему порядку, а с берегов Невы Москва казалась городом азиатским, непредсказуемым и загадочным. Жившая в усадьбах московская знать славилась гостеприимством, хлебосольством, большим свободомыслием. Здесь легче дышалось. Недаром сюда убегал из «регулярной столицы» Пушкин, когда хотел отдохнуть душой. Потом дух противоречия перерос в идейные кружки времен Герцена и Белинского.
Сам дух государства в Москве выдыхался и слабел. Если в Петербурге все было подчинено двору, оттуда поступали указующие циркуляры, то в Москве даже символ неимоверного евразийского государства — Кремль — воспринимался уже не как источник власти, а скорее исторически и художественно.
Если в предыдущее царствование власть и общество еще находили общий язык, то теперь расхождение перерастало в нечто более серьезное. Москва приобретала значение центра новых идей, либерализма и оппозиции «приказному строю».
Если в центре Северной столицы стоит Зимний дворец, то в Москве — университет. Он определяет всю жизнь города, во всяком случае его умственную жизнь. Часто вся Москва считает своим долгом пойти на публичную лекцию, которую потом обсуждают в гостиных. Профессор университета — виднейшая фигура в городе.
Вернадский сразу вошел в круг интеллигенции, ее интересов, или, точнее сказать, ее идеалов. С некоторыми москвичами он познакомился еще в Париже, на Всемирной выставке, например с профессором-юристом Павлом Ивановичем Новгородцевым, с историком Павлом Николаевичем Милюковым, с философом Сергеем Николаевичем Трубецким. Разумеется, новый приват-доцент везде принят, как-то сразу став своим.
Одновременно с Вернадским в Москве обосновался Иван Ильич Петрункевич, которого все признают лидером либералов.
В некотором смысле земляк Вернадского, поскольку происходил из дворян Черниговской губернии, Иван Ильич рано вступил на политическую стезю, если это слово применимо к России того времени. Будучи земским гласным, он хотел превратить свою общественную деятельность в политическую трибуну и открыто произнес речь о введении в стране конституционного строя, об «увенчании здания» реформ. Несмотря на либеральное время, речь его показалась все же излишне смелой, и Петрункевича на шесть лет сослали в Пермскую губернию под надзор полиции.
Когда ссылка кончилась, Иван Ильич покупает имение Машук в Тверской губернии, рядом со знаменитым Премухином — старым бакунинским гнездом. Оно принадлежало теперь брату Ивана Ильича, Михаилу, женившемуся на представительнице известной фамилии.
Жена Ивана Ильича Анастасия Сергеевна (по первому покойному мужу графиня Панина) с увлечением разделяет взгляды мужа. В Москве Петрункевичи приобрели дом на Смоленском бульваре, и их салон становится одним из центров умственной и оппозиционной жизни Москвы.
Знакомство с Петрункевичами — событие в жизни молодого преподавателя Вернадского. Часто по вечерам он у них в гостях. Несмотря на разницу в 20 лет, они поддерживают теплые и близкие отношения, вскоре переросшие в дружбу. Объединяет общая цель.
* * *
Каким-то странным образом центр братства перемещается вместе с Вернадскими. Сначала оно выехало в Европу, теперь — в Москву. К тому времени в Петербурге остаются лишь Иван Гревс и Сергей Ольденбург. Остальные концентрируются вокруг Москвы.
Федор Ольденбург обосновался в Твери, где служит педагогом в учительской семинарии Максимовича, выпускавшей сельских учительниц. Часто наезжает в Первопрестольную. Сюда приезжает после непродолжительной службы в Царстве Польском комиссаром по крестьянским делам Адя — Александр Корнилов. Оставив службу, он некоторое время живет в Москве.
И у Дмитрия Шаховского служба по земским делам в Весьегонии оказалась недолгой. С учителями у него сложились прекрасные отношения. Демократичный и простой, он заражал всех своей энергией. Основал уездную библиотеку для учителей, всячески их опекал, вывозил в Москву на выставки и концерты. В уездном образовании буквально началась светлая эра.
Но его деятельности по народному образованию глухо сопротивлялось местное начальство. Еще большее подозрение вызывал отнюдь не княжеский образ жизни и его, и его молодой жены Анны Николаевны, разделявшей толстовство Дмитрия. Началось с того, что от половины своего жалованья в 1200 рублей Шаховской отказался в пользу земства. Молодая чета жила очень просто. Местные обыватели косились, когда он выезжал мужиком, то есть в санях и одиночкой; они были уверены, что князь обязан выезжать не иначе как на тройке. Короче говоря, Дмитрий быстро стал уездной белой вороной. И на всякий случай за ним установили негласный надзор. Узнав об этом, Шаховской немедленно оставил службу в земстве. Остался только гласным уездного собрания.
В Москве Дмитрий принят повсюду. Его знают все как известного либерала, который стоит за расширение прав земских собраний, за превращение их в центр самоуправления в полном объеме. Шаховской ведет самостоятельную научную работу по экономическому описанию Весьегонского уезда и одновременно входит и во многие создающиеся общественные организации и сам их создает.
В письмах жене Вернадский неизменно восхищается энергией и высокими запросами Шаховского, его бурной деятельностью. Часто упоминает Митю, как правило, с такими глаголами, как «рыщет». «Где-то рыщет», что и характерно для быстрого человека. Без всякого сомнения, Шаховской наиболее близкий, даже любимый из друзей. Может быть, по контрасту с собственной основательностью, Вернадскому безотчетно нравятся подвижность, живость Шаховского, его напряженный общественный темперамент. Из всех братьев с ним больше всего общего во взглядах. Они так удивительно близко думали, замечал Вернадский, что особенно сговариваться по отдельным общественным вопросам нет надобности. То есть были заочно уверены в мыслях друг друга.
Поскольку братство к тому времени приближалось к пятилетию своих свадеб и обросло детьми, вновь возникла идея Приютина. В его качестве фигурировало ярославское имение Шаховского, а иногда — дом в Москве. Некая коммуна.
Вернадский против совместного житья. Интуиция и здравый смысл подсказывают, что можно сколь угодно близко сходиться с людьми душевно и в мыслях, но в быту следует соблюдать дистанцию. Конечно, их жены как одна из той породы русских, тургеневских женщин, что раз и навсегда разделяют устремления мужей и отдают им все силы, а Шурочка Ольденбург, например, еще более, чем мужчины, страстно ненавидит гнет и произвол. Но все же, считает Вернадский, в первую очередь жены — матери маленьких Гревсят и Гагунов. Нужно прежде всего исходить из интересов детей, создавать им хорошую гигиеническую обстановку. В детском саде такое, как правило, не удается. Но еще более важно, что никто не может заменить матери и семьи в индивидуально организованном воспитании малыша.
Эту проблему он решал в интересах личности ребенка и его прав. Отвлекаясь мысленно от своего кружка, он писал о первенстве права детей на образование и даже о принуждении родителей посылать детей в школу. Права человека должны быть не только у родителей, которые из религиозных, а чаще из экономических побуждений заставляют детей работать, лишают их грамотности.
Обязательное начальное образование, а в более широком смысле просвещение народа, оказалось естественным продолжением их кружка по народной литературе. Но неожиданно на первый план вышло другое дело, вызванное надвигавшимся народным бедствием — голодом.
* * *
Управляющий Попов сообщает, что в Вернадовке второй год подряд ожидается неурожай. С юго-востока, как часто случалось, надвигалась на Поволжье и черноземную полосу великая сушь. Вернадовка, расположенная на границе Тамбовской и Пензенской губерний, захватывалась суховеем.
Выехав в имение, Вернадский сообщал, что повсюду слухи о голоде; через имение идут и идут нищие. 24 июня 1891 года в дневнике записывает: «В массе крестьянской какая-то покорная отчаянность. Я как-то всем существом осознал, как дорог мне этот народ, что я неразрывная часть его и в то же время я ничем не могу помочь ему и делаю все по тому же течению, которое какими-то железными непреложными законами охватывает все теперь. <…> Моя помощь при этом разобьется на мелочи: я могу истратить все, что имею, и едва ли помогу массе — слишком она велика. Как быть, что делать?»7
Как-то все сошлось летом 1891 года: заканчивался самый трудный — первый — преподавательский год, нужно готовиться к защите магистерской диссертации, которая уже назначена Докучаевым на осень, завершить прошлогоднюю экспедицию по Полтавщине и быстрее составить по ней отчет.
В середине июля опять, как и в прошлом году, в страшную жару отправился в Полтаву, а оттуда в Кременчуг и заканчивал почвоведческую работу. Теперь ехал на собственные средства, так как земские не отпущены.
Через год вышла его работа о почвах Кременчугского уезда. Она вошла в большую докучаевскую работу по исследованию природных богатств европейской части страны. В обеих губерниях, где такая экспедиционная работа шла — Нижегородской и Полтавской, — тогда же построены земствами великолепные природоведческие музеи, ставшие центрами местной научной работы. Создавались опытные почвенные станции для агрохимических и агрономических работ. Но вскоре правительство сильно ограничило право земств на научную работу, запретило создавать карты. Указ вызвал возмущение и земцев, и ученых. С этих лет идет на убыль энергичная деятельность Докучаева.
А два музея, кажется, единственные (по одному в России и в Украине), остаются великолепными памятниками земской научной работы. Полтавский музей, построенный в стиле какого-то яркого украинского модерна, пострадал еще в последнюю войну, когда сгорели карты, в том числе и изготовленные Вернадским. Но ныне он замечательно отреставрирован и память о Докучаеве, о Вернадском, Краснове и других докучаевских мальчиках хранится бережно.
* * *
В августе Вернадский возвращается в Москву, работает над отчетом, готовится к лекциям и к защите диссертации. По обычаю тех лет семьи, не имевшие своих домов, на лето отказывались от квартиры, уезжали в деревню или на дачу, а осенью нанимали новую. В сентябре Вернадские поселились на углу Трубниковского и Дурновского переулков, где ныне пролегает Новый Арбат и куда они потом вернутся в 1930-е годы.
В конце сентября два события вызвали Вернадского в Петербург. Одно — трагическое, потрясшее братство до основания. В страшных мучениях умерла от туберкулезного менингита Шура Ольденбург, оставив неутешного Сергея и маленького сына Сережу.
Корнилов писал, что смерть всеобщей любимицы, какой была Шурочка, еще теснее их соединила. На похороны собрались все. Опять, как встарь, до утра сидели и говорили. И уже перед рассветом, по словам Корнилова, в память о Шурочке поклялись посвятить свои силы борьбе за введение в стране правовых начал, за мирное изменение государственного строя.
Говоря, что были все, Корнилов, возможно, ошибается. Вероятно, Вернадский приехал только на следующий день. Он пишет, что был на могиле Шуры и что нашел не уныние, а душевное единение и подъем духа. Братство окружило Сергея любовью и дружеским участием и помогло ему пережить первые, самые трудные дни после потери.
* * *
Двадцать восьмого сентября в родных стенах университета на Васильевском острове Вернадский защищал свою диссертацию. Оппонировали В. В. Докучаев и химик Д. П. Коновалов, кристаллограф Е. С. Федоров (оба будущие академики). В первом ряду сидели и волновались Гревс, Шаховской и Сергей Ольденбург.
«Теперь напишу про диспут, — делился Вернадский первыми впечатлениями с Наташей. — Сошел он, говорят, хорошо. Я себя чувствовал так себе: публичная хвальба так же мало приятна, как и нападки».
Диссертация получила высокую оценку, и университет присвоил своему кандидату ученую степень магистра минералогии и геогнозии.
Вернадский отнес экземпляр диссертации Менделееву и на другой день познакомился лично со своим университетским кумиром, которому когда-то восторженным юнцом внимал в переполненной 7-й аудитории.
Знакомство совпало с концом академической карьеры Менделеева. Как раз в те дни Дмитрий Иванович был грубо изгнан министром И. Д. Деляновым из университета за поддержку студенческой петиции о предоставлении университету автономии. Точнее сказать, Менделеев взялся передать петицию министру и после того, как тот отказался его принимать, подал в отставку.
А еще в столице братьям удалось начать совсем новое дело — комитет помощи голодающим. «Ту работу, которую мы делали по поводу регистрации сведений о голоде, будут вместе делать и здесь, — сообщает Вернадский Наталии Егоровне. — Это главный результат пока поездки. Я никогда бы не решился — но Митя устроил…»8
Шаховской, который «страшно энергичен и молодец», и на сей раз оказался детонатором. В сентябре, когда угроза голода стала реальностью, в Москве начались сборы пожертвований и собрания интеллигенции. На них стоял тот вопрос, который Вернадский задавал себе в письме жене: «Что делать?»
Неясные мнения Шаховской однажды сделал ясными. На собрании в доме Петрункевича, где, кстати, присутствовал Лев Толстой, Дмитрий Иванович всех увлек своим выступлением. Он говорил страстно, убедительно, завоевывая сердца слушателей. Если интеллигенция останется в стороне, отсиживаясь в сытой Москве, на нее ляжет грех, заявил он. Конечно, некоторые предпочтут отдавать деньги в один из правительственных комитетов. Но уверен ли кто-нибудь, что там средства будут истрачены наилучшим образом? Зная нравы чиновников и их отношение к делу, можно быть уверенным в обратном. Нужно действовать самим, непосредственно и на месте, доказывал Шаховской.
Кажется, не так уж важно, отдать ли средства в один из правительственных комитетов или действовать самим? Но нужно представить себе тогдашние государственные взгляды, когда любая самодеятельность не то чтобы не допускалась, но будучи даже возбуждена с самыми чистыми намерениями, все-та-ки воспринималась как подозрительная. Понятие общественное имело совсем иной оттенок, не несло характера дела.
В те дни выдающуюся роль сыграл Лев Толстой. Любовь к ближнему, которой он старался следовать не только в своих писаниях, внушила ему правильную тактику благотворительности. Он хорошо знал деревню и видел, как голод изменяет людей. В них просыпаются и начинают действовать страшные звериные инстинкты выживания. Женщины и дети в семьях остаются обделенными.
Поэтому благотворительное дело, объяснял Толстой, брезгливо не вдававшееся в подробности, часто приносило больше вреда, чем пользы. Петербургские дамы, собирая деньги на помощь голодающим и закупая на них продовольствие, с легким сердцем отправляли его в голодающие губернии. А ведь они усиливали бедствие, потому что при простой раздаче зерна или муки поддерживались сильные и губились слабые.
Наиболее правильная форма помощи голодающим, понял Толстой, — столовые, где добровольцы каждый день кормили бы людей. Так что требовалось не только давать средства, но и самим участвовать. В октябре писатель устраивает первую столовую в селе Бегичевка Данковского уезда Тульской губернии.
Шаховской с великой энергией начал хлопоты по комитету толстовского типа. Местом выбрали Вернадовку. Их студенческий друг Обольянинов («Лелька») — гдовский помещик и сибарит, очнувшись от своей лени, поехал в Бегичевку изучать опыт Толстого и написал яркую статью в «Русских ведомостях». Объявили о создании комитета, в который стали поступать пожертвования.
В ноябре дело возглавил Корнилов, он как раз освободился от своей службы в Конске, приехал в Москву и вместе с добровольцами из студентов отправился в Вернадовку. Надо ходить по домам, учитывать население и его состояние, закупать продукты, организовать варку пищи и сами столовые. Вернадский приезжал, как только в лекциях образовывались окна. Он держал связь с местным земством и начальством.
В декабре картина голода устрашала. Появились первые умершие. Тем не менее начали работать столовые в селах вокруг Вернадовки: Каменке, Бояровке, Липовке. «Теперь имеем на попечении 390 человек, да еще кормим раздачей хлеба в Подъеме 10–20 человек, т. е. всего более 400 человек, — пишет Вернадский жене 27 декабря. — Что будет до 20-го января? Голодные просят хлеба: что будет? На хутор ездят толпы крестьян и бабы плачут и становятся на колени, прося хлеба. Трудно отказывать, а надо — потому что ведь надо продержать столовые не на один месяц, а на семь (до нового урожая. — Г. А.). Мы рассчитали бюджет на 4000 рублей (уже есть около 3300) и имеем возможность открыть еще столовую на 100 человек. Решили ждать, когда можем открыть на 250 человек и тогда сразу открыть 5 столовых в Липовке, где 3000»9.
Ждать надо было, конечно, поступления денег от друзей, действовавших в столицах и даже за границей. В эти месяцы Гревс находился на стажировке в Париже и с помощью друга Вернадских Александры Васильевны Гольштейн организовал там сбор денег для русских крестьян. В апреле 1892 года Вернадский получил от них две тысячи франков10.
Стоит только начать действовать, и чудо придет само.
В Петербурге к представителю комитета Вернадского, известному юристу и публицисту Константину Константиновичу Арсеньеву, обратился не кто иной, как великий князь Николай Михайлович. Он сказал, что хотел бы пожертвовать надело помощи голодающим 30 тысяч рублей, но не доверяет правительственным бюрократам. Не знает ли Арсеньев какого-нибудь частного предприятия? Тому только этого и надо было.
В Петербург немедленно выехал брат Дмитрия князь Сергей Шаховской и встретился с великим князем, чтобы получить первую половину суммы — 15 тысяч. Причем в лучших традициях благотворительности жертвователь просил его имя не называть.
К Корнилову устремились новые добровольцы, их стало уже десять человек. Они открыли 37 столовых в селах уже двух уездов — Моршанском и Кирсановском. Скоро в них питалось уже две тысячи человек. В самое голодное — весеннее — время столовых стало 119 (5700 человек), а потом и еще больше. В начале лета кормились 25 тысяч человек.
Кроме столовых Корнилов и Вернадский с помощью местного земства организовали комитет по покупке лошадей для населения (помощь безлошадным крестьянам), раздавали семена для посева.
«Всходы хороши, — сообщает Вернадский в мае, — и если будет дождь, можно ждать урожая». Правда, летом приблизилась новая беда — холера. Всегда дремавшая в низовьях Волги, она в голодное время поползла на север. Спасая столовые, приняли энергичные профилактические меры, сырую воду тщательно кипятили. Эпидемии не допустили.
Комитет работал до июля 1892 года. Полный список жертвователей и отчет в полученных и истраченных суммах Корнилов приложил к своей книжке11. Великий князь зашифрован здесь под инициалами Н. М., против которых стоит внушительная сумма взноса.
* * *
В том же месяце Вернадский начал строить в имении деревянный на каменном фундаменте дом. Он не любил здешнюю природу с ее скудной растительностью и суровым климатом. Удручала краткость здешнего лета по контрасту с Малороссией. Иногда, когда украинец в нем поднимал голову, он ворчал и по поводу чуждого великорусского племени. Но нужно обосновываться и обустраиваться. Тем более что тем летом он принял непростое решение: стать земским гласным Моршанского уездного земского собрания.
Любовь к народу. Необсуждаемая аксиома интеллигента. Но Вернадский — ученый, обладающий здравым смыслом и научным подходом к любой проблеме. Он не умиляется народом, не закрывает глаза на его недостатки. Народ должен понимать свои права, но как, если он поголовно неграмотен? Еще летом 1886 года, познакомившись с состоянием дел в своем имении (эти огромные письма читаются как подлинно географическая работа в духе отечествоведения Андрея Краснова), он писал своей Наташе: «Ужасна только безграмотность их, ужасно только то вполне беспомощное состояние, в какое они поставлены, и те ссоры, то недружеское, эгоистическое чувство, с каким они друг к другу относятся: но это понятно при бедности и неразвитости. Крестьяне одного села относятся скверно к крестьянам другого, и интересно слушать, как они стараются друг друга дискредитировать в моих глазах, очевидно, в надежде, что им земли больше достанется (он сдавал свою землю в аренду. — Г. А.)»12.
Только образование способно улучшить состояние народа. Вернадский уже тогда продумывает и проговаривает в переписке очень конкретную программу. Начальное образование должно быть обязательным и всеобщим. В письме Наталии Егоровне он четко связывает эту цель с демократическими задачами, прежде всего правами человека. Во-первых, дозволение родителя не учить своих детей, что происходит сплошь и рядом, особенно в отношении девочек, не есть та свобода, которую надо давать, поскольку она и есть ограничение их прав, стеснение всей будущей деятельности. Во-вторых, доставлять детям известные религиозные верования и политические идеи возможно только этим путем, потому что все должны участвовать в государственном управлении. Отсюда — третье: «А это участие, несомненно, может быть сознательным только при владении всеми гражданами грамотностью и известным minimum’oм образованности. Иначе демократизм будет лишь на словах, и всегда будет сильная возможность всяких царизмов и т. п. В возможно быстром и полном проведении обязательного обучения я вижу один из краеугольных камней прочности демократического строя»13.
Но это не означало, будто образование — панацея от всех бед именно сейчас. Если уж говорить о высших целях, ею не может быть помощь людям. «Я думаю, что мои стремления помощи людям не противоречат постановке вопроса: я опять повторяю, что целью, удовлетворяющей меня, не может быть благо людей, для этого не стоит жить. Мое увлечение общественной деятельностью в сильной степени проистекает из стремления к свободе (Абсолют должен быть вне людей и выше их)»14.
«Я считаю вполне ошибочным твое мнение, что борьба за просвещение могла теперь сплотить всех или очень многих людей, — продолжает спор с женой Вернадский. — Для меня это представляется детской пеленкой — как чисто политическая программа. Я не отрицаю необходимости этого пункта программы, но думаю, что это далеко не все и даже не самый важный пункт. <…> Мне кажется, что в стране иногда жизнь выставляет на первый план чисто политические вопросы, связанные с вопросами государственного управления, местного управления, податной системы etc. Стыдно считать панацеей народное образование и т. п. Я очень, по крайней мере, далек от этого и знаю, что Россия farà da sè, что есть много, достаточно граждан, которые могут взять в свои руки ее правление и возьмут его…»15
Вернадский знал, что говорил. Он первым чутко уловил изменение в положении и настроениях общества. Еще три месяца назад, в самый разгар их работы на голоде, он, наблюдая работу добровольцев, предрекал: «Я убежден, что вся масса людей, вернувшихся с мест, явится с новыми запросами, требованиями. Серьезно работает мысль и сильно бьется сердце теперь у целых тысяч энергичных и искренних людей. А это есть крупное, очень крупное общественное событие, которого важность мы едва сознаем»16.
И он оказался прав. Кажется, будто в другую Москву возвратились они с Корниловым. Адя и поселился тогда у Вернадского, который снял уже третью квартиру, на этот раз на углу Большого Левшинского переулка и Смоленского бульвара. Небольшой двухэтажный дом цел до сих пор, как и особняк жившего прямо напротив Ивана Ильича Петрункевича, встречи с которым теперь участились. В гостиных усваивали уроки голодного года. И общество как бы сдало экзамен на аттестат зрелости, осознало, что можно и нужно проявлять инициативу и помимо правительства. Очень новое для русских образованных людей чувство освобождения.
Собственные независимые взгляды воспринимались все еще как вызов, как дерзость, исполненная без разрешения старшего. Имеет значение даже не содержание высказывания, а его несанкционированность. Характерны отчеты в «Правительственном вестнике» о борьбе с голодом. Сквозь зубы называя комитет Вернадского одним из самых крупных, в отчете постарались исказить самую суть общественности. Между прочим, говорилось, что комитет работал на собственные средства его главы, а не собирал средства среди людей. Вернадский был оскорблен и не знал, как ответить на иезуитские публикации.
Весь охранительный лагерь взвился, когда Лев Толстой опубликовал в английской «Дейли телеграф» статью «Отчего голодают русские крестьяне?», не пропущенную цензурой на родине. Как посмел граф Толстой вынести сор из избы?! Да это измена! Он — сумасшедший! И Толстого чуть не отправили на освидетельствование: в своем ли он уме?
Школой общественной самодеятельности и развития энергии назвал время голода Вернадский. Общая работа укрепила узы братства. Их студенческие клятвы оказались не пустяком. «И с Адькой, и с Митей гораздо больше подымалось в этом году общих вопросов, чем в прошлом, — размышляет в письме жене. — Я думаю, теперь стоит перед нашим “Братством” задача — поменьше занимать сердце и мысль личными дрязгами, а больше, сильнее, страстнее всей мыслью и всей личностью идти к одной великой цели, при создании которой умерла дорогая Шура. Она мне часто вспоминается»17. Родившееся на тигровых шкурах в доме Ольденбургов «культурничество» уже как политическая сила будет воздействовать на основную коллизию русской жизни — столкновение принципа права и принципа силы. Все прочно связанные с земством братья пытались расширить в нем начала самоуправления, а правительство — свести их на нет и вернуться к отеческому правлению.
Глава седьмая
«ОКРУЖЕН УЧЕНИКАМИ РАЗНЫХ ГЕНЕРАЦИЙ»
«Прошла первая пора жизни». — Общественное понимание. — Земство. — «Бессмысленные мечтания». — Докторская диссертация. — Рождение Нины и геохимии. — В маленькой великой стране. — Смерть В. В. Докучаева
Интеллигентом называется тот, кто ведет какое-либо исследование. Не каждому суждено быть ученым, но каждому доступна самая простая форма творческой работы — изучение самого себя. Достаточно вести дневник, наблюдая жизнь своей души, осознавая себя островком, который обвевает река времени. В минуты, когда замолкает ее шум и человек остается наедине с собой, он учится понимать Сущее и Вечное.
Вернадский ведет дневник нерегулярно, но его дополняют многочисленные и очень подробные письма братьям и родным, которые в равной мере отражают работу души. Исследование своей личности идет непрерывно.
«Среди полной всяким движением зимы и среди рассеянной жизни, какую приходится вести, мало записывал в эту тетрадь, — пишет он 14 апреля 1893 года. — А между тем мысль много работает и много дум носится. В сущности говоря, они носят в сильной степени характер самокритики. Отчасти уже чувствуется, что прошла первая пора жизни — уже мне 30 лет, и между тем, что я сделал, что я могу сделать, так ли построил свою жизнь, как это согласно с основными идеями, которые строят мою личность? Я ясно знаю, как надо многое сделать, но не делаю. Теперь прошло почти два года после защиты диссертации — я не написал новой, я ясно осознаю необходимость работы в печати — и ничего не написал и пр., и пр… Всему причиной дилетантская лень. Или слабость, в сущности говоря, моего ума, лишь скользящего, фантазирующего? Или слабость воли? Недостаток рабочести?
Надо работать над наукой серьезно, а я дилетант. Или уж такова моя судьба?»1
Разносторонность и универсальность имеют свои недостатки. Трудно ожидать быстрых результатов. А можно и вообще их не дождаться.
В семилетие перед концом XIX века в его публикациях не так много следов исследовательской научной работы, издаются лишь результаты его педагогической деятельности — лекции. Зато она видна в дневниках и письмах. Направление поиска заметно, но в законченных работах не проявляется. Связь и значение можно понять только сейчас, когда все отстоялось. Но каково самому человеку в 30 лет, с полной неясностью будущего и незнанием своей души?
Что же его детские вопросы, его «схоластические кристаллы»?
Они прозвучали и затенились, заглушились многошумным течением будней. Мелодия ушла внутрь и лишь исподволь пробивается вдруг в задушевном любопытстве, но она ведет мысль. Человек незаметно даже для себя выбирает направление роста.
Собственно, Вернадский еще продолжает учиться. Сегодня количество и разнообразие поглощаемого материала поражают всякого, кто прикоснется к биографическим записям. Он как бы все еще замахивается, зачерпывает, все еще зарывается вглубь, но не производит и не перерабатывает. В отличие от математиков, которые все как один совершали свои открытия в молодые годы, натуралиста ожидает долгая дорога. И не только знания работают, но и жизненный опыт.
Но безрезультатность томила, отравляла душу неудовлетворенностью, порождала сомнения в себе. Зато он научился исключительно четко представлять свое местоположение в реке времени.
* * *
Ездит в эти годы в основном в Вернадовку по земским делам, на каникулах экспедирует в горные районы Урала, да на сессии Геологического конгресса. Продолжает изучать минералогию Европы. Время распределяется между преподаванием и московскими общественными делами, которые все множатся и множатся. Он заседает в московских комитетах грамотности, стал преподавать на Коллективных уроках — прообразе женских курсов. С Петрункевичем планируют издавать газету. Но не так-то просто учредить газету в стране, где печать подцензурна.
В дневнике мелькают московские знакомые и московские дела. 28 февраля 1892 года, например, целый поток лиц. Утром был Вячеслав Евгеньевич Якушкин, внук декабриста, рассказывал о своей поездке к месту ссылки деда. Потом переговоры о предполагаемом издании газеты, затем заходили профессора братья Миклашевские, разговоры о провинции, о земских начальниках: в одном уезде один такой ввел порку. (Институт земских начальников введен правительством как противовес демократизации земских собраний и расширению местного самоуправления; он выколачивал подати, вел суды и вообще наводил порядки.) Пришел агроном профессор Стебут, с которым интересно беседовали об общине и артели на селе. С ним отправились в «Русские ведомости» за материалами о голоде. Вечером пришел, как обычно, Митя. «Он весь под впечатлением борьбы (в Комитете грамотности. — Г. А.), страшно возбужден, но ясна живая, чудная личность его»2.
В дом на углу Большого Левшинского несколько раз приходил Толстой (живший, как известно, недалеко, в Хамовниках). Через Корнилова он узнал, что Вернадский привез из-за границы полного Герцена, не издававшегося в России, и брал его читать книгу за книгой. Однажды, как это бывает, уже в дверях, когда Толстой попрощался и собрался уходить, а Вернадский его провожал, неожиданно разговорились.
Беседа сама собой вознеслась к бессмертию души. Вернадский допускал бессмертие в личностном виде, то есть с сохранением индивидуальности, которая является основой души. Толстой стоял за бессмертие целостное, в котором личность после смерти растворяется, исчезает и соединяется с Богом. Толстой, для которого это были задушевные мысли, сказал ему, что он явный мистик, вспоминает Вернадский. На что ученый возразил, что рад бы быть мистиком, но ему мешает скептицизм. «Я думаю, что в учении Толстого гораздо более глубокого, чем мне то вначале казалось, — записывает он вскоре. — И это глубокое заключается: 1) Основою жизни — искание истины и 2) Настоящая задача состоит в высказывании этой истины без всяких уступок. Я думаю, что последнее самое важное, и отрицание всякого лицемерия и фарисейства и составляет основную силу учения, т. к. тогда наиболее сильно проявляется личность и личность получает общественную силу. Толстой анархист. Науку — искание истины — ценит, но не Университет etc»3.
В другой раз Толстой зашел вернуть книги, но не застал хозяина. Наталия Егоровна, попросив разрешения у посетителя, вывела маленького гимназиста Георгия и сказала ему: «Вот, Гуля, запомни, у нас был великий писатель Лев Николаевич Толстой».
Вернадский понимал все философские термины не на манер Толстого, а в соответствии со своим естественным образованием. То, что Толстой называл Богом, для Вернадского означало совокупное, складывающееся из людских сознаний трансцендентное начало.
Уже тогда зародилась эта мысль, существовавшая, кажется, у него всегда в некоем свернутом, узнаваемом виде, а в конце жизни произросшая в целостное учение — в идею ноосферы. Мысль о месте человека, его сознания и науки в мире бродила у него всегда, время от времени прорываясь, например, в формулировках и рассуждениях. В одном из писем Наталия Егоровна прислала ему возражения на тезис о великой роли сознания в мире. Он преувеличивает, говорила она, потому что: 1) сознание количественно так мало в жизни, что оно не может быть фактом мировой жизни; 2) оно является роскошью, а главная масса мировых явлений бессознательна и 3) развитие сознания, поэтому, не может являться целью. Вернадский на это отвечает: 1) вовсе не обязательно, чтобы главные явления занимали количественно главное место; 2) из явлений природы мы как раз должны вывести обратное; 3) мы не можем судить о сознании в мире, потому что наш мир в целом сам есть продукт нашего сознания; есть один факт в развитии Земли — это усиление сознания, и нам надо работать в этом направлении; 4) сознание тянет вверх и опережает гигантские массы бессознательной жизни. И вывод: «Что было бы, если бы лица, могущие развивать сознание, его не развивали бы — во имя чего? Я не ставлю целью жизни человека — принесение пользы другим людям (долго объяснять — почему), но не могу не указать, что людей, могущих развивать сознание в стране, по многим причинам, немного, и горе той стране, где такие люди зарывают тот огонь, который теплится в них, и скрывают, искажают его святое воздействие»4.
Итак, главное: сознание есть усилие самой природы, и лучше ей в этом содействовать, чем противодействовать, а если социальные условия тому мешают, их надо менять и работать в целях, направляемых сознанием.
Толстой со своей обостренной совестью, общее сознание людей на планете Земля, он сам с дружеским окружением, с Петрункевичем и Шаховским, которые пытаются развивать сознание вопреки запретам на свободу мысли, — все увязано в мире.
Кто осудит, если в давящей обстановке царствования человек останется частным человеком? Можно ведь закрыть глаза на цензуру, на ограничения мысли и уйти в свою профессию, скажем, в минералогию, в воспитание детей, в личное устройство… Кто осудит? Но можно ли в России, в самом деле, куда-то уйти?
Едва молодые люди стали взрослыми, как при случае с группой Александра Ульянова им всем дали понять обысками, арестами, расследованиями, запретами, что ты не частный человек, а государственный. Никаких гарантий твоей свободе и неприкосновенности личности нет. Ограничены свободы даже в занятии наукой. На всё требуется разрешение, на всё существуют начальники.
Как же быть здесь людям, чувствующим в себе способности развивать сознание?
* * *
Прежде всего, ограничить самодержавие; этот древний способ правления лежит поперек всех сознательных усилий. 10 апреля 1891 года Вернадский записывает для себя: «Нельзя указывать ограничение самодержавия во имя ограничения самодержавия. Оно должно быть ограничено для блага России, во имя вечных, незыблемых, бесспорных истин и основных прав человека. Теперь необходимо иметь политическую программу, где ясно и определенно высказывались бы либеральные принципы в применении к современным условиям жизни России»5.
В работе мысли, в дневниках и письмах членам братства, которые через пять месяцев дали клятву посвятить свои усилия изменению государственного строя страны, эти идеи оттачивались, приобретали оттенки и становились конкретнее. Главное было найти способ их осуществления в создавшихся условиях.
Летом 1893 года он приехал из Вернадовки в Керчь. Утром — в поле, изучает интересное явление — грязевые вулканы. Вечером в раскаленной задень гостинице пишет. У него получился целый меморандум из двенадцати параграфов.
Вот его начало: «Не спится сегодня, и хочу я без порядка набросать кое-какие мысли из пережитого в последние дни. <…>
§ 2. Нередко приходится слышать: Что делать? Как бороться с окружающим мраком? Нельзя бороться — мы бессильны, не на кого опереться, нет таких общественных слоев, а без общественных слоев не может быть борьбы и т. п. Все это праздные, вредные вопросы, — они пускают общественную мысль на скользкий путь, который всяческими софизмами приведет нас к разным состояниям: или к состоянию маленького дела, или к состоянию одних экономических благ, или к состоянию художественного наслаждения, к абсолютизму, к чиновничеству, к чревоугодничеству в разных утончениях и грубостях — как в виде цинического служения нашему правительству с ложью в сердце и на устах, или же в виде более изящного отделения своей умственной жизни от окружающей среды и разделения того, что хотя и истина, но не пригодна “пока еще” плебсу — этот самый злостный, мерзкий аристократизм, ведущий точно так же к разделению окружающей действительности и идеала и этим самым позволяющий в окружающей жизни всю мерзопакостность, которой нет места в созданном (хотя и поневоле буржуазном — ведь мысль в оковах жить не может) себе идеале…
Когда никто ничего не знает, когда кругом колебание и разброд, когда нет ясных и определенных сил и нет общественного стыда и понимания в обществе — бессмысленны все вопросы о том, что делать для прямого принуждения правительства поступать целесообразно в интересах прогресса в России. Первым делом надо создать общественный стыд и общественное понимание. Главным образом, даже общественное понимание, так как стыд всегда будет, когда видно будет, что все понимают и многие говорят тебе истину о твоем поступке, который не спасают софизмы. <…>
§ 5. Без такого понимания невозможна деятельность правильная ни правительства, ни правильная борьба какой бы то ни было группы лиц, видящих губительность и вред для государства существующей правительственной организации и деятельности. Если в обществе нет такого понимания, то первым делом этой группы лиц должно быть неуклонное стремление вызвать такое понимание»6.
К началу 1890-х годов и ему, и его либеральным соратникам стало ясно, что из мирных способов ограничить самодержавие есть — один и главный — земство. И группа лиц уже сложилась — это интеллигенты, которых стали называть — земские деятели.
Главное и явное преимущество земств, их исторический успех в цивилизации страны обеспечило дворянство, только в нем к тому времени нашлось достаточно сознательных и образованных людей, могущих выполнять общественные обязанности. То было служение обществу, форма благотворительности. Гигантские задачи можно было решить только личными усилиями образованных и неравнодушных людей. Старший друг Вернадского Петрункевич через много лет писал в своих мемуарах7, что повсюду земские собрания являли собой удивительное зрелище бескорыстия и энтузиазма. Дворянские гласные занимались отнюдь не своими помещичьими или сословными делами, что казалось бы естественным, но крестьянскими. Так что сословность этих органов была не пороком, как у нас привыкли думать, а достоинством. Для тех дворян, которые по своему воспитанию, уму, нравственным качествам не хотели множить ряды правящего класса старого образца, земства стали великолепной школой самореализации.
При проведении самой перспективной из великих реформ в 1864 году в их ведение были отданы: народное здравие и образование, агрономия, улучшение дорог, мостов, устройство выставок, народное продовольствие, попечение о местных промышленности и торговле. В соответствии с научно-техническим прогрессом они все время расширяли круг дел. К концу земского периода шли уже автомобилизация и телефонизация малых городов и сел. Земства распоряжались скудными, но все же заметными средствами, собиравшимися с помощью местных налогов.
Самое коренное, низовое строительство российской жизни в течение пятидесяти трех лет (а затем еще недолго по инерции) шло именно земским путем. Стремительно росло количество школ, создавались уездные библиотеки, учительские семинарии для подготовки учителей. В середине XIX века врачебной помощи для народа не было вовсе, а к концу его уже все население было охвачено ею, побеждены вековые эпидемии, введены профилактика, прививки и лабораторные исследования. Наладилась непревзойденная земская статистика, строились племенные, семенные, плодоводческие станции в каждой местности, развивались мелиорация, ветеринария и много еще чего. Началось изучение природы и местной истории. Мы видели, как на средства земств были организованы знаменитые почвенные экспедиции В. В. Докучаева и его черноземные научные стационары. Центром всей статистики и методики стало старинное, еще екатерининских времен Вольное экономическое общество, которое в союзе с земствами буквально ожило. Вырастал новый культурный слой, состоящий из земских врачей, учителей, агрономов, статистиков. Они делали страну иной, она буквально улетала от своих великих азиатских соседей.
Этот успех был обеспечен демократической процедурой решения дел, кардинально отличавшейся от приказного волевого решения, привычного русскому человеку от семьи до трона. Именно в этом земства постепенно и незаметно становились в оппозицию самодержавию. К началу 1890-х годов новые люди и четкая процедура дел явочным порядком превращали земские собрания из хозяйственных органов в самоуправление. И разразилась главная коллизия рубежа веков: столкновение либеральных земских деятелей с привычным и не дающим простора личности административным способом управления. Причем против земств выступало не только самодержавие со всеми своими традициями и нравами, но и простой народ с его племенным сознанием и темными социальными инстинктами. Большинство крестьян считали земские собрания не органами своего управления, а начальством. Тем более когда были введены земские начальники от правительства, что ярко видно, например, в рассказе Чехова «Мужики». Само слово земские здесь — подмена.
Либеральная интеллигенция пыталась втиснуться между народом и властью, развести их в стороны и создать между ними гражданское общество и правовой простор для демократии и порядка. Оформляется идея распространить демократические начала в обе стороны от уездного и губернского уровня — создать представительный орган в центре и мелкую земскую единицу с приданием ей прав управления и тем самым предполагалась ликвидация самого массового слоя бюрократии — сельской, волостной. Такова основная драматургия движения за самоуправление.
Земские деятели вскоре стали известны всей стране. К речам их прислушивались. Выделяются ораторы Петрункевич, Родичев, К. К. Арсеньев, москвичи братья князья Петр и Павел Долгоруковы, профессор Московского университета С. А. Муромцев, председатель Московской земской управы Д. Н. Шипов. Известны и организаторы — такие как вездесущий Шаховской. Из Моршанского уезда и Тамбовского земства на общероссийский уровень выдвигается Вернадский.
Уже упоминалось, что после работы на голоде осенью 1892 года он баллотируется в гласные Моршанского земского собрания. В нем состоит 24 дворянских депутата (в уезде установлен земельный ценз: кандидат должен иметь не менее 175 десятин земли), три — от богатых владельцев недвижимости и торговли и 12 — от сельских обществ; для крестьян выборы были непрямые, а двухстепенные: село — волость — уезд. Итого — 39 гласных. Они направляли семь депутатов в Тамбовское губернское собрание, куда Вернадский тоже вскоре вошел. Оно состояло из шестидесяти гласных8. Они собирались на свои сессии один раз в год. Возглавляли их предводители дворянства. Собрания выбирали председателя земской управы, которого утверждал губернатор.
Двадцать пятого октября Владимир Иванович сообщал жене: «Сегодня первый день очень печального собрания. Пишу вечером после двойного заседания — утреннего и вечернего — в комиссии… Я очень рад, что приехал: сейчас в комиссии, где я провалился, я явился единственным говорящим противником против сокращения школ. Ввиду дефицита комиссия большинством 8 против 4 (в том числе я) решила из 72 школ оставить всего 39! Народную медицину удалось отстоять. Есть все шансы отстоять школы в собрании, так как вопрос будет решаться закрытой баллотировкой, а все крестьяне подадут голос за школы, да и некоторые из других будут стоять за них. В комиссии характерно: из 12 членов — 3 крестьян, они все + я подали голос за школы, остальные 8 дворян и образованных купцов против. В собрании большинство крестьянское, так как вместо 24 дворян выбрано всего 16, а явилось 13, а 12 крестьян плюс 3 купца все явились, но они влияют лишь при закрытой баллотировке»9. Через два дня продолжает: «В 12 часов собрание, а мне надо написать мотивы большинства и меньшинства комиссии по сокращению сметы. Вчера выбрали в губернские гласные (20 белых и 8 черных). Сегодня будет обсуждаться вопрос о закрытии школ и больниц — главная баталия… Я очень надеюсь не дать провести это предложение. Мне удалось привлечь нескольких из стоявших за эту меру. Я могу рассчитывать на 17 голосов из 28, но все эти счеты — такая трудная вещь. Крестьяне-гласные обращались ко мне с просьбой защитить школы, в виде компромисса я согласился на некоторые сокращения»10. Компромисс — неслыханная для прежнего управления вещь. Крестьяне, надо сказать, гордились, что у них школами занимается московский профессор (хотя он был еще приват-доцент).
Школы для него, как и для ярославского гласного Шаховского, стали естественным продолжением их просветительской работы.
Кроме того, глубоко вникая во все детали сельской жизни, он стал крупнейшим специалистом в земской среде, а потом и в кадетской партии по земледельческим делам. Обдумывая свой опыт работы в земстве, писал Корнилову, который уехал служить в Сибирь (народу, а не правительству — как писал в мемуарах): «Чем больше вдумываюсь в окружающую жизнь, тем больше убеждаюсь, что в основе настоящей русской государственной политики должна быть положена мелкая земельная собственность (или, если хочешь, вечная аренда государственных земель) в связи с широким бессословным самоуправлением. Только избыток сил может быть направлен на другого рода деятельность. Когда мелкое крестьянское население нищее и все более нищает — не может быть и речи о каком-нибудь устойчивом состоянии государства»11.
* * *
Между тем из планов издания газеты для воспитания общественного стыда и понимания ничего не вышло. Разрыв между обществом и властью все углублялся, как вдруг 20 октября 1894 года умер Александр III. И, как всегда при перемене царствования, вспыхнули надежды на более либеральный курс, на возвращение к духу реформ. Как заведено, всем, в том числе и губернским собраниям, предстояло обратиться к новому царю с приветственными адресами.
Восьмого декабря на собрании Тверского губернского земства Родичев читал написанный им адрес:
«Ваше Императорское Величество!
В знаменательные дни начала служения Вашего русскому народу приветствуем Вас приветом верноподданных! (Накануне на домашнем чтении у Петрункевича Анастасия Сергеевна ахнула при словах служение народу; их могут счесть за дерзость, сказала она.)
Мы уповаем, что счастье наше будет расти и крепнуть при неуклонном исполнении закона, ибо закон, представляющий в России исполнение монаршей воли, должен стать выше случайных видов отдельных представителей этой власти. Мы горячо верим, что права отдельных лиц и права общественных учреждений будут незыблемо охраняемы.
Мы ждем, Государь, возможности и права для общественных учреждений выражать свое мнение по вопросам, их касающимся, дабы до высоты престола могло достигать выражение потребностей и мыслей не только представителей администрации, но и народа русского. Мы ждем, Государь, что в Ваше царствование Россия двинется вперед по пути мира и правды со всем развитием живых общественных сил.
Мы верим, что в общении с представителями всех сословий, равно предстоящих Престолу и Отечеству, власть Вашего Величества найдет новый источник силы и залог успеха в исполнении великодушных предначертаний Вашего Императорского Величества!»12
Родичев закончил. Сначала наступила пауза, затем грянули аплодисменты и даже «ура!». Всех охватило воодушевление. Чувствовалось, что Родичев сумел выразить общее настроение. Верность престолу, лояльность, с одной стороны, а с другой — яркая и свежая, под стать началу царствования, надежда на земское представительство, на нечто подобное Генеральным штатам, на новую законность и конституционность.
Адрес немедленно подписал предводитель губернского дворянства и отослал телеграммой в Министерство внутренних дел. Но министр телеграмму вернул со странным уведомлением — подписать адрес всем членам собрания. Конечно, выражать восторг — одно, а лично подписывать — другое, но все же большинство гласных свои подписи поставили.
Тверская делегация, в том числе и автор адреса, в середине января 1895 года ехала в Петербург, еще не чуя беды. Но накануне торжественного приема министр сообщил, что царь недоволен и даже гневен, посему всем тверским предводителям объявляется выговор, а Родичеву — полный запрет на занятие общественных должностей. На другой день, 17 января, на приеме в Зимнем дворце Николай, глядя в фуражку, где у него лежал листок с речью, вероятно, написанной К. Победоносцевым, сказал:
«Я рад видеть представителей всех сословий, съехавшихся для изъявления верноподданных чувств. Верю искренности этих чувств, искони присущих каждому русскому.
Но мне известно, что последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекающихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земств в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы благу народному, буду охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял их мой покойный родитель»13.
Речь показала, как бесконечно далеко от современности, где-то в традиционных понятиях о «божественности» власти обретался ум молодого царя. Его первое выступление вызвало у демократов и либералов и стыд, и чувство неловкости, и душевную боль. Многие писали тогда, что новый государь мало отвечает своему назначению стоять во главе России в новый век. «Речь Николая II при приеме депутаций земств, дворянства и горожан о бессмысленном мечтании земцев. Огромное впечатление убожества и легкомыслия», — вспоминал в конце жизни о своем впечатлении Вернадский14. Стон досады будто был исторгнут у всех мыслящих людей. Надежды не оправдались, молодой царь до уровня своего деда далеко недотягивал.
Родичеву было запрещено занимать общественные должности. Памятником его деятельности и всей его яркой жизни остались школы в Весьегонии, количество которых и постановка дела были таковы, что уезд первым в России осуществил всеобщее начальное образование. А эту задачу и ставило осознанно братство. Князь Шаховской и Федор Ольденбург в 1894 году обобщили опыт такой постановки дела15. Несмотря на постоянные ограничения, земства быстро приближались к этой цели, что признавал и правительственный лагерь. Умный противник земств и сторонник административных методов граф Витте подсчитал, что земства тратят на школы больше, чем министерство, и писал царю, что правительство фактически упустило из своих рук народное просвещение16. Согласно идее Толстого, оно проводилось обществом.
Но как добиться демократических перемен? На открытый путь диалога с властью пока, судя по выступлению царя, надежды слабые. Тогда Шаховской снова выразил неясные и тупиковые настроения так: требуется самочинное собрание представителей земств, которое потребует конституцию.
Они и соберутся самочинно — через несколько лет.
* * *
В университете дела Вернадского идут все лучше. Приходит преподавательский опыт, лекции издаются и расходятся. Обузой, правда, висит необходимость докторской диссертации. Несколько лет Вернадский потихоньку работает над ней, развивая так высоко оцененную первую лекцию о полиморфизме как общем состоянии материи. Но тема не дается: слишком фундаментальна, нова и выходит за рамки специальности. Для диссертации не годится, вскоре понял он.
И тогда буквально за несколько месяцев он пишет диссертацию на кристаллографическую тему. 1 мая 1897 года физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета утвердил тезисы к защите докторской диссертации своего магистра. Вскоре состоялась и защита.
Став доктором, становится и полноправным профессором, сначала (1898) экстраординарным, а с 1902 года — ординарным. Через два года закончились переезды по Белому городу: ему выделяют казенную квартиру в доме во дворе университета. (Он сохранился и поныне.) Здесь впервые появились у них новые блага цивилизации, например телефон и пишущая машинка, за которой теперь сидит Наталия Егоровна, она ведет переписку мужа, печатает его статьи и письма. Она же переводит, когда это нужно, на французский и английский языки. На немецком — писал сам. Печатается в эти годы в кристаллографическом журнале у Грота, во французских минералогических изданиях.
Связи с европейским ученым миром укрепляются, тем более что в 1897 году геологи мира впервые собираются на сессию МГК в Петербурге, и Вернадский вместе с другими русскими учеными выступает в качестве хозяина. Он сопровождает экскурсии, а Гроту и швейцарцу Гейму (который был его гидом в Цюрихе) показывает Третьяковку. Причем сам поражается богатству собрания.
Изучает минералогию Центральной и Восточной Европы; в 1894 году объезжает Варшаву, Львов, Краков, горнорудный район Фрейберг — Гарц — Цвиккау — Дрезден — Мейсен — Хемниц — свой Мюнхен. Во Фрейберге спускается в шахту и популярно описывает свое путешествие вглубь земли семилетнему Гуле.
На другом, «взрослом» и весьма многозначительном письме Наталии Егоровне, написанном в том путешествии, задержимся.
Пишет из деревни Нидерлиндиг, где остановился, чтобы осмотреть интереснейшее геологическое образование: район озера Лаах, образовавшегося на месте древнего потухшего вулкана. Попадает в удивительно красивую местность. Множество потухших вулканов нагромоздили здесь скалы из розового туфа.
Долгие десятилетия геологи разделялись на нептунистов, считавших главной силой, влияющей на образование горных пород, деятельность моря, и плутонистов, основной торящей силой земли считавших тепло земных недр. Вернадский относит источник земных изменений вообще за пределы планеты: «У меня масса всяких отдельных наблюдений. И в общей минералогии мысль окрепла. Мне кажется, я подмечаю законы. Чувствую потуги мысли охватить сразу картинно землю как планету. Как это трудно! Но мне кажется, с каждым разом яснее и яснее становится картина и мне иногда блестит перед умственным взором — общая схема химической жизни Земли, производимой энергией Солнца. Не изнутри, “из Земли”, идет вся жизнь на Земле и образование всех минералов, а извне производится энергией, постоянно приносимой нам каждый лучом нашего Солнца.
(А далее — скорее автохарактеристика. — Г. А.) Когда быстро идешь по красивой местности и когда стараешься отгадать, заметить основные черты жизни местности — то быстро в уме пробегают картины былого, иногда удивительно ясно, но всегда мгновенно. Часто они так быстры, что бессознательны. Остается лишь впечатление, что они были, чувство или память интенсивного наслаждения, а самих сознание не заметило. Особенно теперь, когда я стараюсь улавливать не картину рельефа, а более глубокое свойство — химические процессы, мысль особенно сильно так картинно работает.
В это время мыслится очень много. И постоянно самые разнообразные вспоминаются вещи, что, по-видимому, не стоит ни в какой связи с картиной местности, с научным наблюдением и размышлением при виде ее.
Но для меня совсем ясно, что именно все это находится в связи, так как научное наблюдение и размышление есть наиболее полное и ясное проявление моего духа, и в это время все его стороны напряжены и в это время “сознание” бьет самым сильным темпом.
Так и сегодня, так и теперь, передо мной пролетела такая масса самых разнообразных мыслей, фантазий, впечатлений, что я бы потерялся, если бы стал делать “психологический” разбор всех этих проявлений»17.
Перед нами сокровенная жизнь души натуралиста, переживающего все бессловесные темные века химических и геологических превращений. Он быстро проникает в ландшафты времен динозавров, переживает геологические века. Именно что переживает. Истина не достигается только наблюдением, экспериментом да книгами, которые поставляют лишь материал для чувствования. И в ученой жизни есть своя мистика, свои волны внутренней жизни. Вернадский лишь начинает постигать всю глубину своего внимания к потаенной жизни природы, к ее внутренним законам.
В следующем, 1895 году едет на Урал, который поразил его своей дикой красотой и рассказами жителей о не менее дикой крепостной жизни. Над местностью, напоминавшей в увеличенном масштабе Саксонскую Швейцарию, казалось, витали духи прошлого. Еще целы были следы жестокости владельцев заводов, горных инженеров и страстно ненавидевших свое ярмо приписных крестьян. Известно, как много владельцев разорилось с дарованием воли. Крестьяне попросту разбежались тогда с заводов.
Вернадского поразило также повсеместное расхищение природных богатств Урала. Однако он ехал не для сбора обличительного материала, а для составления маршрутов минералогических экскурсий.
На следующий год привез сюда, в Ильменские горы, студентов и сотрудников своего Института, как стал называть свою кафедру. Экскурсия удалась. Ученики собственными руками добывали минералы, Вернадский приобретал камни у местных знатоков и любителей. Набрали 35 пудов каменного материала. Везли его водой, спускаясь по непередаваемо прекрасной Каме, потом по Волге до Казани, а оттуда поездом до Москвы.
* * *
Вскоре после защиты диссертации произошло одно радостное и два печальных события. 27 апреля 1898 года Наталия Егоровна родила дочь, которую назвали Ниной. Своим появлением она доставила огромную радость и родителям, и гимназисту 1-го класса Гуле.
Пожалуй, у отца появление крохотного существа вызвало больше эмоций, чем в свое время рождение сына. Тогда он был сам молод и относился к ребенку более рационально, к тому же, находясь в Европе, мало видел Георгия в первый год жизни.
Нина росла на глазах и вызывала более интимные чувства, умиляла и радовала. Издалека в письмах спрашивал: «Что делает моя дорогая детка? Я так часто и постоянно вспоминаю про нее. Боюсь, что слишком сильно полюбил ее, а между тем, может быть, в этом и есть настоящая жизнь, т. е. и чувстве, которым вносится в жизнь многое, что не подвергается безжалостному разрушению анализом. Мне как-то рисуется Нинуся на полу, протягивающая мне свои ручонки и обернувшая ко мне свою дорогую мордочку. <…> Любовь к такому маленькому нежному существу, как Нинуся, вносит неизбежную заботу, помимо всяких общих интересов и этим дает временную, но конкретную цель в жизни»18.
В ноябре сестры вызвали его в Петербург: плохо с матерью. Приехал и застал ее последние дни. 7 ноября Анна Петровна умерла. Сестры к тому времени жили своими семьями. А через несколько месяцев в Полтаве скончался отец Наталии Егоровны сенатор Старицкий. Вернадский посвятил тестю большой некролог в «Русских ведомостях», почтив память одного из последних могикан русских реформ, человека подлинно государственного мышления и большой личной честности.
Уходило прошлое, уходили люди. А с ними и XIX век, начавшийся при свечах и парусах, а закончившийся при ярком свете электрических ламп, при автомобилях, телефонах, аэропланах и пароходах. И как бы под занавес, спеша проложить путь новому веку, время спрессовалось и подарило человечеству серию открытий, настолько важных, что они изменили лицо мира.
Двадцатый век в науке начался раньше календарного срока. Может быть, следует начать отсчет с 1895 года, когда Рентген открыл X-лучи, вскоре названные его именем? Или когда Анри Беккерель обнаружил удивительное явление: засвечивание закрытой фотобумаги, положенной на кусок уранового минерала? Или, может быть, с момента открытия Эрнестом Резерфордом альфа- и бета-излучения, а Дж. Дж. Томсоном — электрона? А может быть, с самого впечатляющего по результатам подвига, когда супруги Кюри в старом сыром сарае в центре Парижа начали тяжелый труд по извлечению открытого ими радия из тонны урановой руды?
Скорее всего, все эти события равноценны, потому что в совокупности они обозначали одно — начало эры радиоактивности. И знаменовала радиоактивность сразу и утверждение атомизма, и его конец.
Десятки умов поняли, что открытия лучей и частиц есть открытие самого атома как реального объекта природы, из которого состоят все тела, его теперь можно смело отождествлять с химическим элементом, с теми основными началами, под которыми понимали атом химики XVIII века.
Однако лишь немногие осознавали, что под все научное мировоззрение заложена мина замедленного действия. Взрыв смысла когда-нибудь состоится не потому, что утвержден атом как химический элемент, а потому, что он имеет внутреннее строение. Это значит, что атом — нестабилен, излучает и распадается. И, стало быть, атомная материя, из которой сложены вся Земля и, как выяснено спектральным анализом, все тела космоса, имеет свою реальную, неизвестную нам историю, свою какую-то эволюцию.
Вернадский принадлежал к этим редким проницательным умам. Открытие радиоактивности вызвало у него сильнейшее волнение. Похожее чувство испытывают охотники при появлении дичи. Он, может быть, единственный из всех, почувствовал, ощутил всем существом, что бренность атома (это он введет такой термин позднее) имеет гигантские следствия. Как раз для него, для его детских вопросов. Они получают теперь иную окраску. «Мертва ли та материя?» — спрашивал он тогда. И вот сама материя, всегда олицетворявшая нечто бесконечно устойчивое, оказалась конечной, текучей.
Начав преподавать минералогию как историю минералов в земной коре, как науку о химических реакциях элементов в ее прошлом, он постепенно пришел к заключению, что гораздо проще и гораздо эффективнее изучать их в элементарном виде — как историю атомов в земной коре. Минералов — несколько тысяч, а атомов — всего более двух сотен, как быстро выяснилось после открытия Фредериком Содди изотопов. Естественно, что их движение, закономерности их распределения лучше проследить на химических элементах, отождествляемых теперь с атомами, чем на их бесчисленных соединениях.
На рубеже веков Вернадский обнаружил, что вырастил уже не просто научное направление, а целую новую науку, отпочковавшуюся от минералогии. Чуть ли не в единственном числе (правда, с учениками) в отличие от большинства ученых, изучавших атомы в лаборатории, in vitro, он изучал их в естественном бытии, in vivo. В очищенном культурном лабораторном виде атом податлив и разговорчив. Успехи его изучения — от сарая Кюри до атомных котлов электростанций — общеизвестны. Группа ученых, исследующая атомы вещества в природе, более скромна. Она первой поставляет материал, а сама держится в тени. Но натуралисты, как пехота на фронте, все же главный род научного воинства.
Различие между натуралистами и специалистами разительно и наглядно, если взять нечто совсем простое, воду, например. Для тех, кто работает в лаборатории, вода есть соединение двух атомов водорода и одного атома кислорода. Для Вернадского вода — естественное тело. Насчитывается около 240 разновидностей вод, разбитых на определенные группы. Конечно, разбираться в таком изобилии, найти законы их образования значительно труднее, но зато они — реальность природы. То, что есть на самом деле.
Одновременно с Вернадским на другом конце Земли тем же путем шел американец Кларк. Он искал закономерности размещения в земной коре не месторождений, не минералов, а атомов. Он дал первую точную сводку их распределения — процентный химический состав любого природного объекта по элементам, начиная от горной породы и кончая земной корой в целом.
Работа Кларка вышла в 1908 году, а Вернадский доложил об основных принципах новой науки в 1909 году на съезде русских естествоиспытателей и врачей. Так родилась геохимия.
Вернадский входил в новую науку не в одиночестве, но сопровождаемый учениками. Его лаборатория не вмещала всех желающих заниматься. Кроме студентов и ассистентов университета он с разрешения ректора приводит сюда слушательниц Коллективных уроков. Складывался и в самом деле Институт, как называл его Вернадский, — со своим нравственным климатом, направляемый идеями шефа и общими делами. По результатам опытов и экспедиций писались доклады, рефераты и обзоры литературы.
Вернадский не подавлял. Не руководил, а только подсказывал, полностью полагаясь на собственную активность и ум ученика. И в этой благожелательной среде, где поддерживался каждый самостоятельный шаг, вскоре заблистали таланты. Тончайшими химиками-аналитиками и минералогами стали Константин Автономович Ненадкевич, Виссарион Виссарионович Карандеев, погибший в мировую войну, слушательницы женских Коллективных уроков Елизавета Дмитриевна Ревуцкая и Ольга Михайловна Шубникова.
Выделялся Яков Владимирович Самойлов. Крещеный еврей из Одессы, он с огромным трудом преодолел бюрократические рогатки, чтобы учиться в Москве. Вернадский помог ему устроиться в Московский университет. Вскоре он станет профессором Петровской сельскохозяйственной академии (будущей Тимирязевки) и одним из крупнейших геохимиков. К сожалению, он рано умер, но его именем ныне называется институт в Москве.
Звездой первой величины оказался и приехавший в Институт Вернадского выпускник Новороссийского университета в Одессе Александр Евгеньевич Ферсман. Обладавший исключительной интуицией и, кроме того, неуемной энергией, Ферсман быстро стал ассистентом на кафедре, потом профессором и сочленом Вернадского по академии. Ферсман прочел первый в мире курс лекций по геохимии в университете Шанявского в Москве в 1912 году.
Теперь Вернадский путешествует не один, а со своими ассистентами. После Урала едет в Крым с Сергеем Платоновичем Поповым изучать грязевые вулканы Керченского полуострова и Тамани. В 1902 году отправился на нефтяные промыслы Грозного, Баку и в Закавказье. Интересно, что на следующий год на экскурсию в Домбровский угольный бассейн Вернадский взял с собой сына, и выяснилось следующее. «Мы смеемся, что я окружен учениками разных генераций — профессор Самойлов, ассистент Сиома, студент Ненадкевич и гимназист Гуля… Оказывается, что они гораздо больше сознают себя школой, чем я», — с удивлением сообщает жене о своих учениках.
Однако, как вскоре выяснилось, приобщить к своей школе сына не удалось. После окончания гимназии Георгий поступил на исторический факультет университета.
* * *
Наконец начали проявляться и плоды увлечения историей. Первые из них произросли на родной почве, соединив историю с минералогией. В 1900 году по заказу Московского общества испытателей природы Вернадский написал небольшую работу «О значении трудов Ломоносова в минералогии и геологии», получившую неожиданно большую известность. Статья показала солидную эрудицию автора в истории науки XVIII столетия: примечания занимали в два раза больше места, чем основной текст, и содержали массу интересных сведений. Брошюра открыла русской публике Ломоносова как ученого, опередившего свое время. До Вернадского его считали всего лишь полузабытым поэтом и художником.
Вскоре Вернадский получил письмо от известного кристаллографа (по учебнику которого Владимир Иванович строил свой курс) Евграфа Степановича Федорова. Тот советовал ему всерьез заняться историей науки.
Однако где те истоки, откуда пошла европейская ученость Нового времени? Чем больше вникал Вернадский в литературу, тем больше убеждался, что истоки эти — в Голландии.
Перед очередной сессией Международного геологического конгресса, собиравшегося во Франции, заезжает в Гаагу поработать в библиотеках.
Не здесь ли, в Голландии, центр всех наук и ремесел? Из нидерландских художественных мастерских распространялись способы обработки материалов: кожи, тканей, металлов, камня и стекла. Здесь лучшие в мире огранщики и шлифовальщики алмазов и линз изобрели главные орудия науки: микроскоп и телескоп. Отсюда распространилось книгопечатание. Только с печатной книгой наука смогла приобрести современное значение основной силы цивилизации, потому что каждое новое поколение ученых могло теперь полнее использовать наследие предыдущих исследователей.
От Нидерландов шли токи цивилизации и мастерства. Под их влиянием преображались запад Германии, юг Англии, северо-восток Франции. Интересно, что голландцы совершенствовались не в словесных искусствах, а в мастерстве и ремесле. Они дали миру тысячи художников, скульпторов, архитекторов, строителей. Сделали самую большую работу в истории человечества — дамбы и польдеры. Зарегулировали и полностью преобразили природу страны. Голландцы первыми в Европе вдохнули воздух свободы религиозной и политической. Сюда бежали все свободомыслящие люди, как Декарт от короля-солнца. Здесь военные победы над испанцами отмечали открытием новых школ и лицеев. И недаром сюда приехал учиться корабельному мастерству и набирать строителей, навигаторов, граверов, типографов наш преобразователь.
Маленькая великая Голландия.
Вернадский живет недалеко от Гааги, ездит в Амстердам, Лейден, где посещает университет с его музеями. Письма из Голландии сами по себе очень подробны, выразительны, рисуют новую для него страну во многих отношениях: архитектуры, общественной жизни, цен, музыкальной культуры. Описывает природу: влажный морской воздух, свет, красивые тени при быстро меняющейся погоде.
Он вскоре выучил голландский язык, чтобы лучше разбираться в старинных книгах. Изучал фолианты XVII века в библиотеках Гааги, прикасаясь к истории величайших открытий, определявших тогда лицо науки. Ученый обнаружил и непонимание, которое сопровождало ее великих творцов в кристаллографии, в частности Гюйгенса. Глубоко и мощно охватывала природу отдельная личность, но бессильна она передать другим свои ощущения и видения. «И странно сознавать, что, может быть, сам то же испытываешь и делаешь», — из размышлений над старинными книгами19.
Еще не зная, что получится, но следуя интуиции, Вернадский вернулся к увлекшей теме через год, в следующие летние каникулы в 1902 году, на этот раз проехав через Берлин. Здесь задержался. И здесь началась кристаллизация большого замысла.
«Библиотека огромная, — сообщает он самому близкому адресату, — работаю в ней по 8–9 часов. Передо мной раскрывается огромная, мало разработанная область человеческой мысли — но все время глубоко тяжелое чувство недостатка своих сил и знаний — но я убежден, что справлюсь. Странно, к этой области меня тянуло чуть ли не с самой ранней юности, а между тем у меня временами неспокойное чувство, что я отрываюсь в область, чуждую эксперимента. Между тем я так ясно и резко вижу, как недостаточно понимаются самые обычные наши идеи и законы науки благодаря недостаточной критически исторической оценке — такие воззрения, как сила, эволюция, энергия, эфир, волнообразные движения атома и т. д. требуют исторической критики: иначе они основаны на предрассудках и, несомненно, такой характер носят в умах очень многих и ученых, и публики»20.
А что, если сначала написать курс лекций и прочитать в университете? Лекции о зарождении и формировании основных научных понятий человечества, о зарождении научной картины мира.
«Я колеблюсь теперь между двумя путями. Картина развития мысли, общие схемы того, как шло это развитие и как постепенно достигалось научное самосознание. Необходимо в общих чертах идти в хронологическом порядке и, давая общую картину раскрытия перед человеческим сознанием науки, в то же время всюду указывать на отдельные самостоятельные течения, которые замирали, хотя указывали верный путь будущего. Это был бы правильный курс лекций, но для этого надо обладать гораздо большим образованием, чем имею я, так как надо теснее связывать такую картину с развитием религии, философии, искусства и литературы, общественного сознания. Наконец, есть третий путь, на котором, должно быть, остановлюсь, выработка основных идей научного миросозерцания. Понятие о Вселенной, атоме, движении, эволюции, виде, химическом элементе, эфире, Земле, минерале, кристалле, ископаемых и т. д. Первая лекция — общее введение»21.
Он съездил еще в Нюрнберг, где осмотрел в музее замечательно сохранившиеся средневековые медицинские инструменты и приборы алхимиков, старинные карты и атласы. А писать начал в августе, в Дании.
Приехали сюда втроем, три друга-профессора Московского университета и ровесники Сергей Трубецкой, Павел Новгородцев и Владимир Вернадский. Уговорились встретиться для морских купаний и для работы в курортном городке Клампенборге, недалеко от Копенгагена. Поселились в одной гостинице. Но с морскими купаниями не повезло. Лето выдалось холодное. Сосредоточились на работе.
Введение к курсу разрасталось и заняло вместо одной, как предполагал Вернадский, целых три лекции. Написал единым духом и отдал прочитать Трубецкому.
Сергей Николаевич, не дожидаясь завтрака, когда они встречались, прибежал к нему в номер и поздравил в самых лестных словах. Сказал, что у него получилось не просто введение в курс лекций, а самостоятельная блестящая статья. И тут же предложил напечатать ее в редактируемом им журнале «Вопросы философии и психологии».
Прочтя статью, Новгородцев присоединился к мнению Трубецкого, но стал настаивать, что печатать ее нужно в его сборнике «Вопросы идеализма». Ведь Вернадский выразил подлинно идеалистический взгляд на историю. Пора противопоставить распространявшимся в интеллигентской среде материалистическим и марксистским идеям истинные ценности, направлявшие цивилизацию, — духовные. Вернадский предпочел все же отдать статью Трубецкому. С тех пор его лекция публиковалась неоднократно и отдельно и в различных сборниках, утверждая взгляд на прошлое как на историю развития главных человеческих идей.
Но здесь надо сказать, что, сочувствуя идеям сборника Новгородцева, где выступили все будущие «веховцы», Вернадский примыкал именно к этому течению, выступая против господствующих материалистических и социалистических настроений в среде интеллигенции. Вместе с меньшинством отстаивал принцип первенства прав личности, всех ее духовных проявлений, в том числе и по отношению к государству и обществу.
Но большее значение, наверное, чем для читателей, статья имела для самого автора. Она стала не только введением к университетскому курсу. Он вошел в новую область мысли. Впервые попытался осознать, что такое научное мировоззрение, чем наука как способ познания отличается от философии, религии, искусства, от обыденного здравого смысла и наблюдения. Статья стала началом огромной работы, не прекращавшейся на протяжении всей жизни. Постепенно выяснилось, что знания и наука не столько способ понимания, объяснения мира, сколько способ освоения его и преображения, метод формирования действительности. Знание, порождаемое разумом, резко изменяет окружающую действительность, не будучи само некоей формой энергии.
Однако для уяснения такой истины предстояло проделать громадную работу не только в библиотеках и музеях. Ибо истина не познается на кончике пера. Она постигается всей жизнью человека.
* * *
Жизнью подчас трагической. В 1903 году в Петербурге умер любимый учитель Василий Васильевич Докучаев. Вернадский посвящает его памяти большую статью22.
Докучаев принадлежал к людям, про которых говорят, что они сделали себя сами. Сын священника из провинции, он тяжелейшим трудом пробился к вершинам знания и создал две новые науки: учение о зонах природы и почвоведение как дисциплину синтетическую. Наука для него не была книжным и отвлеченным знанием, а существовала неразрывно с деятельностью, с освоением природы страны. Потому влияние его живо до сих пор.
Но как многих людей, не получивших в детстве навыков дисциплины и регулярного умственного труда, его губила та же неуемная энергия, не закованная в правила. Вернадский недаром называл его «русским самородком». Огромный талант, своеобразие и стихийность. Докучаев был резок, шел напролом, постоянно ощущая препятствия своей деятельности. К сожалению, не избежал он и весьма распространенной русской болезни. 22 апреля 1900 года Вернадский записывает в дневнике: «В последнем заседании общества испытателей природы Докучаев произвел потрясающее действие. Он пришел нетрезвый и говорил, как всегда, грубо, прямо и искренне. Вследствие этого нарушил все рамки и совершенно вспугнул мертвую и затхлую атмосферу бюрократически приличного общества Испытателей Природы… [Земская] управа единогласно решила ему выдать 150000 р. на возобновление исследований»23.
Вряд ли эти средства Докучаев успел освоить. Удары судьбы и болезни, в конце концов, сломили его. После смерти в 1897 году любимой жены он стал быстро угасать.
Тридцатого марта 1901 года от Василия Васильевича пришло письмо, заставившее Вернадского содрогнуться: «Мое здоровье всю прошлую зиму продолжало упорно ухудшаться, и в настоящее время я представляю из себя совершенную развалину. Меня особенно мучает сильное ослабление памяти, зрения, слуха, обоняния и вкуса, т. е. решительно всех органов чувств. Чем все это кончится, страшно подумать, дорогой, навек незабвенный для меня, Владимир Иванович. Еще раз простите, а вероятно и прощайте, бесконечно дорогой и святой Владимир Иванович…»24
Глава восьмая
«Я НЕ МОГУ УЙТИ В ОДНУ НАУКУ»
Декабристы, «сороковики», шестидесятники… — «Союз освобождения». — Самочинные собрания. — Университету — автономию! — Смерть С. Н. Трубецкого. — «Стал кадетом незаметно… через братство». — Академия наук. — Государственный совет. — «И не пустяк твои мечтанья!» — Выборг. — «Новь»
На рубеже веков противостояние общества и власти становится уже нестерпимым. Вернадский держит руку на пульсе событий, постоянно анализирует состояние общественных и государственных реалий.
«Жизнь все-таки идет своей чередой. Несмотря на реакцию, на стеснения, которым подвергается общество, — чувствуется, что оно крепнет и в теснящих его рамках вырабатывает себе условия жизни. Тесные рамки не прочны и быстро падут в благоприятный момент.
Действительно, рамки жизни рушатся — рамки общественной жизни. Политическая роль земств постепенно сглаживается, и сама идея самоуправления оказывается несовместимой с государственной бюрократической машиной. Оно и понятно, т. к. ясно проникло в огромные слои русской жизни сознание необходимости политической свободы и возможности достигнуть ее путем развития самоуправления. Вероятно, земство должно быть уничтожено, т. к. при таком общественном сознании и настроении не может быть достигнуто устойчивое равновесие: или самоуправление должно расширяться, или постепенно гибнуть в столкновении с бюрократией»1.
Так Вернадский писал 3 ноября 1900 года. И действительно, до падения рамок, до исполнения их юношеской мечты — обретения свободы — оставалось пять лет, а до уничтожения земства — 17.
Верное своей клятве, братство в самой гуще событий. Друзья чувствуют, что влились в поток всего освободительного движения XIX века. Для них оно не история, а непосредственное живое продолжение. В некоторых отношениях даже семейная традиция. Например, Шаховской никогда не забывал, что он внук одного из знаменитых декабристов, так же как их общий московский знакомый Вячеслав Якушкин. Дмитрий Иванович разрабатывал архив своей семьи, где хранились многие письма деда.
Прочтя книгу «Анненков и его друзья», Вернадский завидует им, людям сороковых: «У меня много аналогий с кружками нашего времени, но есть существенное и печальное для нас отличие и вот оно. Мы люди более формы, чем они. <…> И, может быть, во многом нам будет стыдно, что наша лучшая мысль прошла лишь в переписке да в толках с друзьями. Сравни у сороковиков: какая у них всюду страсть к литературе, как ясно сознание ее необходимости, единственного средства влиять на общественное мнение. Мы перед ними формалисты. Мы “чище” их в жизни — мы много болтали о малых тратах, не пили шампанского, когда могли, не ели роскошных ужинов и т. п. Они все это делали, но они много, много выше нас, потому что мы в узком мировоззрении своем истратили слишком много времени на толки о таких вещах, которые не позволили нам заняться другим (забыли о гигиене мысли) <… >
Мы все обсуждали со своей узкой эгоистической точки зрения: что нам делать, что мы хотим и т. д. — они обсуждали все с широкой точки зрения: что людям делать, что нужно для идеи, во имя человечества и тому подобное»2.
Конечно, в этой самокритике много несправедливой резкости. Время литературы и внутренней выработки идей, чем занимались «сороковики» и шестидесятники, прошло, наступило время действия, личного общественного поступка. Братство, чувствуя себя преемником прежних освободительных волн, вступало в прямую конфронтацию в борьбе за свои идеалы.
Кстати, историей освободительных движений у них больше всех занимался Корнилов. Возвратившись из Сибири и выйдя в отставку, он через Петрункевича с Вернадским и Шаховским познакомился с Бакуниными — удивительной русской семьей. Четверо братьев и двое сестер Бакуниных — легенда русского XIX века. Один, Михаил, как известно, стал знаменитым бунтарем и анархистом, другой — Александр Александрович, участвовал сначала в Севастопольской кампании (вместе с Толстым), затем в итальянском походе Гарибальди.
Корнилов, уже получивший известность как историк, был приглашен заниматься семейным архивом Бакуниных. Работал он в Крыму, в доме третьего из братьев Павла Александровича. Он тоже был известен, но не революционными подвигами, а по широко читаемому философскому трактату «Основы веры и знания». Недалеко от Ялты, в имении Горная Щель, Павел Бакунин создал аристократический и романтический уголок, построил большой дом, где собрал библиотеку по истории и философии. Здесь Павел Александрович и умер в 1900 году и был похоронен в усыпальнице, ставшей художественной частью пейзажа.
Результатом работы в архиве Бакуниных стали две книги Корнилова: «Молодые годы Михаила Бакунина» и «Годы странствий Михаила Бакунина», основанные целиком на документах семьи. В предисловии к первой книге он так писал о связи поколений русских либералов: «Сам принадлежа к совершенно иной формации русской интеллигенции, воспитанный на совершенно иных идеях и в совершенно иных условиях жизни, будучи членом одного из идейных кружков молодого поколения восьмидесятых годов, я, как и другие мои товарищи по кружку, знавшие А. А. Бакунина, Дм. Ив. Шаховской, В. И. Вернадский, братья Ольденбурги, с величайшим интересом и, разумеется, огромною пользой для себя, наслаждался тогда драгоценным общением с одним из последних могикан того общества, старшими членами и руководителями которого были когда-то Станкевич, Белинский, Михаил Бакунин и Герцен и из которого вышел потом Тургенев»3.
Время не пощадило Горной Щели. Ныне от имения ничего практически не осталось. Но в начале века оно сыграло большую и, можно сказать, загадочную роль в жизни Вернадского. По мистике русской жизни, в которой случайностей нет, именно в этом доме, у могилы философа, завяжется важнейший узел в его судьбе и он поднимется на самую вершину своей духовной жизни.
* * *
В московской оппозиции заметны два течения. Одно — земская деятельность, местное самоуправление. Другое — распространение конституционных идей в печати, в кружках, в гостиных — доказывало необходимость перехода к правовому государству. В обеих группах братство играло заметную роль. Московская оппозиция кристаллизуется. Возникает кружок «Беседа», где вырабатываются общие идеи, обсуждаются последние события и место в них либералов. Практически все его участники или знакомые, или друзья Вернадского. Кроме И. И. Петрункевича, князя С. И. Трубецкого и его брата Евгения, П. И. Новгородцева, завязываются знакомства с земскими деятелями князьями (богатырями-близнецами) Петром и Павлом Дмитриевичами Долгоруковыми. В начале века они играют видную роль в Москве и уже выходят на общероссийскую арену.
Настойчивая необходимость от разговоров в гостиных переходить к изданию либерального земского общероссийского органа ощущается ими всеми. Дневник 25 марта 1900 года: «Виделся с Иваном Ильичом Петрункевичем. План газеты. Редактором согласился Арсеньев. <…> Участие Короленко (провинциальные письма). <…> Есть деньги, есть средства — нет возможности изданий (XX век).
В настоящее время газета может быть единственная сила: она [должна] главным образом стоять высоко в смысле идейном. Обстоятельства неясны. Каково будет будущее?»4
Из всех либералов самое тесное, дружеское общение с четой Петрункевичей. Судя по записям, Иван Ильич и Анастасия Сергеевна полюбили Вернадского. Необыкновенный его дар привлекать людей и завязывать дружеские отношения ярко проявляется в эти годы и останется у него до конца жизни. «Вчера приехали Анастасия Сергеевна и Иван Ильич, — сообщает жене. — Я так был рад их видеть. Вечером они были у меня — много говорили, и сегодня я пойду к ним. <…> При таких встречах ретроспективно повторяешь прожитое»5. Через два дня: «Вчера у меня обедали Анастасия Сергеевна и Иван Ильич и Павел Иванович. Было очень хорошо, и мы много говорили — главным образом об университете, о переживаемом моменте, о философии. Так всегда после этих бесед как-то лучше и полнее себя чувствуешь. Мы собираемся с Павлом Ивановичем проехать к ним на один-два дня»6. «К ним» — скорее всего, в подмосковное Марфино, имение Анастасии Сергеевны.
Земская деятельность Вернадского тоже неизменно расширяется. Рядом с Вернадовкой в селе Подъем он в 1900 году на собственные средства выстроил большую хорошую школу. Точнее сказать, на средства из целевого капитала брата Коли. Готовую школу безвозмездно передал земству. И в уездном, и в губернском собраниях он выдвигается в неформальные лидеры. Его везде ждут. 26 сентября из Вернадовки пишет: «Быть на виду, быть в положении так или иначе вождя — это такое, мучительное мне неприятное состояние. А между тем, рассуждая холодным рассудком, я понимаю, что при теперешнем положении Моршанского земства — это так и должно быть: на безрыбье и рак рыба, но тяжело и противно быть в положении рака, ставшего de facto рыбой. Если бы я мог ясно убедить себя [в] ненужности той культурной работы, которая делается земством! Или которой могу иногда достигать и я, благодаря случайно сложившемуся моему положению! Но в действительности здесь на месте все эти меры принимают для меня ясную форму конкретно доброго, нужного дела»7.
Слова о тяготе роли вождя нужно отнести не на счет обязанностей и дел, а необходимости занимать видное место, быть целыми днями на людях, да еще ораторствовать, что, в общем-то, не его конек. Но зато и школьное и врачебное дело дают эффект. В 1897 году первая всеобщая перепись населения показала неприглядную картину: грамотных мужчин в той же Тамбовской губернии было 16,6 процента, женщин значительно меньше. Однако в возрастах 10–29 лет грамотных было уже 46,5 процента среди мужского и 13,5 среди женского населения; это те, кто ходил уже в земские школы8. Как и во всех тридцати трех земских губерниях, рост показал готовность ко всеобщему начальному образованию.
Неплохие отношения у Вернадского сложились с предводителем губернского дворянства и, стало быть, председателем Тамбовского земского собрания князем H. Н. Чолокаевым, человеком взглядов довольно правых. Однако он очень уважал лидера либералов и часто брал его сторону. 20 марта 1900 года в дни, когда готовились законы о предельности земского обложения и другие ограничения земств, Владимир Иванович записывает в дневнике: «Вчера был интересный разговор с князем Чолокаевым. <…> Думает, что дело идет об окончательной гибели земства; лучшие независимые люди уйдут. Он думает, что земство имеет огромную роль как подготовительная школа к представительному правлению, которое рано ли поздно ли наступит»9.
Однако само по себе оно не может наступить. Поэтому независимые люди упрямо шли к этой цели. Обсуждение в гостиных одно, но легально заявить не получается. Пришлось идти обычным русским путем — через Европу.
Летом 1903 года Вернадский собирается на очередную сессию Международного геологического конгресса, которая проходит в Мюнхене и Вене. Как заведено, по программе за две недели до заседаний устраиваются многочисленные экскурсии. Он записывается на экскурсию по Боденскому озеру, а после конгресса — по Боснии.
Пользуясь случаем, заезжает в Мюнхен к Гроту, который встретил старого ученика исключительно приветливо, и в старинный Гейдельбергский университет, чтобы поработать в музее и библиотеке. С 20 по 25 июля — ни одного письма домой. Вернувшись в Мюнхен, скупо сообщает: «В хорошеньких местах, где я был, к сожалению, погода не благоприятствовала видам и теперь довольно серая»10.
И это из живописных мест на границе Баварии и Швейцарии! Но дело в том, что был он там вовсе не на экскурсии. Сюда, в Констанц на берегу Боденского озера, собралось немало русских. Возможно, проходившие в этих местах геологические экскурсии помогли им перемещаться немалой группой. Есть только факт совпадения съезда и некой экскурсии. Об этих днях вспоминали потом Николай Бердяев, Петр Струве, Петрункевич, Семен Франк. Сначала здесь встретились бывшие марксисты П. Б. Струве, В. Я. Богучарский, С. Н. Прокопович, Е. Д. Кускова, С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев. Все они, освободившись от социалистических иллюзий, теперь искали объединения с либеральными кругами. Затем приехали супруги Петрункевичи, С. Н. Трубецкой. Вернадский прибыл с целой делегацией: с Новгородцевым, с которым встретился в Гейдельберге, И. М. Гревсом и, конечно, с Шаховским.
Бродячее совещание выработало известный в истории «Союз освобождения», по имени нелегального органа, издававшегося в Париже Струве. Средства на него собирали в складчину сами участники съезда. Главный пункт, который всех объединял, — мирная эволюция режима путем введения конституции. При первой возможности союз должен перерасти во вполне легальную политическую партию — конституционную и демократическую.
В начале января 1904 года уже в Петербурге состоялся первый формальный, теперь полулегальный съезд «Освобождения», поскольку к тому времени в стране, еще до официально провозглашенной свободы собраний, благодаря либералам уже существовала гласность. Только люди, входившие в его ядро, знали о летнем заграничном съезде. Теперь к нему примкнул Корнилов и принял участие в выработке важнейших документов союза.
Съезд принял так называемое «Заключительное определение», где провозглашалось, что союз будет добиваться ограничения самодержавия и установления конституционного строя. Но самое важное содержалось не в цели, а, пожалуй, в средствах его достижения. Провозглашалось, что «Союз освобождения» употребит все усилия, чтобы конституционный режим был осуществлен в России в духе широкого демократизма. Необходимо положить, говорилось далее, в основание политической реформы принцип всеобщей, равной, тайной и прямой подачи голосов. Так впервые публично прозвучали слова, ставшие девизом, лозунгом и заклинанием русской демократии: знаменитая «четыреххвостка».
Возможно, Вернадский не присутствовал на питерском съезде, но, без всякого сомнения, все лозунги ему близки, он под ними подписался бы. Хотя в дальнейшем, после катастрофы семнадцатого года, скажет, что их стремление к демократии было излишне широким и безудержным.
«Освобождение» пытается выйти на легальную арену. После петербургского съезда москвичи задумывают издание газеты «Московская неделя». Главным вдохновителем выступает Трубецкой. В редакцию входят Вернадский, Шаховской, Новгородцев. Подготовлено три номера, но все они конфискованы цензурой.
В конце марта 1905 года в Москве прошел третий или второй официальный съезд «Освобождения». На нем единогласно принята программа, которая позднее в главных чертах перейдет в программу конституционно-демократической партии. Она начиналась с провозглашения прав человека. Тем самым впервые в стране личность и ее свободы были поставлены на первое место. Не государство предоставляло человеку определенные права, у правительства нет таких прерогатив по определению. Человек получал их по факту рождения и как суверенная личность отдавал часть своей свободы государству, чтобы оно защитило его честь, достоинство, имущество.
Второй раздел ставил вопрос о государстве как об ограниченной монархии. Без выборного органа народного представительства царь не имел права издавать законы и указы. Съезд требовал культурной автономии для наций и отмены смертной казни. Среди других пунктов надо отметить запрет агрессии и внешних захватов, уничтожение косвенных налогов, установление восьмичасового рабочего дня. Союз превращался в силу, способную бороться за влияние и власть.
* * *
Вернадский участвует и в другом оформленном движении либералов, в съездах земских гласных. Первый съезд собрался вполне официально с вопросами, не выходившими за рамки земских дел. Но теперь земцы на всех парах шли к самочинному политическому собранию в общерусском масштабе — по идее Шаховского. Вернадский заседает в образовавшемся в Москве Бюро земских съездов, которое возглавляет бывший председатель Московской земской управы Дмитрий Николаевич Шипов. Ни Шаховской, ни Вернадский, ни Петрункевич с Родичевым не сходятся с этим известным земским деятелем в отношении к центральной власти. Шипов отличается славянофильскими взглядами. У России, говорил он, свой особый путь, путь любви и единения власти и народа. Вернадский и его окружение стоят за западный, правовой путь развития государства.
Никто не поймет их, если они опять соберутся, как на первом съезде, для решения частного вопроса, как бы не обращая внимания на то, что страна катится в пропасть, порядок рухнул, повсюду горят дворянские усадьбы, ширятся забастовки, уже и армия ненадежна, управление расстроено. А самое главное, кошмарный террор революционеров не вызывает у людей такого протеста, какой должен вызывать.
Удобный момент собраться настал, когда вместо убитого эсером Егором Сазоновым министра внутренних дел фон Плеве царь назначил князя П. Д. Святополк-Мирского. Князь слыл в придворных кругах либералом, хотя на самом деле за либерализм, вероятнее всего, принимали его некоторую слабохарактерность. В своих мемуарах Шипов говорит о Свято-полк-Мирском как о человеке, имевшем «доброе сердце и чуткую душу». Чем не либерал. Как бы то ни было, новый министр внутренних дел в первом же своем обращении к чиновникам правительства 16 сентября сказал: «Административный опыт привел меня к глубокому убеждению, что плодотворность правительственного труда основана на искренне благожелательном и искренне доверчивом отношении к общественным и сословным учреждениям и к населению вообще. Лишь при этих условиях работы получим мы взаимное доверие, без которого невозможно ожидать прочного успеха в деле устроения государства»11.
Его слова получили в обществе резонанс, а начавшийся курс немедленно окрестили «эпохой доверия». В Бюро земских съездов возник проект созвать общерусский съезд, который примет к обсуждению «общее устройство и течение государственных дел». С официальной точки зрения вещь неслыханная, ибо земствам определен круг вопросов продовольственных, медицинских, да и то только в местном масштабе. А здесь — общее устройство! Согласно моменту включили еще пункт об инвалидах японской войны. Такой проект и разослали по земским управам в губернии. Кто-то донес о нем и в правительство.
Шипов выехал для встречи с министром внутренних дел. Он сообщает в мемуарах12, как она проходила. Святополк-Мирский принял его 25 октября 1904 года. Выслушал, прочитал примерное решение бюро, и лицо его помрачнело. Сказал, что уже доложил государю о их съезде и получил одобрение, но теперь, когда включен вопрос о государственном устройстве, нельзя разрешить такой съезд. Он не против демократических свобод и готов подписаться под ними обеими руками. Мало того, считает, что Россия придет лет через десять-двадцать к гражданским свободам и представительному правлению, но придет не по инициативе снизу, а путем дарования их сверху.
Шипов ответил, что отменить съезд уже нельзя, приглашения на него разосланы. Тогда министр предложил назвать съезд частным совещанием земских деятелей и собраться не в здании Петербургского земства, а на частной квартире. Частный съезд он запретить не может, но газетам будет дано указание о нем не сообщать. И заметил также, что и в данном случае съезд будет означать его отставку. Шипов обещал сообщить это решение бюро. Московские земцы решили съезд все же проводить.
Пятого ноября 1904 года Вернадский и Шаховской выехали в Северную столицу как делегаты от Тамбовского и Ярославского земских собраний.
Шестого ноября 88 делегатов собираются в доме тверского земца И. А. Корсакова на Фонтанке, 52. В зале есть возвышение вроде сцены. Многие спрашивают: почему не в здании Петербургской управы? Им объясняют, что формально съезд запрещен, но разрешен как частный. Невзирая на предписание ничего не писать, в соседней комнате толпятся корреспонденты. Из-под сцены извлекают студентов, собравшихся стенографировать речи, и сажают их делать это открыто. Обстановка нервная, многие не могут как бы уяснить поначалу собственный статус: кто они — учредительное собрание России или подпольное сборище? Да не арестуют ли их всех сейчас?
Но все сомнения ушли, когда Вячеслав Якушкин стал читать приветствия, числом 27, пришедшие в их адрес отовсюду: от частных лиц, множества общественных групп, от университетов. Под адресом Московского университета стояли подписи 111 преподавателей и 1234 студентов. На них смотрела вся образованная Россия. Решили продолжать, избрали председателем Д. Н. Шипова, заместителями И. И. Петрункевича и князя Г. Е. Львова13.
Конечно, всех интересует главный вопрос, вынесенный в повестку дня и названный просто: «Об общих условиях, необходимых для правильного течения нашей общественной и государственной жизни». Обсуждается проект резолюции, разработанный Московским бюро съездов. В нем десять статей.
Первые четыре, констатирующие положение дел и причины нестроения, не вызывают затруднений и принимаются единогласно. С подробным обсуждением каждой статьи, с поправками, но без резких разногласий утверждаются следующие неслыханные для России, но неизбежные требования: свобода слова, собраний и союзов, совести и вероисповедания, судебной гарантии гражданских и политических прав. Статья о ликвидации сословий была разделена на две (пунктов стало 11), и особо выделено требование об уравнении крестьян в правах с остальными гражданами, об уничтожении административной опеки над ними и о судебной защите их прав. (А ведь в зале не было никаких разночинцев и простолюдинов, только дворяне, причем немало титулованных; за человеческое достоинство крестьян и уравнение их в правах с собой боролись князья, графы и бароны.)
Принят единогласно девятый пункт: признание земских и городских учреждений в качестве внесословных органов самоуправления с созданием мелкой единицы и расширением их прав, а также распространения их на все части империи (их нет в Сибири и в западных нерусских губерниях).
На третий день, 8 ноября, собираются в доме виднейшего юриста В. Д. Набокова на Большой Морской, 47. (Где-то рядом в детской — пятилетний его сын, будущий писатель.) К этому времени число делегатов выросло до девяноста восьми.
Обсуждается самая важная десятая статья — о народном представительстве, будущей Думе. И здесь единение нарушилось. На формулировке его статуса и столкнулись европейский принцип права, согласно которому представительный орган должен быть законодательным над царем, и славянофильский принцип любви, что должно выражаться в его законосовещательном характере с главной обязанностью доносить до царя нужды народа.
Наиболее четко понимает задачу Федор Родичев (кроме физико-математического окончивший еще и юридический факультет), он разъясняет исторический поворот, который должна сделать страна, — от неопределенных социальных отношений к принципам права:
— Вся история последних сорока лет свидетельствует о том, что верховная власть вопреки ходу истории решила перестроить жизнь на иных, противных ей началах. Неудача реформ шестидесятых годов заключается в том, что в основу их положено не создание права, а проведение принципа пользы. Само крестьянское положение названо не юридическим, а экономическим термином, говорится лишь об улучшении быта сельского населения, из этого направления проистекает искажение реформ. <…> Вся наша боль в отсутствии права как основы жизни14.
Граф Петр Александрович Гейден, президент Вольного экономического общества:
— Если не будет правильно обоснованных начал, Россия пойдет с неизбежностью к революции. Это мы должны высказать вполне определенно15.
Николай Александрович Карышев, профессор экономики и статистики:
— Если народное представительство будет привлечено только к участию в законодательстве, правового строя не возникнет. Это будет собрание сведущих людей. Представительный орган должен быть наделен правами контроля над бюджетом и министрами16.
Истоки разногласий кратко объясняет Петрункевич:
— Большинство в Московском бюро признавало, что вопрос об обеспечении прав есть краеугольный камень всего государственного здания. Но как это обеспечение осуществить, произошло разногласие. И в обществе, и в литературе существует целое течение, с которым приходится считаться. Это течение полагает, что русский народ имеет какую-то особую миссию сравнительно с народами западноевропейскими. На Западе обеспечение интересов народа полагается в принципах права; у нас же оно, по мнению представителей этого течения, должно основываться на этико-социальных началах. При всем уважении к представителям этого взгляда с ними нельзя согласиться17.
Глава славянофильского направления Шипов доказывает:
— В основу необходимой реформы нашего государственного строя должен быть положен не правовой принцип, а принцип нравственный, идея этико-социальная. Этот социальный принцип соответствует всему мировоззрению русского народа, вытекает из его христианского миропонимания и ярко сказывается в основных чертах его характера: добродушии, терпимости, смирении. Этико-социальная идея проявляется в общинном строе крестьянского землевладения, отвечающем жизнепониманию народа. Эта же идея является руководящей в деятельности земств, чуждых классовым интересам. <…> Русскому народу чуждо стремление к народовластию и в нем очень сильна привязанность к идее самодержавия, в которой он видит выражение соборной совести народа и к которой он питает доверие и любовь. Если в народе и наблюдается острое недовольство существующим порядком, то оно относится не к идее самодержавия, верховной власти, а лишь к произволу бюрократии, отделяющей царя от народа. Политические учреждения и участие в них действуют воспитывающе18.
Снова Родичев указывает, что из «любви» подданных к царю и царя к народу как раз и происходят насилие сверху и мятежи снизу.
— Не понимаю, как можно противопоставлять нравственный принцип правовому, справедливость противополагать любви. Там, где нет правового строя, нет и этико-социальных отношений. У нас господствует лишь принцип силы, а не принцип любви. Ведь и помещики были благожелательны, но крепостное право невыносимо. Мы хотим не случайных благожелательных условий, а порядка, обеспечивающего незыблемость прав гражданина. Если отношения власти и народа не оформлены — это источник зла.
Вернадский не выступал. Говорил Шаховской, который, конечно, присоединился к большинству. Недаром они еще в молодости четко отделили идеалы от интересов народа и решили, что будут следовать первым, но не вторым.
Князь Петр Дмитриевич Долгоруков предложил не подавлять волю меньшинства и принять решение в двух редакциях: по праву и по любви. Голосовали вставанием и считали: 71 делегат — за конституционный строй с народным представительством, наделенным правом законодательной деятельности, контроля над бюджетом и законностью действий администрации (все три функции голосовались отдельно); 27 встали за участие народного представительства в законодательстве, то есть за «единение власти и народа», дающее парламенту неопределенные функции.
Дальше следовал одиннадцатый пункт, тактический, не менее, а, может быть, более важный, чем все предыдущие стратегические. Как должно вводиться народное представительство? Особым Учредительным собранием с оттеснением правительства или существующей властью? Революционно или эволюционно? Шипов опять стоит за народ, тот должен решать, а не кто-то за него. Большинство за законосообразный переход, без перерыва в законах.
Снова граф Гейден:
— Наша мысль идет по пути политической реформы, а другая партия стремится к перевороту социальному. Если мы считаем спасение России в правовом порядке, то удовлетворительного ответа от народа мы не получим. Пока крестьяне будут говорить о мужицких интересах, надо признать их еще не доросшими до понимания политических прав19.
Николай Николаевич Львов, саратовский земец, выражает господствующее мнение, что Учредительное собрание было бы признанием полного падения авторитета власти и что преобразование должно совершаться как освобождение крестьян, по почину центральной власти. Источник влияния ее на массы народа еще не иссяк.
Петрункевич сформулировал и прочитал: «11. Ввиду важности и трудности внутреннего и внешнего состояния, переживаемого Россией, частное совещание выражает надежду, что Верховная власть призовет свободно избранных представителей народа, дабы при содействии их вывести наше отечество на новый путь государственного развития в духе установления начал права и взаимодействия государственной власти и народа»20. Принято под аплодисменты при двух голосах против.
Резолюцию переписали стильным каллиграфическим почерком. Начинается церемония подписания. Подпись Вернадского под № 86 (Тамбов), Шаховского под № 104 (Ярославль). Избрали депутацию к Святополк-Мирскому: Шипов, князь Львов, Петрункевич, граф Гейден и М. В. Родзянко. Обращение к министру писал князь Сергей Николаевич Трубецкой.
На следующий день страна проснулась в ином времени. Съезд произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Он открыл эпоху гласности, она впервые за тысячелетие пришла в Россию буквально на другой же день, 10 ноября 1904 года. Сразу, обвалом, без спросу. Будто открыли шлюзы. Несмотря на запрет, газеты писали о съезде. Название частное совещание теперь не имело значения, обнаружился исторический и учредительный, несмотря на отсутствие таких полномочий, смысл съезда. Петрункевич недаром считал и писал в своих воспоминаниях, что съезд стал поворотным моментом в истории, с него началась собственно революция. Он прошел очень вовремя, громко заявив о том, о чем публично нельзя было говорить никогда, но о чем шептались повсеместно — о государственном устройстве, которое в России почиталось данным от Бога. Впервые не в гостиных, не в эмигрантских собраниях, а публично говорят о конституции, о правах человека, о государственных делах вообще. Сама монархия вдруг стала всего лишь вариантом возможного устройства государства.
Либералы организовали грандиозный банкет в Петербурге, в нем участвовали 650 человек. Председательствовал троюродный брат Вернадского писатель Короленко. Звучали пламенные речи в поддержку решений съезда.
Волна банкетов прокатилась по всей стране. Все главные демократы, участники съезда, становятся знаменитыми. Их знают не только по речам и статьям в газетах, но и в лицо. Повсюду в книжных лавках продается роскошный альбом с каллиграфическим текстом нашумевшей резолюции, факсимильными подписями и фотографиями участников. По примеру самочинного съезда по всей стране раньше, чем это было разрешено, возникают профессиональные союзы, легальные политические партии, различные общества. Образованная часть страны быстро структурировалась.
Между тем в Зимний дворец поступают телеграммы с требованиями ввести народное представительство и «организовать свободу». Эти слова содержатся в итоговой записке от земского съезда, написанной Трубецким. Они выражают надежду, что царь действительно воспользуется своим влиянием в стране. Поскольку не реагировать нельзя, Николай собирает свою придворную камарилью, как называет его окружение Сергей Юльевич Витте. На этом совещании князь Святополк-Мирский и в самом деле подал в отставку. Решение, а именно указ императора, готовил, по некоторой иронии судьбы, не кто иной, как бывший приютинец и автор «Манежеады» Сергей Крыжановский, теперь государственный советник. Он ужал все требования съезда до неопределенного обещания некоторых свобод и до проекта введения выборных членов в Государственный совет, все члены которого со времен учреждения его Александром I назначались царем. О народном представительстве в указе речь не шла.
Указ вышел 12 декабря и вызвал уныние и досаду.
Двадцать третьего апреля собрался третий общеземский съезд, снова выработавший конституционные требования. Теперь решили не только подать записку министру, но составить петицию и вручить ее непосредственно царю. С этой целью избрали депутацию из двенадцати человек. Среди них Петрункевич, Родичев, Шаховской, H. Н. Львов, Павел Долгоруков. Петицию снова писал Трубецкой.
Следует сказать несколько слов об этом замечательном человеке, близость и дружба с которым — факт из биографии Вернадского. Они особенно сблизились в последние годы жизни князя Трубецкого, оборвавшейся несправедливо рано, в 43 года. Они вместе издавали неудавшуюся «Московскую неделю» и имевшую более счастливую судьбу газету «Право». Встречались в университете. Сблизились не только на почве общественной борьбы, но и более глубоко — из-за общности философских взглядов.
Сергей Николаевич принадлежал к таким людям, дружба с которыми представляется счастьем. Весь его облик удивительно обаятельного, красивого и мягкого человека привлекал и притягивал. Все без исключения мемуаристы пишут о нем как о необыкновенно светлой и чистой личности. Как философ, он шел вслед за Соловьевым, считал себя его учеником. Соловьев и умер на руках Сергея Николаевича в родовом имении Трубецких Узкое.
Достаточно нескольких людей, чтобы изменить нравственную атмосферу страны. Сила их влияния зависит не от числа, а от высоты личности. Трубецкой задавал этический уровень и тем представлял собой главную движущую силу 1905 года. В своей публицистике он шел своеобразным путем, наводил мосты между демократами и правительственным лагерем, потому что неизменно замечал и подчеркивал любое движение здравого смысла в окружении царя и отдавал ему инициативу в деле организации свободы.
В петиции, которую взялся передать царю граф Гейден, Трубецкой писал о том, что требование народного представительства не есть притязание людей на власть. Единственный выход для России — ее новое государственное устройство. Власть моральная уходит от ее правителей, и потому те все время применяют насилие. Трубецкой заканчивал обращением: «Государь, пока не поздно, для спасения России, во утверждение порядка и мира внутреннего, повелите без замедления созвать народных представителей, избранных для сего равно и без различия всеми подданными Вашими».
Граф Гейден сообщил, что царь прочел обращение и согласен принять депутацию земств и городов. Это была уже победа.
Петрункевич подробно описывает, как проходил прием. Двенадцать депутатов выехали в Петергоф. Их встретил министр двора барон Фредерикс, привез в Фермерский дворец и провел в зал. Они расположились полукругом. Вышел Николай. Состоялось представление. После чего выступил вперед Трубецкой и произнес речь.
Их привела сюда любовь к отечеству, сказал Сергей Николаевич. Они знают, что государь страдает больше всех, и им отрадно было бы сказать ему слова утешения, но сознание общей беды диктует сказать истину. Все видят: царь хочет одного, а делается другое. В стране нарастает поток насилия и ненависти. «Есть выход из всех этих внутренних бедствий, — вновь напоминает Трубецкой, — это путь, указанный Вами, государь, — созыв избранников народа. Сейчас мы не говорим о порядке избрания, но нужно, чтобы все почувствовали себя гражданами России. Русский царь — не царь дворян, купцов или крестьян, но царь всего народа и бюрократия не должна узурпировать эту власть»21.
Важно было не только то, что говорил Трубецкой, но и как он говорил. Газеты не могли передать его проникновенный голос, ощущение силы, достоинства и мудрости, которое исходило от него. Не могли изобразить взгляд его умных глаз, смотревших прямо в глаза царю. Весь тон князя подчеркивал уважение к императору, но не как к повелителю, а как к человеку, к равному. Так с царем никто не говорил.
Николай ответил речью, в которой содержались тоже ставшие знаменитыми слова: «Отбросьте ваши сомнения! Моя воля, воля царская — созвать выборных от народа — непреклонна. Привлечение их к работе государственной будет выполнено правильно. Я каждый день слежу и стою за этим делом».
Случилось, как всегда бывает при личных контактах, и более интимное, душевное движение. Царь отозвал в сторону Шаховского и Трубецкого. Было видно, что Николай проникся уважением к людям, которых ему представляли оголтелыми карьеристами («Что же, у нас теперь царем-то Петрункевич будет?» — ехидничали придворные). Николай, человек мягкий, сердечный и внимательный к людям, почувствовал, как пишет сестра Трубецких княжна Ольга, доверие к обществу. Укрепилось решение о Думе. Если бы так! Беда была в том, что царские слова, его согласие еще ничего не обозначали, уклончивый характер его всем известен.
На ступеньках крыльца депутацию ждал фотограф.
Итак, понадобилось десять лет, чтобы бессмысленные мечтания земских просветителей претворились в жизнь, а спровоцировавший государя на эти слова Родичев сфотографировался с Николаем II для истории.
Вернадский — в самой гуще событий, заседает в Бюро съездов и готовит их, редактирует документы. Не менее знаменитым стал московский съезд 6–9 июля, проходивший в доме князей Долгоруковых. К нашему счастью, Наталия Егоровна тогда уехала, и муж подробно описал эти дни в письмах к ней. Он пишет о телеграммах из Петербурга с запретами съезда, о страхе придворной камарильи, что собрание объявит себя Учредительным собранием. «В С.-Петербурге полная анархия, — пишет Вернадский накануне съезда, 2 июля 1905 года. — Они хотят репрессий. С П. Трубецким (московский предводитель дворянства. — Г. А.), который с 26 предводителями всецело перешел к земской программе, у Государя был хороший разговор, но молодая Государыня, которая теперь во главе реакции, его и Гудовича выругала, сказав, что царь может теперь опираться только на простой народ, et vous êtes des traîtres!(sic!). Шереметьев и К0 (крайние реакционеры. — Г. А.) были необычайно обласканы, и речь им [царь] сказал совсем иную (согласен с их программой), но не решился напечатать»22. Однако земцы были верны своей тактике ограничения самодержавия, но не устранения его.
Съезд действительно ожидался более похожим на Учредительное собрание, во всяком случае по представительству. Приезжали более двухсот депутатов всех земских губерний. Они должны принять написанную с участием Вернадского московским Бюро съездов будущую конституцию, которую предстояло не сделать законом, а предложить царю. «Съезд вчера состоялся в доме князей Долгоруковых, как и было назначено, — сообщал Вернадский 7 июля. — Собралось около 220 членов съезда (вместо 260–270). В общем, приехали все видные. <…> Сейчас после проверки полномочий явилась полиция — полицмейстер с несколькими полицейскими офицерами и требовал расхождения съезда. Мы отказались. Составлен протокол, все переписаны. <…> Пока в одной комнате полицмейстер писал протокол, заседание продолжалось и шло в порядке, в присутствии полиции в дверях»23. (Похоже на репетицию 6 января 1918 года, когда матрос Железняк разогнал настоящее Учредительное собрание страны.) Вернадский был очень доволен решениями съезда, все их документы были приняты: и проект конституции, и отрицательная резолюция на проект правительственной Булыгинской думы, которая, как известно, не состоялась. Их же проект в части свобод осуществлен царем в Манифесте 17 октября, а в части представительного учреждения — в Основных законах 26 апреля 1906 года, в первой русской конституции.
* * *
Кроме земской деятельности, переросшей в политическую борьбу, Вернадский ведет и практически возглавляет не менее грандиозную общероссийскую кампанию — за автономию университета. Собственно, движения за свободу академическую и свободу политическую переплетались, сливались, но не смешивались.
Как раз в их студенческие годы правительство ввело университетский устав 1884 года, значительно урезавший права профессорских коллегий. Вернадский и его друзья были последними, кто застал еще относительно свободные университеты, жившие на основе реформаторского устава 1863 года. Студенты вырастали в тесном общении с профессорами и приняли последний глоток свободы студенческих организаций. Новый устав отменял всякую выборность, запретил студенческую самодеятельную жизнь. Усилилась власть попечителя учебного округа, которому подчинялся университет. Особенно свирепствовала введенная в 1884 году инспекция, которой вменялось в обязанность «оказывать нравственное и умственное влияние на студентов», то есть выполнять надзирательские функции.
Вернадский, внимательно следивший за всеми событиями вокруг университетов, определяет в дневнике 28 ноября 1899 года, что основным камнем преткновения служит как раз инспекция. «Ни в коем случае и никогда не должна она употреблять средства, этическая сторона которых сомнительна.
На первом месте здесь должен быть поставлен основной принцип, что:
1. Всякое тайное слежение, подсматривание, наблюдение, записывание и замечание исключаются.
Как орудие государственной власти, инспекция должна действовать явно и открыто.
Весьма часто указывается, что инспекция имеет полицейский характер, но отсюда вовсе не следует, чтобы она принимала облик тайной полиции и пользовалась ее средствами и выработанными ею приемами.
2. Никакие тайные записи о студентах не могут иметь никакого влияния на их судьбу и не должны вестись инспекцией, так как действуют на нее развращающим способом»24.
Университеты лихорадит. Волнения, сходки в Киевском, Петербургском, Московском университетах. Как обычно, в дело вмешалась полиция. Студенты потребовали опубликовать инструкцию, на основании которой полиция распоряжается в стенах университета. Разумеется, их требования не были выполнены. Тогда они прибегли к новому методу — к забастовке, что в свою очередь вызвало репрессии. Многих исключили без права восстановления. А 29 июля 1899 года последовал высочайший указ об отбывании студентами воинской повинности за участие скопом в беспорядках.
Одновременно уволены многие профессора. Дневник Вернадского: «Ходили и ходят определенные слухи об удалении и мерах против других профессоров (называли и называют: Умова, Зелинского, меня, Тимирязева). Говорят, предназначено к удалению 22 профессора»25. В Петербурге среди других уволен Гревс — один из самых демократических профессоров, большой друг студентов. Он остался только преподавателем Бестужевских женских курсов. «Видел вчера Гамбарова (уволенного профессора. — Г. А.). Единственной причиной, выставляемой против него, — его образ мыслей, несогласный с образом мыслей министерства. Выгонять человека из-за “образа мыслей” — верх цинизма…» Вернадский стал подумывать об уходе из университета.
Между тем во исполнение царского указа в Киеве в 1901 году 183 студента были отданы в солдаты, что вызвало взрыв негодования по всем университетским городам. В Москве на митинге в актовом зале университета принимается резолюция протеста. Начальство вызвало войска. Студентов препроводили в здание манежа напротив, а потом начали партиями отправлять в Бутырскую тюрьму.
Началось следствие, которое не кончилось ничем, потому что в Петербурге студент П. Карпович выстрелом смертельно ранил министра просвещения Н. П. Боголепова. В чехарде насилия, нараставшего как снежный ком, наступила неопределенная заминка. Но студентов из Бутырок выпустили.
В Государственном совете, где разбиралось положение в университетах, вдруг поднялся старый заслуженный генерал, сподвижник Скобелева еще по Русско-турецкой войне, Петр Семенович Ванновский. Он произнес хорошую речь, в которой призывал не усугублять положение репрессиями. Нужны реформы.
Результат речи оказался неожиданным. Царь назначил Ванновского министром просвещения — типично русский анекдот. Генерал, по-видимому, отличался прямым и решительным характером и здравым смыслом, но вряд ли был сведущ в просвещении. Тем не менее он начал свою деятельность созданием комиссии по реформе и разослал по университетам циркуляр с предложением всем, кто пожелает, присылать в нее свои соображения по реформированию высшей школы.
Вернадский откликнулся немедленно. Он написал целую брошюру, напечатал ее в университетской типографии и направил в комиссию Ванновского. Она дает яркое представление о его взглядах на то, каким должен быть университет.
Почему профессор стремится к свободе преподавания своего предмета так, как он считает нужным? Что тут, каприз независимой личности? Нет, за его желанием стоит вся многовековая традиция свободы.
«Университеты представляют особые организации, которые только частью своих интересов связаны с государством или обществом. Основы их строя покоятся в вечных областях мысли и истины. Подобно церковным организациям, они могущественно влияют на государство и общество, до известной степени неизбежно отражают происходящие там течения, и в то же время имеют независимую от них вековую жизнь, связанную с созидательным научным вековым трудом. Временами в них особенно резко проявляется общественное недовольство или настроение, но это лишь тогда, когда в них самих, в их внутреннем строе нарушена нормальная жизнь. То же самое мы наблюдаем в истории церковных организаций.
Задача реформы заключается в том, чтоб дать им известную опору и устойчивость для продолжения непрерывной, энергичной научной работы, для умственного развития и выработки сознательной личности в молодом подрастающем поколении. Тогда в значительной степени ослабнет влияние внешних брожений»26.
Недаром тут рисуется образ церкви. Университет должен напоминать монастырь по своей организации: полная независимость извне и строгая организация внутри. Только самостоятельная и независимая личность может познавать мир и быть руководителем молодежи. Если государство хочет от высшей школы пользы, оно должно поклониться истине. Вернадский дает выпуклую историю университетского устава в России, полную интриг, некомпетентности, ведомственных амбиций, историю появления устава 1884 года. Но вся беда заключается в том, что не основанный на требованиях науки и истины устав провести в жизнь невозможно при всем желании. Ректоры и советы только делают вид, что выполняют, на самом деле — выкручиваются. В результате за 20 лет преподавание и положение в несвободных университетах полностью расстроено, что и проявилось в студенческих волнениях 1899 года.
Автор предлагает:
полную автономию университетской профессорской корпорации;
строго определить границы власти попечителя учебного округа;
разрешить студенческие организации;
ликвидировать инспекцию.
Стоит ли говорить, что из генеральской затеи ничего не вышло. Все предложения потонули навсегда в комиссии, а сам генерал в 1904 году умер. Перед революцией академическая жизнь кое-как восстановилась, а в 1905 году снова почти прекратилась.
Так же, как и Вернадский, думали Трубецкой и другие московские и питерские профессора. Поток статей и предложений нарастает. 27 ноября в «Русских ведомостях» появляется статья Тимирязева «Академическая свобода», в которой предлагается созвать съезд профессоров. А 10 ноября, сразу после второго земского съезда в новой газете «Наши дни» Вернадский публикует исключительно яркую статью, где призывает по почину земцев собраться «самочинно» и создать свой профессиональный союз.
«…Надо создать единение профессорских коллегий организацией профессорских съездов, созданием “Ассоциации для достижения академической свободы и для улучшения академической жизни”. Идея съездов на каждом шагу вызывается современной русской жизнью. Съезды земцев, адвокатов, городских представителей проложили путь, по которому должны пойти профессора, если они хотят, чтобы их нужды были услышаны, чтобы положение их стало более достойным и правильным, чтобы университетские порядки были улучшены. Мысль о профессорском съезде уже давно носится в академической среде, о ней толковали в Комиссии Ванновского, но она замерла и заглохла в тенетах бюрократической мглы». Вместе с тем правильное разрешение университетского вопроса возможно только, писал он, «при осуществлении в стране гарантий элементарных прав человеческой личности»27. Статья затронула самый нерв жизни высшей школы. Один за другим появляются отклики, среди которых статьи А. П. Павлова, П. Ф. Лесгафта, Ф. Ю. Левинсона-Лессинга. Профессор С. С. Салазкин в статье «Что такое профессор — чиновник или нет?» назвал выступления Трубецкого, Тимирязева, Вернадского бодрым началом, за которым последует объединение. В «Русских ведомостях» огромной статьей под названием «Забытая наука и униженное звание» поддержал брата Иван Михайлович Гревс.
Затем эстафету подхватил Сергей Ольденбург, к тому времени уже академик. Он вошел в инициативную группу, опубликовавшую знаменитую «Записку 342-х», которая должна была появиться в той же газете «Наши дни» в начале января, но из-за Кровавого воскресенья напечатана лишь 19-го. Ее подписали все видные ученые и преподаватели, в том числе 16 академиков. По этому поводу у Ольденбурга как у непременного секретаря академии состоялось неприятное объяснение с ее президентом, великим князем Константином (он же поэт К. Р.). Великий князь пытался заставить академиков взять назад свои подписи, но безуспешно. Ольденбург твердо заявил, что академики — не государственные служащие (им чины, кстати, не шли), они имеют право выражать свои взгляды открыто.
В «Записке» энергично и кратко обрисовывалось положение во всех звеньях школы и делался вывод о связи академической и политической свободы: «Присоединяясь к этим заявлениям мыслящей России (второго земского съезда. — Г. А.), мы, деятели ученых и высших учебных заведений, высказываем твердое убеждение, что для блага страны, безусловно, необходимо установление незыблемого начала законности и неразрывно с ним связанного начала политической свободы»28.
«Записка 342-х» имела еще более громкий отклик в стране. В газету со всех сторон посыпались письма с просьбой присоединить их подписи к записке. Через месяц их стало уже 1500.
Наконец в марте 1905 года в Москве созывается делегатский съезд, который и заложил основы Академического союза. От Московского университета выступал Вернадский, от Петербурга — Гревс. В августе прошел второй съезд. «В бюро [Академического союза] мне удалось провести мой проект, — пишет Вернадский, — немедленно открыть учебные заведения и вызвать агитацию за условия, обеспечивающие спокойную академическую жизнь — свободу собраний, легализацию политических партий, свободу слова. Не знаю, удастся ли на съезде. <…> По-видимому, московское начальство колеблется — что делать с нашим съездом. Но вот будет глупость, если они разрушат съезд при таком его решении!!»29
И тайными, и явными путями движется история. Когда на приеме земских и городских деятелей в Петергофе царь отозвал в сторону Трубецкого, то говорил с ним и об университетах. Князь объяснил основные требования профессоров. Николай попросил написать ему специальную записку, но подать ее не через бюрократов Министерства просвещения, а напрямую, через министра двора.
В июне Сергей Николаевич ее сочинил и подал. Он предлагал ввиду полной дезорганизации учебы закрыть университеты на полгода, за это время передать власть советам профессоров и провести реформу, а в январе университеты открыть.
Суть реформы: власть — советам; полная автономия; упразднение инспекции; вернуть уволенных преподавателей; разрешить студенческие организации.
Царь откликнулся быстро. В августе он издал «Временные правила», устанавливающие все главные требования Трубецкого. По старому обычаю: дал свободу. Автономия университетов была провозглашена.
* * *
Третьего сентября 1905 года совет Московского университета собрался на историческое заседание: первые выборы ректора. В 46 записках стояла фамилия Трубецкого. Ближайший за ним претендент снял свою кандидатуру, поскольку значился только в восьми. При голосовании за Трубецкого подано 56 шаров из 77.
Поблагодарив коллег за честь, Сергей Николаевич сказал:
— Мы отстоим университет. Чего бояться нам? Университет одержал великую нравственную победу. Мы получили разом то, чего желали. Мы победили силы реакции. Неужели бояться нам общества, нашей молодежи? Ведь не останутся они слепыми к торжеству светлого начала в жизни университета…
Но революция пришла отнюдь не в белых перчатках. Университет в центре бурлящей Москвы. Студенты чувствуют себя борцами за свободу, и иногда их протест принимает странные формы. В одном из писем к П. Струве С. Франк сообщает о разгроме химической лаборатории Вернадского, который, по словам Франка, «пришел в бешенство», хотел писать в газеты, и его еле уговорили не нападать на «нашу славную молодежь».
Тем временем во дворе университета, в аудиториях шныряют типы явно не студенческого вида, подпольщики и агитаторы.
Трубецкой обращается к студентам, доказывая, что академическая свобода — это не свобода митингов и демонстраций, а университет — не народная площадь и никогда ею не будет.
Княжна Ольга Трубецкая вспоминает, что брат предчувствовал: недолгим будет его ректорство. 28 сентября он выехал в Петербург к министру просвещения с резолюцией совета, где говорилось, что нежелательные в стенах университета собрания и митинги лучше всего будут устранены разрешением в стране свободы слова. Тогда прекратятся агитация и возбуждение студенчества посторонними личностями в стенах университета.
Двадцать девятого сентября его принял министр, а после попросил остаться на совещание по выработке нового устава университетов. Трубецкой остался, выступал, вносил поправки. Но примерно в семь вечера он почувствовал себя плохо. Его уложили в кабинете товарища министра на диван. Профессор-медик из Варшавы Щербаков оказал первую помощь. Сергей Николаевич начал бредить и потерял сознание. Карета «скорой помощи» отвезла его в Еленинскую больницу. В 12 часов ночи он, не приходя в сознание, умер от кровоизлияния в мозг.
Все вдруг осиротели. Интеллигенция увидела, что без Трубецкого в общественной жизни разверзлась пропасть.
Провожал его весь Петербург. А встречала гроб с телом вся Москва.
Вернадский узнал о смерти Трубецкого в Тамбове, на земском собрании и немедленно выехал в Москву. Успел прямо к похоронам, где единственный раз в жизни, может быть, расплакался. В старости вспоминал, что смерть смела человека, который мог бы направить в другую сторону весь ход событий. Пройдя через весь последующий трагический опыт, он имел право так сказать.
Грандиозная процессия, какой еще не видела Москва, двигалась от вокзала сначала к университету, где церковь не могла вместить всех венков, а затем к Донскому монастырю. До темноты звучали речи и над семейной усыпальницей Трубецких, и у входа в монастырь, где произносились революционные лозунги, и, к великому смущению обывателей, пели «Вы жертвою пали…».
Царь, вероятно, тоже испытывал чувство потери. Он лично выразил его вдове Трубецкого Прасковье Владимировне по телефону.
Через три года Вернадский выступал на открытии философского кружка в университете с посвященной памяти своего друга речью30. Он нарисовал эскиз картины духовной жизни большой личности.
Вернадский уже тогда считал философию и науку двумя принципиально различными способами познания. Они различны в объектах: философия безгранична, она мыслит обо всем, и прежде всего о человеке, его внутреннем мире и самом мышлении. Ей нет предела. Науке же поставлен предел: реальный мир. Они отличаются в терминах; философ мыслит категориями языка, ученый — фактами природы. Философия индивидуальна, неповторима, иногда близка к поэзии. Самые древние создания человеческой мудрости живут. «Изучая эти философские системы, мы как бы охватываем различные проявления человеческих личностей, каждая из которых бесконечна и бессмертна. Новая философия не заменяет и не поглощает старых, как не поглощают старые создания искусства новые акты творчества»31.
Наука же стремится исключить личностный момент в своих построениях, она, напротив, должна быть повторяема и общезначима. Зато она в каждом своем акте использует сразу весь потенциал человечества, накопленный в определенной научной форме.
В то же время философия и наука неразделимы. Одна без другой не существует. Философия — жизненная атмосфера, питательный бульон для науки.
Более всего мы должны ценить личность, отражающуюся в мышлении, пишет Вернадский. Трубецкой в наибольшей степени именно в мышлении выразил свое «я». Этим «биением своего “я” он своеобразно отражает и оживляет окружающее». Трубецкой — мистик. Часто под мистикой понимают всякие внешние знаки и символы.
«Для того, чтобы дойти до мистики, надо прорвать этот туман мистических наваждений, надо подняться выше всей этой сложной, временами грубой, иногда изящной и красивой символики. Надо понять ее смысл — не даться в руки ее засасывающему и опьяняющему влиянию.
Трубецкой стоял выше этой символики. Он переживал слияние с Сущим, он исходил из мистического мировосприятия.
Он всегда оставался самим собой, всюду проявлял себя. Будучи мистиком, он в философии оказался критическим идеалистом, в науке — строгим и точным исследователем, в общественной жизни — сознательным деятелем»32.
Главное сочинение Трубецкого — «Учение о Логосе», одновременно метафизическое и историко-философское. И он сам не отделял себя от мирового разума — Логоса, был как бы его чувствилищем.
Может быть, в этой совершенно особняком стоящей, написанной в память о близком человеке статье Вернадский впервые оценил в печати значение внутреннего мира человека, его равновеликость и подобие внешнему космосу.
Вернадский по-своему выразил тот трепет, который чувствовали многие при встрече с Трубецким — прикосновение к другому порядку бытия. И может быть, следует упомянуть слова сестры, которая записала, что Сергей Николаевич видел два вещих сна. Однажды в 1903 году ему приснилась гибель всего русского военного флота в Японском море, другой раз — незадолго до смерти — исход всей русской интеллигенции из страны33.
* * *
Итак, лето 1905 года проходит в водовороте событий. Одна за другой выходят публицистические статьи Вернадского на злобу дня.
В старости он вспоминал, что стал кадетом незаметно через дружескую земскую среду и через братство, как бы по инерции молодости и политической борьбы. Но все же это суждение уже со смещенной перспективой. Его решение вполне сознательно исходило из общественных взглядов, идеалов и гражданских чувств.
Если бы в то время он сам создавал партию, он назвал бы ее «анархически-государственной» — такое вот сочетание максимальной личностной свободы и государственной организации. Но за неимением таковой примкнул, и не столько примкнул, сколько стоял у колыбели партии конституционных демократов, которую по первым буквам стали называть кадетской. В нее вошли земцы и «Союз освобождения», а он занимал видное место в обеих организациях.
Учредительный съезд первой в стране легализовавшейся партии, открыто заявившей о своих целях и средствах для их достижения, проходил в Москве 12–18 октября, в дни Всероссийской стачки и Манифеста 17 октября. Начавшись как неафишируемый, съезд уже в ходе заседаний вышел из подполья и закончился при полной гласности. О нем открыто писали в газетах.
Нет пока сведений, что Вернадский разрабатывал программу, но, во-первых, он входил в редакционную комиссию, и, во-вторых, раздел программы о народном образовании полностью отвечал его взглядам и не мог быть разработан без него. Здесь содержались требования отмены любых ограничений для поступления в школу любого типа; свободы частной и личной общественной инициативы открывать школы любого типа; полной автономии высшей школы; всеобщего, бесплатного и обязательного обучения в начальной школе, принадлежащей местному самоуправлению; ликвидации неграмотности и разнообразные формы обучения для взрослых.
В Центральный комитет партии из 25 членов избрано 17 москвичей. Правда, из-за стачки железнодорожников петербуржцы не приехали на учредительный съезд. Но и на первом, и на прошедшем через несколько месяцев втором съездах Вернадского избирают в Московский и Центральный комитеты. Рядом Шаховской и Корнилов, который в самые горячие месяцы революции жил в Москве, в основном у Вернадских. Председателем партии избран Петрункевич, товарищем председателя — Милюков, генеральным секретарем — Корнилов.
Шли суматошные, длинные дни революции. Августовский указ царя о Думе, так называемой Булыгинской, куда избирать предполагалось по сословиям; борьба против этих планов за «четыреххвостку»; знаменитый Манифест…
В 1919 году Корнилов вспоминал:
«Время это мы, как всегда, проводили у Вернадских. Квартира их (во дворе университета. — Г. А.) была похожа на странноприимный дом, и Наталия Егоровна не знала ни минуты покоя. Каждый из нас, и я, и Шаховской, и Ольденбурги, когда они приезжали, могли обедать и вообще поесть чего-нибудь, когда кому-нибудь из нас было угодно. А мы освобождались для еды в самое разнообразное время. Этот постоянный кавардак не нарушал порядок занятий только Владимира. Наташе удавалось, не знаю уж как, оберегать неприкосновенность его кабинета. Между тем сама Наташа в это время заняла такое боевое положение в партии, что у нее тоже не было свободного времени. Она очень скоро была выбрана секретарем Московского городского комитета вместо Максимова, который не мог выполнять этих обязанностей по флегматичности натуры. И Наташа в течение нескольких месяцев бегала от “ремингтона” к столу и от стола еще куда-нибудь, буквально разрываясь на части.
Дом Вернадских в Москве сделался в это время всем известным пунктом. В сущности, у них в доме сосредоточивались и секретариат к.-д. партии, и секретариат городского комитета, и своего рода центр по части всяких университетских дел и вопросов. Сын Наташи Георгий, тогда студент университета, и его товарищ М. В. Шик, и другие служили у Наташи помощниками и секретарями. Телефон, не переставая, звонил в прихожей, и иногда, заняв место у телефона, приходилось по часу не отходить от него.
Владимир в это время принял должность помощника ректора после смерти С. Н. Трубецкого, так как помощник ректора А. А. Мануйлов был выбран ректором. Чтобы дать понятие об этой должности, чисто хозяйственной, достаточно сказать, что в Московском университете штат подчиненных ему служащих был рассеян по всему городу и составлял около трех тысяч человек. И обязанности эти Владимир нес полгода, но вовсе не на шутку»34.
В такой атмосфере наступило 17 октября — день единственной и последней, по их мнению, победы демократии. В Москве Манифест вызвал праздник. Корнилов вспоминает, как выступал с бочки у Большого театра, поздравляя общество со свободой. Вечером состоялся грандиозный банкет. Один из выступавших сказал, что, если бы в борьбе за свободу давали Георгиевские кресты, он первым вручил бы его одному из здесь присутствующих, и потянулся чокаться с Шаховским. И все шумно бросились к Дмитрию Ивановичу, как будто ему действительно вручили орден за свободу. Он и в самом деле был его достоин.
В сущности, их клятва, данная в ночь после похорон Шурочки, выполнена. Строй в России менялся, неся в себе следы их усилий.
Правда, свобода дарована, но не обеспечена юридическими гарантиями, а Дума не названа законодательным учреждением.
Шаховской и Корнилов в ноябрьские дни поселились вместе во флигеле на Воздвиженке и отсюда наблюдали анархию, названную Декабрьским вооруженным восстанием в Москве. То была, как писал Корнилов, неосмотрительная затея безусых революционеров, которых и число-то не превышало тысячу человек. Побывав на Пресне в университетской обсерватории, Вернадский пишет сыну, что картина разрушения произвела на него удручающее впечатление. Он не сочувствовал ни одной стороне. Идея свободы несовместима с идеей насилия — главным орудием социалистов. Как и правительственный террор, так и движение масс — проявление темных сил, считает он.
События сделали друзей знаменитыми. В дополнение к книжке о втором земском съезде с их портретами выходит сборник биографических очерков, где Вернадскому посвящена, пожалуй, самая крупная статья среди других. Вероятно, не только из-за политического веса, а из-за богатства его жизни.
Ни о ком так не сказано здесь, как о нем: «В. И. Вернадский является одним из самых видных деятелей освободительного движения. Крупный ученый, даровитый профессор, убежденный и стойкий общественный деятель, симпатичный по всему своему облику человек, В. И. имеет все шансы на то, чтобы сыграть крупную роль в качестве государственного деятеля обновленной России»35. А причина известности — в особой открытости жизни и его, и Шаховского, чей портрет и «послужной список» приведены рядом. Ведь они жили по девизу братства: «Жить для других, жить открыто!», хотя первая часть его никогда не казалась ему правильной. Жить ради людей нельзя. Но вот вторая часть формулы — открытость жизни — соблюдалась ими легко и просто. И тогда, и сейчас в жизни Вернадского не оставалось темных углов и потаенных мест. Напротив, он стремился максимально проявить себя и сохранить все приметы своей жизни, ее свидетельства. Его архив полон и приведен в полный порядок. Он не выбрасывал даже самую незначительную бумажку, если на ней сам или его близкие что-то записали.
Прогноз о нем как о государственном деятеле тут же и начал сбываться.
* * *
Но сначала еще об одном, негосударственном событии. Кажется невероятным, но, несмотря на занятость общественной работой, научная продуктивность Вернадского возрастает. Выходят из печати минералогические и кристаллографические статьи и лекции, специальные и более популярные работы об истории науки и людях науки.
Корнилов неспроста упомянул о неприкосновенности рабочего кабинета. Хозяин его работал каждый день, как Лев Толстой, — без выходных и праздников. Отдых означал всего лишь перемену занятий. Уезжая в Полтаву или Вернадовку, брал с собой книги и записи.
Сказывались и строгая упорядоченность, и постоянное совершенствование рабочего дня, самодисциплина, привитая с детства. Ценил минуту. Один из вхожих в дом людей, муж племянницы Наталии Егоровны геолог Александр Михайлович Фокин замечал, что, если до обеда оставалось 15 минут, Вернадский не ожидал его праздно, а тут же брал книгу или запись. Он называл это сбережением «кусочков времени».
Велика роль Наталии Егоровны, жившей интересами научной работы мужа. Недаром Нина Владимировна называла ее ангелом-хранителем. Она избавляла мужа от всех бытовых забот и хлопот.
Домработница Вернадских Прасковья Кирилловна Казакова, служившая у них с 1908 года и ставшая почти членом семьи, желая подчеркнуть удаленность хозяина от всех домашних дел, рассказала как-то запомнившийся ей эпизод. Хозяин проходил мимо плиты, где выкипало молоко, выключил огонь и спросил ее, правильно ли он сделал. «Настоящий был профессор, — умозаключила добрейшая Прасковья Кирилловна, — ничего не знал».
Итак, имя Вернадского уже заметно в ученом мире. В феврале 1906 года приезжает из Твери Федор Ольденбург и передает ему устное сообщение брата: два академика-геолога Феодосий Иванович Чернышев и Александр Петрович Карпинский предлагают Вернадскому баллотироваться в Академию наук.
Вернадскому жаль оставлять Москву, университет, свой Институт, налаженный учебный и научный конвейер, отдаляться от московских друзей. Но собственный научный рост заставлял сосредоточиться полностью на ученой деятельности и сделать выбор в пользу науки. А учеников можно постепенно перевести вслед за собой.
Что такое академия, он знал хорошо. И по общению с Сергеем, который с 1900 года состоит ее членом, а недавно стал непременным секретарем, и по истории, когда изучал жизнь Ломоносова, других русских ученых.
Учредив Академию наук, Петр I отдал на ее содержание доход от двух финских городов. Но хотя она и жила на государственные средства, старалась быть независимой и самоуправляемой организацией. Тогдашний академик — это не высокопоставленное лицо и не государственный служащий, а научный рабочий высокого ранга, наиболее квалифицированный и наиболее работоспособный ученый. Должность далеко не почетная, а трудовая. Естественник, во всяком случае, обязан везти огромный воз изучения и описания гигантских пространств России. Причем нужно было заниматься этим не с помощью огромных институтов, а самому, с молотком в руках летом, в экспедициях и за микроскопом зимой в камеральной работе. Нужно вести и большое музейное дело.
К началу века Академия наук росла вместе со всем обществом, занимая видное место и в общественной жизни, что видно по «Записке 342-х». Она давно стала полностью русской, что тоже немаловажно, то есть перешла на русский ученый язык, который создан был уже к середине XIX века. Ботаник и физиолог растений, учитель по университету Андрей Сергеевич Фаминцын рассказывал ему, как, войдя в Академию наук в 1878 году, он застал еще «немецкое засилье». Когда, по обычаю, он хотел произнести речь, оказалось, что ее нужно произносить по-немецки. Как можно говорить научную речь на этом «птичьем языке», сказал ему один из академиков, имея в виду русский язык. Фаминцын поднял скандал и произнес речь по-русски. Всю жизнь он боролся с остатками «немецкого духа» в академии.
Теперь уже никто не назовет русский научный язык птичьим. Русская наука стала частью мировой, хотя, не признавая национальности в науке, Вернадский испытывал к немцам благодарность за обучение. Ведь и немецкий язык в свое время был «птичьим». Ученый был обязан говорить тогда только на благородной латыни, которая обеспечивала единство интернационала ученых.
Академия наук давала более прочное и более достойное положение, чем униженное подминистерское состояние профессора. Тоже немаловажное соображение для человека с сильно развитым чувством собственного достоинства. В письмах и дневниках Вернадского часто мелькают мысли о том, чтобы уйти, не терпеть далее начальственные ограничения.
Пятнадцатого февраля 1906 года Владимир Иванович приехал в Петербург и провел переговоры со всеми заинтересованными лицами. Он дал согласие баллотироваться, тем более что шел в академию со своей идеей: приблизить минералогию к жизни, к делу освоения территории страны. Для этого нужна лаборатория, а ее пока в академии нет. Есть музей, при котором лабораторию устроить можно. А до той поры согласился выполнять свои обязанности, но не выезжать пока из Москвы, делить время между двумя столицами, преподавая в одной и заведуя минералогической частью геологического музея — в другой. Со всеми его условиями Чернышев и Карпинский согласились.
После бумажной переписки 4 марта 1906 года состоялись выборы, и Вернадский взошел на первую ступеньку академического звания. Она называлась официально «адъюнкт по минералогии Санкт-Петербургской Академии наук». Далее предстояло стать экстраординарным академиком (если его научная результативность будет возрастать), а затем и ординарным, что соответствует сегодняшнему званию действительного члена. Продвижение произошло быстро, первое через два года, второе — в 1912 году.
* * *
В начале 1906 года в стране проходили выборы в Государственную думу. Царь с царицей напрасно рассчитывали на поддержку народа: на волне успеха земских съездов к своей победе шли либералы. Все их лидеры выдвинули свои кандидатуры и не сомневались в избрании. Правительство смирялось с переменами.
Вернадский ощутил это по встрече с Витте, которая состоялась по его просьбе 1 февраля 1906 года. Витте не советовал пока возобновлять работу университетов, так как состоится открытие представительства и в столицах вовсе ни к чему студенческие забастовки и усмирение их военной силой. «Могут произойти несчастия, которые нельзя поправить и ответственность за которые они не хотят брать на себя. Наконец, осенью могут измениться все отношения в стране, и достигнуты известные более нормальные условия жизни, так как будет Государственная дума с довольно большими правами и реформированный Государственный совет. Как бы там ни было, это факт крупнейшей важности, который может вызвать полное изменение в жизни страны, ибо будет новый источник власти, регулирующий ее жизнь. Сверх того в Государственном совете будут представители университета, которые могут непосредственно влиять на правительство, и положение профессоров в бюрократической машине и рутине будет иное. Вот сущность указаний»36. Кстати сказать, все из оппозиционного лагеря, кто встречался с Витте этой зимой, отмечали его крайнюю усталость и растерянность.
Конечно, всё оказалось немного не так, а многое — совсем наоборот, особенно насчет положения профессоров. Но, конечно, долгожданная Дума и реформированный Государственный совет состоятся и более того — Вернадский будет в нем заседать вместе с Витте. Вот только председательствовать в правительстве Витте осталось совсем недолго. Придворная клика не простила ему разработки Манифеста 17 октября и прогнозирования конституционных перемен. 22 апреля он будет уволен.
А 26 апреля выйдут, наконец, долгожданные Основные законы, учреждавшие новый государственный строй — монархию, ограниченную парламентом. Они, правда, не назывались конституцией, но все же во многом были списаны с земских резолюций. И вот торжественный акт состоялся. Нигде не удалось найти сведений, что Вернадский на нем присутствовал, в его бумагах их нет. Но по своему статусу он не мог не присутствовать в Зимнем дворце 27 апреля 1906 года.
Наступление демократии, поскольку оно по замыслу земцев нисходило с высоты престола, было обставлено со средневековой пышностью.
Утром императорский катер «Александрия» вышел из Петергофа и вскоре величаво вошел в пустынную Неву. Сначала подошел к Петропавловке, где царская семья сошла на берег. В соборе Николай II преклонил колена перед могилой отца и вознес молитву. Потом поднялись вновь на борт, пересекли Неву, причалили к Царской пристани. Николай, обе императрицы и сопровождающие сошли на берег. Градоначальник В. Ф. фон дер Лауниц отдал рапорт. Под возгласы гвардейцев, грянувших «ура!», под колокольный звон всех церквей августейшая фамилия проследовала в дворцовые покои.
А со стороны Дворцовой площади все прибывали и прибывали приглашенные. Иностранные послы. Двор. Правительство в полном составе. Адмиралы флота и генералы армии. Губернаторы и предводители дворянства всех губерний. Главы крупнейших городов. Капитаны промышленности и торговли. Все в парадных мундирах и костюмах, при полных орденах. Дамам было назначено быть в национальных русских платьях. Они заполняли Георгиевский зал и располагались в его гигантском объеме у окон, оставив свободным проход. В середине установлен аналой.
Вернадский должен был стоять среди членов Государственного совета по правую сторону трона. На противоположной от них стороне выстроились виновники торжества — члены новоизбранной Государственной думы. Они представляли собой уже более демократическую смесь одежд: фраки, сюртуки и даже пиджаки, кое-кто в национальной одежде: в кафтанах, казакинах, польских жупанах. Картину дополняли камилавки и чалмы духовенства. На хорах — оркестр, художники и, конечно, масса журналистов.
В 13 часов 50 минут из дверей зала чинно, смешно выкидывая ножки в чулках, вышел церемониймейстер, за ним скороходы и другие придворные чины; камер-юнкеры внесли императорские регалии: скипетр, корону, державу, Государственное знамя и Государственный меч. Они расположили знаки власти возле трона. Наконец появляется Николай в мундире Преображенского полка в сопровождении Марии Федоровны и Александры Федоровны. Обе в кокошниках. Царь приближается к аналою, совершает крестоцелование. Молебен возносит митрополит Петербургский и Ладожский Антоний. Затем царь поднимается на возвышение и садится на трон. Барон Фредерикс подает ему папку с Царским Словом. Николай встает, делает шаг вперед и начинает:
— Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе Отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа.
Царь приветствует депутатов, коих он повелел возлюбленным его подданным избрать, и наказывает вести дела, памятуя, что для духовного величия и благоденствия государства необходима не одна свобода, необходим порядок на основе права.
— Господь да благословит труды, предстоящие Мне в единении с Государственным советом и Государственной думой, и да знаменуется день сей отныне днем обновления нравственного облика земли Русской, днем возрождения ее лучших сил.
— Приступите с благоговением к работе, на которую Я вас поставил, и оправдайте достойно доверие Царя и народа. Бог в помощь Мне и вам!37
(Родичев, понимавший толк в ораторском искусстве, отмечал потом в узком кругу, что речь была написана очень хорошо, а Николай произнес ее еще лучше: с правильными интонациями, звучно, с пониманием каждого слова.)
Преображенцы снова грянули «ура!». Оркестр исполнил специально заказанный к такому торжеству А. К. Глазунову Народный гимн. Первый и последний гимн демократической России. Затем царь и придворные в том же торжественном порядке проследовали к выходу.
Свершилось!
Депутаты, кто в радостном воодушевлении от церемонии, а кто и в смущении, что ответных речей не предусмотрено, потянулись из дворца.
У крыльца Зимнего петербургская публика встретила депутатов приветствиями, как победителей. В публике их узнавали: «Петрункевич!», «А это Родичев!» Смущенного Федора Измайловича студенты подняли на руки и понесли к пристани. К Таврическому дворцу депутаты отправлялись на пароходе. Из окон знаменитых Крестов махали платками. Доносились крики политических: «Свобода!», «Амнистия!»…
По Шпалерной улице депутаты шли сквозь восторженные толпы под крики «ура!» и даже «кадеты, ура!». Предназначенный для Думы дворец накануне отремонтировали, поставили дополнительные телефоны. Настоятель дворцовой церкви о. Вениамин освятил помещения, окропив все углы святой водой.
В 16 часов Екатерининский зал дворца заполнился. Правую ложу заняли министры во главе с председателем Горемыкиным. Митрополит Антоний отслужил молебен. Государственный секретарь Иксюоль фон Гильденбранд прочел царский указ от 24 апреля о порядке открытия Государственной думы. Статс-секретарь Фриш произнес речь и открыл заседание.
Сначала избрали председателя Государственной думы. Как член самой большой фракции, им легко стал член ЦК конституционно-демократической партии Сергей Андреевич Муромцев, накануне утвержденный на заседании кадетской фракции, председателем которой стал, естественно, Петрункевич. Секретарем Думы был избран Дмитрий Иванович Шаховской. Действительно, свершилось по его слову: И не пустяк твои мечтанья!
Ведшая летопись думских заседаний журналистка Ариадна Тыркова писала, что Шаховской побегал, побегал и как-то удивительно быстро наладил внутреннюю работу небывалого для России учреждения.
«И все же я с какой-то непоколебимой верой смотрю в будущее, — писал Вернадский жене в июне, не предчувствуя еще опасности. — Я не верю в возможность дикого и бессмысленного конца этому движению, ибо давно подготовлявшееся народное движение захвачено идейным потоком. Могут быть случайности, временные падения, но в общем великая новая демократия выступила на мировую арену»38.
Началась двухмесячная эпопея борьбы самой умной 1 — й Думы с правительством. В опубликованном своде Основных законов статус Государственной думы был не вполне четко определен. Она была лишена законодательной инициативы в части Основных законов (хотя некоторые въедливые юристы и говорили, что можно принимать важные законы, не называя их основными). При этом как бы задумывалось, что Дума будет только утверждать законопроекты царя и правительства и передавать их в Государственный совет.
Деятельность Думы продолжалась два месяца и одиннадцать дней. Она начала с того, что, лишенная возможности обращения к царю при своем открытии, приняла верноподданный адрес, в котором провозглашала: гарантии свобод;
ликвидацию чрезвычайных законов;
отмену ограничений законодательной деятельности Думы;
уравнение в правах всех граждан;
амнистию политических заключенных;
реформу управления;
отмену смертной казни.
Муромцев лично отвез адрес в Петергоф, но никакой реакции царя не последовало. Двор просто угрюмо наблюдал за деятельностью депутатов.
Те же приступили к законодательной работе. Обсуждались законопроекты: аграрный, о равноправии, о неприкосновенности личности, о запрете смертной казни.
Последний законопроект был принят в Думе по всем правилам и единогласно. Он весьма краток:
Ст. 1. Смертная казнь отменяется.
Ст. 2. Во всех случаях, в которых действующим законодательством установлена смертная казнь, она заменяется непосредственно следующим по тяжести наказанием.
Далее этот законопроект был отправлен в Государственный совет.
* * *
Здесь эстафету принял Вернадский, которому партия назначила миссию не депутата Думы, а члена Государственного совета.
Дело в том, что согласно царскому указу две трети совета, как и прежде, должны назначаться им из числа высших сановников, а одна треть избираться по куриям — от общественных организаций и профессий. Вернадский выдвигался от академической курии, в которую входили преподаватели университетов. Вместе с ним выбрали также Евгения Николаевича Трубецкого, харьковского профессора Дмитрия Ивановича Багалея, других ученых.
Таким образом, согласно державному предначертанию и царскому пониманию организации свободы, Государственный совет превращался в некое подобие верхней палаты, которая должна утверждать законопроекты, прошедшие через Думу.
Есть огромное полотно Репина «Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года в честь столетнего юбилея его учреждения». Он написал его на заказ в 1903 году. Картину можно увидеть в Русском музее, где для нее выделен целый зал. Золотое и красное. Блеск шитья и позументов, ленты и мундиры, звезды и ордена. Старческие седины, огромные бакенбарды, усы. Но что удивительно: старцы, долженствующие изображать государственную мудрость, отнюдь не выглядят у Репина умными. Все они написаны в разговорах, группами и все больше в профиль. А профиль, как известно, невыразителен, поскольку не видно взгляда. Инстинкт живописца не подвел Репина, ему пришлось писать профили, поскольку он не обнаружил умных глаз, которые стоило бы изобразить.
Придя в Государственный совет, Вернадский застал именно картину Репина и испытал большое разочарование. Первое заседание открылось, опять очень торжественно, но бесплодно, в Дворянском собрании (ныне здание филармонии). Вскоре Вернадский убедился, что никаких правильных занятий не предусмотрено. И председатель совета, престарелый и болезненный граф Д. М. Сольский, и величественные старцы с трудом воспринимали необходимость законотворчества. На верхнюю палату парламента не очень похоже.
Действительно, внешность блестящая, вспоминал он через 20 лет: великолепный Мариинский дворец, где мундиры замечательно гармонировали с интерьерами. Вышколенные лакеи в белых перчатках разносят кофе и булочки (на которые почему-то, запомнилось ему, будто голодные, набрасывались члены совета). «Речи — Боже мой! — из письма 30 апреля 1906 года. — Это что-то невозможное. Подумываешь иногда уйти с самого начала»39.
Конечно, были люди с именами и большим внутренним содержанием, такие как Витте, Кони, Ковалевский, Таганцев и др. Но не они задавали тон. Разобравшись, он пришел к печальному выводу, что большинство членов совета озабочены в основном личным устройством, добыванием мест для многочисленных родственников и т. п. Да и пришедшее в совет выборное пополнение, уже не в лентах и мундирах, а в простых сюртуках и пиджаках, тоже, к сожалению, не отличалось государственным мышлением.
«Вчера было заседание “прогрессивных” членов Государственного совета выборных и назначенных. Впечатление очень тяжелое и безнадежное. И безнадежное с двух сторон — с одной стороны в смысле необычайно малой умственной силы, а с другой — и потому, что ведь это “цвет” Государственного совета! Мы почти наверно отделимся от них, и это вырешится сегодня, так как мы будем проводить наши взгляды до конца»40.
Итак, первое дело, которое он поднял в Государственном совете, был поступивший закон об отмене смертной казни. Вернадский отстаивал закон почти в полном одиночестве. Он произносил речи, писал специальную записку о смертной казни, вошел в Комиссию по законопроекту, вел отдельные переговоры со множеством членов совета, выступил в газете «Речь» со статьей. В ней он не стал посвящать публику в парламентские хитросплетения, а обратился к уму и совести граждан, к их «общественному пониманию»:
«Сотни казней, сотни легально и безнаказанно убитых людей в течение немногих месяцев, в XX веке, в цивилизованной стране, в образованном обществе! Если бы нам сказали об этом как о возможном и вероятном несколько лет назад, мы сочли бы это дикой фантазией. Когда в некоторых кругах русского общества, перед наступлением революции носился страх ее кровавых дел, — этот страх обращался в сторону революционеров. Революция пришла, и оказалось, что правительственная власть стоит далеко впереди их, что на ее совести несравненно больше крови и больше убийств… И занесенная кровавая рука власти не останавливается. Правительственный террор становится все более кровавым.
Это орудие должно быть отнято у власти. Смертная казнь должна быть бесповоротно и окончательно отменена. В защиту ее не слышно никаких разумных доводов, ее сторонники молчат — в них говорит лишь чувство отмщения и возмездия, лишь рутина и умственная беспомощность…»41
Называющее себя христианским правительство отнюдь не следовало евангельскому завету. Оно лишало жизни участвовавших в беспорядках, поджогах и грабежах имений без особых проволочек, в военно-полевом порядке. Но, отвечая злом на зло, нельзя ждать, чтобы оно исчезло. Примерно также, как Вернадский, выступил тогда Лев Толстой со своим громовым «Не могу молчать!».
Но доводы науки и религии не действовали на членов Государственного совета. Образовался тупик. «Здесь очень тяжело, — сообщает Вернадский Наталии Егоровне. — В Государственном совете черносотенное настроение и полное непонимание того, что происходит. Вчера обсуждался вопрос о смертной казни и, Боже мой, что там говорилось! Сегодня выборы комиссии, я, вероятно, войду в нее, так как мы добились права самостоятельного избрания»42. Здесь под мы имелась в виду группа выборных членов. Вернадский действительно вошел в Комиссию по законопроекту. Но при обсуждении назначенные члены затемнили простой и ясный законопроект уймой исключений и внесли на дальнейшее рассмотрение его в очень урезанном виде. Вернадский продолжал энергично бороться. Согласно регламенту он имел право на отдельное мнение и им воспользовался. Написанная им и внесенная на рассмотрение совета записка поражает знанием истории вопроса в русском законодательстве43. Можно с полным основанием сказать, что без него этот законопроект был бы отвергнут с порога, но благодаря его отчаянным и настойчивым усилиям все же продвигался к принятию. Но с роспуском Думы и Государственного совета вопрос повис, а когда в феврале совет возобновил занятия, комиссия сочла свою деятельность в этом вопросе исчерпанной и сама распустилась. Вернадский как член комиссии отказался подписать неправый документ.
* * *
Тем временем противостояние Государственной думы и правительства нарастало. Постоянно в Думу сыпались факты дремучего полицейского усмотрения, то есть самоуправства должностных лиц, злоупотребления властью и даже прямых преступлений, совершенных в обстановке безгласности. Бурю возмущения вызвали разоблачения полицейского участия в еврейских погромах в Белостоке. В одном городе полицейские чины в порядке провокации печатали антиправительственные листовки. Дума направила запрос правительству. Министр внутренних дел Столыпин выступил с разъяснениями перед депутатами, которые мало кого удовлетворили.
Правительство не понимало, почему оно подконтрольно каким-то депутатам вместо царя, и игнорировало обвинения. Вот почему бурный восторг вызвал в Думе лозунг В. Д. Набокова: «Исполнительная власть да покорится законодательной!». 13 мая Дума выразила недоверие кабинету, которое неизвестно что означало на практике.
Двадцать шестого июня Вернадский сообщает жене: «Положение здесь неопределенное. Толки о конституционно-демократическом правительстве, было заглохшие, поднимаются вновь. Дадут в расчете на полный провал. Я лично надеюсь и верю, что они (окружение царя. — Г. А.) ошибутся»44. Но к началу июля эти толки в чиновничьих сферах сменились слухами о роспуске Думы. Говорили, что царь вызвал Горемыкина и Столыпина и спросил их мнение о Думе. Первый склонялся к продолжению диалога, несмотря на его остроту. Горемыкин, кстати, сам был земским гласным и подавал в свое время царю проект распространения земских начал на всю страну. Проект положен под сукно. Столыпин настаивал на роспуске Думы, которая, как он считал, революционизирует страну.
После некоторых размышлений царь принял сторону Столыпина. 9 июля он распустил Государственную думу, одновременно уволив Горемыкина и назначив Столыпина председателем Совета министров. Созыв новой Думы был назначен на 20 февраля 1907 года.
«Дорогая моя, пишу два слова, — в тот же день сообщает Вернадский жене. — Дума распущена и не на каникулы, а совсем. Факт свершился — надо ждать последствий. Насколько могу видеть положение дел — это акт безумия и самоубийства»45.
Взошла горькая звезда Петра Аркадьевича Столыпина, его ровесника, учившегося на том же факультете университета, сделавшего стремительную карьеру в правительственных сферах. В апреле царь удалил Витте, назначил на его место Горемыкина, а саратовского губернатора Столыпина — министром внутренних дел. И вот теперь и председателем Совета министров, тем самым приняв его главную формулу: сначала успокоение, потом реформы. Дума, конечно, стояла поперек этой политики, хотя бы своим законопроектом о смертной казни.
Вернадский доверял своей интуиции историка больше, чем всяким толкам. 11 июля он писал жене: «Я думаю, что теперь начнется борьба, которая в конце может вызвать гораздо более коренное изменение строя России, чем предвиделось несколько недель назад. Сделано это, я думаю, по невежеству и полному отсутствию государственного смысла. Столыпин нанес монархии или по крайней мере династии более сильный удар, чем все революционеры, вместе взятые. Сегодня вечером мы собираемся и хотим решить наше коллективное заявление о выходе»46.
Его интуиции можно верить. Столыпин был противником земского самоуправления. (А через десять лет его дело довершили большевики, ликвидировав земство вообще.) Все свои реформы он проводил не только мимо земских органов, но и в обход Думы, воспользовавшись статьей Основных законов о чрезвычайных законах. В результате он сам себя изолировал. Его прогрессивная земельная реформа по существу своему вызывала кислую реакцию у придворной камарильи и ненависть в крестьянских низах, по форме же применения — равнодушие общественных организаций. Он попал в такую же ситуацию, как и Витте, тоже не получивший поддержку самых умных людей страны.
Делал этот вывод Вернадский для Наталии Егоровны, вернувшись из Выборга, куда 10 июля съехались все кадетские и радикальные депутаты — почти 200 человек. До поздней ночи они вырабатывали позицию. Родилась идея обращения к народу, которое сочинил Милюков. Вся верхушка кадетов, в том числе Вернадский и Шаховской, занималась его редактированием.
Воззвание «Народу от народных представителей» объясняло положение и призывало население морально поддержать Думу. Однако дальше шли опасные побуждения с целью воздействия на правительство: не платить налоги, не служить в армии. Опасные слова, тем более что страна совершенно не знала, что такое гражданское неповиновение, никогда никаких мирных акций не проводила. Значимых протестов, по существу, и не было, зато этот призыв дал повод обвинить депутатов в организации беспорядков.
Возникали и другие варианты воззвания, но беда в том, что обсуждать их оказалось уже некогда. Выборгский губернатор встретился с Муромцевым и пригрозил ввести военное положение в губернии со всеми вытекающими последствиями, если депутаты немедленно не прекратят заседание. Пришлось в спешке подписывать кадетское воззвание. Сначала его подписали 178 депутатов, потом их число дошло до 230.
Воззвание было немедленно напечатано и, конечно, оказалось чисто пропагандистским и холостым выстрелом. Так, во всяком случае, убеждал Шаховского и Вернадского Гревс. Это конец кадетского движения, говорил он. В 1924 году в дневнике Вернадский вспоминал о Выборгском воззвании: «Эта подпись была одна из больших ошибок нашей партии. Но ясно я долго этого не понимал»47. Сам он не подписывал воззвание как не член Думы.
Следствием воззвания стал суд над всеми подписантами. Суд имел, конечно, большое значение для свободы слова, было произнесено много хороших речей, но каждый из 230 депутатов получил по три месяца тюрьмы и запрет выставлять свою кандидатуру на следующих выборах в Думу. Это был сильнейший удар, состав 2-й Государственной думы оказался не столь авторитетным, как первой. Кстати, депутатом этой, тоже разогнанной, Думы был Сергей Ольденбург.
Государственный совет не разгонялся, естественно, он просто не созывался до февраля 1907 года. Вернадский подал в знак протеста прошение о выходе из членов совета и, освободившись от прений с вельможными старцами, с облегчением и немедленно уехал в экспедицию в Германию. Он очень соскучился по научной работе. Профессиональным политиком по преимуществу, как, например, Корнилов с Шаховским или Милюков, он не мог стать.
«Но я никогда не мог уйти всецело в общественную и политическую жизнь, — вспоминал Владимир Иванович в 1924 году, — так как для меня главное было научная мысль, и искание всегда меня удерживало. Но может быть, оттого, что мои специальные интересы были дальше от гущи жизни»48.
* * *
В начале 1907 года московские демократы все же осуществили свою давнюю мечту и наряду с общерусской кадетской «Речью», выходившей в Петербурге, учредили в Москве газету со столь же кратким названием «Новь». Вернадский вошел в редакцию, в которой состояли все видные кадетские деятели: князь Шаховской, И. М. Гревс, А. А. Корнилов, В. Д. Набоков, С. Ф. Ольденбург, И. И. Петрункевич, историк В. О. Ключевский, философ С. Н. Булгаков, П. Б. Струве. И еще один человек, которого стоит запомнить, — украинский поэт, ученый-востоковед, профессор Лазаревского института восточных языков А. Е. Крымский. Печатались в газете и другие известные люди, которыми так богата была тогда Москва.
Вернадский выступал не только со статьями, но, по всей вероятности, и с передовицами, шедшими без подписи. Исследователь И. И. Мочалов разыскал и установил их по стилю, по характерным для Вернадского оборотам речи. Он насчитал не меньше пятнадцати таких статей, пока газета выходила. Сегодня все они напечатаны49.
А среди именных произведений такие заметные, как «Академия наук в 1906 году», «Смертная казнь» и др.
На революционные годы приходится пик публицистической активности Вернадского. Его статьи отличаются научной точностью и следованию фактам, захватывающим анализом общественных явлений, четкостью выводов. Он никогда не ограничивается тем событием, которое затрагивает, но раскрывает его историю и смысл, как бы связывает с вечными областями истины. Таковы его аналитические статьи об этом кое-как устроенном Государственном совете. Вот почему они не преходящи, служат не только пособием для историков, но хорошо читаются и сегодня именно благодаря своим интересным выходам за пределы повседневности. Следить за его мыслями — занятие увлекательное, тем более что вопросы общественного устройства решаются иногда столь же кустарно.
Почти ни одно его выступление не оставалось без внимания общественности. Он и стал известен в стране прежде всего как общественный деятель и публицист, как и предсказывал когда-то в письме невесте.
Одно из выступлений Вернадского — правда, в газете «Речь» — позволило предотвратить очередное наступление на автономию высшей школы. В 1908 году новый министр народного просвещения А. Н. Шварц (удивительно часто менялись министры в последнее царствование) выдвинул «государственную», давно вынашиваемую идею о сосредоточении науки в академии и о прекращении ее в университетах: административная мечта об управляемом сверху учебном процессе. Новеллы были заложены в проект университетского устава.
Вернадский камня на камне не оставляет от замысла превратить университеты в лицеи. Суть университетской жизни — в общении студента не просто с преподавателем, а с ученым. И свобода их от опеки — самая насущная необходимость. Истина как цель входит в профессию. «И это — не случайное явление, ибо в жизни ученого учреждения, — университета, академическая свобода является необходимой как воздух. Стремление к ней является неизбежным элементом того чувства личного достоинства, которое неизбежно поднимается благодаря соприкосновению с источником вечного знания — научным исканием»50. Дать новое знание способен только независимый человек.
Как и другие его статьи, эта имела широкий резонанс в академических кругах. В Государственную думу был внесен запрос, началось обсуждение, и министерство отозвало прожектерский законопроект.
Но Московский университет — гнездо демократии — через три года будет разгромлен другим способом.
Глава девятая
«ВСЕ БЕСКОНЕЧНЕЕ РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ ОБЛАСТЬ МЫСЛИМОГО»
Мелодия возвращается. — Доклад Джоли. — Италия и Греция. — Радиевая речь и радиевые гонки. — Три юбилея. — Снова на Васильевском острове
Политический темперамент и государственное мышление позволяли Вернадскому претендовать на роль одного из лидеров демократии. Но ученому трудно стать политиком, его специальные интересы далеки от гущи жизни. Он склонен задумываться, причем в самое неподходящее время. Он не может погрузиться в настоящее до такой степени, чтобы забыть свой предмет. Когда требуется быстрое решение, мгновенное реагирование на изменение ситуации, он молчит. Он хорошо все продумает потом, когда ситуация установится. Вот почему Вернадский, один из самых активных членов ЦК партии, непрерывно обсуждавший любые возникающие вопросы, не переходит на роль трибунного вождя, как, например, Родичев.
Отвлекало от злобы дня желание понять и выразить то неизреченное чувство единства мира, которое заключено и в быстротекущей смене событий, и в вечных чертах мироздания. Время от времени, как пунктирная линия или внутренняя молния, прочерчивали небосклон сознания новая мысль и новый поворот темы. Все чаще возвращаются и толкаются, пытаясь родиться, его детские вопросы, иногда прямо во время тягостных речей на заседании Государственного совета.
Одно из таких свидетельств — запись на отдельном листке бумаги, датированная 15 сентября 1906 года. Что такое, спрашивает он, эволюция, возведшая человека со всем его душевным складом на вершину мира? Случайность? К решению загадки можно подойти с неожиданной стороны — геохимическим путем. Сознание и атомы. Мысль и химические элементы. Оставив в стороне все рассуждения о сущности разума и сознания, надо искать видимые химические следы их действия в земной коре. К счастью, наука не изучает сущности, только явления.
«Какое значение имеет весь организованный мир, взятый в целом, в общей схеме химических реакций Земли? Изменялся ли характер его влияния в течение всей геологической истории и в какую сторону?
Надо исходить из настоящего:
Роль человека — резкое нарушение равновесия; это есть новый сильный катализатор. Образование металлов, уничтожение графита, угля и т. д.
Разложение устойчивых соединений.
Какой + и в какую сторону дал человек?
Млекопитающие?
Птицы?
Рыбы?
Растения?
Не обусловлено ли все развитие не чем иным, как определенной формой диссипации (рассеяния. — Г. А.) энергии?
Без организмов не было бы химических процессов на Земле?
Во все циклы входят неизбежно организмы?»1
В сущности, здесь сжата вся дальнейшая биосферная программа поисков и исследований. Она всегда возникала, как только он возвращался на стезю натуралиста.
Летом 1907 года предпринимает давно задуманную экскурсию по Фенноскандии. В письме Наталии Егоровне очередной всплеск мысли: «Чрезвычайно характерна картина Финляндии, по которой проехал. Страна сглажена ледником до плоскости, скалы не возвышаются, а составляют ровное дно. На них жалкие деревья, с огромным трудом удобренные поля, и всюду болотистая торфяная земля. Реки и ручьи несут в море темную воду. И я ярко впервые пластически понял, какое колоссальное количество органического вещества уносится в море этими водами — это все продукт энергии организмов, который меня интересует в данное время. Роль их в жизни Земли гораздо значительнее, чем раньше предполагалось. Чтение становится понятным лишь после такого впечатления de visu» 2 .
Внимание! Перед нами практически первая формулировка идеи биосферы. Такие первоначальные мысли хороши тем, что понятны и просты высшей простотой, обозримы, целостны, узнаваемы потом, когда станут книгами. Особенно хороши эти: пластически понял, de visu. Что такое пластически? Пешеходное передвижение по поверхности без дорог, вдумчивое неторопливое наблюдение собственными глазами. Переживание веков в часы — суть забытой в век техники профессии натуралист.
Следующая черточка пунктира мысли отмечена летом 1908 года. Вместе с Наталией Егоровной и Ниной Вернадский приехал во Францию, намереваясь провести часть лета в «бретонской глуши», как он писал В. Я. Самойлову. Но отдых для него — лишь перемена места работы. И примерно через три недели возникает и оформляется новое понятие, которое отныне и навсегда станет центральным, а догадка, которая в письме к тому же адресату впервые высказана, осветит собой новую полосу жизни: «Много последнее время обдумываю в связи с вопросом о количестве живого вещества. Читаю по биологическим наукам. Масса для меня любопытного. Получаемые выводы заставляют меня задумываться. Между прочим, выясняется, что количество живого вещества в земной коре есть величина неизменная. Тогда жизнь есть такая же вечная часть космоса, как энергия и материя? В сущности, ведь все рассуждения о приносе “зародышей” на землю с других небесных тел в основе своей имеют то же предположение о вечности жизни?
Ну, да об этом в другой раз — но мысль все время занята этими вопросами…»3
Так летом 1908 года в Бретани возникло новое понятие живое вещество. Вернадский не придумал термин заново, он существовал давно (как общее обозначение живой ткани), но наполнил его совершенно новым содержанием теперь, когда создал геохимию: догадкой о постоянстве его количества на земле. И значит — никогда не «происходившим», вечным, равным самой материи и энергии, которые не могут ни из чего происходить, как думают о жизни. Насколько сильно волновала его эта мысль, видно из написанного тогда же, 27 июня 1908 года, письма сыну: «Мысль занята новой областью, которую охватываю — о количестве живой материи и соотношении между живым и мертвым. С некоторой жутью и недоумением я все-таки вхожу в эту новую для меня область, т. к. кажется, вижу такие стороны вопроса, которые до сих пор никем не были видны»4. Детские вопросы продолжают направлять внимание, подсознание работает. И вот он называет пароль: живое вещество, и с некоторой жутью, как Аладдин, открывает дверь в неизвестную страну.
Сразу все читанные и продуманные ранее факты выстраиваются теперь по-новому и обретают общий смысл. Еще в юности Вернадского поразил вычитанный им в «Nature» факт: английский путешественник Д. Каррутерс наблюдал грандиозное явление — обычное в тех краях — перелет тучи саранчи с берегов Северной Африки в Аравию. Она летела (только одна туча) над ним целый день, растянувшись на пространстве, как он определил, 5967 квадратных километров — территория среднего государства. Натуралист прикинул примерный вес тучи и у него получилось 42 с лишним миллиона тонн. Причем энтомологи говорят, что это не самая большая туча саранчи. Вернадский подсчитал, что по весу она равна количеству меди, цинка и свинца, извлеченного человечеством из недр за целое столетие.
Летящая горная порода. Ведь саранча состоит из тех же атомов, что и минералы, атмосфера и вода, но в другой комбинации.
Представим себе все живое население Земли: растущее, передвигающееся, плавающее и летающее… Это и есть вещество, если отвлечься от их форм. И как у вещества, у него есть исчислимые характеристики: вес, состав и многое другое, что теперь, после создания им науки об атомах в их природном состоянии, можно изучать количественно. Вот такое странное состояние атомов — самостоятельно передвигающиеся их соединения.
* * *
Заведование минералогической частью академического музея имени Петра Великого, на которую Владимир Иванович Вернадский назначен в Академии наук, — далеко не синекура. Многое приходится создавать заново (уже в третий раз!). И прежде всего пополнять коллекцию. Привозит из экспедиций, покупает цветные камни как разрозненно, так и целыми коллекциями у любителей. (Дома не держал минералов, как многие геологи, все отдавал в музей.)
Поставив цель вывести Петербургский музей в число лучших в Европе, Вернадский теперь совсем иначе осматривает европейские собрания.
Летом 1908 года, оставив своих в бретонской глуши, он переезжает через Ла-Манш, где попадает в страшную бурю, которую очень картинно описывает Наталии Егоровне: «Странно, при всем недомогании и отвратительном самочувствии я спокойно лежал, испытывая чувство гордости (sic!) в этой борьбе стихии с человеком несчастным и измученным вроде меня. И сам смеялся и удивлялся этой горделивому чувству. Я встал, чтобы посмотреть на море. Внезапная в море произошла перемена, должно быть, я ее почувствовал еще раньше! Стало тихо и чудно, и теперь солнце!»5
И вот он в Британском музее, внимательно осматривает его коллекции, поражается их обилию и полноте. Оказывается, хранители минералов музея получают от парламента (в пересчете на российские денежные знаки) 64 тысячи рублей в год, сумма, о которой в России можно только мечтать. «Удивительное собрание, — пишет жене. — Я совершенно подавлен богатством и широтой постановки. Создать такое учреждение — задача трудная. Но Россия должна иметь…»6 Все время пребывания в Лондоне Вернадский практически ежедневно общается со Струве. И не только по партийным делам, но, как можно понять, обоим было интересно друг с другом. Вместе ходили на художественные выставки, в ботанический и зоологический сады, просто гуляли по городу. Уезжая 7 августа 1908 года, пишет жене: «Струве проводил меня до вокзала, он очень мил; необыкновенно привлекательна его мысль, все время занятая высокими вопросами, полная эрудиции и глубочайшего интереса к окружающему. Он сильно заставил меня, ушедшего в другую область, вновь окунуться в великие вопросы познания. Это совершенно выдающийся человек, а даже его детски великое самодовление и знание своей цены не шокируют. Я должен сказать, что я его недооценивал»7. Они знакомы, надо думать, со времени создания «Союза освобождения» летом 1903 года, много заседали вместе в ЦК партии кадетов.
Ехал он в Дублин, чтобы побывать на самом представительном в англоязычном мире научном съезде — сессии Британской ассоциации наук, упоминавшейся ВА, где на этот раз она собирается. Сессии хороши тем, что на них специалисты докладывают не для специалистов своей науки и не для широкой публики, а для специалистов смежных научных профессий. Доходчиво и в то же время не спускаясь на разговорный уровень. Сопоставление достижений в разных областях неизмеримо обогащает всех.
Вернадский давно добивался создания такого общества в России. Прообраз существовал: съезды русских естествоиспытателей и врачей. Но Ассоциация ученых пока не создана.
Он имеет формальное право участвовать на съезде ВА, как ее член с 1889 года. А пока направляется в Дублин кружным путем через крайний запад Англии и Шотландию. Сначала в самый угол — Корнуолл, который римляне называли когда-то Крайней Галлией и где уже в то время добывалось олово. Край оловянных рудников встречает его той погодой, которую называют чисто английской, — дождем и туманом. Но ждать некогда, и он забирается на каолиновые разработки, которые похожи на те, что изучал в прошлом году в Швеции.
Да, профессия минералога — далеко не кабинетная. Нужно лазить в шахты и по горным выработкам, ковыряться в грязи, иногда под дождем, карабкаться по скалам. Здесь уже не воспаришь и не оторвешься от земли, причем в буквальном смысле. Он сильно промок, пробираясь среди разработок по глине и грязи, так что даже сапоги его развалились. Но зато… «Я набрал здесь образчиков, — делится с Наталией Егоровной. — К сожалению, и здесь, как и в прошлом году в Швеции, я попадаю в местности, которые находятся в стадии исследования и не изучены. Но с той стороны, с какой они меня интересуют, они и не будут изучены»8. Он имеет в виду геохимию, которой в Европе еще нет.
Закончив осмотр, переезжает в Шотландию. Из Эдинбурга перебирается в Ольстер, чтобы посетить «мостовую гигантов», и прибывает в Дублин.
Открывается сессия ВА торжественно. Ровно полвека назад здесь же, в Дублине, Дарвин и Уоллес сделали сообщение о теории эволюции. Теперь вступительную речь читает сын Чарлза ботаник Фрэнсис Дарвин.
«Какой период!» — поражается такому факту Вернадский в письме жене. На съезде ожидаются сенсационные доклады Рамзая и Камерлинг-Оннеса, невозможные еще десять лет назад: о жидком гелии, о превращении элементов. 4 сентября Владимир Иванович присутствует на интереснейшем докладе Дьюара о радии, в обсуждении которого участвовали физики первой величины: Томсон, Резерфорд, Рэлей. «Личные впечатления ужасно много дают, так, характерно, я слышал сегодня Стрёта, одного из больших работников по радиоактивности, — пишет жене. — К сожалению, минералогов здесь мало, и поставлено дело в Дублине довольно плачевно… Все-таки недаром сюда приехал, т. к. полон новых мыслей…»9
Последнее замечание относилось, по всей вероятности, к знакомству с геофизиком профессором Дублинского университета Джоном Джоли. Доклад его казался откровением, ключом к тем проблемам, которые решал сам. Его предчувствие революционного значения радиоактивности для всех наук о Земле начало сразу же подтверждаться. Зарождалась новая наука — радиогеология. Тяжелая часть таблицы Менделеева приобретала совершенно особое, необычное значение.
Начало, вероятно, положил канадский физик Б. Болтвуд, который рассчитал время распада урана и превращения его в свинец. Он показал, что темп этого превращения ни от чего внешнего не зависит, а только от каких-то процессов внутри атома. Значит, в земной коре есть по крайней мере одни точные часы — уран-свинцовые, идущие в своем ничему не подвластном темпе.
Джоли привел в своем докладе обобщающую сводку по радиоактивным элементам в земной коре и сделал осторожный, но вполне определенный вывод: количества энергии, которая выделяется в результате распада радиоактивных природных элементов, вполне достаточно для объяснения внутреннего тепла Земли.
Вернадский с его воображением мгновенно оценил вывод Джоли. Он мысленно представил себе неслышный и невидный, но грандиозный по своим масштабам ход векового изменения вещества земного шара: передвижение его от тяжелых атомов — к легким и высвобождение при этом какого-то количества тепла. Вместе с тем он понял, насколько далеки от действительности и фантастичны, в сущности, те расхожие представления, которые вращаются в умах даже весьма образованных людей. О том, что Земля сначала пребывала в некоем огненно-жидком, или раскаленном, состоянии, но постепенно остывала (отсюда возникло понятие «земная кора» — как окисная корка на поверхности остывающего металла). Делались даже попытки рассчитать возраст Земли таким способом: брался раскаленный шар, измерялось время его остывания, и эта аналогия переносилась на планету в целом.
Радиоактивность решала загадку внутреннего тепла Земли, не прибегая к умозрительным предположениям. Пусть не сейчас, но в принципе можно измерить как время жизни Земли, так и ее энергию. Мир становился объемным — у него появлялась исчислимая история.
И, без всякого сомнения, из факта радиоактивности, дающего тепло в природных условиях, рано или поздно будут извлечены практические дивиденды. При направленных усилиях, возможно, откроются новые, неслыханные прежде источники энергии.
Вернадский принадлежал тогда к очень немногим ученым, которые видели такую перспективу. Один из них, безвременно погибший Пьер Кюри, другой — открыватель изотопов Фредерик Содди.
Немедленно по возвращении в Москву он начинает добывать средства на радиологические исследования. В 1909 году наконец-то создается небольшая лаборатория в музее, куда Вернадский немедленно переводит Елизавету Дмитриевну Ревуцкую. (Она проработала здесь всю свою жизнь вплоть до блокады, которую не пережила.) И в том же году отправляет в Фергану на разведку радиоактивных минералов Ненадкевича. В 1909 году Вернадскому впервые отпускают тысячу рублей от Министерства просвещения на радиевые нужды. Так и в России скромно началась радиология.
* * *
Свое время Владимир Иванович продолжает делить между двумя столицами. Снова присутствует в Государственном совете, потеряв к нему всякий интерес и подчиняясь только партийной дисциплине, заседает в ЦК партии кадетов, которые стали теперь именоваться официально Партией народной свободы. Правда, партия еще не признана и не зарегистрирована. Участвует в занятиях Академии наук, уже в качестве экстраординарного академика.
В Москве преподает не только в университете, но и на Высших женских курсах, а также в открывшемся в 1908 году Университете Шанявского. Юношеская мечта о создании независимых от государства высших учебных заведений на частные средства обретала реальные контуры. Богатый золотопромышленник A. J1. Шанявский завещал городу Москве два миллиона рублей с условием использовать их на нужды просвещения до октября 1908 года. Составился комитет профессоров. Вернадский опубликовал в газете «Речь» громкую статью10. При отчаянном сопротивлении Министерства просвещения занятия все же начались. Иначе капитал пошел бы на другие нужды.
В 1908 году обучалось 400 студентов, а через три года уже 3600. Общественный совет сам вырабатывал оригинальный план образования, не похожий на министерский. Составлялись самостоятельные курсы, отражавшие последние достижения науки. Читались, например, такие необычные предметы, как «Местное самоуправление», соединявшие университет с либеральным земством. И вместе с земством вольный университет прекратил свое существование в 1918 году.
В каникулярные месяцы 1909 года Вернадский совершил давно задуманное путешествие по Германии, Швейцарии, Италии, Греции и Болгарии.
В Дрездене и Штутгарте купил ряд интересных минералов для экспозиции. Затем показывал альпийские красоты Наталии Егоровне и Ниночке, расстался с ними и направился в Италию.
В Рим приехал в воскресенье и задержался, чтобы осмотреть минералогические музеи. На другой день все утро до отъезда бродил по форуму, стараясь увидеть и почувствовать в покрытых патиной времени камнях прошедшие века. «Масса роится мыслей, и в этом движении мысли для меня весь смысл переживания таких антикварно-художественных прогулок. Мысли бегут, и их не поймаешь, а хотелось то, что внезапно является и что так тесно связано со всем ранее продуманным и узнанным. <…> Но какая-то внутренняя работа (творческая? — прочитав биографию Гёте — я думаю, это испытывали художники) идет внутри, и я ее чувствую, но не понимаю. Мне кажется, бессознательно идет у меня какая-то переработка вопросов научной космогонии. Опять душа рвется к бесконечному. Все это тяжело, так как выражается насмешливым и в то же самое время нежным сознанием человеческой суетности, и в такие моменты великие эпохи истории и вся судьба человечества кажется неосмысленной и муравьиной. Но выразить не могу, не хочу»11. Адресат сбивчивых мыслей — все тот же, всегдашний.
Через день он в Неаполе. Здесь его встречал профессор местного университета Ф. Замбонини, с которым, как совсем недавно с Джоли, быстро сошлись. Он, вероятно, настолько впечатлил итальянского коллегу, что тот в следующем году преподнесет ему сюрприз — откроет новый минерал и назовет его вернадскит.
Здесь Владимира Ивановича ждет давно задуманное восхождение на Везувий. 10 августа он вместе с гидом проделал 25 километров пути пешком и добрался до кратера. Два года назад вулкан извергался, а теперь молчал, лишь газы выходили из сильно измененного извержением кратера. Через день с тем же гидом взошли на соседнюю гору — Монте-Сомму и наблюдали курящийся Везувий сбоку. В результате «порядочно устал и набрал столько материала, что не успею уложиться», — сообщает Наталии Егоровне. Еще бы не устать — проделал пешком 25 километров по солнцу и без дороги.
Из Неаполя вместе с собранной коллекцией минералов отправился пароходом. Путешествие неспешное. Судно шло медленно, заходя во все крупные и мелкие порты Италии и Греции. Но вот, наконец, он в Афинах. Пока пароход стоял в Пирее, отправился поездом в северный Пелопоннес. Он уже видел с борта парохода южную часть полуострова — бесплодную и выжженную солнцем. Теперь попал в страну виноградников и масличных садов.
Обратная дорога от Олимпии до Афин заняла 12 часов и вызвала множество впечатлений. «И странную смесь составляли идеи и мысли, возбужденные чтением и видением нового, — пишет жене. — Удивительны здесь красные закаты и восходы солнца, странная растительность, контуры ландшафтов. В первый раз видел красивое фиолетовое море и ярко-синие светлые дали»12.
Не он первый поражался обилию красок и особому освещению здесь, в Греции. Может быть, и цивилизация расцветает только там, где много света, где можно после пятидесяти лет видеть все без очков и где такие краски? В Москву успел как раз к началу семестра 2 сентября.
* * *
Итак, в России начались первые радиевые исследования. Вернадский организовал в академии Радиевую комиссию. В нее вошли геологи Карпинский, Чернышев, физик князь Б. Б. Голицын, ученые других направлений. На первом же заседании прочитал большую записку «О необходимости исследования радиоактивных минералов в Российской империи». Как всегда, ставил проблему не утилитарно, а широко — исторически и теоретически.
И уже от имени академии комиссия обратилась в правительство с ходатайством выделить Вернадскому семь тысяч рублей на исследования. Вскоре действительно три министерства отпустили на эти цели даже не семь, а десять тысяч рублей. Правда, выдавали их с разными проволочками и по частям.
Вернадский пытается сразу придать делу международный масштаб. В январе 1910 года он едет на несколько дней в Париж. Встретившись с Альфредом Лакруа, просит познакомить его с Марией Кюри и с учрежденным для нее Институтом Кюри.
Лакруа привел его в институт, но мадам Кюри они не застали. Познакомился только с ее заместителем Дебьерном, с которым эта хрупкая женщина — великий экспериментатор — только что получила первый металлический радий. «Это живое учреждение, — пишет Владимир Иванович жене, — ютящееся в небольших ничтожных комнатах, работает 19 человек, большей частью иностранцы»13. Но вскоре институт должен вселиться во вновь строящееся для него здание в Латинском квартале.
Он рассчитывал договориться о геологических съемках и создать международную карту находок радиоактивных минералов, но это, к сожалению, не удалось. Лакруа, к тому времени член Парижской академии наук и профессор Национального музея естественной истории, обещал, правда, поддержку, но энтузиазм друга не внушал больших надежд — не хватало средств и специалистов.
Стало ясно, что в радиевых исследованиях, особенно в физической их части, Россия сильно отстает, если во Франции уже строится благодаря энергии Марии Кюри целый институт (что вполне естественно на родине открытия). Но сравнение в пользу французов не во всем, русские опережают их в минералогии радиоактивных элементов и в кристаллографических исследованиях.
Соскучившись по Парижу, он побродил по местам молодости, по Латинскому кварталу, побывал, конечно, в Пасси у Александры Васильевны Гольштейн — тети Саши российской эмиграции. Она повела его в Лувр. «Париж всегда так тесно связан со столь многим в моей молодости. Я так много здесь передумал и поэтому я всегда возвращаюсь к нему с удовольствием. И странно, как-то жаль, что время движется — а между тем вся красота Парижа в этих сохранившихся наслоениях огромной былой, культурной и сознательной жизни. Странно, отчего жаль прошлого — когда в сущности все миг один!»14
Радиевый институт построен и в Вене. А в России пока лишь он сам с сотрудниками да небольшие лаборатории в Томске и Одессе. А между тем радий уже находит даже практическое применение, им начинают облучать больных саркомой и раком. Препарат радия за рубежом стоит больших денег. Жизненно необходимо в ближайшее время найти источники радия в стране! Не может быть, чтобы на ее просторах и при ее горном богатстве таких месторождений не было.
Пока в мире разведано одно месторождение радия — Яхимов в Чехии, где добывают урановую смолку, ту самую, из примесей которой супруги Кюри выделили первые миллиграммы радия.
Вернадский чувствует на себе ответственность за все радиевое дело. И когда ему как новому академику по обычаю предложили произнести речь на торжественном ежегодном заседании академии, он назвал свою речь «Задача дня в области радия». Произнес ее 29 декабря 1910 года.
Много глубоких и серьезных ученых речей слышало классическое творение Кваренги — Большой зал академической конференции, тот самый, где Вернадский сфотографировался с другими академиками в день своего избрания адъюнктом по минералогии. Но не часто бывало так, чтобы речь впечатляла не только глубокими знаниями, но подлинным вдохновением и полетом мысли. Накануне он читал ее у Петрункевичей, речь понравилась, о ней уже разнесся слух — он ожидал большого наплыва слушателей.
Говорил с подъемом. Он не только знал предмет, не только охватывал мировую тенденцию исследований и перспективу новых открытий. Речь шла о большем — о переломе в сознании человечества. Наверное, подчеркнул он, только конец XVII века, когда в немногие годы создалась современная опытная наука, основанная на великих законах механики, мог сравниться с нашим временем. Мы должны видеть изменение основных составляющих, несущих конструкций и кирпичей здания науки: материи, энергии, пространства, времени, строения вещества.
Изменение касается не только физической картины мира. Нет, дело обстоит гораздо серьезнее. Впервые в связи с открытием радиоактивности человек становится в положение не научного наблюдателя, но научного осваивателя мира, производящего существа. Что несет с собой радиоактивность? «Благодаря открытию явлений радиоактивности, мы узнали новый негаданный источник энергии. Этим источником явились химические элементы»15. И далее: «Мы, дети XIX века, на каждом шагу свыклись с силой пара и электричества, мы знаем, как глубоко они изменили и изменяют всю социальную структуру человеческих обществ. <…> А теперь перед нами открываются в явлениях радиоактивности источники атомной энергии, в миллионы раз превышающие все те источники сил, какие рисовались человеческому воображению»16.
Но гораздо важнее, хотя на первых порах и малозаметны, изменения в сознании человечества.
— Всегда в такие времена менялась картина мира, резко изменялся строй представления человечества об окружающем… Эти представления неизбежно неоднородны. Можно и должно различать несколько рядом и одновременно существующих идей мира. От абстрактного механического мира энергии или электронов-атомов, физических законов мы должны отличать конкретный мир видимой Вселенной-природы: мир небесных светил, грозных и тихих явлений земной поверхности, окружающих нас всюду живых организмов, животных и растительных. Но за пределами природы огромная область человеческого сознания, государственных и общественных групп и бесконечных по глубине и силе проявлений человеческой личности — сама по себе представляет новую мировую картину.
— Эти различные по форме, взаимно проникающие, но независимые картины мира сосуществуют в научной мысли рядом, никогда не могут быть сведены в одно целое, в один абстрактный мир физики или механики. Ибо Вселенная, все охватывающая, не является логическим изображением окружающего или нас самих. Она отражает в себе всю человеческую личность, а не только логическую ее способность рассудочности. Сведение всего окружающего на стройный или хаотический мир атомов или электронов было бы сведением мира к отвлеченным формам нашего мышления. Это никогда не могло бы удовлетворить человеческое сознание, ибо в мире нам ценно и дорого не то, что охватывается разумом, и чем ближе к нам картина мира, тем дальше отходит научная ценность абстрактного объяснения17.
Как всегда бывало ранее в науке, новые открытия большого масштаба, получающие широкую известность в публике, вызывают соблазн объяснять с их помощью все на свете. Так и атомные открытия или теорию относительности многие склонны распространять на все явления окружающего. Между тем, будучи геохимиком, он видит, что ни физика, ни химия не в состоянии объяснить грозные и тихие явления, которые строят земную поверхность, не говоря уже о явлениях человеческой жизни. Вернадский легко преодолевает соблазн объяснять сложное через простое, целое — через его элементы. Целое не меньше говорит о свойствах вещей, чем детали, из которых они состоят.
Речь эта представляет собой рубеж в осмыслении всего пережитого им не только в науке, например, в таких ее новых областях, как история науки, но и в жизни: общественная работа, политическая борьба и государственные горизонты деятельности. Вот почему он заговорил здесь о новой картине мира, не сводимой к физической и естественно-исторической. Личность человека и его мир сами представляют собой целостную картину. Понимание человеческого разума, его места в мире, создание в нем науки, которая стала встроенным геном развития человечества, — это представление о ноосфере он сформулировал, таким образом, ранее, чем представление о биосфере.
Ученый сказал и о практических следствиях новых открытий. Ни одно государство не может быть равнодушным к новым источникам могущества, если не хочет плестись в хвосте цивилизованных стран. Академия наук должна прежде всего выяснить радиоактивные месторождения и энергично начать их изучение.
Через полмесяца после его выступления на конференции речь вышла из печати в «Известиях Императорской академии наук». Общественное мнение заинтриговано, оно улавливает, что Вернадский прогнозирует новые источники неведомой пока энергии. Газеты хотят познакомить публику с тем, что происходит в лабораториях, в этих тихих заводях, на которые ранее никто не обращал внимания, настолько далекими они казались от обычной жизни.
Он становится знаменит. К нему спешат интервьюеры. Тем более что в печать проникли сведения об увеличении бюджета академии на десять тысяч рублей специально на радиевые исследования. Некоторые журналисты даже просят Вернадского взять их с собой в экспедицию. Слово радий — в моде.
И пока газеты пишут о захватывающих перспективах, Вернадский планирует. Приглашает Самойлова, Касперовича, Ненадкевича, Ревуцкую, Крыжановского, Критского и распределяет их так, чтобы захватить как можно больший район. А сам думает побывать везде. Так хороший хирург делает только главную часть операции, а начинают ее и заканчивают ассистенты.
Двадцать второго апреля 1911 года Вернадский приезжает в Новороссийск и морем отплывает в Батум. Оттуда направляется за 90 километров в горы.
Тридцатого апреля он в Тифлисе, где его накануне избрали почетным членом здешнего общества естествоиспытателей. Отсюда прокладывает маршруты в Кульп и Чорох. Наталии Егоровне сообщает, что однажды сделал 30 верст верхом. Проходит серьезные пешие высокогорные маршруты.
Через некоторое время выяснилось, что кавказская часть экспедиции в смысле радиоактивных пород пока ничего не приносит. Попутно что-то открывалось (граниты, о которых никто не знал!), но, как говорится, не по теме. Поколебавшись, решил все же оставить помощников исследовать материалы. Сам с Ненадкевичем отправился дальше, в Среднюю Азию.
Маршрут их лежал через Баку, морем до Красноводска в Самарканд. Город поражал: среди убогих лачуг и грязи восточного базара возвышался Регистан, как драгоценный камень среди мусора. Сквозь наслоения веков проступало былое величие и великолепие. Регистан напомнил Вернадскому площадь Святого Марка в Венеции.
Однако исследователи спешат в предгорья Алайского хребта. Константин Автономович раньше уже побывал в Фергане и привозил минералы, в которых, несомненно, содержался уран. Из них частная компания рудника Тюя-Муюн добывала редкие металлы, но все признаки указывали на то, что руды гораздо богаче по составу.
Наняв проводника, киргиза Тюракуля, Вернадский с Ненадкевичем двинулись к руднику, добыча в котором уже не велась. Разбили палатку. По утрам ходили в горы.
Великое безмолвие окружало их. Первозданные складки гор уходили все выше, изменяя привычные масштабы и измерения. Фигура человека казалась насекомым, ползущим по краю смятого листа бумаги. Звуки глохли, не встречая препятствий.
Собирая образцы, они лазали в заброшенные карьеры, в пещеры, которые шли глубоко в недра горы. Вернадский подумывал найти спелеолога, потому что сами они глубоко пробраться не могли.
Возвращались с полными рюкзаками образцов. При свете костра делали записи. Вечером приезжал Тюракуль, привозил воду, готовил еду. Как-то раз внизу остановился караван верблюдов: невдалеке проходил караванный путь в Афганистан. Ненадкевич на всякий случай выстрелил пару раз в воздух.
Исследователи, как охотники, уже чувствовали, что, кажется, напали на след. Основной минерал, слагающий месторождение, содержал какой-то процент радия (как выяснилось позднее, небольшой, но вполне годный к промышленному обогащению). С образцами тюямуюнита, так назывался минерал, Ненадкевич возвращается в Питер, а Вернадский спешит дальше, на Урал, где его уже поджидают Ревуцкая и Владимир Ильич Крыжановский.
«На Урале масса любопытного, — сообщает Самойлову. — Из Мурзинки новые материалы… Здесь в Ильменских горах сейчас производим съемку (и картографическую — намечает нам министерство) и уже сейчас находится много нового. Есть минералы (редкие земельные), которых я не знаю»18.
На Урале нашли не только новые минералы, но и новых людей. Одним из вольных охотников за камнями оказался недоучившийся студент Московского университета В. М. Федоровский, изгнанный за организацию беспорядков. Вернадский взялся восстановить его в университете, и Федоровский закончил обучение.
Другой тоже оказался интересным человеком. Вот что о нем пишет Владимир Иванович: «К нам прикомандировывают очень симпатичного живого помощника лесничего Кулика, любителя минералов и природы»19. Леонид Алексеевич Кулик окажется впоследствии его ближайшим помощником, специалистом по метеоритам. Он первый проникнет в область тунгусского феномена 1908 года и опишет ее.
Тем временем возвратившийся раньше всех в Петербург Ненадкевич устраивает лабораторию для обработки материалов. Помещение нашлось тут же, на Васильевском, на берегу Малой Невы, недалеко от стрелки и здания Биржи. Квартира с историей. В верхнем этаже четырехэтажного дома выделялась мансарда с огромным окном, выдававшим ее художественное назначение. И в самом деле, тут была мастерская, где работал Крамской, а потом Куинджи. Недавно художник умер, помещение пустовало, и Ненадкевичу удалось его снять совсем недорого.
Из огромного окна лаборатории открывался чудесный вид на Малую и Большую Неву, на Петропавловку и Петербургскую сторону.
Приехав, Вернадский одобрил приобретение. Так открылась радиохимическая лаборатория при Академии наук. Отсюда вышло в свет много ученых и немало проблем. Вскоре сюда пришел Виталий Григорьевич Хлопин. Он станет первым помощником Вернадского по радиевым исследованиям и получит первый русский радий из тюямуюнита.
Тот, кто одержим, увлекает в своем стремлении других. Из своего путешествия по горным районам Вернадский писал сыну: «Чем больше вдумываюсь во все эти явления, тем все бесконечнее развертывается область мыслимого. Доволен, однако, тем, что для меня ясен путь работы. Не знаю, хватит ли сил, добьюсь ли средств, найду помощников? Но в своей работе я никогда не заботился об этом, раз только ясен путь»20.
* * *
Однако к тому времени, когда развернулись радиевые гонки, он уже не состоял в звании профессора Московского университета. В самом начале 1911 года правительство разгромило кадетское гнездо.
Началось все в ноябре 1910 года, когда большая группа студентов участвовала в похоронах Льва Толстого. Поступок студентов министерское начальство посчитало предосудительным, поскольку Толстой официально был отлучен от церкви. Нравственно опекавшие студентов «просветители» выразили неудовольствие и запретили им впредь участвовать в демонстрациях. Те, уже вдохнувшие воздух свободы, ответили забастовкой и, как обычно, сходками в университете. Попечитель округа вызвал войска, занявшие входы и выходы из здания на Моховой. Пошли допросы и аресты.
Администрация считавшегося автономным университета была поставлена, как писал Вернадский, в весьма унизительное положение, поскольку ее отстранили от управления. Автономия, как и вся лукавая игра двора в демократию, оказалась пустым звуком. И тогда ректор А. А. Мануйлов, помощник ректора М. А. Мензбир и проректор П. А. Минаков подали в совет университета прошение об отставке, продолжая, однако, выполнять свои обязанности. Но тут вмешалось министерство и в нарушение «Временных правил» удалило всех троих без всякого их прошения не только от административных должностей, но и из числа профессоров.
«Эта мера поразила как громом Московский университет, — писал по этому поводу Вернадский. — Студенческие волнения отошли на задний план, и на первое место выступил вопрос об автономии университета и человеческом достоинстве управлявшей университетом коллегии. Все управление велось проф. Мануйловым и его помощниками все года при постоянном контроле Совета и совещании с советской комиссией; все меры многократно утверждались Советом, сама отставка была Советом принята. Президиум Совета пострадал не за себя, а за исполнение поручений Совета»21.
В знак протеста и возмущения он и еще 20 профессоров подали в отставку. За ними на другой день последовали приват-доценты и другие преподаватели, числом более ста. Ушла сразу треть преподавательского корпуса. Случай, неслыханный в истории высшей школы.
Так неожиданно сам собой решился вопрос о выборе между Москвой и Петербургом, между преподаванием и чистой наукой.
Чуть более двадцати лет продолжалась его преподавательская карьера. Одновременно исполнилось и 25 лет научной деятельности. Когда начинал, в кабинете состояли в штате один профессор и один ассистент. А в 1911 году преподавали минералогию четыре преподавателя и в кабинете работали пять ассистентов. В музее собралось уже 20 тысяч экспонатов, были сделаны каталоги предметный, инвентарный и географический, он стал одним из лучших в России по оснащению и постановке дела. Недаром профессор называл свой кабинет вместе с работавшим при нем минералогическим кружком словом Институт.
В декабре 1910 года прошло его семьдесят седьмое занятие. Как выяснилось, последнее. Учеников Вернадский начал понемногу, по мере возможности, перетаскивать за собой. В 1912 году перевел в музей Александра Ферсмана.
К юбилею преподавания и научной деятельности ученики приготовили мэтру подарок. Они напечатали сборник своих работ, на титульном листе которого значилось: «В честь двадцатипятилетия научной деятельности Владимира Ивановича Вернадского». Одна из учениц по женским курсам Анна Брониславовна Миссуна назвала его именем открытый ею ископаемый организм.
О другом юбилее он вспомнил сам. 2 сентября 1911 года пишет из Берлина: «Моя дорогая Натуся, завтра 3.IX. — 25 лет нашей дорогой мне, близкой жизни. Я не люблю годовщин и юбилеев и всякие приуроченные к внешним фактам или явлениям воспоминания, но мне хотелось бы в этот день быть возле тебя, моей дорогой, горячо любимой. Нежно тебя обнимаю. Поцелуй Нинулю нашу»22.
В середине сентября он вернулся из-за границы, и они отметили серебряную свадьбу памятной фотографией. Это один из редких снимков, где они рядом и одни.
* * *
Двадцать первого сентября в письме Вернадский называет свой новый адрес: Васильевский остров, 14-я линия, дом 45. Так ровно через 25 лет они с Наталией Егоровной вернулись в места своей молодости.
Все повседневные интересы теперь сосредоточились здесь: Академия наук, рядом Геологический и Минералогический музеи; далее в Биржевом переулке — «куинджиевская» лаборатория; альма-матер с Обществом естествоиспытателей, которое ему особенно близко, и другими обществами. К тому времени он уже состоял не менее чем в двадцати научных обществах.
В связи с уходом из университета его исключили и из членов Государственного совета. Почувствовал большое облегчение, отпала тягостная необходимость ездить на другую сторону Невы в Мариинский и заседать на никчемных собраниях не нужного никому органа. Он даже не явился на обсуждение своего вопроса, и сиятельные старцы исключили его заочно.
Сын Георгий в 1910 году окончил университет и теперь тоже обосновался в Петербурге, готовился к профессорскому званию у известного историка С. Ф. Платонова. Тогда же он женился на троюродной сестре Нине Владимировне Ильинской (жену Георгия в доме звали Нинетта).
Но семейство Вернадских не уменьшилось. В 1911 году они взяли в дом племянницу, дочь умершей сестры Вернадского Екатерины Анну Короленко. По-домашнему ее звали Нютой. Судя по свидетельствам, Нюта была чуткой, необыкновенно развитой девушкой, жила глубокой духовной жизнью. Она училась играть на арфе, и дом Вернадских наполнился звуками музыки. Нюта увлекалась еще теософией и благотворительностью. Между дядей и племянницей установилась глубокая душевная близость.
Но, к несчастью, у Нюты слабые легкие. Летом 1912 года Вернадский повез ее на кумысолечение в башкирские степи, ненадолго прервав очередную радиевую экспедицию на Урал.
Как-то незаметно и центр братства переместился вместе с ними из Москвы. Кроме Ольденбургов и Гревса в Питер перебрался Корнилов, которого в 1908 году пригласили преподавать русскую историю в Политехникум, а потом в Политехнический институт. В Москве у Сабашниковых Александр Александрович выпустил два тома «Истории России XIX в.», первыми читателями и критиками которой стали Вернадский и Платонов. В Петербурге теперь и Петрункевич, поскольку ЦК партии кадетов находится здесь, и Родичев. Федор Измайлович счастливо избежал выборгской истории, не подписывал воззвания, потому что был в этот момент в Англии с парламентской делегацией. Это позволило ему выдвигаться в депутаты, и он работал в Думе до самого ее конца.
В Москве остался Шаховской, но и он часто присоединялся к друзьям. А они по субботам собирались теперь за самоваром Наталии Егоровны. Как о счастье вспоминает Корнилов об этих еженедельных чаепитиях. Их отличала особая атмосфера теплоты и воодушевленности.
Казалось, жизнь за кремовыми шторами установилась прочно и надолго.
Глава десятая
«НА ФОНЕ МИРОВЫХ СОБЫТИЙ»
«Богат и славен Кочубей». — К идеалу учащегося народа. — «Погрузился в XVIII век». — Южное Приютино. — Путешествия омолаживают. — «Дом академиков». — Так хорошо бывает только перед концом света. — Первые утраты. — Естественные силы. — Канун неведомого
Двенадцатого марта 1912 года Академия наук выбирает Вернадского своим действительным членом, по тогдашней терминологии — ординарным академиком. За шесть своих академических лет он стал неотделим от жизни высшей научной организации.
Быстро пополнялось собрание минералогической части музея. Он поставил цель превратить филиал бывшей петровской Кунсткамеры — скромного музея диковинок природы — в музей европейского, а может быть, и мирового уровня. Музей, не только демонстрирующий минералы, но ведущий большую исследовательскую работу.
С каждым годом Вернадский увеличивает коллекцию камней и добивается все больших ассигнований на их приобретение. Много дают экспедиции, много он покупает у местных собирателей и любителей, которые всегда есть в горных районах. В 1911 году поступило 85 коллекций — рекордное число. Среди камней встречались и метеориты. Их адреса — множество мест в России, а также Черногория, Алжир, Италия, Мадагаскар, Норвегия, остров Готланд. В 1912 году поступило 137 коллекций, на следующий год — 102, а в 1914 году, несмотря на войну, — 1031.
Поиски минералов продолжались. Вернадский с Ферсманом приобрели для музея одну из лучших коллекций в мире — минералогическое собрание русского магната В. П. Кочубея, жившего в Вене. В ней содержалось три тысячи образцов, многие из них найдены и описаны крупнейшими учеными за целое столетие исследований минералов в России.
Несколько раз они и вместе и порознь ездили в Вену для оценки и переговоров с владельцем. Вскоре сошлись на цене 166 тысяч рублей. Вернадский добился у правительства этих денег. Ферсман в журнале «Природа» описал это самое большое приобретение за всю историю музея. С коллекцией Кочубея он стал в ряды крупнейших хранилищ Европы и Америки и лучших по подбору экспонатов.
Одновременно Вернадский сумел увеличить штат. Теперь музей переименован в геологический и минералогический, потому что его минералогическая часть стала большой и самостоятельной. В 1914 году после смерти директора академика Чернышева Вернадского избирают на его место, а Ферсмана — хранителем минералогической части.
Чтобы понять необычность хлопот Вернадского, нужно представить, чем тогда была Академия наук. Она состояла в основном из самих академиков, небольших лабораторий на кафедрах естественных, физических и химических наук, нескольких музеев, обсерваторий, биостанций в Севастополе и Мурманске, издательства.
Но больших сегодняшних исследовательских институтов в начале века не существовало. Они возникли с приходом Вернадского, естественно выросли из тех задач, что он ставил перед собой, перед наукой и содержащим ее государством. Прообразом института стал тот исследовательский кружок, что сложился при Московском университете и который в основном переехал с ним в Питер.
Вернадский одним из первых понял, что наука становится мощнейшей силой государства, поскольку стремительно возрастают ее ответвления и приложения. Радиевые исследования показывали, что освоить их способен только большой и хорошо оснащенный коллектив.
Владимир Иванович пытался создать в Питере Ломоносовский институт, небывалое еще научно-исследовательское учреждение, состоящее из трех отделов: физического, химического и минералогического. Статьями о Ломоносове он подготовил юбилей первого русского ученого. Особенно ярким было выступление в газете «Речь» — «Общественное значение Ломоносовского дня»: русское общество должно осознать историю отечественной науки.
И правительство, и городская дума Петербурга поддержали идею Ломоносовского института. Был даже создан проект здания. Вернадский ездил выбирать для него место в конце Большого проспекта Васильевского острова, на взморье. Но денег правительство не выделило.
И все-таки из проекта несостоявшегося института, из самой идеи таких институтов выпорхнуло в жизнь немало новообразований. За предреволюционные и революционные годы благодаря им академия изменила свое лицо. Мало того. Благодаря им она сохранилась.
* * *
В стране экономический бум — сложное следствие демократических преобразований, земства, просвещения. Земские школы, больницы, агрономия, культурные хозяйства приносили все более зримые плоды. Несмотря на трудности и препятствия, просвещение охватывало народ. По уровню грамотности населения Россия далеко оторвалась от своих великих азиатских соседей — Китая, Индии, Ирана. Вернадский чутко улавливает благотворность изменений. Он пытается осмыслить самую суть нового, что несет образование для народа и общества.
В 1911 году проездом из Парижа в Вену для осмотра коллекции Кочубея ученый побывал в Мюнхене у Грота, к которому неизменно почтительно заезжал. Тот пожаловался: у него почти не осталось учеников и их трудно найти. Позавидовал своему бывшему стажеру, вокруг которого целая поросль юных и уже не очень юных учеников. «Шире открывается поприще жизни? — делится он мыслями с Наталией Егоровной. — Или глубже сейчас интерес к научной работе в русском обществе? Если бы нам ненадолго спокойствие в общественной политической жизни! Как сильно могли бы забиться русская мысль и русская жизнь! Здесь ворчат всюду на рост русской научной литературы, выражают неудовольствие — но ясно чувствуется, что они будут считаться с фактом»2.
Сходное ощущение испытывал, когда сравнивал положение науки на родине и во Франции: в одном отстаем, в другом опережаем. Приборы, правда, пока закупаем в Европе, но результаты работы с их использованием получаем в России.
Что-то богатырское все же содержалось в русском размахе. Может быть, тому причиной сама огромная территория? Бывший птичий язык науки догонял немецкий. Германские научные журналы пестрели русскими фамилиями. Начиналось явное, прерванное позже войной русское засилье в немецкой науке.
Первое десятилетие — время стремительного взлета образования и науки, количественное и качественное. В статье «1911 год в истории русской умственной культуры» Вернадский размышлял над удивительным фактом: за последние годы количество высших школ в стране удвоилось. Причем не благодаря правительственным усилиям, а чаще всего вопреки им. «Бывали года, когда даже пассивное отношение ее органов к исполнению логически принадлежащего им удела было уже исторической заслугой».
А рост всех иных видов школ, в особенности начальных! Вот он приехал в свое Моршанское земское собрание, где все время возглавлял комиссию по образованию. «Собрание интересное, — делится с Наталией Егоровной. — Вечером в докладной комиссии являюсь докладчиком по народному образованию, и сегодня борьба будет, так как комиссия предлагает отказать епархиальному ведомству в расширении значения его школ в сети. Вырабатывается новая организация школьного дела. Любопытно, как, несмотря ни на что, жизнь идет своим чередом. Я помню, как еще недавно 80–90 школ в Моршанском уезде казались чем-то большим, сейчас их 120 и будет скоро больше 300!»3 Здесь стоит заметить, что созданные из ревности к земству церковно-приходские школы, о которых тут идет речь, доказали свою неэффективность: священники плохо относились к этой дополнительной для них нагрузке.
Вернадский видит зримый результат деятельности братства: они первыми осознали силу неофициального начала. То, что новые поколения владеют чтением, письмом, счетом, — есть результат энтузиазма Шаховского, Федора Ольденбурга, выпускниц его семинарии, которые ехали в глухие места и за скромное вознаграждение работали подвижнически. Все помнят, что кадет Родичев — автор язвительного выражения столыпинские галстуки, которыми он припечатал насилие с трибуны 3-й Думы. (За них он, кстати, извинялся перед Петром Аркадьевичем.) Однако мало кто знает, что настоящим памятником ему остались не речи, а школы, строительство в Весьегонском уезде восьми зданий ежегодно. Именно в Тверской губернии призывники 1914 года оказались поголовно грамотными, и поэтому Родичева выбирали депутатом всех четырех Государственных дум.
Но Вернадский видит во всей земской деятельности по образованию и по окультуриванию жизни и более глубокий, ноосферный смысл, если бы он употребил тогда такое слово. Он расценивает ее как часть общемирового и неслучайного движения. Повсеместно знания завоевывают мир, и темп завоевания ускоряется. К чему это приведет?
Ответ дан им в статье 1913 года. Наверное, он первый так всеохватно увидел науку, образование и даже шире — культуру человечества: не как «внутреннее дело» людей, не как общественный феномен, но как некое планетное явление, тем более заметное, когда оно происходит на просторах такой огромной страны, как Россия. Достаточно сравнить рост и влияние науки сто лет назад и сегодня. Высшие школы поражают разнообразием и числом, к ним прибавляются растущие как грибы заводские и медицинские лаборатории, станции переливания крови, опытные агрономические поля и станции и прочая, как сейчас говорят, научная инфраструктура. Растет армия научных работников, образуются новые, коллективные формы их работы, способствуя самоускорению знания. Наука — мать демократии, особенно сильно изменяющей лицо общества. Это мало кто замечает. «Не отрицая и не преуменьшая могущественного исторического влияния на демократизацию жизни религиозных и нравственных учений, связанных с великими религиозными или философскими системами, нельзя не отметить, что демократизация жизни и тесно связанное с ней уважение ко всякой без исключения человеческой личности исторически было прямым и непосредственным следствием научных успехов и роста научных знаний и научной техники»4. Именно наука подлинно демократична.
Незаметно на первый взгляд, но несомненно лишь ученые завоевывают страны. Незаметно, потому что в отличие от военных завоеваний научное происходит скромно и тихо. Но зато, говорит он, исключительно прочно, навсегда. Дело в том, что наука вообще действует на людей исподволь, ненавязчиво, не заставляя никого в себя поверить. Она укрепляется в головах сама собой, отвечая каким-то глубинным способностям человека к логическому мышлению. Сила здравого смысла и логики убедительнее любых агитаций. И потому знания есть единственный вид культуры, который объединяет человечество «само собой», легко преодолевая различия языков, обычаев и времени. То, к чему напрасно стремились военной силой, крестовыми походами, легко достигается с помощью измерительного инструмента, карт и учебников.
«Итак, высшее образование нашего времени сейчас находится в подвижном состоянии, в эпохе быстрого роста, который обусловливается главным образом тремя общими для всего человечества обстоятельствами: 1) развитием знания и его научной организацией, 2) демократизацией общественной и государственной жизни и 3) распространением единой культуры на весь земной шар»5. Земной шар онаучивается. Вспоминается первый проблеск идеи: «Есть один факт развития Земли — это усиление сознания» (1892 год). Сопоставим научную мысль и земной шар, и наше воображение унесется из городских кварталов в природные космические размеры. Знания «являются», проявляются в людях. Создаются ими, но имеют как бы иной источник, некий мир «платоновских идей», независимых от людей обстоятельств. Идеи, числа и законы живут как бы в другом, не нашем времени. Мы прикасаемся к ним и «втаскиваем» в свою бренную жизнь.
Вернадский не устает убеждать: онаучивание жизни требует осмысления, из него должны быть сделаны социальные выводы. Мы должны встретить новый незнакомый мир и не противодействовать, а способствовать его наступлению. Народ обязан быть грамотным. Как есть понятие «вооруженного народа», содержащееся в программах некоторых политиков, так нужна организация «учащегося народа». «Совершенно аналогично этой дорогостоящей, непроизводительной, но неизбежной в наших условиях жизни и культуры народной военной организации начинает выдвигаться другая форма будущей жизни человечества — организация учащегося народа»6.
Придется учиться каждому, причем всю жизнь, а не только в первоначальную юношескую пору. До старости. Цивилизация, новые знания будут требовать от человека непрерывного повышения своей квалификации и общей культуры. Неслучайно в начале XX века — и в России тоже — так распространились различные формы образования взрослых, заполняющие пробел между высшим, глубоко специализированным образованием, и начальной, элементарной школой.
Неизвестно, где он находил время, но как бы в дополнение к этой теоретической статье он дал два обзора состояния высшего образования в стране, где собрал огромное количество фактов. Высшее образование развивалось стремительно, ежегодно открывались новые институты и академии. Жизнь опережала бюрократию, которая искусственно сдерживала открытие университетов в стране. В результате многие ведомства основывали свои высшие школы. Из-за этого образование приобретало специальное и техническое направление в ущерб гуманитарному просвещению. «Нам — в нашем сословном и бюрократическом обществе — далеко до демократизации жизни, основанной на примате человеческой личности и человеческого ума; далеки условия жизни русской интеллигенции от тех нормальных форм общемировой жизни, которые для нас выражаются столь мало достигнутыми в жизни “свободами” манифеста 17 октября»7.
* * *
Космичность взгляда, природный смысл знаний помогают подниматься над историей, с других, новых высот видеть суть сутей исторической жизни. На фоне войн, переселений народов, возникновения и крушения государств неслышная и до поры малозаметная теплится научная мысль. Она не теряется в темных веках. Как блуждающий огонек на болоте, она бродит между стран и народов. И ничуть не теряет своей яркости при распространении вширь.
Работы о Ломоносове заставляли задаться вопросом о появлении и распространении науки там, где ее практически не существовало. Когда и как Россия научно объединилась с Европой и тем отъединилась от Азии? «Все время очень занят не только печатанием своих “газов”, <…> но и организацией дела, — сообщает Самойлову в ноябре 1911 года. — Затем погрузился в XVIII век, напечатал 4 статьи о Ломоносове (“Речь”, “Запросы жизни” и две в академических изданиях) и затем сижу над комментариями к металлургии в VI томе академического издания сочинений Ломоносова»8.
В апреле следующего года сообщает Ферсману: «Совершенно завален был работой (очень типичная информация в письмах. — Г. А.); начал лекции по истории естествознания России XVIII века, они у меня были не написаны и материал не весь прочтен и собран… Тема расширилась и я доехал до Елизаветы I. Мне хотелось бы осенью прочесть 8—10 лекций — по истории естествознания России XVIII века в России в Москве, в университете Шанявского»9. Чтения состоялись, только не в Москве, а в Петербургском университете как факультативный курс из шести лекций. Первую же из них Вернадский опубликовал для широкой публики в 1914 году. Русским образованным людям необходимо знать, как наука пришла в страну и распространилась. «Это необходимо не только для правильного самоопределения русским обществом своего значения в истории человечества, не только для выработки правильного национального чувства — это необходимо прежде всего для дальнейшего роста и укрепления научной работы на нашей родине… На каждом шагу мы чувствуем тот вред, какой наносится дальнейшему научному развитию в нашей стране, — писал он здесь, — полным отсутствием исторического понимания его прошлого, отсутствием в этой области исторической перспективы. Все прошлое в области научной мысли представляется для широких кругов общества tabula rasa» 10 . Любопытное совпадение: в том же номере журнала, буквально через десяток страниц, помещена статья Георгия Вернадского «Против солнца». Фактически оба писали о разных сторонах одного и того же явления — распространении Русского государства «встречь солнцу». Только сын писал о политическом, военном и дипломатическом продвижении на восток, отец же — о научном освоении гигантских просторов России, о героических годах великих северных и сибирских экспедиций, двинутых замыслом и энергией Петра.
Только на первый взгляд кажется, что русские экспедиции XVIII века — внутреннее дело России. На самом деле они неотъемлемы от мирового движения. В сущности, Россия завершала эпоху Великих географических открытий. Через нее человечество окончательно выяснило очертания места своего обитания — суши земного шара.
И вторая большая идея звучит в лекциях в полный голос — о силе личности в науке. «История науки не делается этой коллективной работой. В ней выступают отдельные личности, резко выделяющиеся среди толпы или силой своего ума, или его ясностью, или широтой мысли, или энергией воли, и интуицией, творчеством, пониманием окружающего. Очень часто их открытия и стремления не могут даже быть поняты современниками: так далеко вперед уходит мысль отдельных лиц среди коллективной работы общества. По-видимому, даже многократные открытия одной и той же истины, приближения к ней с разных сторон, в разных местах, в разные времена, прежде чем она будет осознана, понята и войдет в науку, являются обычным явлением в истории науки»11.
В XVIII веке наука связана с личностью Петра, мощно определившего ее развитие в XIX веке. Его волей возбуждена как профессиональная научная работа, так и создание научных организаций. Петр в нашей исторической публицистике оценивается различно. Но нельзя понять масштаб его личности без представления о нем как инициаторе науки. Данный им толчок сохранялся чуть не век.
Есть какой-то базовый, фундаментальный уровень научной работы, который если один раз достигнут, уже не может быть забыт. Он учреждается самым простым, черновым трудом: описанием природы на специальном языке с помощью специальных методов специальными приборами и инструментами. Петр четко поставил три задачи, обеспечивающие этот базовый уровень: 1) составление географической карты Российского государства; 2) определение границ Азии и Америки; 3) выяснение географических и природных условий Сибири. Ему также принадлежит заслуга основания Академии наук, Публичной библиотеки и естественно-исторического музея — Кунсткамеры. Отныне Россия могла сама обслуживать свою территорию, следить за состоянием природы, народонаселения и стихий. И тем самым вступила в ряды цивилизованных государств, научно контролирующих свое развитие.
Для Вернадского история науки — не история идей, а история людей, личностей, олицетворяющих идеи.
* * *
В год юбилеев и перемен — 1911-й — Владимир Иванович закончил и еще одну, общественную обязанность — земскую. Передав свое имение совершеннолетнему Георгию, он мог не выдвигать свою кандидатуру в земские собрания Моршанска и Тамбова. Оставлял земство с чувством исполненного долга: 300 школ говорили сами за себя. Одна из них, в самой Вернадовке, построена на его средства. (Сегодня школа, уже новая, носит его имя.) Рассчитался и с управляющим А. Поповым, назначив ему пенсию 40 рублей в месяц.
Вернадовский период жизни уплыл в прошлое. К суровой русской природе с ее ветреными зимами и седой от полыни лесостепи летом не лежала его душа. Манила милая с детства Украина, хотя бы полтавский дом Старицких, куда каждое лето провожал Наталию Егоровну с Ниной.
Постепенно созрело решение — перебраться из Вернадовки в эти более ласковые края. На полпути между Полтавой и Миргородом у поселка Шишаки Георгий Егорович снимал дачу. Рядом с ней Вернадский и купил 12 десятин земли с дубовым леском и участком берега реки Псел.
Художник В. Г. Кричевский составил проект дома в староукраинском стиле с витыми колоннами и галереей вокруг второго этажа. (Кричевский — автор проекта прекрасного Полтавского музея.) Подрядчик из Шишаков Леонтий Сердюк начал строить дом весной 1913 года.
С дороги дом казался одноэтажным с мансардой, со стороны реки двух- и даже трехэтажным. В главном этаже было восемь комнат, в нижнем — три и еще одна — в мансарде. Провели водопровод, устроили канализацию, поставили две ванны. Перевезли часть библиотеки из Вернадовки.
Первыми жильцами в достраивавшемся доме стали Георгий с Нинеттой, потом приехали Корниловы. Александр Александрович и составил описание дачи, сыгравшей чуть ли не роль заветного Приютина в жизни нескольких семей.
Если стать лицом к реке Псел, справа от дома увидишь ряд покрытых ковылем холмов или, по-местному, кобыл. С них, как и из верхнего этажа дома, открывался чудесный вид на реку и старицы на другом, заливном равнинном берегу, на далекие леса. Там начинались истинно гоголевские места: окрестности Миргорода со знаменитыми Великими Сорочинцами, Диканькой и его родовой Васильевкой. Села отчетливо виднелись в хорошую погоду. Может быть, именно отсюда и смотрел, едучи в Миргород, Гоголь, радуясь, как писал в своих «Вечерах», что здесь «видно во все концы земли».
Налево от дома за дачей шурина стояло тоже недавно построенное необычного вида здание — с башенками и островерхой крышей. Это стилизованная под рейнский замок туберкулезная лечебница доктора Яковенко. Она по-своему украшала пейзаж.
Последовав английскому обычаю, Вернадский придумал название для дачи. Вначале опробовал вариант «Бутова кобыла», но потом остановился на более благозвучном «Ковыль-гора». Хутор «Ковыль-гора» указывал в письмах как обратный адрес.
Летом 1912 года, когда Вернадовки как бы уже не было, а «Ковыль-гора» находилась еще на стадии проекта, ученый отдыхал у знакомых и родственников. В июне он провел две недели у Петрункевича в Марфине. Имение принадлежало падчерице Ивана Ильича графине Софье Владимировне Паниной. Владимиру Ивановичу очень понравилось Марфино — одна из жемчужин Подмосковья. Жил в огромном барском доме, построенном в стиле поздней готики. Вокруг дома по реке Уче был разбит английский парк, который встречался в русских имениях чаще, чем регулярный французский.
Через месяц Вернадский посетил и крымское имение Паниных — дворец в Гаспре, тоже построенный в готическом стиле, выдававший единство замысла архитектора, впрочем, не отличавшегося безупречным вкусом. Сюда, кстати, привезли в 1901 году больного тифом Льва Толстого, и здесь он выздоравливал. Есть много фотографий писателя в доме Паниной, дающих представление о месте пребывания Вернадского с дочерью в августе 1912 года.
* * *
Дом в Шишаках достраивался под наблюдением Георгия, а хозяин в июле 1913 года отправился на сессию Геологического конгресса. Она обещала быть интересной и заманчивой хотя бы потому, что собиралась в Новом Свете. Заседания должны были проходить в Торонто, а экскурсии — по всей Северной Америке.
Впервые Вернадский ехал вместе с Ф. Н. Чернышевым и хранителем музея Петра Великого И. П. Толмачевым как официальный представитель Академии наук и член Комитета конгресса. Делегация состояла из пятнадцати человек, в том числе знакомые нам Ф. Ю. Левинсон-Лессинг и профессор Я. В. Самойлов. Частным образом ехал племянник Наталии Егоровны Марк Любощинский.
Вернадский записался на экскурсии: до начала сессии — по Канаде, а после окончания — по Соединенным Штатам.
Сначала прибыли в Ливерпуль, а оттуда на океанском лайнере отплыли в Монреаль. Как обычно, он пишет каждый день Наталии Егоровне да еще оставшемуся дома Ферсману, и потому можно проследить все события его недолгой, но насыщенной американской командировки.
Произвел большое впечатление сам трансатлантический переезд. Когда-то Вернадский в студенческом научно-литературном обществе говорил в своем метеорологическом докладе о циклонах, которые зарождались в Северной Атлантике. И вот он попал в самую кухню европейской погоды. И вообще перед ним распахнулась вся мировая ширь.
Стоит середина лета, но очень холодно и сыро. Туман обступил пароход. Тяжело поднимаются серые гребни волн. Качка на него не действует, но все же ему не по себе. Закутавшись в плед и пальто, сидит на деке, читает или смотрит на водную пустыню. Впрочем, океан уже не так пустынен, появляются первые птицы. Значит, пароход приближается к Ньюфаундленду. «Мыслью переношусь туда, охватываю весь земной шар в его мировой политической жизни. Плывя на океанском корабле, это как-то невольно сознается. Здесь уже интересы нового порядка: их дает европейская раса, перекинувшаяся за океан, все охватившая той огромной силой, которую дает научное знание. Наш корабль есть не только полное создание научного мышления, его творение от начала и до конца — он как бы прообраз того, чем создается и держится мировая политическая жизнь. Точное научное мышление и бизнес»12.
Первая экскурсия — по университетским и горным районам Канады с выездами в поле. Путешествуют по Квебеку, побывали в Монреале и Кингстоне. Профессор Николс уделил Вернадскому особое внимание, когда водил русских по университету: он учился вместе с Ферсманом в Гейдельберге и, конечно, наслышан о нем. По традиции университет расположен в маленьком городке, при нем горная школа Онтарио, главного рудного района страны. По сравнению с европейскими центрами коллекция и постановка дела не произвели особенного впечатления. «То, что нам показывал вчера Николс — детский лепет, о котором странно рассуждать серьезно»13, — пишет Наталии Егоровне.
Конечно, научный центр молод. В то время как в России уже шла геологическая работа, Канада оставалась научной провинцией Европы. Но зато восхищают роскошь университетского образования, новейшее оборудование, разнообразие форм обучения и широта возможностей для научной работы.
Ферсману: «Да и сама Канада, похожая на Россию по первому облику природы, поражает европейца своим динамическим состоянием, она вся in Werden новой, молодой страны. Меня поразило здесь обилие русских — русские рабочие на руднике (например, в самой большой ломке [полевого шпата] в Америке все 32 рабочих — русские и объяснения о минералах они мне давали по-русски). <…> Именно здесь на месте чувствуешь, какую огромную силу потеряла и теряет Россия в этой эмиграции, и она идет на рост Нового Света, во многом нам недружного. Я не могу здесь забыть и о той ошибке (и преступлении?), которую сделали правительства Николая I и Александра II, отдав русскую Америку, добытую народным старанием»14.
Ровно неделю, с 7 по 14 августа (н. ст.), продолжались заседания конгресса. Как обычно на такого рода сессиях, главный интерес представляли не научные доклады, тем более что «общих речей интересных нет совсем», а общение с коллегами в коридорах и ресторанах. Здесь Вернадский, как и другие участники, встречает известных минералогов, знакомится с новыми, в том числе из таких экзотических мест, как Филиппины и Южная Африка, выдвигающаяся в главные горнорудные районы мира благодаря алмазам и золоту.
Более впечатляющей оказалась вторая экскурсия. Она была организована по-американски — с уплотнением времени. Геологов разместили в пульмановских вагонах и помчали. Ночью они ехали, причем с большой скоростью, а днем осматривали новый район. Так, в передвигающейся гостинице они посетили Седбери, центр добычи никеля, потом Кобальт, название которого говорит за себя. Наблюдения: «Поражает энергия достижения своей цели. Та новая техника — американская техника — которая так много дала человечеству, имеет и свою тяжелую сторону. Здесь мы видели ее вовсю. Красивая страна обезображена. Леса выжжены, часть — на десятки верст страны — превращена в пустыню: растительность отравлена и выжжена, и все для достижения одной цели — быстрой добычи никеля. Сейчас это мировой пункт — главная масса никеля получается здесь — но навсегда часть страны превращена в каменистую пустыню»15.
Чикаго поразил размерами и своими небоскребами на берегу озера. Вдоль Мичиган-авеню расположился банковский квартал — настоящие храмы денег. А поезд мчал их все дальше: Чаттануга, потом Нашвилл, штат Теннесси, где побывали на добыче бокситов. И наконец, прибыли в столицу США.
Вернадский и Самойлов побывали в учреждении, о котором много слышали и подобный которому мечтали создать в виде Ломоносовского института — в Институте Карнеги, построенном на деньги известного миллионера. Тут они увидели, что такое большой коллектив, с огромным размахом разрабатывающий научные проблемы. Вернадский мысленно сравнивал этот натиск с русско-европейским стилем работы, когда успех достигается талантом одиночек. В Институте Карнеги целый штат прекрасно обеспеченных материально физиков, химиков, кристаллографов идет к одной цели, поставленной администратором. Производительность — огромная.
В письме жене: «Несомненно, я выношу из этих посещений очень много, особенно много всяких указаний для будущего и для хода своей работы. Мне кажется, если хватит выдержки, характера, я смогу сейчас смело идти по тому пути, по которому идти не решался.
Вашингтон красивый и очень приятный город — далекий от шумного, грязного, чуждого нам Чикаго. Вчера после музея мы пошли в Капитолий и попали на заседание Сената и Конгресса без всякой полиции — свободно всюду! Не знаю, как передать то большое чувство обиды, которое чувствуешь, когда вспоминаешь российские порядки.
Здесь много тяжелого и неприятного. Многое даже внешне в России ценишь сейчас не так строго. Лучше у нас организована почта, лучше железные дороги. Нет такого сознательного хищнического истощения богатств — но зато весь ужас, все бессмыслие и государственный вред нашей государственной машины и внутренней политики никогда не вставал передо мной с такой силой, как сейчас, когда я могу охватить все уже не с точки зрения европейской, но мировой…»16
Еще сильнее контраст в положении ученых. Еще недавно американская наука была на задворках европейской, немецкие ученые налаживали здесь дело. Но буквально за одно поколение они вырвались вперед. Свобода и демократия — не прихоть, а условие бурного развития науки. Когда вспоминаешь наше Министерство народного просвещения, делается не просто грустно, но жутко. Все достигается не благодаря, а в обход этой деятельности. Американские ученые жаловались ему, что их труд оплачивается скромно, что в обществе ценятся бизнесмены, реально создан культ денег. Но все это ничтожно по сравнению с теми условиями, в которых работает русский ученый.
Изучение американской науки и знакомства были прерваны внезапно. Опасно заболел Марк Любощинский. Пришлось сопровождать больного. На быстроходной «Франции» пересекли Атлантику, прибыли в Гавр, оттуда в Париж, где он передал Марка вызванной телеграммой его матери Анне Егоровне.
Задержавшись в Париже несколько дней, осматривает у Лакруа в Музее естественной истории африканские минералы, привезенные его другом с Мадагаскара, но мысли его все еще в Америке.
Дневник: «Поездка в Америку <…> меняет масштаб, которым мы меряем окружающее, ставит события на иное место, чем мы привыкли это делать, забывая в своем суждении об окружающем существовании вне пределов Европы Нового Света. Мы могли его забывать и не принимать серьезно во внимание, но жизнь связана с ним неразрывными связями, и в действительности то, что происходит в этой стране, касается нас ближе, чем мы это думаем, и должно заставлять нас вглядываться в них глубже, чем мы привыкли это делать»17.
Он пишет о научном единстве человечества и связности мировой жизни. Поездка дала новый импульс творчеству и подтвердила самые задушевные мысли, теплившиеся воспоминания чуть ли не школьных лет. Единство мыслей молодило. В письме к Нюте делится радостью, что возвращается полным планов, желаний, намерений, что даже странно в его годы.
Ехал через Германию, не миновав, по обыкновению, Мюнхена и не ведая, что через год их с Паулем Гротом разделит фронт. Их научное общение прервется на много лет. Самое важное из своих ощущений он сформулировал в письме сыну с борта парохода: «Странно, сколько я вынес нового — в научном смысле — для себя из этой поездки. Мне 50 лет, но мне кажется, я далеко еще не достиг в своем научном развитии того предела, где кончается не учение только, но понимание окружающего. Часть того, что поднялось теперь во мне, касается многих мечтаний и мыслей моей молодости, того, чего я почти не касался эти года, но что, как теперь вижу, или оказалось верным, или же вполне доступно научным изысканиям в научной обстановке нашего времени, и не было доступно лет 20 назад. Но часть мнений и стремлений, во всяком случае, новые. Возвращаюсь с новыми планами, мыслями, касающимися и научной работы, и научной организации. Хочется только, чтобы было достаточно для этого воли»‘8.
Нет сомнения, что звучит она, главная мелодия жизни. Собственно, развитие и заключается в том, что выбор, сделанный в самом раннем возрасте, все время уясняется. Человек возвращается к себе. В том возрасте, когда другие обычно готовились подводить жизненные итоги, он слышит этот вызов, тайный зов.
Какой он был в канун самых крупных своих начинаний? Фотографии мало что передают в живом облике. Немного лучше говорят художественные портреты, потому что художник отбирает только то, что кажется ему важным. Сохранились два живописных портрета, сделанные рукой свояченицы Гревса Екатерины Зарудной-Кавос. Она явно и, видно, невольно омолодила ученого и сделала его вдумчивым, самоуглубленным. На картине он не смотрит ни на что, его взор как бы направлен внутрь.
Есть и словесный портрет того времени, нарисованный будущим академиком, а тогда студентом Горного института Дмитрием Наливкиным. Как и большинство студентов-естествен-ников, в каникулы он записывался на летние полевые работы и пришел в лабораторию Вернадского, чтобы получить инструкцию перед поездкой в Фергану. Вот таким он запомнил Вернадского:
«Он уже тогда был немолод. Высокая, стройная, немного сутуловатая фигура, быстрые, но спокойные движения запоминались сразу, над всем безраздельно царила голова. Узкое, точеное лицо, высокий выпуклый лоб ученого, темные волосы с сединой, каскадом поднимавшиеся над ним, поражали и удивляли. Но и они были только фоном для глаз, необычайно чистых, ясных и глубоких. Казалось, что в них светился весь облик, вся душа этого необыкновенного человека. Впечатление еще более усиливалось, когда Владимир Иванович начинал говорить. Его голос был такой же, как глаза, — спокойный, ясный, приятный и мягкий, глубоко уходивший в душу.
Но стоило появиться небольшому сомнению, и голос Владимира Ивановича твердел, становился вопрошающим; глаза еще глубже погружались в вас, делались строгими и вопрошающими. Обыкновенно он был мягок и поразительно вежлив. Казалось, что он боялся сказать вам хоть одно неприятное слово — да, наверное, так оно было и на самом деле. Но когда было надо, эта мягкость сменялась железной твердостью. Владимир Иванович становился непреклонным и неумолимым, но грубым он не был никогда»19.
Рост Вернадского (174 сантиметра) не так уж высок, по сегодняшним меркам его надо считать немного выше среднего. Но по канонам начала XX века он, вероятно, показался Наливкину высоким, хотя это следствие особой соразмерности и стройности фигуры. Нина Владимировна тоже свидетельствовала, что с годами отец становился красивее и стройнее. Уходили юношеская упитанность, округлость и «профессорское» брюшко, наметившееся было в московские годы. Вероятно, неустанное лазание по горам, быстрое передвижение по городам мира преодолели полноту, к которой склонны кабинетные работники. Сюда же стоит добавить и умеренность в еде, особенно в горячительных напитках. Он совершенно не придерживался русского обычая выпивать рюмку водки перед обедом. Водки не пил никогда, кажется, всего один раз в жизни пригубил стопку и никогда не понимал, зачем ее пьют. Очень редко мог выпить стакан сухого вина. Любое застолье проходило в доме за самоваром.
Говорят, что каждый из нас после тридцати сам ответствен за свое лицо и внешний вид. Вернадский как нельзя лучше, возделывая душу, влиял и на собственную внешность. Недаром Наливкин и Зарудная-Кавос запечатлели именно глаза. Кстати, яркого голубого цвета. А важнее всего именно взгляд — непередаваемое свечение души.
* * *
1914 год начался еще с одного переезда, на этот раз в пределах Васильевского острова. Они перебрались ближе к Академии наук в принадлежащий ей дом, который в Питере так и называют «Домом академиков».
Расположен он на углу Николаевской набережной и 7-й линии. Турист не пропустит этот дом, потому что он весь увешан мемориальными досками, установленными здесь в 1949 году. Доски висят в два ряда в простенках окон по всему довольно обветшавшему фасаду. Число их 28, и поскольку проемов не хватает, доски переходят за угол, на фасад 7-й линии.
Дом очень старый, с историей и привидениями. Начал он строиться еще в 1725 году, долго стоял недостроенный, и место стало пользоваться дурной славой. В 1750-х годах академия достроила дом и стала расселять тут своих членов. Много знаменитостей жило здесь, много пронеслось событий. В подвале была устроена типография, где тайно отпечатан Манифест о восшествии на престол Екатерины II. Здесь располагался анатомический театр. Во дворе дома И. П. Кулибин собирал свой арочный мост, а академик М. Г. Адамс собирал там же привезенный им из Сибири скелет мамонта, который осмотрел сначала Александр I, а за ним и весь Петербург. Потом скелет перевезли во двор академии20.
Почти все члены Академии наук и многие служащие обитали в доме к моменту переезда в него Вернадских. В главной квартире над центральным входом с колоннами, которую всегда занимал непременный секретарь, жил теперь Ольденбург.
Ныне есть в доме и музей-квартира Ивана Петровича Павлова, на втором этаже в подъезде по 7-й линии. Прямо напротив двери музея — квартира Вернадских № 12.
Нина Владимировна вспоминала: «Я помню нашу квартиру до моего отъезда на юг как красивую, нарядную (по любви, с которой все там было устроено), но все очень простое. Только потом Нюта перевезла в залу красивую мебель раннего XIX века — ее матери»21. В квартире восемь светлых комнат с высокими потолками и окнами, выходившими на 6-ю линию.
Сюда переместились дружеские собрания бывшего братства. Здесь устраивались прекрасные музыкальные вечера. С Нютой в их жизни стало больше музыки, которую Вернадский всегда очень любил.
Теперь все будничные интересы и обычные маршруты сконцентрировались в старейшей части Васильевского острова. Путь в академию и музей лежал вдоль «главной улицы» Петербурга — Невы по набережной, мимо сфинксов Академии художеств, мимо университета и Кунсткамеры. Жизнь в долгие серые зимние дни сосредоточивалась между Николаевским и Дворцовым мостами.
Ну а лето проходило в Шишаках и в экспедициях.
Корнилов, не имевший своего загородного дома или дачи, проводил лето у друзей. Несколько лет подряд они с Федором Федоровичем жили у Петрункевичей в их тверском имении Машук. Здесь Корнилов с удивлением впервые увидел, какую обширную переписку вел Федор Федорович. Каждый день он получал и отправлял не меньше десятка писем. Ему писали со всех концов страны сельские учительницы, бывшие воспитанницы семинарии имени Максимовича. Они продолжали делиться со своим педагогом заботами и обращались за советами.
Как только возникло Приютино в Шишаках, Корнилов с большим удовольствием переориентировался на дачу Вернадского. Вместе с женой и маленькой дочерью Талочкой (названной им Наталией в честь умершей первой жены) он отдыхал здесь с 1913 по 1916 год. В его воспоминаниях четыре лета слились в один прекрасный длящийся день покоя, тишины, любовного общения. Нина Владимировна тоже вспоминала о Шишаках и жизни на берегу тихой и ласковой реки как о земном рае.
За полверсты в старом уютном доме доктора Яковенко, освободившемся при постройке «замка», поселились летом 1914 года Иван Михайлович и Мария Сергеевна Гревсы с детьми.
Корнилов и Гревс по утрам работали над своими сочинениями, а по вечерам купались вместе с молодежью. На галерее за самоваром читали или слушали музыку.
Недоставало самого хозяина, который, все шире развертывая радиевые дела, забрался в начале лета 1914 года совсем далеко, в Забайкалье. Уже 30 человек участвовали в экспедициях, разбившись на партии по два-три человека. Сам же организатор впервые перевалил за Уральский хребет и добрался до границ Маньчжурии и Монголии.
Так же далеко в том году уехал и Сергей Ольденбург. Наконец сбылась всю жизнь одушевлявшая его мечта. Он отправился в Тибет за древними манускриптами. Вывезенная им оттуда коллекция рукописей оказалась настолько ценной, что на ее основе через два года Ольденбург создал Азиатский музей, выросший впоследствии в Институт востоковедения, существующий и ныне.
В Шишаках отдыхали, веселились и ждали Вернадского. Он должен был приехать в начале августа. Но 20 июля рано утром в большой дом прибежал запыхавшийся Иван Михайлович с телеграммой, которая гласила: «Германия объявила России войну. Объявить всем волостям и всем священникам».
Идиллия разом оборвалась. Жизнь, которая представлялась Нине земным раем, кончилась. Они еще не знали, что навсегда.
А тут еще на них обрушилось общее горе: внезапно умер Федор Федорович Ольденбург. Вместе с женой он возил в Германию к тамошним докторам больную дочь и по возвращении заболел. Врачи не могли даже определить, что с ним произошло. Он умирал на руках жены Марии Дмитриевны, умирал тяжело, сознавая свое положение. Жалел, что не успел передать дочерям, как им жить, а жене говорил, как был счастлив с нею и как благодарен ей. Он успел узнать о войне, а потом уж потерял сознание.
Осиротела не только школа Максимовича, не только все земское образование. Все друзья почувствовали образовавшуюся пустоту.
И Корнилов, и Гревс вскоре написали воспоминания о друге. По дороге домой Вернадский тоже писал о Федоре. Как свидетельствует Корнилов, у него вышла очень хорошая вещь, но слишком личная для того, чтобы отдавать ее в печать. (Рукопись пока не обнаружена.)
«Попал сюда в мобилизацию, — писал Вернадский Самойлову из Читы 21 июля, — затем разразилась катастрофа войны с Германией. То, что подготавливалось после 1871 года, более сорока лет, совершилось, и для меня сейчас Россия и Франция представляются оплотом свободы Европы от Великой Германской империи. Я даже не могу этот вопрос оценивать только с русской точки зрения. Кто победит? — Сказать едва ли кто может, но мы в центре одного из величайших мировых событий.
Сейчас заставляешь себя вести спокойно свою работу! Еду завтра утром в Нерчинск, заканчиваю экскурсию 1 или 2 августа и прямо еду к себе домой, на Псел»22.
Добирался до Шишаков долго, почти 17 суток. Сначала на лошадях, потом по железной дороге. Вокруг царил тот патриотический подъем, который охватил всю страну в первые недели войны. На станциях гремели оркестры, новобранцев провожали криками «ура!» и транспарантами. На запад неслись воинские эшелоны. Введен сухой закон. Газеты заполнены призывами и сообщениями о пожертвованиях в пользу армии.
Через десять лет Вернадский пожалел, что поддался на время патриотическому порыву. «Мой грех», — честно сознался он. Нет оправдания войне, не бывает войн справедливых и несправедливых. Они всегда несчастье и стихийное бедствие.
Довоенным летом 1914 года случилась и еще одна потеря. Умер профессор геоботаники Харьковского университета Андрей Николаевич Краснов.
Короткой, но исключительно яркой оказалась научная жизнь ученика Бекетова и Докучаева. Он объехал весь земной шар. Как многие ботаники, полюбил тропики, их пышную, наиболее полную зеленую жизнь. Как географ, изучал растения в их естественном бытии, в геологической, почвенной, атмосферной среде.
В статье памяти своего гимназического и студенческого друга Вернадский писал, что такой тип познания природы — гётевский — чрезвычайно редок и ценен, потому что человек, самостоятельная и творческая личность, связан с природой всеми органами чувств. И счастлив натуралист, когда может выразить свое ощущение яркими образами, а не только посредством терминов и схем. Он, как историк, запечатлевает уникальное состояние природы, которого уже никогда не будет, ибо она никогда не возвращается в прежнее состояние. Природа длится во времени. Каждый ее миг неповторим.
Главным деянием Краснова, подлинным подвигом, следует считать создание в России тропического ботанического сада. Серьезно заболев и зная, что его конец близок, он оставляет преподавание и с величайшей энергией осуществляет свою жизненную мечту — перенести тропики на родину. Он заручился поддержкой министра земледелия А. В. Кривошеина, добыл средства и в 1912 году заложил сад на выбранном им месте на Зеленом Мысу под Батумом.
Сад построен им по географическому, а не по систематическому признаку. То есть в одном месте собрано наибольшее количество растений данной страны. Любовно выращены уголки японской, китайской, индонезийской природы. Это придает саду, кроме научного, популярного и познавательного, еще и прикладное значение. Он служит площадкой для акклиматизации и введения в культуру новых растений. А кроме того, создает эстетичный ландшафт.
Всего два года директорствовал Краснов. «Он умер, — писал вскоре Вернадский о своем друге, — среди работы в связи с садом и похоронен там же на выбранном им месте, про которое он писал: “Сделайте от моей могилы просеку, чтобы мне видна была Чаква с окружающими ее снеговыми горами, кусочками моря; я там впервые начал работу, там тоже осталась частичка моего я…”»23
Война ворвалась в жизнь каждого. Пытался уйти на фронт простым солдатом Георгий. Но Вернадский сумел отговорить сына от этой затеи. Добровольно ушел на фронт его ученик и преподаватель Высших женских курсов по минералогии Виссарион Виссарионович Карандеев. Ушел и погиб в начале 1916 года.
Его смерть — одно из проявлений иррациональности жизни — произвела ужасное впечатление на учителя. Почему должен гибнуть молодой, полный сил, талантливый человек, в которого столько вложено и на которого возлагались такие надежды?
Вопросы не дают ему покоя. «У меня такое чувство, — пишет Вернадский, — что не надо было все-таки такому специалисту, как Виссарион Виссарионович, идти на фронт, т. к. его смерть неизбежно чувствуется страной по существу сильнее, чем смерть другого уполномоченного»24.
Личность протаскивают сквозь грубые шершавые тиски общества, калечат и губят. За тысячу километров от Карандеева в те же дни на Дарданелльском фронте пулей в голову убит гениальный физик Мозли. Что потеряло человечество? Никто не может знать, только ясно, что уничтожается не только личность, но само будущее, рвутся неведомые нам нити мысли и творчества.
Уже не в первый раз, и далеко не в последний, ему приходится писать некрологи и заметки памяти своих учеников, и каждый раз он пытается сопоставить личность и несопоставимо узкую по сравнению с ней общественную среду. Сколько теряется с каждой гибелью, насколько снижается преображающий жизненный потенциал? «Нельзя забывать, что самостоятельная творческая научная работа, как всякая духовная творческая работа, — писал в память молодого умершего ассистента П. А. Алексата, — накладывает свой отпечаток на весь духовный облик человечества, одновременно неуловимыми нитями могущественным образом отражается на окружающем. Нельзя забывать, что духовная сила общества создается только существованием в его среде самостоятельной творческой работы отдельных лиц во всех областях культурной жизни — науке, философии, религии, искусстве, общественной жизни. Если бы даже данной личности и не удалось реально воплотить в жизнь ею созданное, то самое существование ее творческой работы есть уже акт жизни общества»25.
Первый шок от войны проходил. Она становилась рутиной и бытом, к которому как бы и нельзя, а нужно привыкать. В сентябре Вернадский пишет Самойлову: «Сейчас понемногу начинаем входить в колею — на фоне мировых событий. Радиевые работы в этом году дали интересные научные результаты, но сейчас практически крупных залежей нигде нет… Сейчас кредиты мне на Ra-работы сокращают, но вести работу можно будет и в 1914 и в 1915 году.
Сейчас работа научная налаживается довольно трудно — но я думаю, ее надо поставить интенсивно. Ведь и война может легко протянуться и год и больше — а затем после войны увеличится интенсивность политической борьбы и придется налаживать разрушенную научную мировую организацию!»26
Ближайшие события показали, что любые катаклизмы лишь увеличивали его сопротивление и энергию противостоять черным дырам истории. Все выносимо, если не погублена духовная сила нации.
* * *
Такой новой, вызванной войной работой, которая спаяла мысль и действие, оказалось исследование естественных производительных сил.
Уже давно, с 1912 года, в печати мелькают интервью и статьи Вернадского, привлекающие общественное внимание. Правительство отпускает все больше средств, расширяется круг радиологов, получающих новые навыки работы. 23 октября 1913 года он сообщает: «Только что позвонил Родичев из Думы — вносят законопроект о 100 ООО руб. на радиевые исследования Академии наук в связи с моими интервью»27. Случай уникальный и исторический. Отдельной строкой в бюджете на 1914 год проходят научные исследования по конкретному вопросу. И несмотря на трудности (см. предыдущее письмо Самойлову), дело основывается. Учреждается постоянная Радиевая экспедиция (прообраз института), издаются ее труды. Вся территория охватывается исследованиями по одному плану.
Знания приобретают прикладное значение, кажущееся вначале побочным. Сначала ученый, занимаясь чистой наукой, мало связан с обществом. Кто не слышал об изгоях, всеми отверженных, в нищете делавших великие открытия. Потому-то и кажутся идеи науки — не от мира сего. Они — представители иных измерений и иных масштабов времени. Но постепенно знания теряют характер чистого постижения мира, переходят в сферу его освоения, преображения и построения. Человек из субъекта науки становится ее объектом, действующей силой.
Начавшаяся война особенно ясно показала, что вся жизнь уже затронута влиянием науки. Линия фронта пресекла многие линии связи с заграницей. Промышленность первой почувствовала отсутствие многих важнейших материалов, особенно стратегического сырья.
И тогда у Вернадского появилась идея создания особой Комиссии по изучению естественных производительных сил. Обосновывая КЕПС, Вернадский в самом начале 1915 года написал специальный меморандум. Потом его подписали академики А. П. Карпинский, Б. Б. Голицын, И. С. Курнаков, Н. И. Андрусов. 4 февраля академия приняла решение образовать КЕПС из тринадцати членов. Затем идея вышла из академических сфер на правительственный уровень и начала стремительно расширяться, захватывая и плодя все новые организации.
Ее совет из пятидесяти шести человек поручили возглавлять Вернадскому как инициатору, а обязанности секретаря возложили на Ферсмана. Сюда вошли представители многих научных и государственных учреждений. В КЕПС устремились министерства: военное, морское, путей сообщения, финансов, торговли и промышленности и множество правительственных комитетов. С другой стороны в нее ринулись научные общества: Вольное экономическое, Минералогическое, Московское испытателей природы, Петроградское естествоиспытателей, Русское географическое, Русское техническое, Русское металлургическое и др. Они заинтересованы в получении ассигнований на исследования, хотя бы и связанные с военными нуждами. Наука всегда ведь дает больше, чем замысливается, она всегда внезапна. Самая утилитарная вначале идея может завести в неизвестное и дать неожиданные результаты. С третьей — частные средства промышленников, заинтересованных в организационной и научной поддержке. (Достойно отдельного исследования, но в том же году и в Англии образовалось нечто похожее на КЕПС — правительственная организация по связи государства и науки.)
Организатор почувствовал сам, что прикоснулся к главному нерву, к сплетению жгучих интересов. На фоне всеобщего ухудшения и падения комиссия на удивление расширялась. Уже в 1916 году она организует 14 экспедиций в различные районы страны. Начинают выходить периодические обзоры «Естественные производительные силы России». Из намеченных шести томов вышло пять: «Ветер как движущая сила», «Белый уголь», «Полезные ископаемые», «Растительный мир» и «Животный мир». Из-за начавшейся революции не напечатаны только «Артезианские воды».
Сборники как бы инвентаризовали все природные богатства России. Кроме них выходили «Материалы для изучения естественных производительных сил России», которые в кратких очерках давали сведения, оценку и перспективы использования тех или иных ресурсов. Они оказались полезны инженерам, промышленникам, банкирам.
Конечно, сам замысел Вернадского более широк, чем изучение наличных природных ресурсов и их использование. Сам инициатор исходил из более глубоких представлений о связи человека и места его обитания, чем кажется при утилитарном взгляде на идею КЕПС. Главная производительная сила, по его убеждению, не природа, она поставляет только потенциальную энергию. Актуальной ее делают люди. С точки зрения натуралиста, показателем силы и могущества государства служит научно правильное использование ресурсов, а не количественные массы вовлечения вещества в производство. Запасы, как бы велики они ни были, ограничены, а вот силы ума — безграничны.
«Несомненно, при лучшем государственном устройстве они используются более совершенным и правильным образом, т. е. полезная для человека форма энергии получается с меньшим ее рассеянием, — писал Вернадский в лучшем, читаемом всей образованной частью страны журнале «Русская мысль» в самом начале 1916 года. — Эти запасы энергии, с одной стороны, слагаются из той силы, как физической, так и духовной, которая заключается в населении государства. Чем оно обладает большими знаниями, большей трудоспособностью, чем больше простора предоставлено его творчеству, больше свободы для развития личности, меньше трений и тормозов для его деятельности — тем полезная энергия, вырабатываемая населением, больше, каковы бы ни были те внешние, вне человека лежащие условия, которые находятся в среде природы, его окружающей. Духовная энергия человека так велика, что не было в истории случая, чтобы она не могла выработать полезную энергию из-за недостатка природного материала»28.
В России богатства недр и живой природы используются с колоссальным рассеянием из-за низкого еще образовательного уровня населения. Происходит потеря от трети до половины полезного продукта. Вот почему, казалось бы, несметные богатства России не приводят к обеспеченности ее населения. (И наоборот, не имеющая никаких практически полезных ископаемых, кроме глины, ни разнообразия природных зон Голландия при полностью грамотном населении — страна обеспеченная.)
Таким образом, в идее КЕПС лежала идея не об использовании и не о добыче ресурсов, а о их изучении и разнообразии. Не польза, а истина. Не потребление, а контроль. Эта тонкость не сознавалась многими. Важнее правильная организация энергии, чем ее наращивание. Изучение природы — это не столько отражение ее в разных записях, как представляется на первый взгляд, а упорядочение среды, употребление ума и целенаправленного труда для улучшения круговорота химических элементов. Чем полнее и разнообразнее используются в хозяйстве химические элементы, подчеркивает Вернадский, тем скорее человечество сравняется по силе с микроорганизмами, важнейшей геологической силой на планете. Только те действуют размножением, а человек обязан действовать силой ума. Таким образом, мы видим, как стремительно развивалась его главная наука, которая позднее получит имя ноосферы.
В ноябре 1916 года он выступает в совете КЕПС с программой создания сети научно-исследовательских институтов. Одни из них будут расположены в различных климатических природных зонах для комплексного, всестороннего охвата природы, другие — в уже существующих научных центрах — сосредоточатся на отдельных проблемах. Тот, кто знаком с расположением и спецификой научно-исследовательских институтов, сразу уловит, что по идее Вернадского они ныне и расположены. Никакой случайности тут нет.
Институты, по его мысли, должны быть государственные. Не столь уже очевидное преимущество, и некоторые члены совета горячо возражают, предлагают ориентироваться на США, где существует Институт Карнеги. Там ученые свободны и независимы в своей деятельности от интересов государства и правительства, всегда преследующих непосредственные ближайшие интересы.
Он опирался не только на рациональные побуждения и на традиции государственной организации науки в России, но и на свою интуицию, на понимание и чувство. Наука — внесоциальная сила, которая в принципе способна «онаучить», переделать любое государство, а не подпасть под его влияние. Казалось бы, надо дождаться демократизации, чтобы максимальную силу современности в лице науки в свои руки не получили дурные правители. Нужно защититься гласностью и открытостью решений. Все так. Но все же знания сами по себе способны воспитать государство изнутри.
Его точка зрения возобладала. В самое неподходящее, казалось бы, время КЕПС продолжала отпочковывать научно-исследовательские институты: Платиновый, Керамический, Физико-химического анализа и др. Действовала энергия замысла.
* * *
Второе военное лето в Шишаках прошло как-то быстро и печально. Фронт гремел в Карпатах, а здесь, за полтысячи верст на берегу реки Псел, пользовались мирной передышкой.
Корнилов, приехавший первым с женой и дочкой, застал молодого Вернадского в расцвете периода толстовского опрощенчества. Приват-доцент Петербургского университета прикупил еще три десятины земли со стороны дороги и засевал их разными культурами. В расшитой украинской рубахе, в соломенном бриле, он с удовольствием пахал и сеял. Две Нины Владимировны — сестра и жена — с увлечением ему помогали. Рядом Прасковья Кирилловна разбила бахчу и огород, обеспечивая хозяйский стол овощами и зеленью.
Старшее поколение не изменяло умственным привычкам. Гревс, Корнилов, Вернадский трудились каждый день. Молодежь больше развлекалась. В тот год приехала Наташа Шаховская, и Гревс сочинил стихотворение в честь двух Наташ — Вернадской и Шаховской, а затем добавил куплет в честь Талочки Корниловой. Здесь уместно сказать о трагедии в семье Шаховских. У Дмитрия Ивановича и Анны Николаевны родилось четверо детей: одногодок Георгия Вернадского — Илья, Наташа, Анна и Александра. И вот в 1912 году Шура, только что блестяще окончившая гимназию, покончила жизнь самоубийством — застрелилась. Причина осталась неизвестной. Скорее всего, сказался воздух эпохи: в России на эти предвоенные и военные годы приходится какая-то эпидемия самоубийств.
Как бы там ни было, но Шура — девушка не от мира сего — ушла и словно позвала Илью. Долго не находивший себя в жизни, он пошел на фронт и был ранен, а потом в лазарете покончил с собой. Как пишет Корнилов, трагедия наложила тяжкую печать на всю семью, а бедную Анну Николаевну совсем сломила.
Наташа Шаховская закончила филологическое отделение Высших женских курсов и теперь занималась исследованиями русской истории. Анна Дмитриевна училась на естественном отделении Бестужевских курсов и тоже проявляла склонность к научной работе.
Итак, в Шишаках все трудятся. Только ближе к вечеру кто-нибудь приносил с ближайшей станции Ереськи газеты, все собирались на крыльце или на галерее и читали вслух новости о боевых действиях. А когда темнело, звучала арфа Нюты.
«Здесь сейчас очень хорошо, — соблазнял Вернадский профессора Самойлова. — Я начинаю отходить сейчас от городской суеты, и весь полон всяких планов и начинаний, и желаний, но — это есть неизбежное следствие жизни. Я все-таки надеюсь, что Вы завернете посмотреть эти места и, может быть, устроитесь здесь поблизости, тогда летом сможем чаще общаться. Вам еще рано думать о конце жизни, а моему возрасту это свойственно и должно. И тогда особенно ценишь общение с друзьями в такие дни отдыха»29.
Два месяца пролетели как один день, и в середине августа Вернадский едет в переименованную столицу. За год все неуловимо изменилось. Патриотический пыл угас. Нарастали трудности, ропот недовольства. И виднее, чем когда-либо ранее, ощущались пороки управления.
Многие тогда думали примерно так, как Корнилов: «Во главе и войска, и государства стоял упрямый и нерешительный, глупый и хитрый монарх с сумасшедшею супругою, которой все подчинялось. Вокруг нее группировались постоянно переменяемые министры, которые имели власть и возможность все путать, но не имели возможности ничего пустить в ход и распутать. К тому же сзади них стоял более непоколебимо, чем когда-либо, безграмотный, развратный и мистически темный и к тому же еще корыстный мужик Григорий Распутин, с которым у царицы, видимо, была какая-то темная, болезненная связь»30.
Связь Александры Федоровны и Распутина, конечно, — мистическая, то самое пресловутое единение народа и власти, о котором мечтала как августейшая чета, так и меньшинство второго земского съезда; та окарикатуренная, но узнаваемая идея об «особых отношениях русского народа и царя», о их «нравственном общении». Страшно отозвались на судьбах и народа, и власти эти выдуманные, ненаучные формы общественной жизни.
Снова нарастало глухое недовольство властью после недолгого единения перед лицом врага. Оппозиция крепла. Партия кадетов еще раз просила Вернадского войти в Государственный совет. Иван Ильич писал, что он, конечно, предпочел бы работать в своей лаборатории, чем в Мариинском дворце, но в эту минуту и Мариинский дворец представляет лабораторию, в которой преобразуется старая Россия в новую. Он был прав, конечно, только такой лабораторией был скорее Таврический, чем Мариинский.
Тем не менее Вернадский согласился и в сентябре выставил свою кандидатуру от академической курии. Был избран и заседал в Государственном совете теперь вместе с Ольденбургом.
Наступал 1916 год, переломный в его судьбе. Не в возраст заката вступал он, а в возраст новых горизонтов и нового понимания жизни, своей и общей.
Кто знает, как человек ощущает новое? Как слышит среди шумов окружающей суеты слабый сигнал своего жизненного выбора? Неверными словами пытается он запечатлеть предчувствие перемены. В марте Вернадский пишет Самойлову: «Сейчас время такое исключительное. Не только совершаются мировые события, и жизнь ставит на наше решение и требует понимания в сложнейших явлениях, которые окажут глубокое влияние на отдаленные поколения; одновременно с этим крупным совершаются резкие бессознательные или подсознательные изменения в духовной и экономической структуре общества и человечества, к которым тоже надо внимательно присматриваться»32.
Все великое начинается в одной душе. И нет ничего интереснее найти его исток.