Вернадский

Аксенов Геннадий Петрович

Часть II

КУЛЬМИНАЦИЯ

1916–1925

 

 

Глава одиннадцатая

«Я НАЧАЛ ПИСАТЬ С БОЛЬШИМ ВООДУШЕВЛЕНИЕМ»

Горная Щель. — Труд не создает ценности. — Жизнь вечна? — Февральские надежды. — События ускорились. — «Ковыль-гора»

«Горная Щель над Ялтой примыкает к лесам Массандры за городской больницей. Характерно, что в этом году нельзя проехать на извозчике, можно лишь пройти. Отдаленный шум города и еще больше шоссе слышен, но вообще вы находитесь в совершенной тиши, среди солнца, зелени, чудного широкого вида, — без моря. Покойный Пав. Ал. Бакунин говорил, говорят, что это одна из достопримечательностей Горной Щели как южнобережной части Крыма. Запущенный сад и дом полны еще нетронутой пока памятью этого одного из последних русских философов-идеалистов XIX века, имевших корни в немецком идеализме начала XIX столетия»1.

Так описал Вернадский свое местопребывание в апреле 1916 года Ферсману. Наконец-то и он вслед за Корниловым попал в уютный уголок Крыма благодаря совпадению обстоятельств и судеб. Дочь его свояченицы Анны Егоровны и, стало быть, сестра того Маркуши, который заболел, путешествуя с ним по Америке, Софья Марковна Любощинская вышла замуж за Михаила Алексеевича Бакунина, племянника старого философа и теперешнего владельца Горной Щели. Так что Вернадский приехал сюда к Любощинским. Анна Егоровна его встречала.

«Попал к ним с большим трудом, — писал жене. — В Горную Щель нельзя проехать на извозчике, и я в темноте (из-за войны Ялта не освещается) с большим трудом с багажом по крутым тропкам, через воду пробрался, в сопровождении спасительных мальчиков соседей, на дачу. Там целая свора злых псов, которые охраняют запущенный сад и запущенный дом.

В общем, здесь замечательно хорошо. Пишу днем у открытого окна, доносится очень отдаленный неясный шум города, все полно солнцем, проникнуто чистым ароматом цветов — глициний, лавровишни, сирени. <…> Мне кажется, что это действительно очень своеобразный отшельнический уголок для человека, желающего иметь под рукой культурные удобства города, <…> и пользоваться прелестями жизни в сельском уединении»2.

Местечко, ныне исчезнувшее с лица земли в результате войн и революций, займет вскоре большое место в нашем повествовании. Щелью оно называлось, потому что расположилось на выходе из горного ущелья Уч-Кош. Здесь татары из соседнего села Ай-Василь арендовали у Бакуниных землю и разводили табак. В большом саду росли груши, грецкие орехи, черешни. Далее в ущелье путника встречали зеленые прохладные лужайки с горными источниками. Выше он попадал в великолепные леса Удельного лесничества.

Двухэтажный дом ветшал. Разрушались террасы и балконы. Высох бассейн, обсаженный еще при Павле Александровиче плакучими ивами. Философ похоронен в склепе с беседкой в классическом стиле и надписью над алтарем: «Блаженны алчущие правды — ибо они насытятся!». В доме, правда, сохранялась собранная философом великолепная библиотека.

Таков прелестный уголок, в который попал весной 1916 года Вернадский. Отвлекшись от текущих дел и занятий, да еще в таком романтическом месте, где, казалось, витал сам дух несуетной рефлексии, он много гулял и думал. Осталось немного записей и писем от этих двух недель, но в них проскальзывают новые нотки, предчувствие небывалого.

Несколько дней гостил в усадьбе Петрункевичей в Гаспре, «ужасно рад» был их видеть и беседовать, много гулял с Марком и Анной Любощинскими. Наталии Егоровне: «Не знаю, отчего я сейчас как-то больше, чем обычно, стремлюсь к большей определенности в своей мысли, и может быть в связи с этим так много старого и былого вспоминается. Может быть, сказываются и годы — с одной стороны, всплывают воспоминания богатой идейной жизни, с другой — стремление к большей ясности и определенности мысли»3.

Эти две недели в расцветающем во всех смыслах Крыму были, наверное, последним относительно беспечным классическим отдыхом. Скорее всего, ученый настраивался, прислушивался. Так композитор в хаосе звуков мира будто различает одну, новую мелодию. Она становится навязчивой. Он пытается повторить ее и с каждым новым наплывом все лучше распознает. Наконец настает момент, когда мелодия уже не прерывается и полнозвучно заполняет все его существо. И будто уже не он сам играет, а с его помощью мелодия сама приходит в слышимый мир. Рождается музыка.

Так и у Вернадского возникавшая время от времени тема наплывала, возвращалась все чаще и чаще. И, как только отвлекался от насущных дел, она являлась сама собой.

Опять идея — вопрос из юношеских изысканий. Все эти годы она будто подталкивала его, исподволь заставляла делать выбор, куда идти, что искать. Он уже много знает о приключениях химических элементов на поверхности земли. И всегда, неизменно и непременно возникал темный период циклов: их существование в составе живого.

Русский академик Карл Максимович Бэр, один из самых глубоких натуралистов, близко подошел к идее биосферы и нашел закон бережливости, как он его назвал. Химический элемент не выпускается из цепких объятий биосферы. Бессчетно используется он в лабиринтах живого, переходит из организма в организм.

Но что происходит с химическим элементом в живом? Биологи до таких глубин не добираются. Они изучают молекулярный состав белка, но от него бесконечно далеко до атома. Нет ни одного самого простого анализа живого организма или вида. Каков атомный состав пшеницы, муравья, ящерицы? Те анализы, которые есть, недостоверны, случайны и сделаны совсем с иными целями.

Но ведь атомы — единственное, что есть общего у живого и неживого. Они кочуют из организма в среду, из среды в организм. Случаен ли, хаотичен ли этот ток?

Темный период в земном сроке атомов не дает Вернадскому покоя. Возникший как побочная ветвь геохимии, он превращается в его главную дорогу. Мелодия становится все ближе и уже не прерывается. Это произошло весной 1916 года…

Обычно говорят об интуиции, которая помогает принимать решения. Все так. Но гораздо важнее другое: решение, выбор. Для этого нужна, как это ни странно, моральная сила, а не просто логика рассуждений. Ощущение призванности, чувство, присущее немногим: невозможность отступить, даже если никто тебя не принуждает покорить высоту. Нечто похожее на старое рыцарское понятие о чести. Так Ланселот и другие рыцари Круглого стола, зная о точном месте и времени своей гибели, твердо и неуклонно шли ей навстречу. Если человек рожден рыцарем, он должен им стать, и это далеко не игра. Рыцари зорко следили за собой, не давая себе поблажек, не желая уклоняться от встречи с судьбой. Простолюдин может свернуть, слукавить, спастись. Рыцарь не имеет такого права, иначе он теряет честь.

Ученый устанавливает кодекс чести сам для себя, принимая вызов. Тоже ситуация трагическая, если вдуматься. Вот почему любая большая научная проблема — а она решается только одним человеком, личностью, — есть проблема нравственная и только потом проблема логическая и техническая. Лишь избранные имеют мужество принять вызов.

Через 20 лет, вспоминая о весне 1916 года, Вернадский писал: «Для меня была ясна закономерность и неразрывность геохимических процессов еще более резкая, чем процессов минералогических и в живой, и в мертвой материи на поверхности земли, которая мне представлялась в то время уже биосферой. Я стал задумываться над тем, что я не успею изложить и обработать свои многочисленные мысли в этой области частью в виду моих лет, частью [из-за] смутной эпохи».

Итак, с одной стороны — 53 года за плечами, а с другой — смутная пора. Вот в такой обстановке нужно начинать новое дело, ни объем, ни содержание которого непонятны, но не дают покоя. Мозг, правда, не стареет. Вернадский не чувствует никаких признаков ослабления работоспособности.

Но вот эпоха…

Войдя снова в Государственный совет и соприкоснувшись с окружением трона, он поражается отсутствию здравого смысла, непониманию времени у сановников. После убийства Столыпина на стороне власти вообще не осталось личностей крупного масштаба. Через десять лет Вернадский запишет: «Было ясно, что вокруг царя пустое место и за несколько месяцев до этого у меня был разговор с Н. Таганцевым, гр. П. С. Шереметевым — в значительной мере это понимавшими. Но никто не ожидал происшедшего. Впрочем, помню свой разговор с А. И. Гучковым, вернувшимся из армии в 1915 году и нарисовавшим мне ужасающую картину катастрофы, близкой к свершившейся, возможной в момент возвращения солдат домой…»4

Ощущение зыбкости эпохи нарастало с каждым днем. И приходилось, как Архимеду, думать о спасении своих чертежей, прежде всего.

* * *

В начале лета Вернадский с Ферсманом отправились на Алтай — в горный район, еще не охваченный экспедициями и исследованиями на радий. Экспедиция, как всегда, многосторонняя. Если повезет, обнаружат радиоактивные материалы, проведут разведку на бокситы, о признаках их уже сообщают. Самойлову уже по возвращении пишет: «Очень задержалась моя поездка на Алтай, где мы с Александром Евгеньевичем по окончании нашей специальной работы не выдержали и заехали в Змеиногорский и Риддерский рудники. Очень интересно, но очень далеко. Из Риддерска до Шишаков ехал 11 дней, правда, часть пути более медленно по Иртышу (от Усть-Каменогорска до Омска)»5.

Примечательно оказалось это неспешное путешествие по Иртышу вызревавшими в его голове политэкономическими мыслями, направленными против распространенных в интеллигентской среде социалистических идей. Даже Корнилов не избежал некоторого увлечения ими, они казались ему осуществлением идей справедливости, «долга перед народом» и т. п.

Вернадский, как уже сказано, примыкал к «веховскому» направлению. Ему помогал здравый смысл. Он чувствовал ложь в основной формуле социалистов, разделявшей общество надвое. Труд и капитал. Рабочие и эксплуататоры. Социализм и капитализм. Что-то в этой формуле неверно. Действительность не так примитивна, какой она предстает в марксистской теории.

Разве его дед, лекарь Вернадский, — не «трудящийся»? Или отец — профессор политэкономии и председатель конторы банка? Или он сам, работающий по 10–12 часов каждодневно и не только в кабинете, но и в поле? Или все вообще геологи, избравшие эмблемой своего конгресса скрещенные молотки, окруженные латинской надписью «Mente et malleo» — «Умом и молотком». В любом, особенно квалифицированном труде содержится еще нечто, кроме «труда и капитала».

Нам только кажется, записал он однажды, что именно труд что-то такое создает. На самом деле только новое творчество формирует ценность. Когда говорят, что массы нечто «творят» — это такая же иллюзия, как народная музыка, народные танцы или песни. Их создает всегда один человек, и народными они понимаются только потому, что имя человека, сложившего песню, забылось и затерялось, она стала общим достоянием.

Оказавшись на пароходе где-то посередине между Павлоградом и Омском, Вернадский пишет небольшой меморандум на семи листах.

«Ценность создается не только капиталом и трудом. В равной мере необходимо для создания предмета ценности и творчество. Этот элемент творчества может совпадать с обладателем капитала, т. е. его носителем может быть капиталист, может совпадать с обладателем труда — его носителем может быть рабочий, но может с ними не совпадать. Его может внести в дело третья категория лиц, различная по своему участию в деле и по своему составу и от рабочего и от капиталиста. Результатами его творчества могут воспользоваться — и обычно пользуются — как рабочие, так и капиталисты. И те, и другие могут ее эксплуатировать как 3-ю силу, с ними равноценную.

Капиталист в чистом виде является обладателем аккумулированной ценности, той энергии, которая находится в распоряжении людей в форме, удобной для перехода в энергию деятельную. Рабочий сам представляет из себя форму энергии, которая может быть направлена на какое-нибудь предприятие. Однако ни капиталист, ни рабочий не могут накоплять активную энергию без прямого и косвенного участия носителя творчества. Если капитал постоянно увеличивается, а рабочий труд его постоянно создает, — это происходит только потому, что они действуют по формам, созданным творчеством. Этим сознательным и бессознательным творчеством проникнута вся экономическая жизнь и без него они столь же обречены на погибель, как без капитала и без труда»6.

Значит, капитал устремляется только туда, где есть изобретение. А его дает только третья сила. Она поставляет любое изобретение — творчество формы.

И потому марксистское обоснование обыденного неграмотного мнения об источнике любого богатства как эксплуатации других людей, возведение предвзятого заблуждения «собственность — есть кража» в ранг политэкономической теории — этот тезис сомнителен в своей первооснове. Источник ценности — только творческий труд. Присоединение к труду чего-то такого, что не содержится в материале. А если его не возникает?

«Несомненно, сейчас, в данный момент, если бы прекратилось творчество, экономическая жизнь не замерла бы, — рассуждает он, — продолжалось бы рутинно по прежним рамкам накопление капитала и использование труда; но это происходит только за счет прежде накопленного и переведенного в формы реальной жизни творчества. Экономическая жизнь не раз давала нам примеры подобного рода»7.

Конечно, трудно представить себе момент, когда могла бы прекратиться творческая жизнь. Но такие моменты отнюдь не невероятны. Когда варвары завоевывали цивилизованные страны или прорывалось наружу «внутреннее варварство», наступали эпохи упадка.

Всего лишь год оставался до наступления той эпохи, в которой «труд победит капитал».

В Шишаках снова отдыхали и работали, не зная, что собрались в последний раз. Корнилов, Гревс и оба Вернадских писали. Георгий работал над магистерской диссертацией, которую посвятил масонам круга Новикова. В Шишаки будто все сбежали от столичной гнетущей атмосферы, от надвигавшегося неумолимо краха. Он приближался, как кошмарный сон, от которого никак не можешь пробудиться.

И тут Вернадский погрузился в неотвязно звучащую главную тему. «С лета 1916 г. я начал систематически знакомиться с биологической литературой на химической и химико-геологической основе и вырабатывал основные принципы биогеохимии», — писал он в одном из писем в старости8. Так в августе 1916 года началась новая наука о живом веществе, названная немного позже триединым термином «биогеохимия». И началась, в сущности, не только новая наука, но новый взгляд на окружающую природу и на природу человека. Иначе говоря, новое мировоззрение.

Слово «жизнь» нельзя употреблять в точной описательной науке. Каждый вложит в него свой оттенок смысла, и содержание его расплывется. Его заменило живое вещество. Понятие, которое употребляли старые натуралисты, теперь приобрело характер не только нового термина, имеющего твердо определенный объем и содержание, но и нового знания, откровения в некотором смысле. Вещество, строение и состав которого можно изучать так же точно, как и состав, и строение окружающей инертной, косной, неподвижной материи. Отличие в том, что если косное вещество движется под влиянием внешних сил, то живое вещество несет в себе самом причину движения. Организм растет, питается, размножается и тем самым прогоняет через свои тельца и тела гигантские массы и объемы материи.

Новые мысли, когда он им отдался, целиком захватили, а времени оставалось так мало, что не спешить нельзя. Ведь, кроме всего прочего, он историк науки и знал множество примеров преждевременных открытий, когда, казалось бы, случайные, необработанные, оброненные мысли и наблюдения становились причиной рождения новых направлений в науке. Ничто не пропадает в ней и, как бутылочная почта, все же достигает берегов. Долго считалось, что рукописи Леонардо да Винчи оставались неизвестными и открылись лишь тогда, когда стали бесполезны. Однако потом выяснилось, что некоторые научные положения тогда же проникли в науку, и только много позже их связь с рукописями Леонардо обнаружилась.

Стоило посылать бутылочную почту потомкам. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется», — сказал его любимый Тютчев. И на необитаемом острове надо творить.

* * *

Гнетущая атмосфера разрядилась в ноябре 1916 года. Детонатором стала речь Милюкова в Думе со знаменитым рефреном: «Что это — глупость или измена?» Придворная клика добилась ее запрещения в печати и тем придала еще больше веса. Все, о чем шептались между собой, снова, как в ноябре 1904 года, прорвалось наружу. О положении в стране заговорили открыто. Одной гласности оказалось достаточно, чтобы режим пал и ни одного голоса в его защиту не раздалось. Ни один полк солдат, ни один увешанный орденами генерал не вышел на защиту трона. И даже великий князь Кирилл, надев красный бант, привел свой полк к Думе в распоряжение ее Временного комитета.

Двадцать шестого февраля 1917 года последний раз заседает Государственный совет. Решается вопрос об учреждении Таврического университета. Принято положительное решение, но уже бесполезное. Выходя из Мариинского дворца, Вернадский услышал выстрелы и увидел (в последний раз в жизни) своего студенческого приятеля Сергея Крыжановского — государственного секретаря, вскоре, как известно, арестованного и представшего перед комиссией по расследованию преступлений режима. В комиссию войдет Ольденбург, и студенческие друзья окажутся по разные стороны барьера.

Единственной акцией Государственного совета в наступивших событиях стала телеграмма царю в Ставку. Она была опубликована во всех газетах среди ликующих репортажей о победе свободы и демократии. Члены совета предлагали Николаю отречься от престола, сместить правительство и передать власть Временному комитету Государственной думы. Под телеграммой стояли подписи четырех выборных членов, в том числе Вернадского и Ольденбурга.

* * *

Итак, свершилось. Но почему среди ликования улицы, где люди, знакомые и незнакомые, поздравляли друг друга, не слышно восторгов тех, кто стоял во главе демократических сил? Почему Корнилов не произносит речь, как в октябре 1905 года у Большого театра перед ликующими студентами?

Василий Витальевич Шульгин, ездивший принимать отречение от царя в Ставку, пишет, что во Временном комитете Думы — растерянность и нерешительность на фоне всеобщего воодушевления в Петербурге. Никто не знал, что делать. Формирование властных структур проходило без всякой энергии, вяло. Зато исключительно энергично действовали заседавшие тут же в Таврическом социалисты Петроградского Совета — меньшевики и эсеры, получившие большинство. Они интриговали, где можно, разжигая ненависть «к угнетателям» в низах и поддерживая шкурные интересы толпы. «И злая тварь милее злейшей!» — предрек Василий Витальевич пришествие черни. Вялость и нерешительность — естественная вещь, которая ускользает от исторических исследований, обычно оперирующих «объективными причинами» явлений. Все лидеры демократов постарели на 12 лет. Во главе демократического лагеря стояли все те же люди, что боролись за власть в 1905 году. Тогда они были сорока-пятидесятилетними, имевшими за плечами 10,15 и 20 лет освободительной борьбы. Тогда, в пятом году, они могли учредить новый порядок. Но царизм, Столыпин победили. Победили так, что погубили не только себя, но и всю страну.

Весь ЦК партии конституционных демократов оставался прежним. Все они очень умные люди, знавшие, что делать, и даже знавшие, как делать, но не имевшие энергии и государственной воли для осуществления правительственных планов. Они пережили свое время. Когда человеку за пятьдесят, нелегко начинать.

Так и тянулся 1917 год, как под гипнозом, — под знаком вялости одних и исключительной, прямо-таки бесовской энергии других, в конце концов, вытеснивших первых. Демократы видели опасность исключительно ясно, видели, как большевики разжигали самые темные инстинкты народа под лозунгами «углубления революции».

Приехали какие-то шуты гороховые в иноземной одежде, писал один мемуарист о прибывших эмигрантах-большеви-ках, и каждый день вещают какую-то чушь с балкона особняка Кшесинской. Все над ними потешаются, а им хоть бы что9.

А ведь обращались «шуты гороховые» отнюдь не к логике и не к публике с гимназическим образованием, а к стоящему под балконом полупьяному солдатику, с кривой улыбкой лузгающему семечки. Вот их аудитория, получившая оправдание мятежа и грабежа. Да и слова-то — для отвода глаз. Они действовали, пока власть не упала к их ногам.

Вернадский по-прежнему член ЦК партии кадетов. Почти ежедневно он ходит на заседания на Французскую набережную. К тому же расширяется КЕПС. Его назначают еще председателем ученого комитета Министерства земледелия, то есть он становится во главе всей сельскохозяйственной науки. Планы у него огромные, он хлопочет по организации научно-исследовательских институтов. Его снова избирают профессором Московского университета.

И вдруг — горе в семье. Туберкулез свел Нюту Короленко в могилу. Вернадские тяжело переживают смерть чудесной девушки.

Весной профессор Рубель обнаруживает и у Владимира Ивановича туберкулез и настаивает на немедленном отдыхе и лечении. Сказалось все же переутомление.

* * *

Но какой отдых, когда? 21 марта при Министерстве просвещения создана комиссия по реформе высших учебных заведений, куда он вошел вместе с Гревсом и Ольденбургом. Работы очень много, со всех сторон продолжают приходить проекты открытия новых высших школ.

О планах 9 июня пишет Ферсману в Симферополь: «Дорогой Александр Евгеньевич, я Вам писал, должно быть, мое письмо не дошло. Почта очень скверно сейчас работает. В общем, здесь нехорошо. Мы быстро идем к какой-то катастрофе, но я все-таки не теряю надежды, что мы выйдем из нее не очень пострадавшими. Думал уехать на месяц отдохнуть в Шишаки в конце этого месяца, но теперь не знаю, удастся ли. <… > 12-го съезд по высшей школе, где мне приходится работать довольно много… Комиссия (КЕПС. — Г. А.) медленно работает, но не замирает. Скорее даже расширяется: уже проходит Институт химического анализа, платиновый. Двигаются, хотя и медленно, и другие. Так странно, как идет эта работа творческая среди разрухи ужасающей. В Ученом комитете, может быть, должна быть развернута большая государственная организация исследовательского дела, и эта работа в связи с общим планом должна быть принята во внимание при проведении реформы»10.

Здесь как раз описано все его триединое государственное поприще, на которое он силой обстоятельств и своего организационного таланта выходил, как и предсказывали в 1905 году аналитики освободительного движения. Во-первых, все круче разворачивалась КЕПС, исследования ширились, их надо было координировать. Во-вторых, земледельческий Ученый комитет — СХУК. И, в-третьих, он возглавил реформу всей высшей школы, и комиссия по ее подготовке работала регулярно.

И все это в обстановке, когда почва уходила из-под ног, и это ощущение охватывало всех неудержимо. Страна левела на глазах. За ней левело правительство, сотрясаемое кризисами. Пришлось уйти с поста председателя правительства князю Львову, соратнику Вернадского по земским съездам. В такое боевое время во главе правительства никак не мог быть толстовец и непротивленец, запрещавший себе употреблять силу. Пришлось уйти с поста министра иностранных дел лидеру кадетов Милюкову. Он хотя и не был вегетарианцем в политике, но не мог заставить страну воевать. Солдаты бросали фронт под влиянием агитации большевиков против «империалистической войны, развязанной международной буржуазией».

Во время июльского кризиса кадетская верхушка заседает непрерывно. Обстановка накалена до предела. Солдаты пулеметного полка пытались захватить Думу и Петроградский Совет. Из толпы уже кричали эсеру Чернову: «Бери власть, сукин сын, коли дают!» Действительно, социалисты, если бы оказались готовы, могли захватить власть почти свергнутого Временного правительства.

Второго июля отец и сын Вернадские и Корнилов шли на Французскую набережную, где ожидался отчет министров кадетов, выходивших из правительства, в том числе и Шаховского. Георгий Вернадский к тому времени стоял близко к Милюкову, написал даже его небольшую биографию. Корнилов с 1915 года — снова генеральный секретарь партии и к тому же возглавляет важнейший Петроградский комитет.

Выслушали министров. (Шаховской ушел тогда с поста министра народного призрения.) Во время прений Корнилов вдруг почувствовал себя плохо. Не мог сидеть, вышел в соседнюю комнату, прилег на диван и с ужасом ощутил, что у него одеревенела нога, потом вся правая часть тела. Пропала речь. Корнилов запомнил, как Дмитрий Иванович бегал вокруг и все повторял: «Ах, Господи, Боже мой! Господи, Боже мой!» В суматохе пронеслась весть, что большевистское выступление в Петрограде все-таки подавлено.

Вернадский отвез Александра Александровича в больницу, вызвал Наталию Егоровну. Она провела у постели больного всю первую ночь. Ровно через неделю Корнилова настиг второй инсульт, вся правая часть тела перестала слушаться. В начале сентября Георгий Вернадский отвез его в Кисловодск и сдал на попечение профессору Н. Г. Ушинскому, тоже их студенческому другу. Здесь Корнилов пережил Гражданскую войну и, немного восстановив здоровье, возвратился в Петроград. Закончилась его политическая деятельность, но не литературная. Он писал книгу о Бакунине и мемуары.

Впрочем, 1917 год покончил со многими политическими карьерами. Создается даже впечатление, что многие интеллигенты с облегчением покинули государственную ниву ради излюбленного и более привычного литературного труда.

Пятого июля Вернадский все-таки вырвался в Полтаву и в Шишаки. На хуторе его ждали Нина с Прасковьей Кирилловной.

В первый день он мыслями еще там, в Петрограде, еще строит планы. Самойлову: «Сейчас очень мне улыбается добиться передачи Гатчинского дворца, парков, царской охоты и части леса для организации научного исследовательского центра: Ученый комитет (СХУК. — Г. А.) с его учреждениями, Ботанический сад, художественный Гатчинский музей, академический Ломоносовский институт (а может быть, Геологический и Минералогический музеи), отделение Палаты мер и весов. Сейчас дело очень налаживается. Около 550 десятин одного парка! Во дворце более 600 комнат, а затем ряд флигелей, домов и т. д. Конечно, для академических учреждений и Палаты мер и весов надо будет строить, но я считаю, что такой вывод ученых учреждений в пригород (менее часа езды) и соединение вместе разнообразных учреждений очень важно. Гатчино должно стать ученым городом-садом»11.

Но постепенно и мечты, и злоба дня отступили. Он сосредоточивается на своих думах. Какие же идеи хотелось изложить в первую очередь, имея в виду свой возраст и опасную эпоху? Что попадет к потомкам в случае его гибели в этой круговерти, которую он со свойственной ему тонкостью слуха уже ощущает? Конечно, мысли о живом веществе. Теперь он не только размышлял, но взялся за перо. Пора. Вот как он вспоминал о своем решении спустя 20 лет:

«Для меня была ясна закономерность и неразрывность геохимических процессов еще более резкая, чем процессов минералогических в живой и мертвой материи, на поверхности земли, которая мне представлялась в то время уже биосферой. Я стал задумываться над тем, что я не успею изложить и обработать свои многолетние мысли в этой области частью ввиду моих лет, частью [из-за] смутной эпохи.

Я решил при первой возможности сделать первый набросок и в 20-х числах июня уехал в Шишаки. <…> Здесь с большим подъемом я выяснил себе основные понятия биогеохимии, резкое отличие биосферы от других оболочек земной коры, основное значение скорости размножения»12.

Как всегда, отвлекшись от дел, с головой ушел в работу.

«Гуляю, брожу, много очень думаю и читаю, — пишет жене 19 июля. — Сейчас главной работой является набрасывание давних моих размышлений и мыслей о живом веществе с геохимической точки зрения. Мне хочется связно изложить — сколько могу без книг, выписок (остались в Петрограде!) и подсчетов — свои мысли. Над ними думаю и к ним постоянно возвращаюсь десятки лет. Излагаю так, что дальнейшая обработка может пойти прямо и точно. Сейчас уже написал более 40 страниц и думаю, что перед отъездом закончу. <…> Так или иначе, это результат всей моей прошлой научной работы. И вместе с тем глубокое неудовлетворение результатом и странное столь обычное для меня чувство, что я делаю не настоящую научную работу. Отчасти чувство “ученого” — настоящей научной работой кажется опыт, анализ, измерение, новый факт — а не обобщение. А тут все главное — и все новое — в обобщении»13.

Его посетило неуютное чувство открывателя новой науки, даже более того, множества новых наук, нового мировоззрения. Возникла неопределенность, всегда связанная с разрывом, революционным разрывом традиции. Представляется веер новых возможностей. Когда он описывает факт или измеряет, он движется внутри концепции. Теперь — создает сам новую концепцию. Это чувство владело всеми, кто создавал новые науки, Евклидом, Галилеем, Ньютоном: надо начинать с обобщений, с аксиом, которые не содержались в традиции, не вытекали из предыдущего мировоззрения. Зато обобщали факты по-новому, то есть вводили новые принципы.

Понятие о живом веществе нельзя простым логическим путем вывести из всего предыдущего опыта науки. Логическим путем мы придем, напротив, к случайности и непрочности жизни, ее бренности, как говаривали в старину. До Вернадского все связанные с жизнью науки или молчаливо, или открыто опирались на концепцию происхождения жизни на Земле. Это написано в любом школьном учебнике. Теперь он ввел новое главное обобщение — жизнь вечна. Если думать о жизни научно — как о живом веществе — надо признать ее непроисходимость и понятием одного ранга с инертным веществом или энергией. Живое вещество — неслучайно в природе, не появилось однажды, а было всегда.

Еще в 1908 году в письме Самойлову спрашивал себя: живое так же вечно, как материя и энергия? Ему понадобилось десять лет, чтобы освоиться с этой непривычной мыслью. Но она теперь по-новому толкует факты природы. Толкует необычно, но чрезвычайно логично и заманчиво, интересно.

Распространенный очевидный взгляд не объясняет геологической истории и роли жизни в геологических событиях. И прежде всего в судьбе атомов, которые все как один прошли когда-нибудь через какие-нибудь организмы. Не объясняет и наше собственное положение как части живого.

Однако продолжим читать письмо к Наталии Егоровне: «С другой стороны, в этой работе я как-то спокойнее смотрю на окружающее, ибо я сталкиваюсь в ней с такой стороной жизни, которая сводит на нет волнения окружающего, даже в такой трагический момент, какой мы все переживаем. Перед всем живым мелким кажется весь ход истории».

И тем не менее она, история, снова не замедлила властно вторгнуться в дела человеческие.

 

Глава двенадцатая

«РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ НЕБЫВАЛАЯ В ИСТОРИИ КАТАСТРОФА»

Мечты вот-вот сбудутся. — Дневник очевидца. — Правительство в подполье. — Бежать неприятно

Всего две недели продолжался побег в Шишаки. В двадцатых числах августа пришла телеграмма от Сергея Федоровича Ольденбурга. Тот сообщал, что назначен министром просвещения в новом составе правительства, и предлагал занять должность товарища министра.

Что делать? Как раз сейчас, когда ему так нужно спокойствие, а по-доброму надо бы вообще уйти от всех ненаучных дел и сосредоточиться на рукописи! Его дело — новые горизонты мысли. Они не менее важны, чем текущая на глазах история. Да и кто знает, что меньше, что больше? Кто помнит, что происходило в Италии в 1633 году? А ведь и тогда рушились государства, поднимались стихийные народные движения, войска осаждали города. Лилась кровь, и тысячи людей втягивались в воронку бедствий. Но все позабылось, и никто, кроме историков, не помнит подробностей. Зато все знают слова, сказанные в 1633 году одним немолодым человеком: «А все-таки она вертится!» Может, и слов-то не было. Может, это — легенда. Но легенда не случайная, не художественная, она знаменовала начало совершенно нового взгляда на мир, который вскоре и покорил необоримо всю просвещенную Европу.

Чем именно будут помнить 1917 год?

Опять приходится выбирать между миром вечных истин и суетой обманчивой жизни, ее мельтешением.

Но, с другой стороны, разве не о том они мечтали буквально со студенческих лет, когда думали, что можно изменить общественный строй распространением образования? И вот они с Сергеем — на месте ретроградов Делянова и Шварца. Чего же еще желать? Они победили.

К тому же 12 лет в партии тоже многое значили. Нельзя оставлять друзей в трудную минуту. Много позднее в «Хронологии» вспоминал: «…не имел мужества отказаться, т. к. сознавал свой долг не оставлять людей, партию в общем деле»1.

Смущала только непрочность положения, если не сказать хуже. Все еще цепляясь за остатки здравого смысла, страна катилась под откос.

Есть, правда, обстоятельство, о котором знал он один, о котором давно размышлял. И которое неизменно подтверждалось на практике. Никогда в истории достигнутый однажды уровень образования и распространения знаний не снижался. Могли рушиться государства и города, но знания не шли вспять. И то, что удавалось сделать, не зависело от случайностей всяческой борьбы. Знания — они не от государства.

Выехав в Петроград и приняв должность, Вернадский взялся за высшие школы и научные учреждения. «Я столкнулся здесь с чрезвычайной случайностью распределения высших учебных заведений в нашей стране и чрезвычайной редкостью и случайностью больших центров научной работы, не связанных с высшей школой.

В короткое время, пока мне пришлось здесь работать, был открыт Пермский университет, подготовлявшийся еще годами до революции… Поднят был вопрос о создании новых академий наук. Я помню, что этот вопрос мы обсуждали вместе с моим старым другом академиком Н. Я. Марром», — вспоминал в «Хронологии»2.

Глубинные основания реформы образования и научного освоения территории страны Вернадский сформулировал в большой статье, напечатанной в «Русских ведомостях» 22 и 23 июня. Революция не должна привести к распаду России, как единого государства, пишет он. Многие не принимают в расчет, что есть общность более могучая, чем государственность, — научное единство территории. Сохранение единого государства и национальное возрождение не противоречат друг другу, если решаются научным путем. Наука больше всего способствует международному пониманию. Ненасильственно и самым прочным способом она связывает людей и народы. И если ранее, в начале их деятельности, именно частный почин в деле народного образования и науки обеспечивал быструю цивилизацию страны, то теперь, когда строй менялся, государственная организация подхватывает общественную инициативу. Это показала уже война, организация КЕПС, в частности. Теперь он пишет: «Едва ли кто может сомневаться, что возможные достижения научной деятельности и научного творчества человечества превышают в несравненной степени то, что сейчас достигнуто, если только организация научной работы выйдет из рамок личного, частного дела и станет объектом могущественных организаций человечества, делом государственным»3.

Что же удалось им сделать за несколько месяцев? Открыт уже упомянутый университет в Перми (где начал преподавать в сентябре защитивший магистерскую диссертацию Георгий Вернадский), университет в Ростове-на-Дону, Политехнический институт в Тифлисе. Началась проработка проектов новых академий наук, прежде всего на Украине, в Закавказье и Сибири. В августе подготовлена записка «Об учреждении университетов нового типа и о предоставлении университетам права открывать факультеты и отделения по прикладным наукам». Намечена программа создания учебных заведений нового типа в Иркутске, Ташкенте, Воронеже, Перми, Казани и Одессе.

Съезд по демократической реформе системы образования утвержден на ноябрь.

Странно, что так много из задуманного осуществилось потом в советское время, но, конечно, с совершенно новым содержанием обучения, под идеологическим диктатом государства, против чего только что предостерегал Вернадский.

Но события покатились даже быстрее, чем предполагали обосновавшиеся в своем министерстве «культурники». Разразился Корниловский мятеж, в сущности спровоцированный Керенским. По утверждению Милюкова, уже в конце августа Керенский сдал страну большевикам, больше всего выигравшим от подавления мятежа и быстро прибиравшим к рукам власть.

Ольденбург в разгар кризиса ушел в отставку, то же собирался сделать Вернадский. Сохранился черновик его прошения об отставке на бланке Министерства просвещения, помеченный 4 сентября. Однако его отставку не приняли, и министерство, не имевшее большого политического веса, отдали кадетской партии. Вновь назначенный Керенским министром профессор-биохимик Женского медицинского института Сергей Сергеевич Салазкин просил Вернадского остаться.

Судьба снова ставила его, как в 1904–1905 годах, в самый центр событий, ибо на этом посту, внезапно приобретшем политическое значение, он встретил известный исторический поворот.

* * *

Понимая всю важность момента, начинает вести записи в отдельном блокноте. Ныне опубликованные записи с 9 октября по 19 ноября 1917 года как нельзя лучше свидетельствуют о происходившем. И было бы правильнее предоставить здесь слово самому Вернадскому, разумеется, с неизбежными сокращениями (многоточия опущены, комментарии в скобках):

«10 октября. Вчера не был в ЦК (здесь и далее — Центральный комитет к.-д. партии. — Г. А.). По словам Сергея Федоровича, очень тяжелое впечатление — развал правительства в такой момент. Приходится держаться Керенского faute de mieux (за неимением лучшего. — Г. А.).

Заседание в Музее в связи с эвакуацией (немецкие войска на подступах к Петрограду. — Г. А.). Сейчас начинается в этом смысле волнение. В сущности, больше боятся большевиков, чем немцев4.

12 октября. Всегда боялся, что социализм даст дисциплину казармы. А кругом? Разве только внутри — но и внутри у них рознь и грызня.

Совещание Товарищей Министра. Обсуждение прав польских и (иных) школ с польским языком. В общем, у всех нас взгляд один: равноправие с русскими5.

16 октября. Салазкин: тяжелое впечатление от заседания Совета министров. Выступление большевиков; столкновение с Украиной (Центральная рада в Киеве провозгласила независимость Украины. — Г. А.); разруха; надвигающийся голод. Мне кажется, все-таки в правительстве нет смелости6.

18 октября. Мне кажется, правительство не учитывает необходимости ярких выступлений. Они создают силу. Бессилие воли у социалистов? (Большинство министров во Временном — социалисты. — Г. А.) Другое племя, чем народовольцы. Пытался в этом смысле настроить Сергея Сергеевича. Несмотря на его энергию, этого элемента у него недостаточно7.

20 октября. В большевизме есть идейная сторона, но она так чужда сознательно действующим силам, что, в конце концов, чувствуется ими как дикая разрушительная сила.

Приехал Георгий. Много интересного о Перми. Университет растет, хотя условия и нехорошие. Несомненное будущее.

Может явиться сильная группа организованных войск с фронта, наводящая порядок при сочувствии населения? Кроме некоторых групп фанатизированных рабочих, остальная подавляющая масса солдат труслива и действует при недоверии к вожакам?8

25 октября. Пишу утром 25-го. Вчерашний день неожиданно оказался днем кризиса.

Салазкин сообщил о подготовлявшемся кризисе — указал на закрытие газет — и о том, что достигнуто соглашение, что Военно-революционный комитет возьмет назад свой приказ (о вооруженном восстании. — Г. А.). До 3½ часов дня он ничего не знал о том, что соглашение расстроилось.

Совещание Товарищей Министра с Сергеем Сергеевичем о плане внешкольного образования. Интересное. Начинается новое крупное дело, которое потребует больших расходов — десятки миллионов рублей. Но — одно из важнейших. Верно говорит Софья Владимировна Панина — назначение Товарища Министра по внешкольному образованию обязывает [ее], и государство должно в таком случае не откладывать эту отрасль своей деятельности»9.

Нормальная работа министерства прервана, совещание оказалось последним. Большевики захватывают Зимний дворец. Салазкин в числе других арестован. Вернадский остается за все министерство, и его пост товарища — не единственного, но наиболее авторитетного, неожиданно принимает политическое значение. Панина в те дни — тоже товарищ министра и член ЦК партии кадетов.

* * *

В нашей историографии история Октября — самый темный период в силу известных идеологических причин. Считалось, что 25 октября большевики захватили власть и свергли правительство. И как писал Маяковский, наутро трамваи шли уже при социализме. Между тем в жизни все не так. Государственная машина еще не покорена. Министры арестованы, но министерства не подчиняются Ленину и требованиям новоявленного органа власти — ВЦИКа. А самое главное — ленинцам не подчиняются Ставка и Государственный банк. И опаснее «буржуазии» для них становятся рабочие государственных заводов и железных дорог, которых больше «пролетарского дела» интересует зарплата. А денег — нет. Государственный банк пока подчиняется Временному правительству, которое еще не думает сдаваться. Не покорена еще Москва.

Первого ноября на Бассейной, в квартире товарища министра юстиции А. А. Демьянова возобновляются заседания Временного правительства. Шесть министров и шесть товарищей министров, в том числе и Вернадский, пытаются обеспечить преемственность власти и передать ее Учредительному собранию, единственному органу власти, в который еще верит страна.

Дневник превращается в свидетельство последних дней Временного правительства.

«3 ноября. Утро. Кажется, целая вечность прошла после последних записей. Невозможное становится возможным — и развертывается небывалая в истории катастрофа или, может быть, новое мировое явление. И в нем чувствуешь себя бессильной пылинкой.

Вчерашний день. Утром — на часах во дворе у запертых ворот дома. (Дом академиков при запертых воротах и дверях превращался в замкнутую крепость. — Г. А.) Чтение газет “Воля народа”, “Дело народа”, в которых бесконечное количество неправды перемешано с правдой. Но никто ничего толком не знает, и в газеты попадает то же самое, что знают вожди. Как и в словесной передаче со своим собственным “творчеством”. Заходил Карпинский (президент Российской академии наук. — Г. А.). Крепкий старик долга, но, как и все, в смущении.

На трамвае по дороге к Софье Владимировне, где собрался ЦК (все на ту же многозначимую для него Сергиевскую. — Г. А.), читал, уходя от тяжелой обстановки дня, “Nature” и новый украинский библиографический журнал. Как-то тяжело читать в “Nature” о широкой творческой работе англосаксов в связи с переживаемым несчастьем. Тяжело потому, что у нас ведь тоже происходит — среди интеллигенции — то же самое. Неужели рознь интеллигенции и демоса? Или для устройства государства мы не могли [ввести] те формы жизни, к каким мы стремились все время?

В ЦК длинные прения. Ясные различия в настроении Комитета: для всех ясна необходимость перехода к той или иной форме диктатуры, но некоторые надеются выйти из положения путем создания временного социалистического министерства (без большевиков). Сведения о том, что делается вне Петрограда, ничтожны. Невольно поставил себе вопрос: что делать мне — оставаться? Городские толки о герцоге Мекленбургском как регенте от Вильгельма — в Петрограде. Обыватель ждет немца как избавителя!

У Демьянова заседание тяжелое. Мрачная картина Москвы. В сущности, массы за большевиков. Защищают [законную власть] офицеры, студенты, юнкера, добровольцы. С.-р., их центральный комитет, который пока держится твердо, переживают трагедию — они очутились без солдат и оказались под защитой буржуазии — вооруженных юнкеров и офицеров. Неужели погибнет Кремль с его вековыми сокровищами от тяжелой артиллерии большевиков? В Москве студент опять “враг народа”. Дурак Никитин держится твердо; характер у него есть — но ума и сознания этого у него нет. Ведь ужасно, что и революционное правительство аналогично царскому — те же Штюрмеры, Макаровы, Голицыны, Маклаковы — здесь Никитины, Некрасовы, Малянтовичи…

По городу безумные процессии победивших большевиков. (В отличие от ликующего февраля теперь радости нет, а есть полупьяные толпы и все увеличивающийся страх грабежей. — Г. А.) Сергей, работающий все еще в следственной комиссии (по расследованию преступлений царского режима. — Г. А.), говорит о необычном сходстве психологии и организации черной сотни с большевиками10.

5 ноября. Утро. Возможен арест — но бежать неприятно.

Кощунство в Зимнем дворце — в церкви Евангелие обоссано. Церкви и комнаты Николая I и Александра II превращены в нужники. Кощунство и гадость сознательные.

Сегодня в “Деле народа” поразительное по цинизму решение большевиков о свободе печати. (Закрыты все «буржуазные» газеты, введено временное ограничение свободы печати. — Г. А.) Это что-то невероятное11.

6 ноября. Утро. Вчера день довольно безалаберный. Не совсем здоровилось, и потому мало мог сделать.

Очень смутно и тревожно за будущее. Вместе с тем я очень сильно чувствую силу русской нации, несмотря на ее антигосударственное движение. Сейчас ярко проявился анархизм русской народной массы и еврейских вождей, которые играют такую роль в этом движении. Очень ясно падение идейное социализма и народничества. Очень любопытное будет изменение русской интеллигенции. Что бы ни случилось в государственных формах, великий народ будет жить.

Может быть, на юге образуется твердый центр. А если не там, то в другом месте. Для меня это ясно.

Думается о новых научных работах. Хочу вырвать время12.

7 ноября. Утро. Вчера утром в ЦК — впервые в обычном месте. Нудные длинные прения в связи с участием в выборах в Учредительное Собрание.

Заседание Товарищей Министров. Получены сообщения о том, что делается в России, через посланца в Ставку. Казаки ушли и Ставка беззащитна. Духонин бессилен. Армия разлагается, держится еще Учредительным Собранием13.

8 ноября. Заседание ЦК. Информация. Об издательстве. Вопрос об [арестованных] министрах. Их тяжелое настроение. Пользуясь старыми связями с Ульяновым Сергея (Ольденбурга и моими), [решили] послать к нему от партии депутацию для освобождения министров. Положение министров в Петропавловке угрожающее, опасное.

Днем заседание Совета Министров. Прокопович (глава правительства после ухода Керенского. — Г. А.) определенно против однородного социалистического министерства — считает, что его не признает Россия (Дон, Сибирь, Украина). Вопрос об издании компрометирующих документов о большевиках. Не уверен, что будет сделано, так как, вероятно, и другие социалисты в этом замешаны. Демьянов в частном разговоре считает несомненно доказанной их денежную связь с Германией. Разговор о Банке. Мы думали, что уже разграбили. Из сегодняшних газет видно, что нет14.

9 ноября. Утро. Утром ЦК. Не очень деловое обсуждение нашего поведения в Совете Министров. В конце концов, дали свободу баллотировки и по вопросу о деловом министерстве. С 4 часов дня до 8 1/2 [вечера] у СВ. [Паниной]. Заседание Совета Министров. Вопрос отставки Керенского с передачей власти Временному правительству от I. XI. [Заявление об отставке] написано на листочке бумаги — печальный конец политической карьеры. Прокопович очень ярко говорил: “Русская интеллигенция стояла все время вне идей государственности, только тяжелым опытом в ней образуется государственное течение”.

Его мысль, с чем и я согласен: борьба с большевиками в данный момент не силой оружия, а общественным мнением, печатью и т. д. Фридман (товарищ министра финансов. — Г. А.) рассказывал о Банке. Впечатление такое, что теперь они обратятся на государственное казначейство. Всюду в министерствах они подбирают деньги (в казначействе были, взяли более 150 ООО руб.). Нератов (товарищ министра иностранных дел. — Г. А.) рассказывал о передаче ключей в министерстве. Сделали под угрозой взлома. Явились туда Троцкий, Залкинд, слесарь15.

10 ноября. Вчера утром ЦК. Ясно и определенно общее сомнение в социалистическом Министерстве, если только оно будет не деловым. Если же будет деловым — многие считают лучшим выходом.

Очень продолжительное и очень важное заседание Временного правительства. Вновь был поднят вопрос о посылке делегатов в Ставку. Вначале информация. Была прочитана телефонограмма Духонину по единственному проводу, который еще находится в распоряжении Комитета Спасения (созданный Петроградской думой орган сопротивления большевикам. — Г. А.).

Положение трагическое: получили значение в решении вопросов жизни страны силы и слои народа, которые не в состоянии понять ее интересов. Ясно, что безудержная демократия, стремление к которой явилось целью моей жизни, должна получить поправки. Вспоминаются разговоры перед 1905 годом, когда вырабатывалась четыреххвостка.

По словам Церетели, Ставке угрожает разнос. Я очень определенно высказался против нашего участия в реконструкции власти с большевиками. Встретил поддержку.

Долгие прения о телефонном разговоре с Духониным ввиду его трагического положения. Положено переговорить с ним, чтобы указать на мнение правительства о невозможности исполнения им приказов Троцкого, Крыленко. Но [у нас] нет грубой физической силы, а большевики в этом отношении закусывают удила.

Ожидается безумный приказ о демобилизации. Надо испить чашу сию до дна. Церетели вчера: “Почвы создать власть, способную действовать, нет”. Кто-то вчера сказал: “В России не было революции — был солдатский бунт, один в феврале, другой в октябре”. Вчера при обсуждении вопроса о составе правительства в вопросе было поставлено: 1) коалиция из социалистов и 2) деловое и не нарушающее ни в чем прав Учредительного собрания. Я заявил при голосовании, что я стою за деловое, безразлично, [будет] оно социалистическим или нет, и вопрос о его составе мне безразличен. Вотум мой имел значение для них (социалистов во Временном правительстве. — Г. А.) — как это ясно, как конституционного демократа16.

12 ноября. Читал сейчас московские, петроградские, киевские и иркутские газеты — видишь все-таки глубокий рост России, несмотря ни на что. Неужели может разрушиться? Как выразился один из иностранцев, Россия находится под властью Большого Кулака. Со всеми последствиями?

Мне кажется, возможности разгрома, какие могут произвести большевики в бюрократической машине, еще не сознаются чиновничеством. А между тем разгром может быть аналогичен тому, какой произведен в армии.

Элементы единства: 1) воля народа к единству и к государственности — сейчас чрезвычайно ослабла и, наоборот, направлена в другую сторону; 2) религиозная — вера — тоже потухла в активных элементах. Временно 3) единство духовной культуры — очень сильная и крепкая благодаря мировому ее характеру по сравнению со всеми же местными национальными; 4) богатство качественное и количественное русской литературы, имеющей практическое применение в жизни, и малая распространенность других мировых языков; 5) государственная рутина; 6) налаженные торговые связи; 7) значение и выгода большой государственной территории, обычно не оцениваемое, для отдельных частей России; 8) личная связь между деятелями в разных местах и областях России, даже принадлежащих к разным национальностям, основанная на долгой традиции. Несомненно, большое значение должны иметь бессознательные элементы, сдерживающие Россию. Их надо развить особо.

Письмо от Дм. Ив. (Шаховского из Москвы. — Г. А.). Очень тяжело и, кажется, безнадежно переживает. Пишет также о большевистских низах17.

14 ноября. Вчера опять сидел дома. Масса перебывала народа Е. Д. [Ревуцкая], Сергей, С. В. [Панина], Н. И. Андрусов, М. А. Рыкачев (оба — академики. — Г. А.), А. П. Карпинский, Паша (шурин Павел Егорович Старицкий, инженер. — Г. А.), Ильин (земский деятель. — Г. А.). Всюду и все время разговор об одном и том же. Тревожное и тяжелое настроение. Сергей говорит, что он больше всего боится международных последствий. Рыкачев — единственная надежда на юг. Многие, как Н. И. Андрусов, не могут работать. Иван [Гревс] тоже теряет почву. Он все говорил много и раньше о мире. Ясно, видит теперь, что мир и перемирие [должны быть] в руках сильного, а не слабого.

Невольно думаешь о будущем. Хочется найти выход вне случайных обстоятельств. Эти случайности могут быть ужасны для переживающих, но поворот так глубок (скорее всего, февральский. — Г. А.), что то, что за ним сохранится, само по себе огромно. Сейчас в смысле случайностей все зависит от Учредительного Собрания. Если оно будет не большевистским в большинстве, все же ясно, что унитарная Россия кончилась. Россия будет федерацией. Слишком пали воля и уважение к великороссам. Юг получит гегемонию. Роль Сибири будет очень велика. Столица — не Москва?

Сейчас надо ждать результатов выборов в Учредительное Собрание. Несомненно, в большевистском движении много глубокого, народного. Tu l'as voulu, Georqes Dandin! Демократия показала свое лицо — то, которое она постоянно показывала в истории. В критический момент покажет и свою энергию. Но ясно одно: русский народ до этих форм жизни в мировом государстве не дорос, а так как возврат к унитарной монархии невозможен, то выход один — сильные области, объединенные единой организацией — федерацией.

Если Академия наук будет разрушена как целое в этом вихре — переехать в Киев или в Полтаву?

Яркое определение Сережи Ольденбурга (сын Сергея Федоровича. — Г. А.) “Лавина летит — и только когда она остановится, и дойдет до конца, можно начать освобождать от обломков, наводить порядок и т. д.”18.

15 ноября. Опять вчера не выходил. Чувствую себя весьма неважно. Утром пошел и положил свой бюллетень на Учредительное Собрание на нашей же улице. Все в большом порядке, как будто выборы происходят правильно, а между тем нет основного условия — печати, нет возможности настоящей агитации.

Получил киевские газеты. Ясно, что большевики не овладевают там и власть Ленина и К° не признается19.

16 ноября. Вчера опять нездоровилось, и я сидел дома. Заходил Н. И. Андрусов. Он совсем измучен всем происходящим.

Вечером приехал Дмитрий Иванович из Москвы. Он тоже склоняется к необходимости областности (федерализма), но думает, что не надо этот вопрос подымать теоретически, а идти к нему практически. Мне кажется, что утопия. Надо поставить вопрос прямо. Для меня тут некоторый выход — тормоз против безумий, какие может наделать демократия при отсутствии подготовки к ней народных масс, как мы это видим теперь. Для Д. И. ясно, что большевизм овладел широкими массами народа. У него чувство, что Россия как-нибудь вывернется из этого положения. Я думаю, что роль социализма в России кончена.

(Шаховской участвует в окончательной редакции воззвания, которое будет опубликовано через день20. — Г. А.)

17 ноября. Был в очень важном заседании Временного правительства. Подписал два акта — “Обращение к русским гражданам” и о созыве Учредительного Собрания на 28.XI».

* * *

Наступил следующий акт русской трагедии.

В то время когда правительство в подполье действовало еще с меньшей энергией, чем на свободе, большевики не дремали. Ленину известно, что правительство заседает и пытается восстановить разрушенное управление. Банк еще не покорен. В Москве идут бои. Большевики принимают решение арестовать правительство. Дзержинскому поручают узнать, где оно собирается. Тот ставит задачу матросу Железнякову со своим отрядом, но легендарный Железняк с ней не справляется. Большевики так и не узнали место сбора. (Известно, какое пьянство и грабежи развернулись в среде «революционных солдат и матросов», которых вскоре пришлось срочно убирать из города, потому что они стали представлять опасность для верхушки большевиков. Железняк, как известно, «шел на Одессу, а вышел к Херсону».) Квартира Паниной на Сергиевской, где заседал ЦК партии кадетов, тоже осталась в неприкосновенности.

Семнадцатого ноября почти все уцелевшие еще газеты напечатали воззвание «От Временного правительства». В кратких и энергичных выражениях правительство в неполном составе, но как единственная законная власть, давало политическую и правовую оценку захвата власти большевиками как государственного переворота, нарушившего правовую преемственность власти. Оборвана вся работа управления, организация снабжения тыла и фронта.

«До октябрьского мятежа Временное правительство всех составов было занято сложной работой укрепления республиканского строя, создания административного аппарата и городских, земских и волостных самоуправлений, как самых прочных основ Российской Республики. Эту работу воссоздания государства на новых началах Правительству приходилось делать наряду с работой неизмеримо более трудной: с необходимостью оборонять страну и укреплять армию в интересах достижения скорейшего в согласии с союзниками и достойного России мира и готовить население к выборам в Учредительное Собрание, которому Временное правительство обязано передать свои полномочия и право суда над своими действиями.

Октябрьский мятеж всю эту работу Временного правительства оборвал. За несколько дней до выборов в Учредительное Собрание, основанных на законе, выработанном Временным правительством, вспыхнул мятеж.

Измученные трехлетней войной, солдатские и рабочие массы, соблазненные заманчивыми лозунгами: “немедленного мира, хлеба и земли”, справедливыми по существу, но неосуществимыми немедленно и путем гражданской войны, взяли в руки оружие, арестовали Временное правительство, стали захватывать важнейшие государственные учреждения, уничтожать гражданские свободы и угрожать жизни и безопасности мирных граждан, беззащитных перед лицом начавшейся анархии. <…> Для Временного правительства оставался один путь ограждения интересов народа и государства: не покидать до последней возможности своих постов и охранять от захвата и разрушения те отрасли народного хозяйства, которые особенно важны для армии и страны. <…>

В уверенности, что усилиями народа будет положен конец господству насильников в самом близком будущем, Временное правительство призывает в эти дни великих испытаний сплотиться вокруг Учредительного Собрания для осуществления своей воли»21.

Рядом публиковалось постановление об открытии Учредительного собрания в Таврическом дворце 28 ноября в два часа дня. Воззвание подписали во главе с и. о. председателя С. Прокоповичем шесть министров и шесть товарищей министров. Под обоими актами за Министерство народного просвещения подписано: товарищ министра В. Вернадский.

Большевики рассвирепели. Мало того что правительство в подполье заседает, оно еще пытается обеспечить передачу власти Учредительному собранию, куда избираются и большевики. Правда, к тому времени ленинские комиссары захватили Государственный банк с 40 миллионами рублей. И что еще важнее — пала Москва, главный центр сопротивления.

На стороне свергнутых осталось только право и никакой физической силы.

Семнадцатого ноября большевики закрыли все газеты, напечатавшие воззвание правительства. А 19 ноября в «Правде» появилось постановление Военно-революционного комитета: «Не придавая никакого значения опубликованному в газетах заявлению бывших министров и их товарищей, но опасаясь, что это заявление может вызвать справедливое возмущение революционных рабочих и солдат Петрограда и какие-либо эксцессы на этой почве, Военно-революционный комитет постановляет:

Подписавших упомянутое заявление бывших министров и бывших товарищей министров С. Прокоповича, П. Малянтовича, А. Никитина, К. Гвоздева, А. Ливеровского, С. Маслова, В. Вернадского, А. Нератова, М. Фридмана, Н. Саввина, К. Голубкова, Г. Краснова отправить под надежным караулом в Кронштадт под надзор исполнительного комитета Кронштадтского Совета рабочих и солдатских депутатов»22.

Фактически давалась команда на расправу без суда и следствия.

Далее в дневнике Вернадского:

«18 ноября. Ночевал у Паши (П. Е. Старицкий жил на Петроградской стороне. — Г. А.). С разных сторон все советовали не ночевать дома, и хотя Наташа очень стойко не выражала своего мнения, ей хотелось, чтобы я не ночевал дома. Конечно, это маленькое неудобство, но все же есть и неприятное чувство, когда приходится скрываться. Я чувствовал, что у меня нет энергии уходить и начинать где-нибудь в стороне новую форму жизни. Это, может быть, еще более вредное настроение, и его я переборол. Человек во всяком решении находит хорошую сторону. Это есть одна из форм “здорового организма”.

Зашел Васильев А. В. в связи с появившимся объявлением Временного правительства. Он очень волновался, советовал уехать на время, возвращался два раза и подействовал на Наташу. Рассказывал о последнем заседании ЦК, где я не мог быть. Рассказывал конкретные факты продвижения вперед сейчас в большевизме самых больших негодяев в Казанской губернии, в том числе черносотенцев. Это, по-видимому, общее явление.

В Министерстве Народного Просвещения начинают пытаться его захватить Луначарский и К0. Деньги все вынесены; вчера [изъяли] последние. На сегодня назначено в 12 часов приглашение всех к Луначарскому в Министерство Народного Просвещения. Вечером я получил повестку на это заседание. Я советовал сегодня Дорожкину (сотрудник МНП. — Г. А.) на совещание к Луначарскому не идти. Он по наивности думал, что я и другие пойдут!

Был Д. Д. Арцыбашев (инженер-аграрник. — Г. А.). Приехал из Тульской губернии, где все разграбили. Говорит, что разорение полное, уничтожена вся культурная сельскохозяйственная работа — плодовые сады, племенные питомники, семенное хозяйство. Восстановить — годы. Все деревни переполнены обломками от грабежа усадеб. В грабеже участвуют подростки, и мы имеем и в этом отношении очень тяжелые последствия. Сифилис и болезни, разнузданность и оправдание грабежа — почва, на которой придется строить воспитание нового поколения23.

(Одна из закрытых эсеровских газет в свой последний день 19 ноября писала о большевистском сигнале к большому грабежу под заголовком «Решительный разгром России». За три недели они сделали то, что не могли сделать три года войны. Вероятно, действительно, самый большой урон стране был нанесен именно в эти несколько недель. — Г. А.)

19 ноября. Сегодня не ночевал дома. Решил уезжать. Кажется, находят, что поздно. Вчера заседание Временного правительства не состоялось — пришли Константинов, Салтыков, Массальский (товарищи министров путей сообщения, внутренних дел, торговли и промышленности. — Г. А.), я и С. В. [Панина]. По-видимому, все подписавшие уехали. Вчера был ряд довольно непонятных обысков. Главным образом, в связи с городской думой, но, кажется, и в связи с к.-д.

Закрыты все газеты, напечатавшие воззвание Временного правительства, кроме “Вольности”. “Дело Народа” напечатало это воззвание в виде статьи “Завещание” и осталось целым. Из провинции есть сведения о том, что оно производит впечатление. Здесь — особенно в связи с закрытием газет — то же самое. Я считаю этот шаг правильным. Но это maximum, что могло дать родине Временное правительство.

Паша в связи с директорами правления их Общества (инженеров. — Г. А.) был арестован и просидел несколько часов в Смольном из-за нежелания платить красногвардейцам. Сам их комиссар Юренев говорил, что это, может быть, и незаконно, но рабочие требуют денег, а у них нет. Может быть, Учредительное Собрание потом вернет [деньги] компании. Будущее промышленности, по-видимому, беспросветно. Придется пройти через кризис»24.

На этом записи прекращаются.

В тот же день он уехал. 22 ноября Отделение физико-математических наук академии записало решение по его командировке «в южные районы страны по состоянию здоровья и для продолжения работ по живому веществу».

Дома осталась одна Наталия Егоровна, поскольку Нина и Прасковья Кирилловна еще раньше выехали в Шишаки. «После отъезда Владимира я оставалась больше месяца одна, — вспоминала она. — В квартире было жутко и пусто»25.

Вернадский исчез вовремя. 28 ноября Ленин специальным декретом объявил партию кадетов «врагами народа», а ее руководителей предписывалось арестовывать и предавать суду ревтрибуналов.

 

Глава тринадцатая

«И ЛЮБОВЬ К УКРАИНЕ НАС СВЯЗЫВАЛА»

Полтава как убежище. — Истинный переворот — в нас. — Где искать опоры? — Президент. — Спасение книг. — Лаборатория сахарозаводчиков. — Счастливые недели. — Четвертый апостол. — «Зоологические инстинкты». — Лавина все еще летит

В только что покоренной Москве Владимир Иванович остановился на Зубовском бульваре, 15, у Любощинских и весь день просидел с Анной Егоровной и Марком Марковичем. Эта спрятавшаяся за фасадом улицы настоящая деревенская усадьба (сохранившаяся до сих пор) с деревянным домом постройки 1818 года и большим парком теперь на весь второй петербургский период будет надежной пристанью во время его приездов в Москву. Любощинские всегда ждут его к себе, сохраняя в неприкосновенности «дядиволодин кабинет», большую светлую комнату с камином и окнами в парк. В двух шагах живет Шаховской, занимая квартиру в построенном Любощинскими на своей земле доходном многоэтажном доме, что отгораживает усадьбу от Зубовского бульвара.

Конечно, все разговоры вокруг происходящей на их глазах катастрофы. Магистральной ошибкой считает Вернадский идеализацию и незнание народа, сказавшиеся в политике кадетской демократии.

Дневник 20 ноября: «Разговор с Набоковым (тоже на время исчезнувшим из Питера. — Г. А.). И он переживает душевный кризис. Признает фетиш — всеобщее избирательное право. Фетиш демократии. По характеру образования и недостаточной государственности русского народа считает, что для него лучшим выходом был бы просвещенный абсолютизм. Но это невозможно. Смотрит вперед очень мрачно — развал России и вновь ее воссоздание. Думает, что благодаря политике Ленина — Бронштейна мир может быть заключен, т. к. союзники не выдержат одни немцев; считает, что для нас будет еще хуже, если будет тянуться теперешнее положение. <…>

К сожалению, одновременно с торжеством социальных низов и демоса идет моральное разложение основ его идеологии. Стоило ли бороться для достижения того низменного результата, который показала миру русская демократия?

У всех желание высшего; его нет в этой, как сказал Набоков, языческой революции»1. Действительно, впечатление такое, что и не было тысячелетнего христианства. Над чем же работала все эти века Церковь? «Неизбежное отсюда идейное и моральное крушение социализма. Что поставить на его место? Идеал единой космической организации человечества через государство? Космической цели овладения природой путем развития организации научной работы, научной мысли? Достижение идеала красоты в жизни? Углубление религиозного искания для познания божества и достижения настоящего братства? Усиление духовных стремлений человеческой личности в ущерб тем материальным, какие выставлялись социализмом?»2

Вернадский записывал эти взыскующие вопросы в вагоне поезда, который уносил его на юг. И как раз в тесном контакте с тем народом, который и был предметом хлопот и демократов, и революционеров. Пожалуй, даже слишком тесном.

Остается наблюдать и записывать. Дневник 21 ноября 1917 года: «Еду с солдатами, захватившими первый класс. Мне кажется, кроме меня, не сел никто, и я сел за 20 руб. на запасном пути с целым рядом похождений. В купе набилось около 8 человек, в коридорах сплошная толпа, едут на буферах. Все солдаты почти сплошь. И так едут поезда сплошь. В следующем за нами (через ½ часа) поезде уже драка, сломаны стекла… Кондуктора скрылись. Я еду на верхней полке относительно спокойно. Впечатление от разговоров чрезвычайно тяжелое. Темная Русь и Русь гибнущая — при стремлении к свободе Русь рабская. В разговорах сплошь без нужды всякие срамные выражения. Некоторые (солдат еврей) за каждым словом любимое ужасное русское ругательство матерщиной. И в общем эта привычка — ничего скверного помимо этих аксессуаров не говорили. <…> Разговоры очень интересные, но в общем безотрадные: о наживе — дешево купить, дорого продать. <…> Но наряду с этим, несомненно сознание общерусского несчастья. <…> Один умный солдат, читавший, но не очень грамотный, сделавший еще японскую войну, столяр и токарь из Славянска, ставил вопрос ясно. Сейчас солдатское житье — счастье — это не надолго. Солдат обнаглел, среди него выдвинулись плохие элементы и кончится все благодаря анархии возвратом к прежнему. Виноват Николай II и министры. Должны были уступить первой Думе, которая по составу была недурная. А теперь грозит безработица, будут грабить, а потом резаться из-за награбленного. “Рок ужасный” нам приходится переживать. Другой солдат говорил, что Россия стала, как Сербия, слабая. <…> Очень тяжелая атмосфера самосудов: все за них, хотя все рассказывают многочисленные случаи убийств невинных. Но другого средства против воровства и разбоев не знают. Очень характерно, что о социализме и т. п. не говорят. <…> О религии и о чем-то высоком нет разговоров, и после церквей произносят сейчас же обычные похабные присказки»3.

Как натуралист он не стоит «страшно далеко от народа», скорее даже ближе многих, вращаясь в среде горных инженеров, техников, мастеровых, в самой гуще практических людей. Да и крестьянство — народ в традиционном понимании — для него не terra incognita. Расстояние от университетской аудитории до деревенской избы в тысячу раз короче, чем обратное. Вопрос о знании жизни решается тем, кто кого изучает: ученые мужика или мужики ученого. Попав в научное собрание, мужик вообще ничего не поймет. Для него все эти непонятно разговаривающие люди, как и для Льва Толстого, занимаются баловством и сидят на шее у народа. А вот ученый всегда способен понять не только широкие социальные процессы, но он изучает и то, что происходит в душе отдельного представителя народа.

Лучший ученик Бекетова Краснов — инициатор отечествоведения и родиноведения в студенческом научно-литературном обществе — тоже не спешил возводить любовь к народу в лозунг, как многие из ближайшего политического окружения Вернадского. «Я порядком поездил по России, я больше твоего вращался в народной массе, как русской, так инородческой и европейской, — писал он Владимиру Ивановичу. — Я слишком твердо убежден, что только при известном культурном, а главное, индивидуальном развитии и самосознании возможно достижение тех идеалов, о которых мечтают социалисты. А слепая варварская орда, как ни пересаживай, как ни перетасовывай ее условия жизни и представителей, останется все тем же самым дилювиальным (времен потопа. — Г. А.) или еще более примитивным царством невежества, эксплуатации и грубости, в которых погрязли наши соотечественники. <…> [Надо], чтобы стихия эта управлялась теми, которые ее любят и которые знают ее и понимают, что ей хорошо. <…> Любовь без знания любимого предмета есть лишь зло»4. Стоит эту стихию предоставить самой себе, как ее сразу оседлают те, кто будет играть на слабостях и страстях народа как массы.

Метко, но, может быть, излишне резко судил друг молодости Вернадского. Начиная с поезда на Нижний Новгород, где он по дороге в докучаевскую экспедицию прилежно расспрашивал попутчиков о ценах и условиях найма на работу, Вернадский порядочно общался с низами и не считал, что жизнь их целиком определяется невежеством и непосредственными интересами. Самые приземленные инстинкты прикрыты и исходят из фантастических представлений, из иллюзий, мифов и идейных оправданий, которые складываются в народной среде, и чтобы их преодолеть, надо начинать с изменения сознания.

И вот он вновь видит дымящих самокрутками солдат-дезертиров, бросивших фронт и спешащих к себе в деревню в надежде принять участие в грабеже и развале «буржуазно-помещичьего» порядка. Он смотрит на «народ» новыми глазами и спрашивает себя: что означает новый взрыв варварства, не остановится ли рост науки и образования, который он наблюдал и в котором участвовал 30 лет? Где остановится лавина? Да, многое нужно осмыслить. А времени теперь для размышлений хватает. Из Москвы он направляется в Полтаву, оттуда — в Шишаки.

Как булгаковский Лариосик, сначала приехал он, а через пять дней пришла телеграмма с предупреждением о приезде, которую послал из Полтавы. Со станции Ереськи ему пришлось самому добираться до «Ковыль-горы». Его никто не встретил.

Вскоре, правда, обнаружилось, что жить на даче стало неуютно, опасно. И не только из-за холода, но и из-за островного положения во враждебном народном море. Он «буржуй», дачник, чужак. Выражение глаз крестьян изменилось, и ничего хорошего от них ждать теперь не приходилось. И действительно, вскоре после отъезда Вернадских Приютино-над-Пслом постигла тогдашняя всеобщая участь культурных гнезд. Дом на «Ковыль-горе» был буквально растащен по бревнышку. Сегодня здесь пустое место, как будто и не было дачного поселка.

Итак, пришлось перебираться в Полтаву, под гостеприимный кров Георгия Егоровича Старицкого. Дом, собственно, представлял собой большой флигель в усадьбе с садом. Ввиду военных и революционных трудностей хозяева завели корову. Жилось несравненно сытнее, чем в столицах. Накануне неведомого 1918 года в доме готовили елку. И прямо в сочельник появилась Наталия Егоровна. Ее вывезла из революционного Питера дочь Короленко Софья Владимировна. Та приехала по делам полтавского детского приюта и, располагая целым купе и разрешающими документами, смогла взять с собой Наталию Егоровну, которая к тому времени уже целый месяц жила одна.

Обстановка в самой Полтаве еще не такая напряженная. В городе сильно традиционное губернское земство, взявшее в свои руки власть. О таком самоуправлении и мечтали кадетские земцы, но теперь есть еще несколько властей: Киевская рада возникшей Украинской республики и Донецкая рабочая республика. В городе все чаще постреливают, что скорее говорит о грабежах, чем о войне. Вокруг же — полная неизвестность. Газет почти нет. Наступило время слухов.

Несмотря на все происходящее, Вернадский знает что делать. Собственно, праздность и уныние ему незнакомы. Некогда ждать, если есть его дело. Вот что он пишет дорогому Аде в Кисловодск 31 декабря 1917 года: «Я сижу здесь, отдыхаю и стараюсь прийти в норму. Положение в Полтаве неопределенное, идет глухая борьба между украинцами и большевиками. Одно время победили украинцы, но не смогли удержать порядка.

Я здесь очень много и хорошо работаю над большим трудом — Живое вещество в его геохимическом значении — и каждый день несколько часов над ним сижу. Конечно, очень трудно без книг и выписок — но думаю, что вчерне закончу схему всей книги, а затем уже буду отделывать и писать позже. Работы — хорошей — года на два, — но мне кажется, это будет завершение всей моей научной работы, так как то, что я могу здесь сказать, в смысле обещает во многом, — и даже очень многом — новое и мне кажется, очень нужное для развития науки. Иногда у меня являются сомнения, но они рассеиваются, когда подхожу с холодным рассудком. Работа, конечно, очень много дает мне.

Не знаю, когда удастся уехать, но думаю, что едва ли долго продержатся большевики в Петрограде. Очень, конечно, страшны осложнения с немцами. Ну, обо всем этом как-нибудь напишу.

Пиши Ниночке и Наташе сюда о себе и обо всем. Нежно целую. Твой Владимир»5.

Но ни от Корнилова из Кисловодска, ни из Москвы и Питера сообщений нет. Только через месяц Ольденбург, воспользовавшись оказией, сумел передать ему академическое содержание. В записке предупредил: «Родной мой Владимир! Сюда тебе нельзя приезжать, здесь голодно и для тебя специально не годится». Ясно, что означало это «специально»: антикадетский приказ действовал.

* * *

Времени для осмысления теперь стало больше. Собственно говоря, предстояло осмыслить весь четвертьвековой период своей жизни, когда он пытался претворить в жизнь свои юношеские идеалы общественного устройства и примкнул, стал создателем самой либеральной политической партии, записавшей в своей программе научные выводы. И вот все рухнуло под напором внутренней стихии. Результаты своих размышлений над происшедшим Вернадский изложил вскоре в маленьком меморандуме:

«Где искать опору? Искать в бесконечном, в творческом акте, в бесконечной силе духа.

Надо, чтобы в народе имелись значительные группы людей, которые не ломаются бурей, но творят и создают.

Необходимо прямо смотреть в глаза происшедшему, пересмотреть все устои своего общественного верования, подвергнуть все критике, ни перед чем не останавливаясь. Продумать все искренно, до конца искренно»6.

Слова относились к самому себе. Спрашивает за происшедшее с себя, ощущает свою часть ответственности за крушение. Все наши беды от незнания, от неумелого делания добра. Знали ли они народ, когда стремились к «четыреххвостке»? Равные ли должны быть выборы? Всем ли доступны начатки демократии? Кажется все же, что свобода — вещь, которую нельзя дать. Ее можно только взять. Кто дорастет до понимания ее крайней необходимости для себя, тот и возьмет.

«Различие между народом и нацией.

Народ был фетишем для интеллигенции. Между народом и интеллигенцией, в широком смысле этого слова, огромная рознь. Народ все время стремился не к тому, к чему стремилось государство. Сейчас народ потерял, и думаю, навсегда, великую свою многовековую веру: землицу. Он не понял — и не поняли его руководители, что они могут ему ее дать только тогда, когда и народ свободен, и когда его воля не ограничена внешним игом. <…>

Русская интеллигенция заражена маразмом социализма. Народ невежественный. Идеалы чисто материалистические. Стал решать как слепой сложные мировые вопросы с миропониманием XVII века. Результаты такого решения мы сейчас видим»7.

Что и говорить, результаты неожиданные. Они прямо противоположны тому, что провозглашалось: вместо мира получили войну, вместо земли — ее разграбление и разбазаривание, вместо изобилия — голод, вместо социалистического братства — дикое варварство, грабежи и болезни. Что нас ожидает?

«Любовь к человечеству — маленький идеал, когда живешь в космосе. Он охватывает слишком узкую базу жизни. Им нельзя охранить то, что является самой основой жизни, то, из-за чего стоит жить. Социализм основан на известном состоянии техники. Ученый стремится зайти за ее пределы. Обладать источниками энергии, сделать их доступными всем людям, избавить их от элементарного голода и холода можно иным путем.

Нельзя отложить заботу о вечном и великом на то время, когда будет достигнута для всех возможность удовлетворения своих элементарных нужд. Иначе будет поздно. Мы дадим материальные блага в руки людей, идеалом которых будет — “хлеба и зрелищ”. Есть, пить, ничего не делать, наслаждаться любовью. <…>

Невежество русского народа — одна причина, другая — аморализм. Если [преодоления] первого не дало государство, — монархи, то [преодоления] второго не дали духовные и умственные вожди. В этом грех русской интеллигенции. Представители нации — редко “из народа”. Шевченко — и тот доказывал “шляхетство”. Ломоносов — наполовину духовный, наполовину “буржуй” — судовладелец и судостроитель»8.

Он уже писал о смешении понятий народа и нации, или когда в политэкономических понятиях пропущен главный элемент — творящие единицы, личности, создающие форму всякого производства, которые нельзя свести к терминам «пролетариат» и «буржуазия». А ведь нация как раз и создается из творящих единиц, она, а не народ, определяет лицо страны. Именно ей должно принадлежать лидерство, что не получилось в 1905 году и что поздно получилось в 1917-м.

Общественные силы, участвовавшие в борьбе, слабо вооружены научным знанием. В дневнике 1918 года, исключительно богатом на мысли и тематическое изобилие, Вернадский сравнивает свою научную и общественную роли и обнаруживает между ними опасный разрыв. В научном творчестве он хозяин положения, потому что его идеи определяются только стремлением к истине и полноте источников, выводов, правильным описанием фактов и обобщений. Немного не так в общественных построениях, отраженных в документах и в направлениях деятельности. Здесь нет такой силы убедительности и доказательности, как в научной области. «В общественной и политической жизни примешивались чуждые истине привычки, боязнь углубления, огорчения близких, выводов, которые были бы мне самому тяжелы своим противоречием с тем, с чем я сжился. Здесь я не был свободен в своих исканиях. И в своих выводах. Иногда мне казалось это правильным, т. к. здесь добиться истины в сложном клубке событий иногда трудно до неимоверности. Атеперь? Когда жизнь разбивает старые убеждения и выявляет ошибочность жизненной деятельности! Не должен ли я смело, беспощадно и откровенно [идти] по пути полной переоценки своих убеждений и убеждений близких?»9

Как-то должны правильно сочетаться требования гражданской и политической свободы и равенства с требованиями изначального, природного неравенства? Онтологическое неравенство — именно то, чем всегда боятся огорчить своих соратников и близких.

«Равенство людей — фикция и, как теперь вижу, фикция вредная. В каждом государстве и народе есть раса высшая, творящая творческую созидательную работу, и раса низшая — раса разрушителей или рабов. Несчастие, если в их руки попадает власть и судьба народа и государства. Будет то, что с Россией. Нация в народе или государстве состоит из людей высшей расы. Демократия хороша, когда обеспечено господство нации. А если нет?

Равенства нет, и надо сделать из этого выводы. Очевидно, в государственной, общественной и экономической жизни при построении прав необходимо добиваться таких условий, при которых обеспечивалась бы нации возможность широкого и полного проявления и при которых наименее была бы опасной деятельность отрицателей и рабов. Мне кажется, при таком построении значительная часть демократических учреждений должна получить свое основание, ибо нация не совпадет ни с сословием, ни с классом. Но не больше ли элементов нации в русском дворянстве, чем в русском народе? Кто производит творческую работу в промышленности? Чей труд должен главным образом оплачиваться? Мне кажется, как правило, это не рабочий и не капиталист. Это организатор и изобретатель. Рабочий и капиталист — оба эксплуататоры, в том случае, если рабочий получает вознаграждение по социалистическому рецепту. Организатор совпадает с капиталистом, но далеко не всегда. Промышленность и техника вообще не может свободно развиваться в социалистическом строе, т. к. он весь не приспособлен к личной воле, неизбежной и необходимой для правильного функционирования организаторов и изобретателей. Мне давно хочется развить эти мысли. Можно построить любопытные социальные системы. Никогда нельзя заменить личность организатора и изобретателя коллегиями, хотя иногда и удобно пользоваться этой формой деятельности»10.

И если капитализм пользуется трудами изобретателя и организатора сознательно и открыто, создает системы, которые поддаются научному анализу, то социализм, по его мнению, начнет сворачивать технический прогресс и пользоваться трудами изобретателей скрытно и безжалостно, намеренно не выделяя их из группы трудящихся. Наступает время принципиальной, установленной господствующими документами технической рутины, как писал Вернадский еще в 1916 году, поскольку провозглашается господство класса, контролирующего и одновременно эксплуатирующего умственную деятельность.

Он имеет полную возможность наблюдать социализм. Зимой в Полтаве возобладали большевики, они снова догнали ученого и он видит их бездарное руководство. Никаких нововведений, кроме элементарного грабежа, пока не наблюдается. Нет, есть одно. Побывал в книжном магазине и был поражен, каким количеством пропагандистской литературы наводнен город. «Заваливают народ этой литературой. Истратили миллионы. Как злой гений»11.

Но господство большевиков было недолгим. В конце марта после Брестского мира в город прибывают немцы. Такое окончание войны вызывает шок у Вернадского и его кадетских полтавских друзей, а населением воспринимается смешанно: как унижение, но и как избавление от большевиков. Все надеются, что немцы наведут порядок. Большевики уходят не пустыми. Вывезли все деньги из банка, по городу ездит Красная гвардия, загружая все транспортные средства разным добром. Для Вернадского вся эта тоскливая реальность означает конец всякой социалистической идеи.

«Ужасно, что город ждет немцев как избавителей. Нет суда, полный произвол, не обеспечена честь близких, жизнь. Живешь как илот. Ведь “советская власть” означает неравенство для несоциалистов. Ненависть растет. А тут позорный мир, гибель России и ужасы убийства из-за угла — там, где это безопасно, и позорное бегство и отступление перед немцами. Некоторые даже считают, что и сейчас борьба с немцами в Украине — сговор большевиков, т. к. немцам выгодно прийти — иначе по договору они бы здесь не были. И измученные люди здесь с ужасом видят, что они ждут немцев без того негодования, как думали раньше, даже как людей, которые дадут возможность передохнуть. <…>

Масса замученных и избитых, истерзанных людей… Какой ужас и какое преступление. И какая без героев, и каторжная русская революция.

Сразу погибла не только вековая историческая задача русского государства — конституционность, еще недавно казавшаяся близкой. Но погибла и народная вековая задача — земля. Сейчас ясно, что это немыслимо»12.

Для него тяжело переживать презрение к народу, к его низменным интересам, к его стихийному анархизму. В эти мартовские дни он читает Достоевского и видит, как неправильна и далека от истины его вера в православный народ (где она теперь, эта вера?) и в то же время точна оценка писателем исторических перспектив в свете нигилизма. Это пренебрежение общества государственным идеалом и государственными устоями привело к социализму в его большевистской разновидности. Поэтому он отказывается считать Чернышевского и все так называемое прогрессивное движение 1860-х годов — прогрессивным. По последствиям видны исходные посылки, как по результатам химической реакции можно узнать, какие вещества в нее вступили.

Особенно удручает падение религиозных идеалов в народе даже в тех его элементах, которые более или менее сознательно принимали религию. Сам он вырос в либеральной среде, где вера давно испарилась как реакция на принудительно-государственное ее насаждение. Но рост образования в народе, появление массы интеллигенции, рост земства и городского самоуправления привели на рубеже веков к чему-то похожему на религиозное возрождение. Изменилась приходская жизнь, появились религиозные мыслители, хотя бы его друг Сергей Трубецкой. Удивительным образом в этой свободной атмосфере сын Георгий стал сознательно религиозным юношей. В университете его друзьями стали будущие священники Павел Флоренский, Михаил Шик.

В эти дни Владимир Иванович получил от сына письмо из Перми, где Георгий читал курс русской истории в местном университете. Георгий писал о подъеме религиозных чувств.

Вернадский прочитал это письмо Короленко, с которым немало встречался в эти весенние дни 1918 года. Писатель верит в силу религии, записывает Владимир Иванович, но полагает, что Церковь сама должна измениться, пересоздаться, обновиться. Короленко ценит религию только за моральное воспитание, за проповедь любви и братства. Но Вернадский смотрит глубже: «В церкви же одни формы и попытка оживить их может привести только к реставрации. Они (Короленко и его дочь Софья Владимировна. — Г. А.) совершенно не сознают иррациональной стороны религии.

Для меня эти вопросы сейчас стоят очень остро. Если бы я был безразличен в религиозном настроении или принимал основы христианства, я вошел бы в свободную православную церковь. Но для меня основы ее неприемлемы. А вместе с тем я считаю православие (свободную церковь) и христианство меньшим врагом культуры, чем заменяющий религию социализм в той форме, в какой он охватывает массы»13.

Найти нравственную опору в вере — для него недостаточно. Вера во что? В некие вне человека находящиеся духовные сущности — для него это немыслимо. Никогда было немыслимо, а теперь, в период крушения всей жизни, на краю всех бездн, — и подавно. Только в себе самом можно найти тот источник, к которому можно припасть. Только творческая жизнь устанавливает мир вокруг, утверждает его среди хаоса страстей и разрушений. Только творчество дает надежду. «Работаю много над живым веществом. И здесь нахожу опору. Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать. Надо найти, и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве»14.

В эти дни читает Достоевского, том за томом. Раньше никогда его не любил и не ценил. Теперь в годину перемен и переосмыслений начинает понимать его мятежную душу. «Чтение Достоевского открывает передо мной много нового — нового мне великого писателя-гуманиста. И такие вещи, как “Белые ночи”, “Маленький герой”. В них сквозит та мысль, которая дорога мне. В жизни человека иногда настоящей жизнью является один миг. Но из-за этого мига, какую бы разнообразную форму он ни принял (а он может принять самую бесконечно разнообразную форму), вся жизнь человека приобретает иной смысл. Этот миг, иногда, будет ли это глубокий порыв Эроса в разных формах, религиозного переживания и углубления, подвига самозабвения и любви к другим, художественного проникновения или научного творчества или чего-либо другого — философского понимания или действенного проявления личности — безразлично — есть часть того вечного, что строит сущность живого вещества, одним из проявлений которого мы являемся…»15

Так в эти осенне-зимние полтавские дни в нем зреет переворот огромного значения. Приближается миг, момент истины. Он еще не знает, что до этого мига осталось ровно два года. Незаметно даже для такого чуткого самоаналитика меняется индивидуальный внутренний строй, вырастают иные ценности. То, что казалось помехой для общественной и политической деятельности, выходит на первый план и оттесняет злобу дня. Недаром летом прошлого года в Шишаках ему вдруг как с космических высот вечности предстало жалкое мельтешение людей на планете. С другой стороны, вчитывание в биологическую литературу дает неожиданный эффект: связь общественной жизни с жизнью космической, природной. И в общественной жизни необходима та же искренняя и глубокая перестройка, какая требуется в науках о Земле. Выходит, что, идя вглубь себя, сосредоточиваясь на своей мысли, он и не отвлекается вовсе. В глубине все связано со всем.

Переворот все яснее: «У меня сейчас такое чувство, что надо отдавать силы жизни всей не только организационной [работе] или планам, но творческой в самом подлинном смысле, в создание духовных ценностей, исходящих от человеческой личности, а не от тех или иных форм государственной или общественной жизни. В отличие от моего обычного настроения, мне хочется раскрыть свою личность, свои мысли, свои знания, все духовное содержание моей природы до конца, в полной силе, а не сдерживать и ограничивать ее проявления, как это было раньше»16.

* * *

Но что делать в свете горьких истин? Пока — спасать что можно. Нет ничего хуже апатии, нет ничего вреднее и ужаснее безразличия и серой будничной жизни в такой момент. И он разыскивает, скликает знакомых и просто специалистов, старается хотя бы держать в уме, помнить, где кто находится, куда людей забросило лавиной. Создавать элементарные связи людей науки между собой.

Разве в прошлом наука чувствовала себя спокойной? Нет, всегда как на вулкане. Года не проходило в старой Европе без войн, моровых поветрий, нашествий варваров. Тем не менее в кельях августинцев теплилась гуманитарная мысль. В своих лабораториях алхимики узнавали свойства веществ. Хирурги, презрев смертельный запрет, резали трупы, чтобы выяснить строение организма. Знание в борьбе с темными народными инстинктами никогда не замирало.

В марте Вернадский сообщает Ферсману: «Положение очень тяжелое и превышающее по ужасу и последствиям все, что мы предполагали. Немцы — хозяева. Жизнь здесь восстанавливается, но неизвестно, прочно ли. Возможны безумные вспышки…»17 Но все же геологи, пишет он, образуют в Киеве Геологический комитет, подобный российскому, Украинское горно-геологическое общество, Гидрогеологический отдел Министерства земледелия. «Все эти организации находятся в руках русских, и вообще русская культура и ее широчайший рост — единственное наше спасение»18.

Расспрашивает о знакомых и сообщает в свою очередь о знакомых. «Отчего Вы и никто не пишите даже по оказии? — Тоже Ферсману через две недели, уже собираясь в Киев. — Неужели ни одно из моих писем по оказии не дошло? Ужасно беспокоюсь об Елизавете Дмитриевне (Ревуцкой. — Г. А.). Все ждал ее сюда и совершенно не знаю, где она и что она. Так все это ужасно и жутко»19.

В условиях немецкой оккупации в Полтаве он использует любую возможность для организации людей. Интеллектуальный градус в городе с его приездом значительно повысился.

В Полтаве сильное земство. Недаром именно полтавские земцы заказали Докучаеву исследования природы края, построили прекрасный естественно-исторический музей. Налажена великолепная земская статистика. В конце XIX века земским статистическим бюро заведовал Юлий Алексеевич Бунин, брат писателя, и сам Иван Алексеевич в юном периоде толстовства занимался тут делами «Посредника». К земско-кадетской среде принадлежал и Георгий Егорович.

Годы спустя, в августе 1937 года, месяцы оккупации виделись уже так: «Жизнь была так внешне спокойна, что можно было сделать далекие поездки и экскурсии. Я вновь тесно связался с полтавским музеем. В Полтаве, кроме среды музея и энтомологов, я вращался в среде Короленко, друзей Георгия (шурина. — Г. А.), кадетов и др. В городе еще не чувствовалось растерянности, жизнь шла своим чередом»20.

Музей славился хорошими коллекциями, особенно энтомологической, библиотекой естественно-исторической литературы. Можно было наладить кое-какие научные занятия.

С наступлением весны и замирения края под немцами Вернадский смог даже с сотрудниками музея сделать геологические экскурсии для пополнения музейных коллекций. Экскурсировал в Лубны, где нашел важные моренные отложения, в Гонцы, где побывал на палеонтологических раскопках. 18 и 30 апреля ездил в Кулики, где встретился интересный в геологическом отношении овраг. Посетил опытное поле с прекрасной коллекцией растений. Здесь велась хорошая агрономическая работа.

Седьмого апреля образовал Общество любителей природы при музее. 28 мая прошло первое и, как выяснилось вскоре, последнее его заседание, где Вернадский впервые в своей жизни сделал доклад на тему о живом веществе.

И конечно, смог целиком сосредоточиться на том, к чему лежит душа. Третья постоянная тема дневников этих месяцев — самозабвенная ежедневная практически работа по живому веществу. И читая книги, что берет в здешней библиотеке, несмотря на их случайный подбор, и проводя полевые наблюдения (собирает плесень и зелень с заборов, рассматривает под микроскопом) — он все стремится к одной цели: выяснению роли живого в строении природы.

Почти каждая дневниковая запись начинается с какого-либо варианта слов: «Работаю над живым веществом». Относятся они и к чтению, и к работе с микроскопом, и просто к обдумыванию новых идей во время прогулки.

Двадцать восьмого марта: «Всего как-то захватила работа над живым веществом, которую я обдумываю, передумываю и перерабатываю, и мысль об окружающем. Но писать могу только о живом веществе, так как едва заканчиваю к вечеру, и уже нет охоты и энергии писать о связи с текущим моментом. А надо бы! Не успеваю делать записи в дневнике и едва иногда набрасываю мысли в связи с переживаемым моментом. Чувствую иногда, что надо это делать и надо смело выступить в борьбу за дорогие идеалы — а между тем все поглощает мысль о живом веществе. Здесь все новое и новое открывается передо мной, иногда мне кажется, что я не совладаю с темой, но общий скелет работы все двигается дальше, рукопись уже достигла более 430 страниц, и хотя книги, нужные мне, имею только случайные — работа все упорно и определенно идет. Мне ясно, что я захватываю много в совершенно новом свете, и если мне удастся разработать так, как хотел бы, то получится работа, имеющая значение, ибо она дает новые вопросы для научной работы. Странно, как по мере углубления работы вновь возрождаются старые воспоминания о мыслях, чтении и мечтаниях как раз в этой области еще далекой молодости. И теперь это все синтезируется»21. Иначе говоря, завершается громадная подспудная работа мысли над детскими вопросами, с одной стороны, а с другой — она не закрывает тему, а открывает новую неизвестную область исследования.

Новая тема, таким образом, выпрастывается из узких пеленок геохимии, геологии, биологии и касается уже всего естествознания. Распахивающаяся безграничность поражает и озадачивает. Как будто высадился на новую землю. Вокруг все неизведанное и неназванное, имени не имеющее. Через три дня, как раз в день вступления в Полтаву немцев, отмечает, что вчерне весь остов книги закончен, но обработка наброска потребует огромного труда: «Я знаю, что я даю здесь много новых концепций и нового понимания природы, — но сумею ли это сделать понятным современникам? И ужасно ярко чувствую недостаточность собственного знания даже в области, уже доступной человечеству»22.

Что касается сомнений, он всегда искал и ищет не подтверждения своих открытий, а опровержений. От сомнений знание должно крепнуть.

* * *

Тем временем в Киеве произошли некоторые события. Власть на Украине переменилась во второй раз. Переворот совершил Союз земельных собственников. Это была украинская часть созданной в 1917 году сотоварищем Вернадского по партии H. Н. Львовым организации, в которую входили как помещики, так и крестьяне, выделившиеся из сельских обществ по Столыпинской реформе — антибольшевистская и антисоветская сила. И, разумеется, захватившие власть большевики в деревне первым делом затравили союз комитетами бедноты, объединившими большую часть деревни, ненавидевшей новшества в виде столыпинских отрубов и хуторов, голосовавшую за опчую жисть и собственность против жизни по личной ответственности. Летом 1918 года земля в России была социализирована. Однако в отделившейся Украине собственники и их союз еще держались. В марте 1918 года Союз земельных собственников на своем съезде провозгласил гетманом Украины русского генерала Скоропадского. Собственно, выбор совершили немцы, отправив Раду в отставку и призвав диктатора. Правда, диктатура образовалась довольно либеральная. Петр Петрович Скоропадский, по свидетельствам очевидцев, человек мягкий и добрый, мало подходил на эту роль.

Наполнившие Киев либеральные деятели, наконец, консолидировались и созвали съезд. Вернадский был делегирован полтавскими кадетами, и 7 мая он уже в поезде, снова заполненном солдатами, но на этот раз по какому-то мрачному юмору — немецкими. Ехал целые сутки, в результате опоздал к открытию съезда. Но его как отца-основателя сразу усадили в президиум и попросили председательствовать на вечернем заседании 8 мая. При всем обилии мнений господствующее настроение на съезде — использовать украинскую государственность для восстановления России. Даже был принят пункт о русском языке как государственном. Надежды на русскую культуру сквозят и у него самого после разговора с новыми людьми, с местной кадетской молодежью: «Огромно значение сознательного стремления русского общества к воссоединению и возрождению России. Если оно охватит широкие круги, творящие жизнь, оно не может быть остановлено»23.

На время съезда Вернадский устроился в маленьком домике на Тарасовской улице у профессора Василенко, хорошо известного ему по петербургскому министерству и по партии. Широко был известен Николай Прокофьевич и на Украине и теперь стал министром просвещения и одновременно — иностранных дел — в правительстве Скоропадского. Василенко обрисовал ему положение дел после переворота. Немцы распоряжаются и вывозят все что можно, в основном продовольствие, захватывая склады. Правительственная украинизация нестрогая, можно даже сказать, необременительная. Немцы пишут свои приказы по-русски. Провозглашалось равноправие граждан. Город переполнен беженцами с севера. Жизнь бьет ключом. Поскольку создавалась полноценная украинская государственность, Василенко поставил вопрос перед гетманом о создании на Украине своей Академии наук. Оба профессора знали, что такой план существовал еще в их петербургском Министерстве народного просвещения после Февральской революции. И Николай Прокофьевич предложил Владимиру Ивановичу взяться за это дело.

За пять месяцев полтавской жизни Вернадский понял, что Украина отделилась и независимо от того, останется ли русский язык государственным или нет, ее самостоятельность уже есть факт. Соглашаясь возглавить работу по организации академии, он понимал, что гораздо больше, чем все вооруженные люди вместе взятые, способствует окончательному отпадению Украины или, в лучшем случае, превращению ее в федеральную часть России. Научный центр, который изучает язык и историю народа, означает, что из народа выделилась нация, осознающая свою общность и историческую судьбу. Без такого изучения национальной самостоятельности быть не может, какие бы политические лозунги ни провозглашались. Ее нельзя внедрить силой.

Нужно считаться с реальностью. Если он не согласится создавать академию, завтра прибудут деловые эксперты из Берлина или Вены и, без сомнения, наладят такую работу, которая, кстати сказать, шла тогда по всей Восточной Европе. Уж лучше академия сохранит традиционные связи с русской культурой. Наука вообще не имеет национальности. И потому, будет ли Украина отдельным государством, во что пока мало кто верит, или войдет на правах федеративной части в Россию, научный центр останется навсегда, он будет не разъединять, а связывать русёкий и украинский народы в высших сферах истины. Правда, в разговоре с Василенко Вернадский поставил условие: он не станет принимать украинского гражданства. Будет работать как свободный эксперт, приглашенный правительством.

Дело заманчивое, и он, как всегда, подпадает под власть грандиозной цели — создать полноценную Академию наук. «Все больше вдумываюсь в создание большого центра в Киеве, воспользовавшись благоприятной политической конъюнктурой, — записывает в дневнике 12 мая. — Даже если не удастся провести — надо проводить. Обычно из всего этого всегда что-нибудь выходило и никогда нельзя знать результата. Не надо знать результат, а надо знать, что хочешь получить. Написать записку об Украинской Академии наук. 1. Национальная библиотека при Академии. Государство должно дать несколько миллионов на приобретение книг. 2. Научно-исследовательские институты: Геологический комитет, Географическая карта, земледельческие и почвенные [станции]. Необходимо немедленно выработать план»24.

Принципиально в этих словах план уже изложен и по возвращении в Полтаву мысленно оттачивается. А 1 июня он прибывает в Киев. 4-го удалось снять квартиру, что по тем временам считалось огромной удачей из-за наплыва переселенцев с севера (13-го к нему приехала Наталия Егоровна). И, как всегда, с головой, с огромной энергией мысли окунулся в работу. Вряд ли кто на Украине так знал и всеобщую историю науки, и родословную науки российской. Судьба предоставила заманчивый шанс использовать на практике сугубо исторические сведения и знания, вывести из них лучшие принципы построения научных учреждений. Недаром он рылся в архивах и музеях России и Европы.

Прежде всего, более четко сформулировал многообразные и не совсем ясные желания и устремления правительства. 9 июня Вернадский был на приеме у гетмана. В дневнике: «Генерал свитский, не вполне разобравшийся в положении и недостаточно образованный, но, очевидно, очень неглупый и с характером, по крайней мере, в смысле желания»25. Скоропадский надеялся при создании Академии наук обойтись малыми средствами, на что Вернадский указывал, что и «малые — будут “относительно малыми”». В результате гетман все же обещал всякое содействие.

В эти же дни Владимира Ивановича пригласил к себе один из лидеров свергнутой Рады историк Михаил Грушевский, который, оказывается, полулегально жил в Киеве и был весьма обеспокоен стремительным образованием Академии наук. Он надеялся, что в этот ранг будет возведено его львовское «Науково товариство», и уговаривал Вернадского не брать деньги у «такого правительства», вообще не спешить, ведь положение непрочно. Именно по этой причине и надо спешить, говорил Вернадский. Он подробно описал их встречу и свою генеральную линию: не сбиваться на политику; наука — дело мирового уровня, не зависит от правительств и движений народов, и только она поможет выйти из военного истощения. Грушевский отказался и работать по организации академии, и войти в нее. Вернадский обещал донести до коллег его заявление.

А работа между тем разворачивалась, как он и наметил, широко и сразу в трех направлениях: создание Академии наук, национальной библиотеки и ряда необходимых учебных и научных учреждений. Вернадский формировал сразу три комиссии, подыскивал ученых секретарей в каждую. Секретарем по уставу Академии наук стал знаток истории и семей Украины архивист В. Л. Модзалевский, секретарем по высшей школе — молодой геолог Б. Л. Личков, по библиотеке — А. З. Носков и Е. Ю. Перфецкий.

Теперь нужны люди, ученые, и он их собирает. Среди многочисленных знакомых на пост вероятного непременного секретаря лучше всех подошел бы его московский знакомый, профессор Лазаревского института восточных языков Агафангел Ефимович Крымский. Он знаком с ним с 1905 года по Академическому союзу и даже несколько раз был у него в институтской квартире в Армянском переулке, заваленной от пола до потолка книгами. Крымский — эрудит, не только специалист по семитологии, арабистике, истории ислама, но и большой знаток грамматики и истории украинского языка. Крымский в 1908 году издал книжечку украинских стихов и подарил ему, подписав так: «Самому дорогому моему приятелю и лучшему человеку, которого я когда-либо знал, академику В. И. Вернадскому».

Крымский откликнулся с радостью. Согласился переехать навсегда, только нужно перевезти всю собранную им огромную библиотеку восточной литературы, которую в дальнейшем мог бы передать в академию (что потом он и сделал). Вернадский занялся добыванием вагона для Крымского, и вскоре тот прибыл в Киев с книгами и включился в работу.

Из Харьковского университета Владимир Иванович пригласил своего сочлена по Государственному совету, профессора истории и знатока Слободской Украины Дмитрия Ивановича Багалея, предназначая ему роль своего заместителя.

За первыми хлопотами пролетел месяц, и 9 июля академическая комиссия собралась. Вернадский прочел доклад «К созданию Украинской Академии наук», в котором развернул перед коллегами широкую историческую панораму и обрисовал задачи.

Академии первоначально возникли из ученых кружков Италии. Ученые общались научно, помогали друг другу. Их стали брать под опеку государи. Первые национальные — Французская академия наук и Королевское общество в Англии. Некоторые из европейских академий сохранили старинный статус чисто ученых обществ, другие, как Королевское общество или Российская академия наук, приобрели практическое, соприкасающееся с задачами государства, направление. Они обрастали институтами, обсерваториями, научными станциями, лабораториями, музеями.

Лучше всего взять за образец Российскую академию, говорил Вернадский. Приблизить ее к запросам жизни. Академия лучше должна способствовать быстрому развитию производительных сил, материальной и духовной культуры украинского народа.

Планировалось, что академия будет состоять из трех отделов: историко-филологического, физико-математического и социально-экономического. В дополнение создаются КЕПС, комиссии по изучению экономически-статистической жизни и ресурсов Украины, по изучению памятников украинской словесности и языка. Предусматривалось создание первых институтов: прикладной механики, геодезического, физического и садов Ботанического и Акклиматизационного. На остальное у правительства пока нет средств, но в планах еще числились Демографический институт и Институт экономики.

Комиссия немедленно приступила к выработке устава академии, составила первоначальный список членов, а также законопроект о своем учреждении. Занятия шли интенсивно. За два месяца проведено 23 заседания, 15 из которых вел сам Вернадский.

Дневники этих месяцев заполнены сетованиями: «все время на людях», «масса народу», «толпы людей», «целый день посетители». Дневник 21 июля 1918 года: «Так все не записывал. Жизнь не дает возможности вести строгий дневник, тем более, что переплетаются два стремления — внутренние переживания и внешние события — как наблюдатель и как переживающий даже не события, а развертывания внутреннего процесса своей личности»26. Никак не остаться одному, никак не сосредоточиться. В Киев стягиваются кадеты, идут непрерывные партийные встречи и консультации. Полулегально появился Милюков и с ним почти ежедневные встречи и беседы о мировом и российском положении. Кто победит в войне — еще неясно, на кого ориентироваться? Все мешает, отвлекает от главного. И для него выкраивает каждую минуту свободного времени. В течение всего лета и осени 1918 года рукопись растет. Вот типичная запись:

«29 августа. Утро. Эти дни видишь массу народа и много дела. На душе смутно и тяжело. Ищешь выхода. Вместе с тем мысль обращается и к общим проблемам в связи с интересующими меня вопросами о живом в природе. Едва успеваю работать над рукописью живого вещества: подвигается медленно. Целый день на людях, устаю. Успеваю читать только газеты, Ливингстона, Тутковского — геологию Минской губернии».

«10 ноября. Бибиковский бульвар, 14. Не писал больше двух месяцев (дневник. — Г. А.). А в это время столько событий. И сейчас пишу вечером, когда хотя и не поздно, но устал. Мысль работает дальше. Много читаешь, думаешь и в то же время среди быстрой смены событий, кажется, куда-то мчишься. Бренность жизни и миг жизни чувствуется до чрезвычайности.

Работал над живым веществом очень интенсивно. Немного над лекциями по геохимии».

В те дни Владимир Иванович как раз читал в Киевском университете небольшой курс по новой науке. Вместе со студентами их слушал Личков и оставил небольшие воспоминания о Вернадском-лекторе.

Осенью законопроект об учреждении Академии наук был подписан гетманом Скоропадским и вступил в силу. Но произошло это буквально за несколько дней до ухода немцев и падения гетманства.

Двадцать седьмого ноября состоялось историческое первое общее собрание. Его открыл старейший по возрасту искусствовед и литературовед Н. И. Петров, член-корреспондент Российской академии наук. Из двадцати шести академиков, утвержденных гетманским универсалом, смогли прибыть только восемь, но они заявили о своей правомочности. Собрание единодушно избрало Вернадского президентом Украинской академии наук. По-украински — головою. Как он и намечал, вице-президентом избрали Багалея, непременным секретарем — Крымского.

В краткий период Петлюры и Директории украинизация шла лихорадочная. За полтора месяца поменяли все вывески в городе, но, в сущности, этим дело и ограничилось.

Восьмого февраля 1919 года при огромной панике и бегстве из города наступила очередная перемена власти в Киеве. Как сообщают свидетели событий, поначалу большевики вели себя более или менее либерально, если не считать реквизиций и уплотнений. Они захватили, в сущности, очень богатый город с ценностями, копившимися веками, и сразу стали, как писал очевидец, «под видом строительства новой жизни расточать остатки старой». Щедрые за чужой счет, они устраивали во дворцах и особняках учреждения «культуры для народа». Академия наук пришлась новой власти ко двору. Комиссар по просвещению В. П. Затонский, с которым общался в основном Крымский, обещал академикам всяческое содействие.

Вскоре большевики предоставили Академии наук особняк бывшего пансиона Левашовой на Большой Владимирской улице. (В нем девочкой когда-то училась Анна Петровна Константинович.) Вернадский получил кабинет, где мог назначать общие собрания академиков. Президиум академии находится там и поныне.

Итак, в начале фантасмагорического 1919 года в Киеве реально приступила к работе Академия наук. Она состояла из пятнадцати комиссий и комитетов по многим отраслям знаний, зоологического кабинета, Всенародной библиотеки, трех институтов. Всего числилось в академических учреждениях 140 сотрудников. В первом отчете президент писал: «Сейчас идет изучение флоры, фауны, минералогии Украины, сданы в печать работы о белом и сером угле Украины, заканчивается и частично сдана в печать работа по ее гидрологии, полезным ископаемым, строительным материалам, подготавливаются научные словари, украинско-русский и русско-украинский, исторический словарь украинского языка, издаются памятники исторические и историко-юридические, организуются музеи и гербарии, изучаются свойства донецких углей и т. п. Работа находится в самом разгаре. Новый научный центр создан»27.

В мае 1919 года в Киев приехал Ферсман, который только что первым (но далеко не последним) из учеников Вернадского был избран в Российскую академию наук. Он прибыл по официальному вызову Украинской академии наук для установления связей между учеными Питера и Киева. Ферсман сделал доклад на общем собрании и увез с собой все копии документов об учреждении новой академии. Мост установлен.

Многие оставили воспоминания о первом, весьма романтическом периоде Академии наук, созданной не в условиях благоденствия государства, как это обычно бывало в истории, а в период разрухи и смены властей. И все как один пишут о влиянии одной личности, внутренняя сила которой превозмогала все казавшиеся непреодолимыми трудности.

Как частица высокой энергии, пролетая сквозь заряженную среду, оставляет яркий след, так пронесся Вернадский сквозь напряженную национализмом украинскую жизнь. Во время образования нового государства, среди борьбы классов он сумел каждую перемену обратить на пользу культурной работе. Все созданные им учреждения действуют до сих пор, подтверждая таинственное свойство культуры и цивилизации распространяться, не теряя силы, и противостоять силам варварства и разрушения.

* * *

Одновременно столь же стремительно формировалась Национальная библиотека Украины. Известие о ней быстро распространилось по всей стране, и в библиотеку посыпались предложения о продаже больших и малых собраний. Кругом рушились усадьбы, разорялись бывшие дворянские гнезда. Многие покидали родину. И там, где еще сохранялась относительная стабильность, люди не чувствовали уверенности. Образовавшийся книжный центр занялся спасением книг и рукописей. Если их невозможно было вывезти, то владельцам выдавалась грамота. Так, он добился охраны для изумительной, как писали, лучшей на Украине коллекции чешуекрылых насекомых, библиотеки и лаборатории сахарного завода Симиренкова в Корсуни. Правда, это было уже при большевиках.

Вернадский часто выезжал, чтобы увидеть и оценить предлагаемое собрание, или посылал специалиста. И в самом Киеве, особенно с установлением в феврале советской власти, обнаружилось немало объектов спасения. Новые правители расформировали «идеологически чуждые» учреждения, и их книжные собрания целиком входили в библиотеку. Ученые спасли от расхищения огромную библиотеку 1-й Киевской гимназии — 100 тысяч томов, коллегии Павла Галагана — 9269 томов сочинений первой половины XIX века и 800 томов редких книг. Когда не представлялось возможным вывезти книги из закрытого коммунистами собрания, его оставляли на месте и оформляли как филиал. Так было и с уникальным собранием Киевской духовной академии, основу которой составляла библиотека Киево-Могилянской академии XVII–XVIII веков. Оно осталось в том же здании — памятнике архитектуры, одновременно взятом под охрану.

Национальная библиотека строилась как научная и одновременно — общедоступная. Она расположилась в здании 1-й Киевской гимназии. Теперь построено новое здание, а прежнее превратилось в филиал, а самой библиотеке присвоено имя Вернадского.

При восстановлении связей с Россией библиотека сразу обратилась ко всем схожим учреждениям, известив о своем возникновении, и предложила наладить книгообмен и присылку обязательных экземпляров книг, издающихся на Украине. По инициативе Вернадского собирались издания революционных лет вплоть до листовок, приказов, объявлений и рукописей. Большой бумажный поток стекался сюда со всех концов украинской круговерти.

В третьей комиссии — по высшей школе — ему хорошо помогал Борис Леонидович Личков. Молодой геолог интересовался широким кругом вопросов, а в 1914 году он выпустил философскую книгу под названием «О границах познания в естественных науках», которую Вернадский с интересом прочитал. Деловое сотрудничество переросло у них в более тесное задушевное общение. Отныне вся дальнейшая судьба Л ичкова будет связана с Вернадским.

Работа между тем шла по преобразованию Киевского университета Святого Владимира в Государственный университет имени Шевченко. Открыты университет в Екатеринославе и некоторые другие учебные институты.

* * *

Осенью 1918 года удалось наладить даже эксперименты по живому веществу. По его запросу только что формально созданная, но еще не действующая академия выделила своему руководителю небольшую сумму для опытов. Как записано в протоколе: ассигновано 59 400 карбованцев «для науковой праци про значности живой матерш и геохимш».

Единственной приличной, хорошо оборудованной лабораторией оказалась лаборатория Союза сахарозаводчиков, которой руководили профессора C. Л. Франкфурт и А. И. Душечкин. Вернадский увлек идеями некоторых молодых сотрудников, и опыты начались, причем в самые смутные дни наступления на Киев петлюровских войск.

Опыты касались в основном химического состава живых организмов. На целое столетие, писал он, наука отстала в выяснении состава и соотношения различных химических веществ в организмах от познания неживых тел. Особенно на атомном уровне.

Ему помогала молодой химик Ирина Дмитриевна Старынкевич. Они проанализировали с ней 120 видов растений и животных и сразу получили множество новых данных. Открыли кобальт во мхах, никель в организме мышей и т. п.

Один из опытов имел далекоидущие последствия в понимании роли живых организмов на поверхности планеты, или, как говорили в старинных научных книгах, «в экономии природы». Иначе говоря, речь шла о выяснении баланса энергии в биосфере, одной его черты, но очень важной. Они взялись доказать, что диатомовые водоросли используют кремнезем — главную составную часть глины — для построения своего тела. Такая догадка в науке существовала.

«Я занимался каолином еще в Париже у Ле-Шателье в Эколь де Мин в 1889 году и дал его структурную формулу. При разложении каолина выделяется тепло, как первый показал Ле-Шателье и как я могу него [в лаборатории] подтвердить. Разлагая каолиновое ядро, диатомовые должны получать свободную энергию — тепло, которую могли использовать для жизни»28.

Интрига опыта заключалась в том, что каолиновое ядро, формулу которого он дал еще во время парижской стажировки, исключительно стойкое соединение. Его основу составляет очень удачное сцепление атомов кремния и алюминия. В процессе выветривания глин в природе оно не разлагается. Трудно разорвать эту связь и нарочно, нужно воздействовать сильными кислотами и нагревать до высоких температур.

Если удастся доказать, что диатомовые водоросли разрывают каолиновое ядро, значит, действие организмов аналогично воздействию сильных реагентов и высоких температур. Умея разрывать столь крепчайшие связи, диатомовые водоросли — очень распространенные в биосфере — участвуют в дроблении вещества и играют огромную роль в «экономии природы».

Чистые культуры водорослей поставлял им микробиолог Н. Г. Холодный из университета, а опыты вел студент В. Н. Наумович. Он сразу показал себя вдумчивым и наблюдательным экспериментатором и работал с огромным энтузиазмом. Как и многие студенты, Наумович в эти дни поздней осени был мобилизован в гетманскую армию и прибегал с позиций наблюдать и вести записи в журнале.

Во время петлюровской атаки юноша был убит. Вернадский с тоской писал очередной некролог на смерть молодого талантливого человека.

При штурме города в лаборатории отключили отопление, и большая часть опытов погибла. Лишь один был доведен до конца и дал положительный ответ на поставленный вопрос. Показано, что при посеве диатомовых водорослей на подольскую глину появился гидрат окиси алюминия, что свидетельствовало о разложении каолинового ядра. Вернадский повторит этот опыт через много лет в Москве.

Случай с Наумовичем вызывает еще одну ассоциацию с «Белой гвардией» и с той обстановкой, в которой жили Вернадский и окружавшие его люди. Нина Владимировна, приехавшая осенью из Шишаков, где дома уже не было, но осталась плантация, с которой она привезла немного овощей и трав для чая, вспоминает, как во время одной из прогулок ее с отцом по Бибикову бульвару раздались выстрелы и вокруг начали свистеть пули. Она перепугалась, а он шел, погруженный в свои думы и совсем не замечая перестрелки.

Таков быт. Когда ушли из гимназии, жили у знакомых (на Тарасовской улице в доме 7, у профессора-гигиениста Добровольского). Жили как все: в «уплотненных квартирах», на чемоданах со сдвинутой мебелью в комнатах. Одновременно с Ниной, вернувшейся из Шишаков, приехал (причем в тот же день через несколько часов) Георгий из Перми. Молодой профессор бежал от большевиков, захвативших Урал. Вскоре он уехал преподавать русскую историю во вновь образовавшийся Таврический университет, быстро наполнявшийся бежавшими с севера учеными.

* * *

Дела у красных шли не блестяще. В марте — апреле 1919 года добровольческие фронты сдавливали их со всех сторон, и это означало, что всем остальным каждый день грозил самыми неожиданными опасностями. «Долго не писал — а между тем огромные изменения, — записывает Владимир Иванович 18 апреля. — Развал жизни увеличился. Много научно работал и это главная часть моей жизни. Мне кажется, культурная личная работа у многих углубляется». На другой день: «Уже больше года выброшен из Петрограда. Вторая Пасха. Прошлая — в Полтаве. И все впереди еще нет никакого выхода, и все по-прежнему задыхаешься в мешке. Когда-то С. Трубецкой говорил про наши заседания в Московском университете перед 1904 годом: мы говорим и обсуждаем в завязанном мешке. В большем виде все это правильно для теперешнего времени»29.

К обычным трудностям времен Гражданской войны прибавлялись интриги, которые вело «Науково товариство» Грушевского. Общество претендовало на ведущую роль в научной жизни Украины. Личков, побывавший на одном из собраний «товариства», был несказанно удивлен, когда честь создания Академии наук была приписана вовсе не Вернадскому и Василенко, а этой организации.

Возможно, что отголоском интриг явилась статья в одной из большевистских газет. Собственно, не статья, а донос, где Вернадского называли крупным кадетом и «землевладельцем». Украинцы-большевики с удивлением узнали, что он бывший министр и богатый помещик, и не понимали, отчего они за него «держались». Статья анонимная, но вскоре выяснилось, что написал ее секретарь по библиотеке Перфецкий. Вернадский еще до прихода большевиков понял, что в нем он ошибся. В дневнике (уже в сентябре 1919 года) он писал о нем как о русском националисте, терявшем порядочность при переходе в область национальных вожделений. «Такие люди — слабые, но с искрой Божьей, как А. Грушевский, Перфецкий <…>, в конце концов, совершают бесчестные поступки»30.

В другое время навет мог остаться без последствий. Но на дворе стоял июль. Добровольцы Деникина наступали. Большевики вводили полную милитаризацию жизни, мобилизацию населения и тому подобные строгости. Свирепствовала «чрезвычайка». Был открыто декретирован красный террор, в газете печатали списки расстрелянных без суда и следствия. По первому подозрению в связи с белыми хватали любого. Все знали, что по ночам на Садовой, 5, где расположилась ЧК, расстреливали. Так, был расстрелян сменивший в октябре 1918 года Василенко на посту министра просвещения историк и филолог В. П. Науменко.

Дневник 29 мая 1919 года: «Давно не писал. И болен был и тяжело записывать среди террора и бессмысленных переживаний средневековой жизни. Удивительная ирония судьбы — к чему пришло русское освободительное движение — к полному попранию человеческих условий существования. Кругом в обществе и народе все больше накапливается ненависти, безразличия к жизни, тупого отчаяния. Подымаются дикие инстинкты самосохранения. Напоминает то, что должны были переживать культурные народы и общества, когда захватывали их другие завоеватели, с иной идеологией. Мне больше всего напоминает происходящее завоевание культурного грекоримского мира магометанством, времен халифата. Только уже исчез фанатизм, так как сторонники — идейные большевизма — ничтожны»31.

А ведь у Вернадского по ту сторону фронта знакомых не меньше, чем по эту, и любое копание в его прошлом в момент превращения Киева в прифронтовой город становилось небезопасным. Знакомые уговаривали исчезнуть из города. Он и сам чувствовал нависавшую угрозу, хотя и обзавелся охранными грамотами на все случаи жизни. И тут зоолог С. Е. Кушакевич предложил отправиться с ним в Староселье, на возглавляемую им биологическую станцию и переждать смутное время. Он поедет как командированный, а не беглец.

Вернадский взял от академии еще одну охранную грамоту, и вот они с Кушакевичем и Ниной пешком тронулись из Киева. Отправились вверх по Днепру до Вышгорода, а оттуда на лодке добрались до Староселья, что расположилось при впадении Десны в Днепр.

Здесь, в живописнейшем месте, ныне исчезнувшем под волнами рукотворного Киевского моря, в урочище Гористое располагалась биостанция, основанная в 1907 году Обществом любителей природы и отошедшая теперь к Академии наук.

«В эти последние дни большевиков мимо нас проходили — у самого дома — бесконечные вереницы барж и пароходов, наполненные всяким добром, — слышалась речь и ругательства.

Когда вечером зажигались огни — слышались отдаленные выстрелы — мы жадно всматривались в огни Киева, старались узнать, что там происходит», — вспоминал он позднее32.

Они застали на станции много молодежи из университета, преподавателей, ассистентов, студентов. Работали, невзирая на голод. Питались дарами природы и тем, что могли выменять в окрестных деревнях на одежду. Собирали грибы, ловили рыбу, раков. Лето выдалось безудержно урожайное.

Вернадский запомнил эти несколько недель как одни из самых счастливых в своей жизни. Бывает такое удачное сочетание природы, погоды, личной безопасности, дружеского окружения, здоровья, мыслей и чувств. Все слилось в удивительную гармонию и жизненную полноту. Вверх по Десне простирались могучие заповедные леса, своим шумом навевавшие мысли о рыцарских временах Киевской Руси, о запорожцах — Вернацких. Он снова переживал века — века истории и буйствовавшей здесь всегда растительности.

Стояла середина июля — пик размножения, стремительный рост численности «неделимых жизни». Вокруг миллионы особей возникали, будто из волшебного рукава мага, чтобы единицы из них, преодолев случайности, не погибли, а дали еще миллионы. Давлением жизни назвал он этот натиск, внутреннее незаметное глазу напряжение живого, заполнявшего все возможные горизонты пространства во всех направлениях. В кронах нет ни одного незанятого сантиметра, а внизу, поддеревьями, — джунгли растительных и животных форм. Нине запомнились какие-то маленькие древесные лягушки, их невероятное количество и что отец собирал их, сушил и анализировал собранный материал.

Наконец-то он избавился от толп посетителей и мог полностью отдаться любимой теме. Через пять лет вспоминал: «Вопросы полноты жизни — давления жизни, аналогичного распространению газа, все время меня охватывали. Гулял в лесу, собирая грибы (маслята массами) и в то же время ощущая живое и свою неразрывную родственную связь со всем живым.

Это было пять лет назад. И каких пять лет. И сколько лет… Картины леса стоят передо мной как живые»33.

Николай Григорьевич Холодный, работавший в то лето на биостанции, запомнил его в основном не гуляющим, а пишущим. Устроившись на пне и совершенно не обращая внимания на комаров, мошек и мух, он увлеченно писал в тетрадке. Тогда они впервые как следует поговорили, и Холодный успел «близко узнать и полюбить этого замечательного ученого и очаровательного человека», как вспоминал впоследствии украинский академик. От разговоров с Вернадским оставалось ощущение одухотворенности и глубины.

Философские беседы сменялись разговорами на более специальные темы. Вернадский развивал идеи решающей роли микробов в общем строе живого слоя планеты. Однажды он обратил внимание микробиолога на изменение внешнего вида колоний зеленых водорослей в колодце лесничества. Вода в колодце богата железом. Водоросли густо покрывали стены сруба. Как это часто бывает, что-то в разговоре натолкнуло Холодного на новые идеи, и он надолго занялся этим видом микробов, стал виднейшим специалистом по железобактериям.

А самому Вернадскому больше запомнились разговоры с будущим светилом американской генетики Ф. Г. Добржанским и с профессором С. Е. Кушакевичем. «Я помню с ним интересные живые разговоры о различных больших и мелких проблемах биологии, философии, текущей жизни. От него я впервые узнал о генах, он — единственный из биологов указал мне на работы Прейера над постоянством количества жизни. <…> Жизнерадостный, полный научных планов, широко образованный и замечательно милый человек. Никак не ожидал, что он так быстро погибнет. При отступлении армии Деникина, заразившись тифом — должно быть, похоронен в Константинополе. <…> Как сейчас, помню его энергичную высокую фигуру в очках, ходившую по маленькому садику среди леса и прибрежных песков перед станцией, напевающего или ведущего оживленную беседу. С Ниночкой он повторял греческую грамматику. Был любителем классических языков. <…>

Это был настоящий университетский учитель — от которого надо было ждать многого и которого заменить нелегко. Это одна из потерь культурного накопленного капитала, которую в столь страшных размерах дала нашей культуре комунистическая (он всегда писал это слово с одним «м». — Г. А.) революция»34.

Над чем же работал Вернадский? Конечно, готовил заметки о живом веществе и одну статью, которую тогда не смог опубликовать — об участии живого вещества в образовании почв. Почвоведы представляли себе всегда, что живое поставляет почве останки отмирающих организмов, из которых образуется гумус — черная часть почвы. Он показал совершенную недостаточность таких представлений. Почва — продукт, произведение, сложнейшая система взаимодействия живых организмов, минералов и солнечной энергии. Верхний тончайший горизонт всех материков — наиплотнейший покров жизни, откуда во все стороны — в гидросферу, в атмосферу, в глубинные каменные слои распространяется ее влияние.

Все его давние, еще студенческие, наблюдения над сусликами, земляными червями теперь осветились новым пониманием — ощущением системности жизненной работы всех организмов, их притертости друг к другу и взаимного переплетения. Он пытается теперь определить четкие границы живого вещества. Оно включает в себя опад, отмирающие части, газы, всегда наполняющие полости организмов. «Взятая в таком смысле, живая материя является определенно целым, поддающимся точному учету, могущим быть сведенным к массе, энергии и химическому составу»35.

Испытывая чувство «полноты и давления» жизни, натуралист тем не менее должен перейти к цифрам, должен «поверить алгеброй гармонию». Одно другому не противоречит. Ведь наука о числах возникла из музыкальных соответствий, а алгебра — из чисел. Только хаос нельзя поверить алгеброй. Жизнь можно и нужно записать на языке цифр и точных понятий. Она находится с неживым окружающим миром, как он догадывался, в строго определенных числовых соотношениях. Так появился самый первый набросок будущей идеи, лежащей в основе понятия биосферы.

* * *

Но счастье, как известно, недолговечно. Приближался фронт, в который раз менялась власть, и пора было возвращаться к своим обязанностям. Опять с Ниной и Кушакевичем они пустились в обратный путь и вслед за деникинскими войсками пешком вошли в город.

Большевики отступили. На несколько дней в Киеве опять возник Петлюра, но быстро стушевался, на этот раз окончательно.

Открылись расстрельные подвалы на Садовой улице. Горожане ходили туда как в страшный музей. Очевидцы писали о специально устроенных стоках для крови в подвалах, о могилах во дворе, наполненных телами казненных, о забрызганных мозгами стенах кабинетов. Город содрогнулся. Хоронили останки.

С тех пор вопрос о социализме, как об идейном течении, для Вернадского отпал. То, что нужно вбивать, писал он, с помощью неслыханного, средневекового насилия над людьми, не имеет права называться идеей. За ней ничего не стоит, кроме стремления к захвату власти.

Давно, еще в свою первую поездку в Европу, побывал он в Мюнхенской пинакотеке и написал Наталии Егоровне о поразившей его картине Дюрера «Четыре апостола». Он дал знаменитому диптиху свое толкование.

Любое учение появляется на свет как усилие души и ума бескорыстного искателя истины. Его олицетворяет на картине первый апостол — с чистым лицом, высоким лбом и ясными глазами. Второй адепт истины воспринимает ее уже по-своему, более приземленно. Он сопрягает небесный полет мысли первого с уже известными учениями, делает его понятным, толкует и упрощает. Это типичный специалист. Третий апостол — не мыслитель, а деятель, он переносит учение в социальную сферу, пытается превратить истину в пользу, начинает борьбу за ее утверждение. Деятель использует не идеи, а людей в целях распространения учения, создает из них организацию. Судя по его хитрому лицу, в средствах ее утверждения он не стесняется. Это типичный политик. И, наконец, четвертый апостол — с низким лбом и зверским выражением лица — не рассуждает и не хитрит. Для него нет вопросов знания и деяния, а есть только свои и чужие. Последние должны быть уничтожены. Это холодный и убежденный палач, карающий за инакомыслие.

Таков всегдашний и страшный, в сущности, путь идеи, «овладевающей массами». Она уже неузнаваема в четвертом, а социально он и есть самый сильный и опасный.

Так и социализм, начавшийся как чистое учение справедливости и добра и во всем превратившийся в свою противоположность, стал словесным оформлением убийств и зверств.

* * *

Итак, ему лично теперь в Киеве ничто не угрожает. Зато над Академией наук нависла грозная опасность ликвидации. Большевики хотя бы содержали ее, платили ученым, ассигновали кое-какие средства на исследования. Добровольческие генералы знать ничего не хотят о какой-то академии. Да что там академия? Они не хотят слышать ни о какой Украине, будь то государство или федеративная республика. Есть Киевская и другие губернии в составе единой и неделимой России.

Но во имя чего уничтожать начатую научную и культурную работу? И что говорить людям, ее начавшим?

Решает поехать в Ростов, где при штабе Добровольческой армии находилось правительство или Особое совещание, занимавшееся делами гражданского управления. В его составе много знакомых по Петербургу. 23 сентября Вернадский приехал в Ростов. Остановился в богатом доме управляющего табачными фабриками Асмолова C. Л. Минца.

В центре Белого движения уже более широкие горизонты. Здесь иностранные корреспонденты, в том числе муж «кадетской летописицы» Ариадны Тырковой корреспондент лондонской «Таймс» Гарольд Вильямс. Иногда можно почитать европейскую газету, которых он не видел несколько лет. Поскольку сплошного фронта нет, просачиваются и люди, и сведения из Москвы и Питера. Главное — репрессии, массовые аресты (до тридцати тысяч человек в одной Москве). Потери среди интеллигенции ужасающие. Вернадский записывает массу достоверных сведений и слухов об известных и знакомых.

Здесь собрался цвет кадетской партии, много старых друзей. Он общается с Новгородцевым, Паниной, Астровым, Павлом Долгоруковым. Почти все они входят в Особое совещание, созданное Деникиным для нужд гражданского управления, фактически Белое правительство Юга России. Начав хлопоты, Вернадский понимает, что все должен решить Деникин. Но важно правильно подготовить документы и подать дело. Несколько дней он обговаривает вопрос с товарищами по партии. Почти все становятся на его точку зрения: нельзя разрушать академию. Правда, почти все не видят ее как Украинскую академию. Возникают варианты. Она должна быть филиалом Российской академии наук с одновременным созданием такого же в Москве или просто академией в Киеве, но вести дела на русском языке и т. д. Вернадский пишет предварительную записку и готовит аудиенцию у главнокомандующего.

Массу мыслей вызывают у него обстановка в Ростове, беседы с друзьями по ЦК, ознакомление с положением дел на фронтах и в областях, занятых белыми. И вот он чувствует, как сам меняется и, как огромный корабль, медленно разворачивается к иным, более широким горизонтам за пределами междоусобной войны. Еще по инерции он как бы участвует во всех обстоятельствах ее. Он даже выступает в киевских и ростовских газетах с публицистическими статьями об академии, русской и украинской культуре, их взаимодействии в составе новой демократической единой России и о местном самоуправлении. В этих последних статьях (правда, во второй приезд в Ростов, в декабре) он верен себе: дело должны решить только местное самоуправление и аграрная реформа. Та система управления военного времени, которая только кажется эффективной, вызывает ненависть населения и коррупцию. Только ответственное самоуправление способно решить эти две проблемы. И чем отчаяннее положение, тем точнее нужно проводить в жизнь научные принципы либерализма36.

Но все это уже его личные арьергардные бои. Он все же отходит от дел текущих и поворачивает к науке. 26 сентября записывает: «Затем целый день по делам Академии. Большой разговор об Академии наук с Долгоруковым. Уничтожать не хочет, но надо сохранить в латентном состоянии. Не знаю, что со мной сделалось. Я так ярко и глубоко чувствую самодовлеющее значение своей работы научной, что впервые могу говорить об этом не как о своем деле, а как о таком, которое может оправдывать отход от участия в событиях дня. Мне кажется, что и с национальной точки зрения это самое большое, что я могу дать. Среди зоологических украинских и великорусских инстинктов хочется уйти во что-то такое вечное, которое стоит выше этого, и с чем я соприкасаюсь в той творческой научной работе, которой живу эти месяцы»37.

Отошедши от противостояния, он уже не занимает место на баррикаде. Пока еще он держит сторону добровольцев. Не потому, что они правы. Скорее, не правы, но те — не правы еще больше. Приходится выбирать не между хорошим и плохим, а между плохим и очень плохим. Добровольцы хотят возвращения старого, что абсолютно невозможно. Распад России уже произошел. Все лозунги их — несерьезные приманки. Но делать нечего, приходится быть с ними.

В этих неопределенных обстоятельствах — на чем стоять, чему верить? Только самому себе. События иррациональны. И надо доверять своей интуиции и держаться за научную истину. Дневник 28 сентября: «В разговоре с С. Вл. Паниной я как-то сказал, что сейчас (в ответ Юреневу [член ЦК Конституционно-демократической партии. — Г. А.) о возможности или невозможности уехать и отдаться научной работе в связи с зоологическими украинскими и великорусскими настроениями) я пришел к заключению, что опору в жизни я нахожу только в самом себе и только в глубине своей личности я считаюсь в своих моральных решениях. С. Вл. говорит, что она давно руководится тем же самым. Сейчас я чувствую, когда я опираюсь на самого себя, что я как бы углубляюсь в какую-то глубь, в какую-то бесконечность и этим путем нахожу такую опору в своих решениях в окружающей жизни — на поверхности, какой не ожидал. Точно в окружающей меня бурной стихии я сижу на прочной и неподвижной скале»38.

Вероятно, уверенность ощутил в нем и Деникин, который принял Вернадского 30 сентября. На другой день ученый записывает, что генерал производит хорошее впечатление. Виден человек умный и с темпераментом. Любые аргументы выслушивает, ищет выход из положения, есть в нем и чувство государственности, проявляющееся в боязни быстрых, скоропалительных решений.

«Тут он улавливает что-то новое в создании еще одной Академии наук помимо Российской. Не знал, что в других странах их несколько. Я указал ему в поданной записке на опасность того, что уничтоженная здесь Академия возродится или за кордоном в связи с германской или польской культурой, или в Киеве в виде чисто украинского центра. <…> В конце концов, он указал, что они завтра (т. е. сегодня) рассмотрят это дело, тогда меня известят»39.

Первого октября Деникин внес в Особое совещание записку Вернадского. Благодаря Новгородцеву найдено компромиссное решение: академия сохраняется в виде ученого комитета, хранящего имущество и поддерживающего начатые научные работы. Средства правительство выделяет. Вопрос о языках — русский или украинский употреблять в делах академии — остается открытым, его следует решать в каждом отдельном случае. Название — «Академия наук в Киеве».

* * *

Седьмого октября Вернадский с компромиссным решением возвращается в Киев. Попадает в тревожную обстановку: большевики наступают, Добровольческая армия (ДА) не оказывает серьезного сопротивления. Население бежит. Очень скоро выясняется, что решение Особого совещания осталось на бумаге. Деньги не переведены, никто из местных начальников об Академии наук ничего не знает. Собственно, не секрет, что управление расстроено, продолжает рассыпаться. По сути дела, все зависит от военной обстановки. 27 октября записывает: «Заседание Комитета совместно с издательскими организациями Академии. Ясна сделанная научная работа. Первое отделение выступит с интересными работами и ясно видно, что время прошло недаром. Веду заседание по-русски, когда говорят по-украински — им так и отвечаю. [Намечается] то будущее, которое будет здесь в Киеве, когда вопрос украинско-русский потеряет свою остроту?

Как-то я не могу реально думать об оставлении Киева. Неужели возможно, как с Колчаком: отход ДА?

Говорят все о панике. Никто не понимает ее причины. Но весь Киев в паническом настроении в связи с возможностью быстрого прихода большевиков»40.

Он выясняет судьбу академии у командующего обороной генерала Драгомирова. Тот заявил, что в Ростове в его последнее посещение штаба ни о какой научной работе в местной академии речь не шла. Только хранить имущество до решения судьбы по окончании войны. Или вообще передать его в университет. Дневник 29 октября: «На меня он произвел впечатление очень ординарного генерала. Никакого биения мысли не чувствуется. Он указал, что когда он уезжал из Ростова, то никакого разговора о продолжении научной работы Академии не было. <…> Он ничего не знает о новом повороте и решении Особого совещания официально и потому предлагал мне только средства для поддержания работы Комиссии. Я отказался, и в конце концов мы условились: вношу примерную смету и в счет нее 150 000–200 000 р. немедленно. <…>

Мне кажется, что все мои попытки отстоять сейчас работу Академии кончатся крахом, и в той или иной форме мне придется пойти на разрыв. Но с другой стороны — кто знает будущее?»41

В ноябре наступили холода. На Тарасовской Вернадский только спит, спасается в академии. Нищают. Продали его фрак. Владимир Иванович не представляет, когда он может понадобиться теперь. Иногда какие-то деньги дают знакомые в долг. Он пытается работать, но тревога, захватывающая домашних и окружающих, передается иногда и ему. Если придут красные, они во фронтовой обстановке не будут особенно разбираться в тонкостях его особой позиции, в попытках примирить и спасти русскую и украинскую культуры, а примут во внимание хотя бы его летнее исчезновение из города, возвращение с белыми войсками и поездку в Ростов. Он слишком на виду.

И чтобы не попасть в прифронтовые ужасы, решает снова уехать в Ростов. А по дороге завезти Наталию Егоровну и Нину в более безопасную, как ему кажется, Полтаву.

Оставляет все дела по академии Крымскому. Отдает ему на сохранение рукопись по живому веществу, которая распухла уже до 1200 страниц. Собрав все пожитки, 23 ноября Вернадские с Прасковьей Кирилловной выехали к Старицким в Полтаву. Оставив своих, он среди грабежей и восстаний продолжил непростой путь, попав сначала в Харьков.

После его отъезда Наталия Егоровна и Нина, захваченные великой паникой при приближении красных войск и оставив больную Прасковью Кирилловну у Старицких, тоже сели в поезд, идущий на юг. 4 декабря на станции Лозовая их пути пересеклись. Георгий вспоминал, что Нина увидела знакомого, который сказал ей, что Владимир Иванович сидит в соседнем поезде. У них было всего несколько минут встречи. Он направился в Ростов, они — в Новороссийск, чтобы оттуда добираться в Крым.

Встреча просто невероятная, но вполне в духе всего непредсказуемого времени.

В Ростов Вернадский прибыл 7 декабря. Узнал, что законопроект об академии стал законом, но все обессмыслилось в наступающей катастрофе. Да и бюрократия похуже, чем была при царе, не мог найти документов, никто не вел протокол.

Говорят, что пал Киев. Мысль: что с рукописями? Положение отчаянное. Все рушится и рвется. И главное, как раз сейчас, когда он так полон планов, мыслей, желаний, внутренней энергии. Дневник 7 декабря: «А впереди столько мыслей, столько новых достижений! И так ясен путь дальнейшей работы. Я хочу в случае крушения Киева и Харькова ДА — работать — рукописи остались в Киеве — над обработкой темы — над “Автотрофным человечеством” — последней главой “Живого вещества”. Она едва набросана, и над ней можно работать независимо от рукописи. Если даже рукописи и пропали — работа моей мысли не пропала, и она сама по себе составляет нечто целое и живое. И сказывается не только во мне, но и в окружающем»42.

Неожиданно в Ростове его отыскал член-корреспондент Российской академии наук ботаник Владимир Митрофанович Арнольди и предложил возглавить работу по геохимическому исследованию Азовского моря. Есть возможность под нее добыть средства.

Вернадский загорелся было мыслью применить свои геохимические идеи для практических, прикладных надобностей. И все это на фоне бегства всех и вся. Он попадает в Новочеркасск, заезжает на два дня в Екатеринодар, делает доклад и пишет специальную записку о геохимическом исследовании Азовского моря. Дневник: «Я сейчас полон всяких планов организации, если это дело удастся. Удивительно, как складывается моя научная работа. Сейчас все глубже вдумываюсь в вопросы автотрофности организмов, и автотрофности человечества, в частности. Здесь в автотрофности одна из загадок жизни. Стоит перед мыслью красивый образ Кювье о “жизненном вихре” (turbillion vital) (отражение картезианства?) — о его причине. Надо смело идти в новую область, не боясь того, что уже в мои годы кажется это поздним. Жизнь — миг и я, живя мыслью, странным образом живу чем-то вечным»43.

Уже во второй раз возникает слово «автотрофность» — способность живых организмов напрямую, без посредства других живых организмов утилизировать энергию Солнца. Так устроены растения, многие микроорганизмы. Другие — гетеротрофы — должны употреблять живые ткани, чтобы получить энергию. Но при чем здесь человечество? Оно же явно употребляет в пищу растения и животных. Через два месяца напряженных размышлений на эту тему он запишет в «Мыслях и набросках» 1920 года: «5. Стремление человека к бессмертию, ужас смерти, чувство ее как чего-то противоестественного, имеют реальное основание. С точки зрения общих геохимических процессов смерть не является для людей необходимым, и весь общий порядок геохимических явлений может целиком быть неизменным при существовании человечества, индивиды которого умирают от всяческих случайных причин. Не есть ли это стремление показатель того приспособления, которое совершается сейчас в человечестве и в конце концов осуществится в автотрофном человечестве. Какие огромные последствия для всей жизни человека будет иметь такое состояние, когда смерть является не неизбежным, а случайным явлением. Как связать это с уменьшением рождаемости? Искусственное оплодотворение, но не уменьшится ли и эта возможность?»44

Надо ли говорить, что из планов Арнольди ничего не получилось, да и не могло получиться в канун 1920 года, в дни гибели Добровольческой армии и ее бегства в Крым и на Кавказ. Лавина все еще летела, сметая на своем пути людей, их планы и желания.

«Вчера не удалось уехать, — сообщает Вернадский открыткой Корнилову из Ростова 26 декабря (уже нового стиля), — поезда были отменены. Попробую сегодня. У меня дело на 2–3 дня в Екатеринодаре, а затем через Новороссийск буду пытаться проехать в Крым. Что буду там делать — не знаю, надо как-нибудь жить»45.

Удивительно, но в этот последний день в Ростове он видит в газете «Донская речь» свою статью «Научная задача момента». Наверное, он был единственным в наступившем развале, кто так далеко смотрел, даже за пределы большевистской победы: «Глубже вдумываясь в происходящее, отыскивая его скрытые основы, легко убедиться, что настоящее спасение России, залог всего ее будущего, ее единства, ее значения в мировой жизни — наиболее ярко и наиболее жизненно сосредоточивается в духовной творческой работе народа, — в науке, искусстве, технике, творчестве, общественной и политической жизни»46.

В канун Нового года в безумной круговерти и людской панике он добирается до Новороссийска, где устраивается на пароход «Ксения» среди высших гражданских чинов и офицеров, как бывший член Государственного совета.

Пока пароход заполнялся, встречался с друзьями. «Был у Павла Ивановича [Новгородцева]. С ним прощался. Когда увидимся — неизвестно. Может быть, в Крыму? П. И. говорит, что он только теперь начинает считать положение безнадежным. Шансы 1 на 10. И все же он не признает всех ошибок ДА. Сейчас у него большая критика и Деникина. Он не хочет уезжать из России — отрываться от семьи. Обдумывает, как наладить научную свою работу. И я думаю, что он молодец в этом отношении — его жизнь вся проникнута идеей и никогда не прекращалась его научная работа»47.

В эти дни шла огромная эмиграция профессоров в славянские страны, уезжала масса знакомых. Вернадский и сам записался в это движение, думал о работе в Чехословакии или Сербии. Новгородцев закончил свои дни в Праге в 1924 году. Жизнь раскидывала друзей.

В те же дни Россию покинул Федор Родичев. Он уезжал через Одессу и незадолго перед отъездом выступил с речью, как всегда, при огромном стечении слушателей. Название речи «Мне хочется сказать великому народу: ты жалкий и шальной народ».

 

Глава четырнадцатая

«Я ПОЧУВСТВОВАЛ В СЕБЕ ДЕМОНА СОКРАТА»

«Великая княгиня Ксения». — «Понимаю Кондорсе». — Тиф в убежище философа. — Истина как религиозное переживание. — Параллельная жизнь. — Миссия

На переполненном пароходе Вернадский подходил не только к Крыму, но и к кульминационной точке своей жизни, откуда, как в сказке Гоголя, стало видно сразу во все стороны света. В бытовом смысле приближался к низшей точке унижения, а в духовном — к высшей, откуда увидел смысл и подлинное значение своей жизни.

Итак, пароход «Ксения». Собственно говоря, полное название его «Великая княгиня Ксения», но имя осталось в той, прежней, упорядоченной жизни, когда судно считалось гордостью Русского общества пароходства и торговли вместе с другими лайнерами первого класса. Пассажиры в недоумении обсуждают новое название «Муравьев-Апостол». В прошлом и удобные каюты, и прекрасный ресторан, и музыкальный салон, наполнявшийся богатой публикой, и вечный праздник, сопровождавший его на Крымско-Кавказской линии. От былого великолепия одни воспоминания.

Все салоны, каюты и палубы переполнены людьми и их вещами. Ночь, северный ветер и холодное море. В такую ночь не верится, что греки когда-то называли море Эвксинским — Гостеприимным.

На другой день, 19 января 1920 года, пришли в Крым. Дневник: «Стоим в Феодосии. Ночь и день кошмарные, 90 процентов больны, без всяких удобств, при невозможной скученности и некультурности»1. Вот что такое Гражданская война. Это не борьба пролетариата и буржуазии, а прежде всего грабежи, болезни, голод, скученность. Тифозная вошь унесла в Гражданскую войну больше людей, чем пули.

Пароход шел в виду крымских гор. Мировая война облагодетельствовала эти берега. Лишенные привычных европейских курортов, сюда устремились люди на отдых, и за какие-то несколько лет здесь все обстроилось, приобрело обжитой и нарядный вид. Столицей курортов стала Ялта, к которой «Ксения» и шла.

Как только пароход причалил к ялтинскому молу, Вернадский сошел на берег и увидел в толпе встречающих Георгия. То была еще одна встреча в духе смутного времени.

Наталия Егоровна и Нина чуть не ежедневно ходили на пристань, как все беженцы, в надежде хотя бы узнать новости. Услышав, что прибывает «Ксения», постояльцы Горной Щели спустились в порт, и Георгий первым увидел и привел к ним отца.

* * *

«Весь день мы просидели все вместе и проговорили, — вспоминала в «Хронологии» об этой чудесной встрече Наталия Егоровна. — Уводила только Владимира умыться и переодеться, осмотреть с точки зрения вшей. Нашла их несколько в белье… Приняла все меры дезинфекции… Хотя встревожилась ими немного, но больше надеялась, что обойдется, как было у нас с Ниночкой»2.

Ветшающее бакунинское гнездо укрыло их от окружающего неуютного мира, где жизнь разваливалась буквально на глазах. Теперешняя хозяйка Сонечка Бакунина окружила любимого дядю заботой. Муж ее, офицер при штабе Кутепова, еще на Кавказе.

Возникает мысль об эмиграции. Не политической, не навсегда, а о своего рода научной командировке, до лучших здесь времен. Надо уехать при первой возможности. Теперь самое важное для него — закончить начатый труд. Хотя — что значит закончить? Рукопись в Киеве. Что с ней, с Крымским, с академией? Он знает страшную реальность Гражданской войны. Страшны даже не главные противники, а дикие банды, которые как из-под земли возникают в любой момент, особенно в период паники, когда уходят одни, а другие еще не пришли. Ни один дом, ни одно учреждение не осталось неограбленным. Нет никакой уверенности, что рукопись цела.

В имении богатейшая библиотека. За чтением вызревает решение. Дневник 24 января: «Наташа дала мне совет непосредственно обратиться к англичанам с просьбой о моем выезде в качестве почетного члена Английского керамического общества и Британской ассоциации наук. Вчера написал это письмо и начала переводить Наташа, может быть, действительно, вывезут и дадут средства пережить первый момент? Чем больше я вдумываюсь в значение цикла моих мыслей и в геохимии, и в живом веществе, и в минералогии, и в силикатах — тем более считаю, что я имею право требовать поддержки, т. к. имею сказать человечеству новое и важное. И надо уйти от политики»3. Письмо в английскую миссию отправил 26 января.

Много размышляет об эмиграции, не представляя, как записывает, своего веса в мировой научной среде. В Ялте идут собрания профессоров, оформляющих свой выезд в славянские страны. С давним учеником С. П. Поповым рассуждают о причинах крушения. «Считает русский народ никуда не годным, азиатским. Когда-то и я считал это; сейчас у меня многое изменилось: я считаю главным виновником русскую интеллигенцию с ее легкомысленным отношением к государственности, бесхарактерностью и продажностью и имущие классы. Народ хочет быть теми же имущими классами и у него те же идеалы»4.

Вызревает даже не решение, а решимость. Теперь главное дело его жизни — только новое учение. Судя по записям, Вернадский все больше укрепляется в новизне и значимости своих мыслей. Новое учение представляется уже не частным делом, а завершением всей жизненной работы. Для начала задумывает статью для «Nature» о живом веществе. 30 января записывает: «Кончил вчера введение, начал сегодня первую главу. Постановка проблемы. Приходится писать, до невозможности экономя бумагу! Ее нет и она недоступна по цене.

Неужели удастся вырваться на вольный свет? Смогу ли найти силы для энергичной новой жизни?»5

Но вот появляются первые тревожные признаки нездоровья.

«2 февраля. Лежу с повышенной температурой. Вчера было 39°. Голова умственно ясная и свежая, но тяжелая. Вчера все время обдумывал весь состав своей работы о живом веществе, которую пишу»6.

Значит, все-таки тиф. Короткий, но адский рейс на «Ксении» имел тяжелейшие последствия. Наталия Егоровна вызывает из соседней больницы живущего рядом земского врача (и члена кадетской партии) Михайлова. Тот подтверждает: вне всякого сомнения, сыпняк.

Но как же его труд — продуманный, ясный от начала до конца, но не созданный, не написанный? Ему поручена истина. Он не имеет никакого права умирать.

Уже слабеющей рукой пишет: «Я понимаю Кондорсе, когда он в изгнании, без книг, перед смертью, писал свой “Esquisse”. Перед ним становилась та же мысль, как передо мной: если я не напишу сейчас своих “мыслей о живом веществе”, эта идея не скоро вновь возродится, а в такой форме, может быть, никогда. Неужели я ошибаюсь в оценке их значения и их новизны в истории человеческой мысли? Я так сильно чувствую слабость человеческой и своей мысли, что элемента гордости у меня нет совсем»7.

Аналогия, конечно, вполне подходящая. Жан Антуан Кондорсе, академик и секретарь Парижской академии наук, ученый и политик, член Конвента в гибельном 1793 году, вынужден так же, как он, скрываться от якобинцев. Укрывшись в доме вдовы художника Верне под Парижем, четыре месяца работает над своим главным, невысказанным ранее произведением, которое называет «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума». Произведение, которое составило ему европейскую славу и ввело в общее сознание незнакомое раньше понятие «прогресс». Понятие, на которое молился весь XIX век.

Идеи приходят в мир не безликими, а рождаются в готовом виде, как дети, неся в себе все черты своего создателя. Он один слышит новый порядок в хаосе витающих научных идей и наблюдений, один выделяет ту мелодию, которая «его», которую только он (и никто другой) сможет и должен выразить.

Но наваливается беспамятство. Запись о Кондорсе — последняя перед болезнью.

* * *

Тифос — по-гречески значит туман, дым. Название точное. Болезнь помрачает ясность сознания. Люди мечутся и бредят, ничего не видят, как в дыму.

Три недели Вернадский находится в пограничном состоянии между жизнью и смертью. Но как только начал спадать жар, он попросил Наталию Егоровну записать то, что скажет. Та принесла тетрадь, и он продиктовал ей устройство приборов для анализа живого вещества, содержание и методику опытов. И стало ясно, что туман не затмил мысли. Мозг работал. Как Архимед, Вернадский хранил и разрабатывал чертежи, не видя занесенного над ним меча.

Домашние считали, что спасло его это самое живое вещество.

Однако сам он понял, что происходило нечто большее, чем научное размышление. Как только смог писать, взялся за перо.

Дневник: «9 марта. Мне хочется записать странное состояние, пережитое мной во время болезни. В мечтах и фантазиях, в мыслях и образах мне интенсивно пришлось коснуться многих глубочайших вопросов жизни и пережить как бы картину моей будущей жизни до смерти. Это не был вещий сон, так как я не спал — не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далекого от происходящего. Это было до такой степени интенсивно и ярко, что я совершенно не помню своей болезни и выношу из своего лежания красивые образы и создания моей мысли, счастливые переживания научного вдохновения. Помню, среди физических страданий (во время впрыскивания физиологического раствора и после) я быстро переходил к тем мыслям и картинам, которые меня целиком охватывали. Я не только мыслил и не только слагал картины и события, я, больше того, почти что видел их (а может быть, и видел), и во всяком случае — чувствовал движение света и людей или красивые черты природы на берегу океана, приборы и людей. А вместе с тем, я бодрствовал.

Я хочу записать, что помню, хотя помню не все. То же советуют мне близкие — Наташа, Нина, Георгий, Павел Иванович [Новгородцев], которым я кое-что рассказывал. И сам я не уверен, говоря откровенно, что все это плод моей больной фантазии, не имеющей реального основания, что в этом переживании нет чего-нибудь вещего, вроде вещих снов, о которых нам несомненно говорят исторические документы. Вероятно, есть такие подъемы человеческого духа, которые достигают того, что необычно в нашей обыденной изоднодневности. Кто может сказать, что нет известной логической последовательности жизни после известного поступка?»8

Конечно, таким поступком стало его решение, созревшее еще в 1916 году здесь же, в Горной Щели, начать с обобщающей, совершенно необычайной мысли о вечности жизни и истории атомов в живом веществе. Он услышал зов и пошел ему навстречу. Течение само принесло его на свой необитаемый остров, в страну, где никто никогда не был; здесь все явления, их связи и существенные законы приобретали непривычный, но логически складный вид.

Он будто поднимался все выше и выше, и в один прекрасный момент стало видно сразу во все стороны. Вдруг открылось, что учение о живом веществе не частный случай геохимии, не механическое присоединение биологии к химии земли, а имеет отношение ко всей природе в целом, ко всему Космосу. И значит, та Вселенная, которую он себе представлял по пройденным и усвоенным наукам, не такова, какой казалась.

Идея Космоса, или, как он писал в своих лекциях, так понравившихся Трубецкому, научная картина мира содержит главное знание — о Земле как планете. Это первичное, простое и фундаментальное представление. Сначала оно было фантастическим, потом в него стали проникать научные, то есть измеримые наблюдения, пока знание не превратилось в научное полностью.

Но и в самих грубых и диких представлениях древних и во всех последующих, уже научных картинах мира есть одинаковый цементирующий момент. Это неназываемое, интуитивное представление о порядке, безобманном строении природы. Стоит принять основную идею Космоса, как все остальные черты природы должны быть с ней согласованы, упорядочены.

Догадка о живом мире, о том, что живое входит в строй и порядок природы, возникла у него давно, даже трудно сказать когда, с самого начала, с детства. Выбор произошел тогда. Но одно дело догадываться, другое — оформить ее научно, придать общепонятный логический вид, согласовать с другим знанием. Обсуждая идею живого вещества с Кушакевичем в Староселье, он вспомнил, что встречал нечто подобное у естественников XIX века — Агассица, Прейера. Собственно, все старые натуралисты, в высшей степени обладавшие понятием о цельности и единстве природы, опирались на такую идею. Но всем им не хватало научного материала, который он получил в руки, изучая историю атомов в земной коре, глубоко вдумываясь в историю человечества.

Значит, дело не только в идее живого вещества, а в том, что идея ждала его появления в науке. Уже Бюффон думал, что есть особые неуничтожимые атомы жизни. Но именно он, Вернадский, со своими идеалами, представлениями, научными понятиями, оказался в нужном месте в нужное время. Именно он смог уловить сигнал новой закономерности и распознать его в шумах Космоса.

Так не раз возникавший на этих страницах Толстой в трактате «О жизни» разъясняет нам наше непонимание времени и пространства. Мы придаем слишком большое значение тому факту, что родились в такое-то время, в таком-то месте и от таких-то родителей. Более важное, просто решающее значение имеет другое измерение времени и пространства, а именно факт единства нашего с разумным человечеством. Как только каждый из нас осознает необходимость построить свою жизнь на разумных основаниях, сознательно, он обнаружит, что попадает в поле нравственных законов поведения, диктующих правильные взаимоотношения с миром. А эти законы найдены, уточнены и разработаны другими людьми, жившими и осуществлявшими законы, и главное, рассказавшими нам о них. Они, эти мудрецы, жили за тысячи верст от нас и за тысячи лет от нашего времени. И пытаясь осознать свою жизнь, мы ощущаем не только единство с этими лучшими умами человечества, но буквально родство свое с ними.

И отходит на задний план факт животноподобного нашего рождения, и на первый план выходит факт второго, духовного, рождения, приобщения к общей жизни человечества, выраженной в слове и поступке.

Рождение от таких-то родителей в такое-то время и в таком-то месте — случайность. Но рождение в духовном лоне жизни — уже нет. Приобщаясь к нему, человек преодолевает обессиливающую мысль о каком-то нелепом хитросплетении обстоятельств своего появления на свет. В духовной сфере он не то что не случаен — он необходим. Без меня человечество не полно, сказал писатель Андрей Платонов, нашедший свое миропонимание в те же революционные годы.

И совсем не случайно, что Вернадский оказался в конце длинной цепочки лучших ученых умов, чувствовавших естественную цельность Космоса, где нет ни физики, ни астрономии, где все едино и живое занимает свое законное, природное место. Этот выбор определил теперь его жизнь в самое неподходящее время, и она оказалась неслучайной. В мире людей он гоним, преходящ, подвержен болезням, войнам и революциям, но в мире вечных и неизменных законов он — существо познающее, закономерное, необходимое.

Такова железная последовательность судьбы, приведшая его сюда и выбросившая на берег новой жизни.

Кто же он такой? Не в мире людей, а в мире вечных истин природы, что же это за явление такое — Вернадский?

Когда выбор стал перед ним, как перед Ланселотом в его решительный миг, в жутком хаосе Гражданской войны, он уже ставил себе такой вопрос. В Киеве, уже при большевиках стал спрашивать себя трезво и откровенно. «Я поставил себе вопрос о моем положении как ученого. Я ясно сознавал, что я сделал меньше, чем мог, что в моей интенсивной научной работе было много дилетантизма — я настойчиво не добивался того, что, ясно знал, могло дать мне блестящие результаты, я проходил мимо ясных для меня открытий и безразлично относился к проведению своих мыслей окружающим. Подошла старость, и я оценил свою работу как работу среднего ученого, с отдельными, выходящими за его время недоконченными мыслями и начинаниями. Эта оценка за последние месяцы претерпела коренное изменение. Я ясно стал сознавать, что мне суждено сказать человечеству новое в том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь, — как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности. Я почувствовал в себе демона Сократа. Сейчас я сознаю, что это учение может оказать такое же влияние, как книга Дарвина, и в таком случае я, нисколько не меняясь в своей сущности, попадаю в первые ряды мировых ученых. Как все случайно и условно»9.

Да, первый, великий… Все это бренные оценки. В том мире, который перед ним открывается, нет великого и малого, там мерки другие. Личности — не сравнимы.

Уже летом 1917 года злоба дня отодвинулась. И в самый разгар круговерти, в штабе Деникина, он остро почувствовал свою отдельность и безграничную уверенность в себе, будто он среди бури сидит на прочной скале.

Как тысячи искренних и живущих внутренней жизнью людей до него, углубляясь в себя, он вдруг встретился со всеми сразу, перешел в другое измерение. Он понимает теперь, что одиночество его кончилось. Он больше не отделен. Уже не сам он говорит, а, как вдохновенный пророк, чувствует, что какая-то сила, демон говорит через него. Он стал частью великой могучей силы. Кончились все сомнения, страхи и неуверенность, так ясно видные в поведении окружающих. Чувство безграничной уверенности и правоты держит его. Все, что с ним происходило ранее, правильно, только он не знал этого. И отныне будет правильно, только теперь он будет знать о правде. Его несет присоединившая к себе сила.

Знания и опыт, черты характера и все особенности личности — не пустые для науки вещи, она приобретает сначала личностный вид. Он как ключ. Все его выступы и извивы совпали с выемками и извивами замка, и дверь открылась. Истина открылась. Он сам стал явлением природы.

Где находится эта присоединившая его сила? В прошлом ли, как добытое всеми поколениями ученых общее научное сознание человечества? Или в будущем? Поймут ли, что он хочет сказать? Вряд ли это произойдет при жизни. Да и подходят ли временные ориентиры для нее? — Прошлое, будущее. Она — сила вечная, мировой разум и во времени не проходит, а обнимает сразу все времена.

* * *

Однако что же ему привиделось? В двух направлениях работал его мозг: в религиозно-философской области и будущей судьбы.

Недаром в своем таком давнем, казавшемся проходившим на другой планете споре с Львом Толстым Вернадский отстаивал бессмертие личного духа и иллюзию внешней Вселенной. По сравнению с тем, что содержится или способно содержаться в нашей бездонной душе, внешняя реальность ничтожна и в некотором смысле действительно иллюзорна. Нам не освободиться от самих себя, и потому наш внутренний образ есть подлинная реальность, она больше реальности внешней.

Теперь, во время тифа, он уяснил, что истина, даже научная, логическая истина, не дается человеку как последовательный вывод из ряда научных умозаключений. Она приходит внелогическим путем. Истина не «думается», она переживается всем существом, всей душой, всем мучительством личной жизни.

Познавая, наш разум не наблюдает, он формирует действительность по правилам самого человека, из его восприятий и ощущений. Он забывает о себе и начинает «действовать», моделировать параллельный мир. Но без параллельного мира окружающей обычной реальности не состояться, она оставалась бы инстинктивной, темной. Для познания истины нужны не только умственные способности, но все чувства, мораль, нравственная ответственность, как это и происходит в реальной действительности. И выходит, что в основе любых чисто научных проблем лежит нравственное содержание, что они не могут быть решены иначе, чем материалом самой человеческой жизни.

Нравственный опыт и есть подлинно религиозное чувство.

Болезнь и «видение» вернули его к мыслям о религии. Еще в юности он написал небольшое эссе под названием «Этика», где пытался доказать, что возможно построение этической системы на чисто рациональных основаниях. Можно заменить в будущем, думал он, религиозные основы нравственности и поведения на более «правильные», научно обоснованные.

Произведение свое он тогда не закончил. Не потому, что остыл к нему, а потому, что задачу поставил нереальную. Прошло не так уж много лет, и в работах по истории науки он уловил более тонкое соотношение науки и религии. Понял, что религия — полноценная форма сознания по отношению к здравому смыслу и к науке. Она играет роль не только утешителя перед лицом страданий человеческой жизни, не только регулятора межличностных отношений, но и более сложную положительную, организующую роль.

В работе по истории научного мировоззрения, осмысливая период Великих географических открытий, он нашел их истинные мотивы. Всем известна ставшая хрестоматийной фигура Христофора Колумба, но все обычно затрудняются ответить на вопрос, что же двигало мореплавателем в его предприятии. Обычно указывают на его заблуждение: плыл в Азию, но попал в Новый Свет.

И действительно, Колумб умер, так и не узнав об открытии нового материка. Но что придавало ему силы и энергию для неимоверно трудного дела? Каковы мотивы его стремления в Индию?

Вспомним всю обстановку того времени, пишет Вернадский. Только что объединившаяся Испания теснила мавров и заканчивала освобождение Пиренейского полуострова. Как раз в год открытия Америки пал последний оплот мавров — Гренада. Вековая борьба с неверными воспринималась как продолжение Крестовых походов, как борьба за освобождение Гроба Господня.

Колумб — христианин и, более того, очень глубоко верующий человек. Он слышал легенды о существовании в Азии земли пресвитера Иоанна, где томились в магометанском рабстве христиане. И у него созрело решение идти для окончательной победы над магометанами не на восток, а на запад, окружить их, и тогда повсюду воссияет свет истинной веры и наступит Царство Божие на земле.

Это решение зиждилось не только на религиозном горении. Колумб — не фанатик, он широко образованный человек. Ему известно учение итальянского космографа Тосканелли о шарообразности Земли. И он решил достичь Индии, плывя на запад.

Так соединились религиозное воодушевление и точное научное знание. Колумб взрастил в себе убеждение, что мысль отправиться в Индию новым путем внушена ему свыше, потому что он хороший мореплаватель. Его способности даны Богом для осуществления миссии. Он ощущал себя орудием осуществления библейского пророчества. Воодушевление помогло ему добиться средств у королевы Изабеллы на экспедицию и затем преодолеть небывалые препятствия в пути.

Таким образом, открытие Америки явилось как бы побочным результатом религиозного чувства и призвания Христофора Колумба. Как и в десятках, сотнях других открытий, подобные, как бы привходящие обстоятельства забываются или игнорируются как «несерьезные», как заблуждения, приведшие случайно к правильным результатам. И как мотив выставляют наживу. Шли, мол, за пряностями.

На самом деле все гораздо проще и сложнее. Истину нельзя открыть на кончике пера. Ее нужно доказать жизнью, тем более великую истину. И для достижения цели требуется огромная внутренняя сосредоточенность, накопление нервной энергии для преодоления всех препятствий. В Европе многие, наверное, знали об учении Тосканелли. Но для них оно было абстрактной, посторонней, логической истиной. И лишь один претворил ее в свою жизнь, облек в живую плоть своих надежд, страданий и преодолений.

Описывая свое видение, Вернадский разгадывает, почему ему пришли на память давно забытые натуралисты прошлого, о которых в своих занятиях историей науки читал и труды которых ему попадались. Это так называемые христианские натуралисты, в основном английские миссионеры, которые стояли на уровне научных знаний своего времени и вместе с тем несли свет христианства диким племенам в дебрях Южной Африки, Полинезии и Новой Зеландии.

Труды миссионеров вспомнились неслучайно.

Убежденные в божественности окружающего мира, они с великим благоговением относились ко всем проявлениям природы. Их книги поражают точностью и полнотой описания геологии и географии тех стран, их животного и растительного мира, этнографии. Ни одна черта творения не должна быть упущена, образ божества не должен быть искажен.

Но, с другой стороны, чтобы исполнить свою миссию, монахи-натуралисты должны быть профессионалами, знать конкретные науки. Знания как бы продиктованы им чувством долга перед Создателем. Оно не противоречит науке, а, наоборот, является усилителем знания. Религия не должна брать на себя миссию объяснения устройства мира, отдавая ее науке, но вызывать научные подвиги — должна.

Для научного мышления и наблюдения религия как будто не нужна. Но чтобы заняться выяснением истины, нужна энергия, а ее может поставить только религиозное чувство своей соединенности с Целым. Отныне он совсем по-новому будет вдумываться в религиозный опыт человечества. «Мы имеем здесь любопытную религиозную основу точного научного наблюдения»10.

Ведь и он когда-то горел этой единственной мыслью — стать отшельником-ученым, уехать в дальние страны и посвятить себя целиком, без остатка природе и научной истине. Жизнь и любовь, как известно, разбили наивные мечты об ученом рыцарстве. Но религиозный импульс, «научная вера», как он это позднее называл, никуда не исчезли, наоборот, теперь, во время видения, стали осознаннее.

* * *

И деятельность по народному образованию, и КЕПС, и учебная работа — все не случайно, все готовило его к одной цели.

Дневник: «Основной целью моей жизни рисовалось мне создание нового огромного института для изучения живого вещества и проведение его в жизнь, управление им. Этот институт международный по своему характеру, т. е. по темам и составу работников, должен являться типом тех новых могучих учреждений для научной исследовательской работы, которые в будущем должны совершенно изменить весь строй человеческой жизни, структуру человеческого общества. Мои старые идеи, которые неизменно все развивались у меня за долгие годы моей ученой и профессорской деятельности и выразились в 1915–1917 гг. в попытках объединения и организации работы в России и в постановке на очередь дня роста и охвата научными учреждениями Азии, явно сейчас потеряли силу в крушении России. Не по силам будет изможденной и обедневшей России совершение этой мировой работы, которая казалась мне столь близкой в случае ее победы в мировой войне. Мне ясно стало в этих фантастических переживаниях, что роль эта перешла к англичанам и Америке»11.

Итак, привиделось, что эмигрировал в Англию. Обратился в Королевское общество, и ему предоставили возможность работы в Британском музее над коллекцией силикатов. Он делает несколько статей и докладов в Химическом обществе, обративших на себя внимание. Работает на биологической станции в Плимуте. Получены хорошие результаты. Обобщив их и те, что получены в Киеве, делает доклад на сессии Британской ассоциации. Потом выпускает книгу о геохимическом исследовании живого вещества, имевшую резонанс в научных кругах.

Итак, имя сделано. В Америке под влиянием его идей создается Комитет Института живого вещества. Быстро собран капитал, началось строительство в выбранном им месте на берегу Атлантического океана на восточном побережье Америки. Пока шло строительство, он отправился с докладами по европейским научным центрам, в том числе и в Россию, одновременно набирая сотрудников. «В России я прочел три речи с новым разъяснением учения о живом веществе, причем речь в Петрограде “О будущности человечества” —позволила коснуться глубоких вопросов философского характера, к которым я вернулся в конце жизни. <…> Исходя из идеи автотрофности человечества, как результата мирового — геологического — процесса, идущего с неизбежной необходимостью во времени — и непроходимой пропастью между живым и мертвым — я пытался подходить к научному изучению сознания и резко выступал против его смешения с материей»12.

Постройка шла полным ходом, и месяца за два до открытия института он переехал к своему детищу. Огромное здание, рассчитанное на 50–70 сотрудников, расположилось на берегу океана. Кругом него — дома для сотрудников и служащих среди парка и цветов. Для директора выстроен отдельный дом. В институте — большая библиотека.

Всю организацию института он в общих чертах продиктовал Наталии Егоровне.

Во главе отделов стояли лица разных национальностей. Он ясно представил себе торжество открытия, когда прибыл целый пароход из Европы, в том числе и русские ученые, друзья.

«Удивительно ярко и несколько раз рисовалось действие двух больших приборов, разлагавших организмы в количестве десятков тысяч кило. Описание и принципы приборов продиктовал Наташе. Первая проба была сделана над морскими крабами (какими-то колючими) и сразу дала результаты (будто бы открыт в значительном количестве галлий). По идее работа этих приборов — одного для сухопутных, другого для морских организмов, должна идти непрерывно, и штат химиков по специальностям <…> работал так, как работают астрономы. Материал накапливался десятками лет»13.

Перед ним мелькали открытия новых явлений, углублявших понятия о живом веществе. Он мог вспомнить только обрывки этих идей и некоторые продиктовал.

Затраты на строительство института быстро окупились различными приложениями открытий (удобрения, новые средства от болезней, источники редких элементов). «Но я не все запомнил, и лишь кое-что записал через Наташу. Но работа сделана, и забытое, вероятно, выплывет позже в сознании моем. Как есть мысли, догадки, достижения интуиции, которые промелькнут, и если не будут зафиксированы, исчезнут навсегда? Весьма возможно, так как область познания и созерцания бесконечна».

Ему привиделось еще, что возникла у него любовная страсть. В него влюбилась богатая американская женщина, у них родился сын. Под влиянием чувства к нему у этой сильной духом и умом женщины возник поэтический талант. Но после тяжких испытаний и переживаний они расстались. Наталия Егоровна все поняла и простила.

Так в непрерывной работе прошло 20 лет. Он стал во главе института, когда ему было 61–63 года, и оставался директором до восьмидесяти лет, после чего удалился от дел и поселился недалеко.

«Здесь я всецело ушел в разработку того сочинения, которое должно было выйти после моей смерти, где я в форме отдельных отрывков (maximes) пытался высказать и свои заветные мысли по поводу пережитого, передуманного и перечитанного, и свои философские и религиозные размышления. <…> Ярко пробегали в моей голове во время болезни некоторые из этих мыслей, которые казались мне очень важными и обычно фиксировались в моем сознании краткими сентенциями и какими-то невыраженными словами, но прочувствованными моим внутренним чувством, моим “я” и очень мне тогда ясными впечатлениями. Сейчас я почти ничего из этого не помню, и мне как-то не хочется делать усилий для того, чтобы заставить себя вспомнить. К некоторым из этих закрытых мне теперь, но бывших, а может быть, и сейчас бессознательно для меня живущих мыслей у меня какое-то внутреннее не то стыдливое, не то священное чувство уважения, и мне не хочется их касаться, а хочется их ждать, ждать того нового порыва вдохновения, когда они появятся все целиком и когда они будут понемногу выявляться в моей жизни. Такие состояния в гораздо меньшей ясности мне приходилось переживать и раньше. Я помню, однако, что некоторые из этих мыслей имели характер гимнов (которых я никогда не пробовал раньше писать), и в одной из мыслей я касался, в переживаниях, мне думалось очень глубоко, выяснения жизни и связанного с ней творчества, как слияния с Вечным Духом, в котором сливаются, или который слагается из таких стремящихся к исканию истины человеческих сознаний, в том числе и моего. <…>

Сейчас вспомнил об одной мысли, которая ярко выливалась во мне во время болезни, но к которой я подходил еще в Киеве, во время моей работы над первой главой своей книги о живом веществе. <…> Это мысль о возможности прекращения смерти, ее случайности, почти что бессмертия личности и будущего человечества. Меня интересовали последствия этого с геохимической точки зрения. Сейчас, во время болезни, целый рой идей, с этим связанных, прошел через мое сознание»14.

Одна из записей рукой Наталии Егоровны говорит об автотрофности человечества, то есть о готовящемся в течение всех предшествующих миллионов лет перевороте в эволюции живого мира планеты путем создания автотрофного позвоночного, то есть человека, больше не питающегося другими организмами. С помощью науки и техники он выйдет на новую ступень минерального питания — прямого усвоения солнечной энергии. Такое существо, записано здесь, не будет давать трупов.

Итак, он писал свою книгу по-русски и одновременно готовил английский перевод. И очень заботился о том, чтобы доход от издания книги, которой дал название «Размышления перед смертью», пошел на благотворительные цели. Их должен осуществлять особый комитет из подобранных им доверенных лиц. Они должны находить людей, которые нуждались в помощи, заслуживали ее, и помогать им сугубо избирательно и лично. Таково условие. Далеко не случайное, свидетельствующее об иерархии ценностей. Любовь и милосердие выше всего.

«Через всю мою жизнь проходит этот элемент и в том чувстве дружбы и братства, которое так красит жизнь и, я бы сказал, дает большую, чем что бы то ни было, возможность развернуться человеческой личности. И странным образом эта способность дружбы, создания новых дружественных связей — глубоких и крепких — не исчезла у меня теперь в старости, так как в Киеве зародились у меня глубокие дружественные связи с Василенко, Тимошенко, Личковым. Это все разные проявления эроса и эроса настоящего, связанного не с абстрактным человеком рационалистов, а с живой человеческой личностью. В связи с религиозными аспектами этого явления я много понял в общении с Нюточкой, и ее идея христианской помощи — как помощи индивидуальной и личной — в отличие от государственной и социальной — целиком отразилась в этом моем потенциальном предсмертном распоряжении»15.

Теперь стало ясно до конца, что заставило его уйти от событий дня, от поддержки товарищей, выйти из ЦК партии (в Киеве осенью 1918 года). Во всей русской общественной борьбе, в революции сказалась великая фальшь. И она обернулась великой кровью. Эта фальшь — любовь к народу.

С проповеди любви начался социализм, которым заражена русская интеллигенция, а закончился волной ненависти, повсюду захлестнувшей страну. Почему? Да потому, что чувство любви приложено неправильно.

Он неправильно понимал любовь к человечеству, когда студентом готовился принять «постриг» в ученые-монахи. Излечила его любовь к Наташе и к друзьям по братству. Нельзя любить все человечество, нужно любить отдельных людей — вот что он понял, когда писал такие слова невесте.

Но многими политиками и соратниками по партии двигали неправильно понятая любовь к народу, самоотверженность и альтруизм — ложные идеалы, возникшие от перенесения чувства в политическую, в государственную жизнь. А ложь всегда кончается крахом. И его общественный опыт, и жизненная философия таких людей, как милая Нюта, подсказывали, что любовь не может быть общей, безликой, но только избирательной, именной. В социальной сфере, если она будет, то должна остаться благотворительностью — личными адресными усилиями милосердия. Но в государственной жизни не должно быть места эмоциям, все должно строиться на науке и праве. Иначе — беда.

Наталия Егоровна, как всегда, помогала ему в работе над его последней книгой земной мудрости.

«Умер я между 83–85 годами, почти до конца или до конца работая над “Размышлениями”. <…> Мне казалось, что ее смерть была близка по времени с моей — раньше или позже, неясно»16.

* * *

Что же это такое, его видение? Мобилизация ума перед смертельной угрозой? Или горячечные фантазии измененного сознания? Они много разговаривали об этом с Новгородцевым. И Павел Иванович, признавая некую телепатию, указывал, что надо быть осторожным, чтобы в науке оставаться чрезвычайно строгим. Вернадский и сам так думал. Весь вопрос в том, как использовать, как научиться управлять областью бессознательных реакций.

Известно множество случаев, когда ученый, напряженно размышлявший над трудной проблемой, вдруг неожиданно находил ее решение в самый, казалось бы, странный момент, например во время сна. В краткий, в кратчайший миг все напряженные поиски вдруг освещались единственно верным освещением и просветлением, какой-то вспышкой смысла. Ясно очерчивался выход. Разом отыскивался новый, неожиданный, неизвестный прежде путь.

Ради таких мигов, озарений ученый и живет, если даже они и происходят не столь ярко и интенсивно.

Здесь светящийся внутренний процесс продолжался три недели. На пороге смерти сознание в гигантском темпе поспешило прожить, пройти всю жизнь до кончины. И решалась не только научная проблема. Нет, переживалось все — любовь, дружба, устройство жизни, строительство новых больших научных коллективов. Пройдена коллективная жизнь. Причем не какая-то экзотическая и чужая, а своя, со свойственными ему привычками и поступками.

В три недели вместилось немыслимое, огромное содержание. Так бывает у людей в минуту смертельной опасности, в миг перед дорожной катастрофой или перед расстрелом. Время — раздвигается. Но перед ним прошла не бывшая, а будущая жизнь. Оттуда, с вершины как бы пройденного пути, он перед гипотетической смертью будто рассмотрел все свое прошлое, которое по отношению к нему, лежащему в постели в бакунинском доме в феврале 1920 года, оказалось будущим. Оно предстало перед ним свободным от случайностей, помех, мелочей будней. Все, что следовало важного из идеи живого вещества, в той одновременно будущей и прошлой жизни, — открыто, все связи и отношения установлены. Где-то в глубинах его мозга зафиксированы все открытия. Теперь они будут ждать своего часа, и в соответствии с реальным темпом жизни выплывать, всплывать на поверхность сознания. Они — запрограммированы. Их предстоит открыть, а на самом деле — вспомнить весь этот рой идей, уже вихрем промчавшихся в глубине внутренних горизонтов и записанных теперь там.

Так, Сократ, неслучайно пришедший на ум со своим демоном, говорил о том, что мы не приобретаем новые знания, как товары на рынке, а вспоминаем их. Наша душа вечна и бессмертна, учил он. Она заранее все знает. И наша задача заключается лишь в припоминании, для чего нужно найти определенные приемы. Их поиски — это и есть обучение.

И он, вероятно, прав, если представить себе это припоминание, как «воспоминание о будущем», то есть об очень быстро, мгновенно прожитой в мозгу, сжатой жизни, прошедшей с другой скоростью, как в теории относительности.

Но выбор не исчез, а стал осознаннее. Истина — не в науке, она одушевлена. Теперь чувство своей избранности укрепилось. Он должен высказать новое учение, о котором, кроме него, пока никто в мире не знает. Оно даже не изложено как следует на бумаге.

И чувство ответственности за добытое им, порученное ему знание вывело его из смертельного лабиринта.

А лечивший его прекрасный земский врач Кореизской больницы Константин Михайлов, знавший Вернадского и по университету, и по партии, заразился от него и умер.

 

Глава пятнадцатая

«СВОБОДНО ИЗБРАННЫЙ РЕКТОР СВОБОДНОГО УНИВЕРСИТЕТА»

Надежда умирает последней. — Благодаря энергии можно добиться всего. — В Англию! В Англию! — Восстанавливая тысячелетний обычай. — Совпасть с природой. — Расточение ВСЮР. — Анкета сыскного характера

За состоянием его здоровья следили не только родные. И как только от Георгия в университете узнали о выздоровлении, ученый совет немедленно предложил Вернадскому кафедру минералогии. Конечно, последовало согласие. 18 марта он был утвержден сверхштатным профессором.

История университета в Крыму ему хорошо известна. Идея какого-то высшего учебного заведения витала в здешних образованных кругах давно, чуть ли не со времен Екатерины II. Одно время обсуждался проект создания единственного в своем роде заведения для лечения и образования больных юношей.

Наконец, в период крымского расцвета, в 1916 году земство собрало необходимую сумму — миллион рублей и обратилось в Государственный совет с ходатайством об открытии университета. Вернадский помнит, что их решение оказалось последним государственным деянием самого Государственного совета.

Невзирая на начавшиеся события, восстания, немецкую оккупацию Крыма и множество других препятствий, весной 1918 года в Ялте начались занятия. К весне 1920 года университет обосновался в Симферополе, заняв здание бывшего госпиталя. Ректором его стал фактический основатель, профессор-медик Р. И. Гельвиг.

Война вытолкнула на край страны много замечательных ученых. Здесь преподавали крупные натуралисты-лесоводы Г. Н. Высоцкий, Г. Ф. Морозов, филолог А. К. Гудзий, историк Б. Д. Греков, физики А. Ф. Иоффе и И. Е. Тамм, биологи A. Г. Гурвич, А. А. Любищев, много других талантливых людей. На естественном отделении физико-математического факультета он повстречал коллегу по Российской и Украинской академиям, морского геолога и палеонтолога Николая Ивановича Андрусова, геолога и путешественника Владимира Афанасьевича Обручева, киевского геолога Владимира Ивановича Jlyчицкого (оба — будущие академики). Тут же работал его ученик по Московскому университету Сергей Платонович Попов, с которым лазали по грязевым сопкам под Керчью еще в 1899 году (и обнаружили в их выделениях бор, который стал добываться с началом войны). Ассистентом на кафедре геологии служил также будущий академик Дмитрий Иванович Щербаков. Здесь учился И. В. Курчатов.

Девятнадцатого апреля не без приключений старшие Вернадские с Ниной переехали в Симферополь. За большие деньги ехали в мажаре — большой повозке, с пьяными торговцами вином, наблюдая безобразные сцены. Отчаяние сквозит в дневнике:

«20 апреля. Россию пропили и ее интеллигенция, и ее народ. Сейчас на поверхности вся эта сволочь — правая и левая, и безразличная. Все ее интересы в брюхе, пьянстве и разврате. И это та “свобода”, и то идеальное “счастье”, какое дает миру русская революция?

Рядом с этим как-то чувствую, что эти, дающие сейчас тон всей жизни страны, люди не составляют ее всю, и что Россия подымется.

Я это тоже твердо знаю и чувствую — но тяжело жить в этой обстановке, хочется уехать скорее в Англию или Америку и отдаться всецело научной работе»1.

Поселились за городом, в Салгирке, в историческом месте, где в 1834 году граф Воронцов построил ампирный дворец. В одном его флигеле и жили. В бывшем имении графа располагалась теперь Салгирская плодоводческая станция, возникшая в 1914 году. Приютил их директор станции ботаник B. В. Пашкевич. Мало того, Вернадский договорился, что будет работать в лаборатории.

Знакомых здесь, как и везде, масса. С остальными быстро перезнакомился, например, на пикнике в Салгирке, где собрался почти весь профессорский состав и где обсуждаются самые последние новости. Все уверены, что большевики придут и сюда. И самые страшные известия — о гибели людей, по большей части от тифа, молодых, еще недавно полных сил и вступавших в жизнь. В который раз Вернадский с тоской пишет о культурном уроне.

Наступил май. Сад цвел, благоухал. День за днем его живительные запахи восстанавливали силы. Жить можно. И значит — мечтать и надеяться. Продолжает работу по живому веществу, в том числе экспериментальную. Анализирует яблоневую моль, которую собирает руками.

Но мысли все чаще уносятся за Перекоп, за линию фронта и территорию ВСЮР, то есть Вооруженных сил Юга России, как стала называться Добровольческая армия. Оттуда не просачивается ни звука. Дневник: «Я все глубже чувствую глубину произошедшей перемены. Огромное социальное изменение. В народных массах поднялось — и чувство собственного достоинства и желание лучшей жизни. Пока, а может быть, и дальше — самое грубое — panem etcircenses (хлеба и зрелищ. — Г. А.). Но и в той среде, которая работает, это не может быть забыто и возврат к прошлому невозможен. Новый строй приладится к новой сильной среде — к совбурам, спекулянтам и полуинтеллигенции. Свободы будет мало. А социализм выльется в то, что благами жизни будут пользоваться большие круги и другие люди, вышедшие из народа. Идея, мне кажется, погибла (и думаю — слава Богу). Но поразительно серая новая Россия. Все силы должны быть направлены к охране научной творческой работы. Надо приноравливаться к среде, строя свое, может быть, даже ей недоступное по сути. Равенство есть фикция»2.

Подспудно, даже незаметно для самого себя, он, вероятно, уж готовится к возвращению в чужую теперь страну. Придется уживаться с большевиками.

Думает, что, возможно, большевики силой восстановят Россию в прежних границах, вплоть до отпавших сейчас Прибалтики, Бессарабии, Кавказа. Будет создана как бы новая империя.

* * *

В университете на кафедре нужно начинать опять с нуля, в который уже раз. Конечно, все еще хуже, чем раньше. Нет книг, учебников. Свою «Минералогию» восстанавливает по памяти. Сведения об иностранных ученых достижениях ограничиваются 1914 годом. «Вчера был в очень тяжелом настроении. Передо мной ярко стала картина огрубления и культурного падения русской жизни. Чрезвычайно тяжела научная работа. Множество самых талантливых людей от нее оторваны. В ученой среде, особенно среди мужской молодежи, на всяком шагу в этом смысле идут трагедии. Знание литературы среди ученых ограничивается 1914 годом; дальше здесь на юге попадает случайная книга и случайный журнал. После 1918 года почти нет ничего. Удар, нанесенный большевизмом печатанию и научной работе, непоправим. Сейчас книга становится роскошью. Живем на счет старого и задыхаемся в невозможности передать иным путем, как словом, свою мысль. Читается старое, работают над отдельными фактами, не имея возможности употреблять настоящие методы работы, связывать с мировой работой. Также не знают того, что делается в Америке и на Западе. И положение в этом смысле все ухудшается. Невольно иногда приходишь в отчаяние…»3

Но отчаяние ему совсем не свойственно. Необходимо основывать минералогический кабинет — уже четвертый в его жизни. В основу положено частное дарение — коллекция геолога, знатока Крыма, горного инженера Петра Абрамовича Двойченко. Вернадский осмотрел и одобрил. Решили хлопотать и о лаборатории при кабинете. Доставать газ из бешуйского угля. Думает, при энергии всего можно добиться, но сколько лишений, сколько ненужной траты сил! Удивительная его способность на любом, даже как бы случайном, месте устраиваться навсегда и основательно. Специалист не должен опускать уровень. Как шахматный гроссмейстер, он обязан играть каждую партию с полной отдачей.

Всю весну и лето работает над обустройством кабинета и лаборатории. На втором этаже бывшего госпиталя под них отведены две комнаты. Здесь расположили коллекцию Двойченко и стали ее пополнять. Судя по записям и по воспоминаниям Щербакова, за каменным материалом ездили в поле всей кафедрой. То же и в дневнике Вернадского:

«2 мая 1920 г. Сегодня сделал экскурсию в Эски-Орду с Двойченко, Обручевым, Поповым, Вебер, Высоцким, Дм. Ив. Щербаковым. Хороших образцов не нашли. Были на университетской лошади, на дрогах. <…> Удивительно, как на небольшом пространстве мы видели разнообразие геологическое, совершенно необычное в России. Эоцен, верхний мел, триас, конгломерат, карбон, нашли фауну — моллюсков, изверженные породы»4. И все же кабинет вскоре начал приобретать вполне учебный вид (он существовал до последней мировой войны).

Точно так же, как в Питере и Киеве, он и здесь пытается создать Комиссию по изучению естественных производительных сил (КЕПС), думая использовать и занять делом скопившиеся здесь крупные научные силы и преобразовать народное хозяйство Крыма. Первое время комиссия рассчитывала на небольшие ассигнования правительства Юга России и на многочисленные образовавшиеся здесь кооперативы, а потом — перейти на самообеспечение, давать отдачу, поскольку подсказывала места приложения капитала.

Как и в иных местах, наука — единственное, что росло и развивалось в Крыму. Остальное — разваливалось. КЕПС смогла объединить многочисленные научные силы полуострова: Севастопольскую, Салгирскую, Карадагскую биологические станции с их библиотеками и лабораториями, Никитский ботанический сад, Симеизское отделение Пулковской обсерватории, исторические, археологические, художественные музеи, библиотеки. В Керчи в 1919 году при поддержке города и кооперативов возник даже университет, названный Боспорским. В нем существовало три факультета. Работали музеи: естественно-исторический Таврического губернского земства, Ялтинский естественно-исторический. Собирались научные общества: очень почтенное старое естествоиспытателей; новые: математическое, историко-философское (во главе с Георгием Вернадским), любителей музыки и истории, Таврическая архивная комиссия.

Как и две первые, крымская комиссия двинулась сразу стремительно. За какие-нибудь полгода, к концу 1920-го — началу 1921 года работа пошла полным ходом и уже вышел первый сборник трудов, в который вошли исследования о хлебных злаках полуострова, о киле — белой глине, о морских ресурсах.

КЕПС быстро наметила пути разведки полезных ископаемых, энергетических ресурсов, воды. Даже нашелся способ делать неплохую бумагу из местного тростника.

Если бы действительно осуществилось невозможное и в Крыму образовалось независимое русское государство, оно ни в чем не испытывало бы недостатка. По образованию и культуре оно вполне отвечало бы европейскому уровню. Ведь главные из всех ресурсов — ум людей и их знания.

Через год, выступая в Петрограде перед коллегами с изумительным по полноте отчетом о научной работе в Крыму, Вернадский сделал такой вывод из своего опыта: «Этот прилив умственных сил в Крым, в том числе многих замечательных русских ученых, создал для Крыма в эти годы благоприятные условия для научного творчества и исследования, несмотря на ужасающие внешние обстоятельства Крыма»5. Удивительно звучит и его окончательный вывод: «И как бы далее ни сложилась жизнь, ясно, что научная работа пойдет и дальше по этому же пути, ибо мы видим, что научная работа все время идет без всякой связи с меняющимися и непрочными темпами политической жизни. Она является здоровым жизненным проявлением, имеющим корни в глубине духовной жизни страны, которые переживут всякие внешние обстоятельства»6.

В апреле — мае он прочитал курс геохимии в университете. Студентов, надо сказать, записалось мало, поскольку он вклинился в учебный план внезапно. Вместе со студентами все лекции прослушал Обручев — геохимия новая дисциплина и для него. Друг Щербакова Б. А. Федорович вспоминал: «На лекциях Вернадского по минералогии алюмосиликатов и по геохимии они постигали тайны строения атома, материи и мироздания»7.

* * *

А вокруг, за пределами самоорганизующегося мира науки, на территории ВСЮР, творилось невообразимое. Дневник: «Жизнь становится все труднее. Безумная дороговизна, принимающая катастрофический характер. Люди получают ежемесячно в денежных знаках то, что они получали раньше годами. Кругом все устали. Ужасно жить без угла. Вот уже три года, как у нас нет Ноте’а. Почти без вещей. Все у чужих людей или сдвинутые в “уплотненных квартирах”. Это уплотнение всюду, реквизиции всюду и люди, наконец, начинают изнывать от такой жизни. Революция — и особенно большевизм ужасны именно таким влезанием в душу, в самое интимное, грабежи касаются всего, причем едва ли есть дом или квартира, которые остались бы за это время нетронутыми»8.

Деньги дешевеют: сало стоит три тысячи рублей за фунт при профессорском окладе 70—100 тысяч. В низах угрюмо ждут большевиков. Обыватели с тоской вспоминают порядок, который поддерживался при немцах. Никто ничего толком не знает. Особенно угнетают оторванность от Запада и отсутствие информации. Газеты болтливы и недостоверны. Когда случается западная газета хотя бы месячной давности, из нее узнают больше, чем из местной печати.

«Сейчас положение в Крыму неустойчивое. Нет крупных организаторов и администраторов. Все разваливается. Выдвигаются две опасности: рост “зеленых” (леса около Алушты), казаки, грабители, дезертиры, может быть, мстители за злоупотребления. Другим явлением [становится] растущая ненависть к добровольцам: реквизиты в деревнях. Берут лучших лошадей, например, и перепродают»9.

Со всех точек зрения нет иного выхода, как уезжать. Созывается семейный совет, и решение отъезда получает одобрение. Ну что же, видение должно осуществляться. Именно Англия или Америка, хотя его разговорный английский оставляет желать лучшего в отличие от французского и немецкого. Читает свободно, но говорит много хуже.

Девятого июня, в день оживленных настроений и надежд, связанных с крупным наступлением ВСЮР на Харьков, с захватом большой военной добычи, Вернадский подает в факультетский совет заявление о заграничной командировке и начинает готовиться. 16 июня переписал письма президентам Королевского общества и Британской ассоциации как ее иностранный член. Через родственников жены, связанных с английской миссией Красного Креста, письма уходят в Англию.

Ответ пришел довольно быстро для военного времени. 18 июля записывает: «Невольно думаешь о поездке в Англию. От 2/VII получил из Лондона от секретаря Британской ассоциации письмо (О. Т. R. Howarth), что “Assotiation has alredy such action as appears to the lie within our power to assist you”. Но что предприняла — в письме, которого не получил! Думаю, что придется ехать»10. Ассоциация могла только помочь переместиться в Англию, но не трудоустроиться. Вернадский думает, что он едет не в эмиграцию, а только для ознакомления и установления контактов. С этой целью он весной связывался с бывшим профессором Московского, а теперь — Оксфордского университета П. Г. Виноградовым и тот хлопотал за него.

Между тем от июньского военного успеха Врангеля почти ничего не осталось. Войска отступают. Тем не менее все верят, что Крым устоит, что Кубань тоже будет сопротивляться, что большевики не справятся с восстаниями. Ходит масса слухов, в том числе о восстании Брусилова. Дневник 30 августа: «Придется пережить тяжелый год — и голод, и холод. Надо налаживать жизнь в небольшом осколке [России] среди неустановившихся, развратившихся, изнервничавшихся людей, отвыкших работать. <…>

Я не могу себе представить и не могу примириться с падением России, с превращением русской культуры в турецкую или мексиканскую. Мне кажется это невозможным, так как я вижу огромные возможности и тот рост, какой шел в XX столетии. Но с другой стороны, отвратительные черты ленивого, невежественного животного, каким является русский народ — русская интеллигенция, не менее его рабья, хищническая, продажная, то историческое “воровство”, которое так ярко сейчас сказывается кругом, заставляют иногда отчаиваться в будущем России и русского народа.

Нет честности, нет привычки к труду, нет широких умственных интересов, нет характера и энергии, нет любви к свободе.

Русское освободительное движение было по существу рабье движение. Идеал — самодержавный или крепостнический строй.

Сейчас по отношению к своему народу чувствуется не ненависть, а презрение.

Хочется искать других точек опоры. Для меня исчезает основа демократии. Ведь русская демократия это царство сытых свиней.

Уж лучше царство образованной кучки над полуголодным рабочим скотом, какой была жизнь русского народа раньше. Стоит ли тратить какое-нибудь время для того, чтобы такому народу жилось лучше?

А с другой стороны — старые планы не исчезают и я не чувствую в себе достаточно интернационализма, чтобы забыть те мечты о будущей роли в умственной жизни человечества — России и славянства — к которой, казалось, шел ход истории»11.

Что же, надо глотать горькие лекарства. Ученый не может прятаться за спасительные формулировки и красивые фразы. Как никто, он обязан, не мигая, смотреть фактам в лицо. А факты говорят сами за себя. Социализм побеждает капитализм. Лучше от этого не будет никому. Нельзя допускать победы ни того ни другого. Гибель в обоих случаях.

Народ — только заготовка для нации. А нация — прежде всего явление цивилизации. Политическая борьба, ведшаяся в интересах народа, — ошибочна; правильно говорил граф Гейден: пока мужик говорит о своих интересах, правового строя он не создаст.

Интеллигенция открыла ящик Пандоры, думая насилием справиться со злом старого мира. И на конце цепочки событий получила все то же «социальное вещество», которое было впрыснуто, — насилие.

Теперь, когда страна соскальзывает с каждым днем все ниже во мрак варваризации, нужно решить, что делать ему, его друзьям, всем образованным людям. «Иногда я жалею, — заканчивает Вернадский свой горький анализ, — что не могу соединить политическую деятельность с научной работой. Не будь мне так дорога научная работа — я бы давно предался политике. А между тем на примере П. Н. (несомненно, речь идет о Милюкове, письмо которого из Парижа в те дни бурно обсуждали в Симферополе. — Г. А.) мне жаль, что он оставил научную работу, и я не хочу идти по его стопам»12.

Восьмого сентября разъяснились действия Британской ассоциации. Она обратилась к военным властям, и те отдали распоряжение командиру одного из кораблей, прибывших в те дни в Ялту, взять на борт русского академика Вернадского с женой. Известно название корабля «Шарк». От старшего помощника капитана получено письмо. Вернадский направил Ниночку для переговоров в Ялту.

Дневник 20 сентября: «Ниночка остается (с братом. — Г. А.), а мы, вероятно, едем. Вчера послал в Ялту и телеграмму, и письмо старшему британскому флотскому офицеру. <…>

Я не испытывал ничего, кроме того, что новая предстоит работа. Чувствую, что я в состоянии ее сделать. Но рядом есть и сомнения в своих силах, и в том, удастся ли сделать ясным значение живого вещества и того изменения, какое учение о нем может произвести в жизни и мышлении. <…>

Невольно думаю о Лондоне, как-то хочется иметь в руках то могучее оружие, какое дает библиотека и лаборатория. Сейчас я трачу, по крайней мере, в 10 раз больше усилий для получения эффекта, чем в нормальных условиях. Буду читать журналы, как с Северного полюса. Ужас берет, когда оцениваешь культурный урон».

Итак, пока предсказание сбывается: скоро Англия, Лондон, Британский музей с его богатейшей в мире коллекцией силикатов. И цель — высказать учение о живом веществе.

Он уже встретился кое с кем в правительстве Юга России, где много знакомых. П. Б. Струве снабдил его чеком на 100 фунтов стерлингов. На первое время хватит. В неясном до сих пор статусе его отъезда получалось, как будто, что он ехал в командировку.

Ждут отплытия корабля. Но жизнь делает еще один неожиданный поворот.

* * *

Второго октября умер от тифа основатель университета профессор Гельвиг. В момент пугающей неизвестности коллектив остался без ректора.

Вернадскому становится известно, что среди профессоров идет речь о его кандидатуре. О нем говорят не только как о большом ученом с огромным опытом, но и как о человеке с именем, имеющем общественное положение и заслуги.

Десятого октября совет Таврического университета официально утверждает его ректором. Ему предоставлена квартира из двух комнат с кухней на Воронцовской улице в доме табачного фабриканта Эйнема. Правда, всем известно, что он собирается за границу, что он ждет парохода.

И вот, вспоминала Наталия Егоровна, пошли делегации и депутации. Сначала профессора во главе с ботаником Кузнецовым. Потом приват-доценты и преподаватели. За ними депутация служителей и сторожей. В один голос все просят не оставлять университет в такой сложный момент. «Я упрашивала Владимира не поддаваться их уговорам. Но Владимир решил, что если они считают, что он так нужен им, — не уезжать и продолжать свою работу. <…> Часто думаю, как от того или иного решения или поступка круто может измениться жизнь. Так же в данном случае. И как решить, насколько свободен человек в этом определении своей жизни?»13

В Ялту отправляется письмо с отказом и извинениями.

Итак, он взял на себя ответственность за преподавателей, большинство из которых жили на грани нищеты, и 1800 студентов. Что же, если уж судьба снова столкнула его с учебной работой, он хочет поставить ее на правильную, выработанную им в течение всей жизни основу. Набрасывает программу развития университета, с которой выступает перед советом. Прежде всего — автономия. Правительство Юга России уж, конечно, не станет вмешиваться в их дела. И что бы ни случилось позже, нужно восстановить старинный европейский обычай. Газета «Таврический голос» опубликовала интервью с новым ректором.

— Я считаю Таврический университет, — сказал он, — единственно свободным университетом на всей территории России, так как в нем полностью осуществлен принцип свободы и автономии, к которому всегда стремились университеты. Та политика, которую проводит по отношению к университетам советская власть, является лишением их автономии и гибельна для них.

Корреспондент далее пересказывал планы ректора по развитию учебной базы, для чего город должен выделить 20 десятин земли.

Однако Вернадский понимал, что все планы останутся нереализованными, если не восстановятся связи с мировой, с европейской наукой. Он решил действовать самым прямым образом. Пишет воззвание «Ко всем сторонникам и противникам Антанты», которое публикует через Красный Крест. В обращении говорится о свободном университете в Крыму, как оплоте науки и вольной мысли в России. Ученые Таврического университета просят своих западных коллег, научные и учебные заведения прислать в адрес университета литературу и журналы за военные годы. Он написал также бывшему послу России во Франции В. А. Маклакову. Просил его в память о дружеской совместной работе в партии прислать французские академические журналы за военные годы, обратившись для того к иностранному члену Российской академии наук и другу Вернадского непременному секретарю Парижской академии наук Альфреду Лакруа. Желательно также присылать любые другие журналы и книги научного содержания.

Обращение, по-видимому, сыграло свою роль, потому что вскоре пришло несколько ящиков химических приборов (частично погибли из-за пожара в Севастополе), книг и журналов. В докладе перед академиками в Питере через год Вернадский указал, что получена английская и французская литература за 1918–1920 годы и французские журналы за 1919–1920 годы.

По всей видимости, книги поступили в самые последние дни белой власти в Крыму. Во всяком случае, он сам добрался до французского журнала уже при большевиках. Вот запись за 26 ноября: «Вчера вечером прочел ряд №№ “Revue Scientifique” с массой нового. И, наконец, теория Эйнштейна, и работы Эддингтона в связи с применением Ньютонова тяготения. Какие глубокие события переживаются в области метафизики! Какое будущее!»14

По его ходатайству правительство Юга России предусмотрело в бюджете 1921 года тысячу фунтов стерлингов для подписки на журналы.

Двадцать третьего октября в Севастополе состоялась его встреча с Врангелем и председателем Совета министров Кривошеиным. Последнего хорошо знал как министра земледелия в царском правительстве во время войны. После встречи переночевал на биологической станции, воспользовавшись гостеприимством супругов Никитиных — заведующего Василия Никитича и служившей библиотекарем Веры Ростиславовны. С пятью служителями эти энтузиасты все еще поддерживали работу станции. Вечером записал первое свежее впечатление: «Врангель производит замечательно обаятельное впечатление.

24. X. Утро. Встретил чрезвычайно приветливо. И он, и Кривошеин выражали свое удовольствие моему избранию и заявляли о том, что они окажут всякое содействие. Оба подчеркивали мое положение как человека с “именем”. С Врангелем общий разговор о значении университета как единственного свободного центра русской культуры, территориально связанного с русской государственностью. Придает огромное значение нашим выступлениям в мировом культурном мире (воззвание в связи с помощью библиотеке университета). <…> И он, и Кривошеин дали мне право непосредственного обращения»15.

Как выяснилось позже из мемуаров Врангеля, встреча эта была незапланированной. Они с Кривошеиным вызывали молодого Вернадского, служившего у них в Осваге, но тут в Севастополе оказался старый Вернадский; он и предстал. Потому и общий разговор. Тем не менее мы видим, как умело Владимир Иванович воспользовался случаем: заручился обещанием, что ректор напрямую будет иметь дело с главой правительства, а не с отделом народного образования — четкая черта автономии. Правда, в эти дни они могли обещать все, что угодно.

Тридцать первого октября Вернадский сделал еще один нестандартный шаг в традициях свободных университетов Запада. Он собрал студентов во дворе университета и произнес перед ними речь. Сохранился ее конспект, в котором только начальные фразы написаны полностью, в форме прямой речи, остальное — план. Первые фразы, вероятно, и зачитал:

«Я созвал вас здесь, восстанавливая старинный тысячелетний университетский обычай. При начале учебного года свободно избранный ректор свободного автономного университета обращается непосредственно к студенчеству со свободным словом, точно так же, как он высказывает свою программу избравшему его Совету университета.

Поэтому сегодняшнее собрание не есть беседа со студентами, как это сказано в газетах, и никакого совещания и обсуждения не будет (газетчики по привычке революционных лет, видимо, приняли собрание за митинг. — Г. А.). Здесь могу и буду говорить только я, ректор Таврического университета.

Я хочу высказать громко студенчеству, мне близкому и дорогому, то, что я считаю нужным, — но в другой обстановке и другими путями может быть осуществлено.

Трудность задачи вновь вступающего и вновь вступившего ректора.

Связано и с особенностями Таврического университета. Общие задачи ун-та и специально Таврического, как единственного свободного, обладающего автономией русского университета»16.

Далее он освятил историю университетов и объяснил суть автономии. С самого начала существовала свобода науки от других форм культуры, свобода преподавания и свобода посещения лекций. В аудиториях должен воспитываться свободный человек, который проникается не ограниченным никакими внешними путами научным поиском вместе с наставником, а с другой стороны, обретает дисциплину научного мышления. Автономия — не анархия, она предполагает полную свободу извне и четкую организацию внутри.

Он говорил о роли науки, значение которой в отличие от других форм знания стремительно возрастает. Сейчас в России ее положение не отвечает запросам и истинному значению науки для человечества, но время ее придет, стремительно приближается. Надо ценить Таврический университет как форпост свободы. Что бы ни случилось, он должен сохранять русскую культуру. Как бы ни повернулись события, восстанавливать жизнь придется им, людям науки. Чтобы быть готовыми к великому призванию, нужно не только учиться, но развивать самодеятельность и свободную научную мысль.

Итак, университет получил новый заряд энергии, поднявший его на подлинно профессиональный уровень организации. Только крайне непродолжительной оказалась его автономия.

В тот же день, 31 октября, Владимир Иванович выступает еще с одной речью, на этот раз перед слушателями каких-то кооперативных курсов, в изобилии расплодившихся в Крыму, переполненном образованными людьми. Как вспоминал Георгий Вернадский, научная, философская и религиозная жизнь в Крыму била ключом. Лекция проводилась в рамках Комиссии по естественным производительным силам, но содержание ее значительно шире, чем производительные силы или ресурсы края. Здесь сформулирована идея о человечестве как геологической силе и науке как максимальном ее воплощении. В сущности, в первый раз он высказал идею ноосферы, еще не зная самого этого слова, но уже давно описывая ее основные черты. В немногих емких словах, несомненно, спрессовался собственный опыт научно-государственной работы в России, на Украине и здесь, в Крыму. Вернадский охватывает все мировое научное движение и осознает его как своего рода переворот в истории человечества.

«Переживаемый нами сейчас разгром всей сложившейся веками государственности, огромные опасности, угрожающие росту и развитию нашей умственной жизни, нередко в последнее время вызывают сомнения и в ценности научного знания вообще и в прочности тесно связанной с наукой технической оболочки культуры XX столетия. Кажется, точно все рушится, и этот наблюдаемый нами и нами тяжело переживаемый социальный процесс идет так глубоко, что может привести к повторению в истории человечества того падения культуры, какое мы переживали для Средиземноморской культуры в первые века средневековья или дальневосточной культуры — в более поздние времена того же периода западноевропейского человечества.

Мне представляются эти опасения противоречащими тому значению и тому положению, которое занимает наука нашего времени.

Никогда еще в истории человечества не было периода, когда наука так глубоко охватывала бы жизнь, как сейчас. Вся наша культура, охватившая всю поверхность земной коры, является созданием научной мысли и научного творчества. Такого положения еще не было в истории человечества, и из него еще не сделаны выводы социального характера»17.

Наступает новая, еще незнакомая людям действительность. Она формируется человеческим разумом, охватывает собой земной шар. Процесс имеет характер далеко не случайный, но стихийный, независимый от нашей воли, то есть напоминает любой естественный процесс на земной поверхности. Последствия его огромны. Явления, которые всегда относили к «искусственным», неприродным, с геохимической точки зрения ничем не отличаются от других явлений природы. Человечество организует среду обитания по-своему, но результаты такой организации естественны. По своему воздействию на земные процессы человечество сравнялось с микроорганизмами — самым могущественным отрядом жизни. Но действует на среду не своей физиологией, а своим разумом.

Таким образом, никакого падения культуры, никакой деградации человечества не наблюдается. Никаким силам хаоса и варваризации не под силу преодолеть культуру, поскольку она целенаправленна. Культура — неуничтожима. И задача каждого человека — присоединиться к творчеству жизни, действовать в направлении, совпадающем с природным, напрягать духовные силы к преодолению сил анархии и беспорядка. Тогда мы можем быть уверены в успехе наших начинаний и обретем смысл существования.

За неделю до падения Крыма Вернадский прочел вторую лекцию на тех же кооперативных курсах. Она посвящена народному образованию в новой России. Вопрос, который в обстановке Гражданской войны кажется отступившим на второй план, неважным и несвоевременным. Но не для интеллигенции, считает он. Люди культуры должны мыслить стратегически, готовить почву для следующих поколений. Вечное всегда своевременно.

Казалось, о чем можно думать, кроме как о личном спасении, сейчас, в эпоху, когда на поверхности одни «зоологические инстинкты», возведенные в ранг государственной политики с обеих сторон, говорит Вернадский. Но в глубине жизни происходит накопление духовных ценностей. «Ибо наше время — время крушения государства, полного развала жизни, ее обнаженного цинизма, проявления величайших преступлений, жестокости, время, когда пытка получила себе этические обоснования, а величайшие преступления, вроде Варфоломеевской ночи, выставляются как идеал, время обнищания, голодания, продажности, варварства и спекуляции — есть вместе с тем и время сильного, искреннего, полного и коренного подъема духа. Это время, когда все величайшие задачи бытия встают перед людьми, как противовес окружающим их страданиям и кровавым призракам»18.

Не ужасы войны, не страсти и не обманные лозунги для бедных людей определяют облик эпохи. Не ими запомнится она людям, а теми духовными достижениями и нравственными подвигами, которые в глубине ее свершились. Шум уйдет, а голос вечности не стихнет и станет слышен.

«Меня не смущает, — продолжает он, — что сейчас те лица, в глуби духовной силы которых совершается сейчас огромная, невидная пока работа, как будто не участвуют в жизни. На виду большей частью не они, а другие люди, действия которых не обузданы духовной работой. Но все это исчезнет, когда вскроется тот невидимый во внешних проявлениях процесс, который является духовным результатом мирового человеческого сознания. Он зреет; время его придет и последнее властное слово скажет он: а темные силы, всплывшие сейчас на поверхность, опять упадут на дно…»19

Итак, более весомой окажется мировая научная революция, которая происходит одновременно с нашей социальной революцией и заслонена ею. Каждый должен быть готов воспринять новую реальность научной цивилизации. На первое место выходит проблема образования, какая бы Россия на месте старой ни образовалась. Ясно, что она будет федеративной, говорит Вернадский. Для образования такое устройство даже лучше, потому что способствует ее децентрализации.

Установленная сейчас в России диктатура коммунистов гибельна и для образования, и для самых творческих классов общества — интеллигенции и крестьянства — основной движущей силы государства. Интеллигенция не должна больше быть безразлична к свободе, ей необходимо больше связываться с производительным трудом, ценить религиозную жизнь и более четко осознавать и защищать свои собственные интересы. Основная идея организации образования — его разнообразие. Он сомневается, что нужна та организация, к которой сам принадлежал, — Министерство просвещения. Достаточно небольшого бюро, осуществляющего научную координацию. Свобода доступа к школе, соответствие местным особенностям и научным достижениям в области образования — вот что должно обеспечить разнообразие. Ну, разумеется, увенчает здание полная автономия высшей школы. Такими практическими выводами Вернадский заканчивает свою лекцию.

* * *

Одиннадцатого ноября 1920 года красные и махновцы ворвались в Крым. Началось крушение Белого движения. Вооруженные силы Юга России отступали. С войсками и правительством уходили все, кто не хотел оставаться с большевиками. Эмигрировал, например, коллега по академии Николай Иванович Андрусов. Георгий Вернадский, служивший в правительстве, тоже вместе с женой отплыл в Константинополь на корабле «Рион». Исход в полном противоречии с популярными мнениями не был беспорядочным бегством, он был очень хорошо спланирован и осуществлен.

Вернадский оставался на университетском «мостике» до конца. Конечно, перед ним во всей остроте, не первый раз за три года встал вопрос: как быть? Позднее вспоминал: «Рано утром <…> я поддался общей панике и с Наташей, Ниной сидел на таратайке — с нами четвертым был И. В. Якушкин (тогда ухаживал за Ниночкой) (молодой преподаватель. — Г. А.). Уже сидя на таратайке, мне вдруг ярко представилась мораль моего бегства среди привилегированных, когда кругом оставались многие, которые не могли бежать — не было перевозочных средств. Мы вышли (и Якушкин)»20.

Не только чувство ответственности перед товарищами его остановило. Бегство таким способом и в такой обстановке означало не уехать просто, а эмигрировать и тем самым отрезать себе путь на родину. А он никогда не думал уезжать навсегда. Он надеялся теперь, что может вернуться в Киев или в Петроград к академическим делам не как политик, а как ученый и деятель просвещения, отошедший от злобы дня за последние три года сознательно и навсегда.

В Крыму в десятый раз с февраля 1917 года — новые власти. А для простых людей, обывателей, опасны не только сами по себе власти и администрации, сколько их смена, когда на свет божий выползает воровское отребье. Учащаются грабежи и убийства. В Симферополе тоже бесчинствовали дикие банды, но утро 15 ноября принесло тишину. За ночь в городе обосновались войска командарма Августа Корка. Вместе с ним в городе воцарился ревком, о чем жители узнали по приказу, развешенному на видных местах.

В воспоминаниях 1940 года Вернадский подчеркнул, что в приказе говорилось среди прочего и об университете, где порядок ставился «под ответственность ректора Таврического университета т. Вернадского». Так по советскому лексикону он превратился в первый и, наверное, единственный раз в товарища. Позднее ни в одном официальном документе его никогда не именовали ни «т.», ни «тов.», ни «товарищ». Он, слава богу, поставил себя так, что избегал этого обращения. Оно предполагало, что он не сам по себе, а чего-то член или — еще хуже — чей-то заместитель.

* * *

Замелькали новые имена: первый председатель ревкома Бела Кун, второй — Адольф Лиде, глава правительства Юрий Гавен, заведующий наробразом Павел Новицкий. С этими идейными большевиками Вернадский в основном был вынужден общаться по делам. Описывает их как странных, больных, как иностранцев (плохо говоривший по-русски Лиде). Ему передавали, что Бела Кун считал университет гнездом контрреволюции и что русские сами с ней не справятся — это его дело.

Вернадский пишет все открытым текстом, как всегда. В дневнике за 23 ноября читаем: «По-видимому, всюду такая паника, вследствие ожиданий всяких обысков, арестов и т. п., что не только не ведется записей, но многое уничтожается из того, что было записано. Сейчас проявляется страх людей во всем его постыдном проявлении. <…> Жандармов и союз русских людей заменили комунисты и махновцы: дрожат жандармы, союзники (если они не перекрасились) и связанные с ними слои “буржуазии”. Немного дрожит и советская новая буржуазия и рабочие. Как всегда дрожит русская интеллигенция — сперва боялась тех, которые гнали ее представителей ради царя и его присных, теперь боится своих “красных” представителей, превратившихся в тех же гонителей. Тяжелое впечатление делают эти люди, когда-то идейные. Невольно вспоминается, как они негодовали на других, которые делали во много раз меньше с ними, чем делают они, получивши власть, со своими противниками…

Хаос и бестолочь»21.

В университете таким «красным» представителем интеллигенции, дождавшимся своих, был приват-доцент Яков Ильич Френкель, будущий физик-теоретик и член-корреспондент Академии наук. Он сразу проявился, будучи назначенным в комиссариат просвещения, и пришел к Вернадскому уже как власть имеющий и обрисовал ему намерения властей относительно университета. Прежде всего, запрещалось принимать новых студентов. Вернадский в это промежуточное время принимал без разбору белых офицеров и красных, всего, по его словам, до семисот человек. Пока еще он формально ректор, Вернадский не спускает ни один случай притеснения и унижения профессоров, обращается сразу в два, в три адреса местных властей. Снова, как в 1911 году, он борется за свое и их человеческое достоинство.

Очень быстро стало ясно, что ни о какой автономии речи идти не может, хуже того, возник вопрос о сохранении учебного заведения. Началась немедленная и мучительная перестройка на советский лад. Прежде всего, все подверглись проверке на предмет отношения к новым порядкам. Среди профессоров роздана анкета «сыскного характера», как назвал ее Вернадский. Первым стоял такой вопрос: «Ваше отношение к террору вообще и к красному террору в частности?»

Как же может ответить на него человек, всю жизнь исповедовавший ненасилие, боровшийся со смертной казнью? 16 или 18 профессоров честно ответили на вопрос. Всех их немедленно отстранили от преподавания. А ректор был вызван в правительство и имел неприятное объяснение с Гавеном и Лиде. Тем ректорство и завершилось, его вынудили подать заявление об отставке. Правительство назначило для управления университетом временную «тройку» во главе с Френкелем, впрочем, продержавшимся недолго.

А при Крымревкоме была создана комиссия по реорганизации университета во главе с каким-то Л. Л. Паперным. Советская власть вводила в практику то, до чего никогда не могла додуматься прежняя: перестройкой университета занимались чекисты. Комиссия начала с ликвидации главных рассадников «буржуазной науки» — двух факультетов, определявших лицо университета — историко-филологического и юридического. По указанию из Центра они переименовывались в философско-словесный и в факультет общественных наук. Изменено содержание обучения, студенты должны изучать теперь советскую конституцию и социалистические учения. Но и эти новшества недолго продержались.

Одиннадцатого января комиссия объявила, что оба факультета упраздняются. Физико-математический, медицинский и агрономический факультеты разделяются на самостоятельные школы, им придается прикладной характер. Одновременно создавалась мандатная комиссия для проверки всех студентов и преподавателей с целью выявить и удалить антисоветские элементы. Срочно набиралась новая, «социалистическая» молодежь, причем основной принцип — пролетарское происхождение, даже документа о среднем образовании не требовалось. Создавался рабфак.

Таврический университет переименовали в Крымский имени Фрунзе. Ректором был назначен (а не выбран) профессор-металловед А. А. Байков. Итак, фактически ликвидация университета состоялась. (Надо сказать, через три года состоялось и юридическое разделение его на три института.)

Вернадский теперь уже не ректор. Но как профессор и председатель КЕПС он не мог оставить разгром без отповеди. Написал большую записку в правительство полуострова — глас вопиющего в умственной пустыне. Для нас она представляет теперь чисто академический интерес: «Те резкие эксперименты, которые могут быть перенесены без окончательной гибели старыми университетами, не могут не отразиться на Таврическом университете самым пагубным образом. То, что делается в других местах, где в противоречие с идеалами коммунизма проводится университетская политика — не социалистическая, а наполеоновская, связанная с превращением факультетов в отдельные школы или академии, а следовательно, с крушением университета как целого, может привести молодой Таврический университет к полной гибели и к тому состоянию, от которого он не оправится долгие годы. Было бы печально, чтобы такой результат явился окончательным следствием великого русского идейного освободительного движения»22.

Реорганизация и уничтожение факультетов разрывают знание, которое едино. Всем нужна только эта единая наука, и никто не может заранее сказать, что она будет чистая или прикладная. «Новый социалистический строй будет прочен только тогда, когда он даст свободу научному творчеству, а не тогда, когда он будет против него бороться и поставит его в тиски каких бы то ни было религиозных, социальных или политических мнений. Эти мнения, как учит история, всегда преходящи. Наука же остается при всех их изменениях и превращениях, как бы велики они ни казались современникам, единственной и неизменной»23.

Вряд ли Паперный и Гавен могли уразуметь, о чем говорит академик Вернадский, но они, конечно, уловили, что он не сторонник советской власти и ее политики. В отношении его и других нелояльных профессоров принято решение: отправить в распоряжение наркома просвещения Луначарского. Пусть решают там, в Москве, их судьбу.

Пока же он живет в доме Эйнема, но не ждет пассивно решения своей участи. Как только начали налаживаться связи, он пишет в Киев, спрашивая Крымского о судьбе своих рукописей, а также в Петроград Ольденбургу и Ферсману. Последнего просит прислать для преподавания минералогии все, что можно, в том числе приборы. Из письма видно, какие обширные планы у него в отношении КЕПС Крыма, сколько готовится публикаций. Но, как показала вскоре жизнь, то был последний всплеск активности, задавленный окончательно и бесповоротно (письмо помечено 18 января24).

Ждут поезда, чтобы отправить ученых в Москву, но академия предпринимает самостоятельные шаги, чтобы вызволить своих членов из Крыма — Вернадского и директора Никитского ботанического сада В. И. Палладина. Здесь же оказалась семья сына Ольденбурга, другие профессора. Охранную грамоту подписал нарком здравоохранения Н. А. Семашко (бывший студент Московского университета) с предписанием принять все меры к отправке академиков и членов их семей и оказать им всяческое содействие.

Наконец из Севастополя приходит санитарный поезд, к которому цепляют «профессорский вагон». Теперь ждут отправления. В день отъезда Вернадский записывает в дневнике:

«22 февраля 1921 г. Воронцовская ул., д. Эйнем, Симферополь. Не писал [долго] и [как будто прошла] целая вечность. Собираюсь уезжать. Бесконечное количество впечатлений и настроений. Может быть, дорогой постараюсь придать им форму, которая позволит разобраться в происходящем.

Хочется — и надо — подвести итоги. Пережил развал жизни, разрушение, неудачные и довольно малоосмысленные попытки творчества, зерна и нити больших идей, которые закрыты поднявшейся грязной пеной и мутью.

Огромное количество преступлений, крови, мучений, мелких и крупных страданий — непрощаемых совершавшим — подлостей и гадостей из-за страха, перепуга, слухов и слухов без конца. Люди живут в кошмарной обстановке и в психозе. Страх охватывает не только гонимых и побежденных — но что самое удивительное, гонителей и победителей. Жизнь вошла в такие странные рамки, что в обыденном ее проявлении — кроме трафаретных газетных статей, официальных “митинговых” и то без свободы (т. е. потерявших характер митинга) выступлений — исчезла совершенно идеология комунизма и большевизма»25. Конечно, если бы не отвлекала и не утешала собственная творческая работа, наблюдать «революционное творчество» было бы совершенно невыносимо. Никакого строительства нового социального строя он не видит. Большевики ведут себя как завоеватели в покоренной, притом абсолютно чуждой им стране, примерно как турки в Византии.

Между тем как из Питера в ноябре 1917 года, как из Киева в июле и декабре 1919 года, так и сейчас он спасался в очередной раз от большевиков очень вовремя. Через месяц в Крыму воцарился ад. Приехавший из Центра Пятаков сменил довольно еще либерального Гавена («бескровника», как определял его Вернадский). Пятаков имел особое задание. В короткое время бывших добровольцев, среди которых особенно много было молодежи (и студентов в том числе), заставили зарегистрироваться и в одну ночь по всему полуострову вывезли из городов и расстреляли. Вернадский вспоминает о страшном даже по большевистским меркам терроре. Было сразу уничтожено около тридцати тысяч человек. Террор развернулся в отношении всех, кто сотрудничал с правительством Юга России.

Весной в бывшем благодатном краю начался страшный голод. События весны 1921 года ярко описаны Максимилианом Волошиным и Анастасией Цветаевой, чуть не погибшей тогда в Крыму.

 

Глава шестнадцатая

«НЕ ЗНАЮ, СДЕЛАЛ ЛИ ОШИБКУ, ОСТАВШИСЬ?»

Санитарный поезд № 70. — Москва, март 1921 года. — Возвращение. — «Начало и вечность жизни». — Арест. — Его меридиан

Московская охранная грамота избавляла ученых от опеки местных властей и требовала не конвоировать их, а охранять и снабжать. К вагону приставили тов. Табашникова — с означенной целью.

Наконец санитарный поезд сформирован, заполнен ранеными бойцами-красноармейцами. 23 февраля он тронулся на север. Сегодня от Симферополя до Москвы поезд идет 25–26 часов. Санитарный поезд добирался полмесяца. И путь его был поистине крестным. Не только потому, что в вагонах страдали и умирали раненые люди, но и по дорожным впечатлениям.

Казалось, наступил последний предел. Еще год назад, повстречав жену и дочь в Лозовой, среди обезумевших в панике людей, Вернадский не представлял, что разрушения могут быть еще более обширными. Перед ним дымились руины полностью разграбленной местности. В особенности жуткое впечатление производили железная дорога и застывшие города.

Поезд, конечно, больше стоит, чем идет. Нет ничего: паровозов, воды, дров. Разобраны пути, поломано все оборудование. Начальник поезда добывает все с боем, чуть ли не силой оружия. До Лозовой добирались неделю. Увиденное вызывает тяжелые сомнения в возможности наладить здесь снова культурную работу. Теперь ученый узнает, что переживали люди по ту сторону фронта. Записывает: «Чрезвычайно характерны изменения настроения после победы большевиков. В начале в обществе было странное чувство, стихийное, что все-таки это русская власть и начинается объединение России, прекращение междоусобной, братской войны. Это все исчезло довольно быстро. Террор, облавы, убийства, грабежи, бестактность евреев, выдвинувшихся на первые места, и полное, грубое пренебрежение к творческой личности быстро изменили настроение»1. У самого Табашникова, везшего кое-какие припасы или подарки, всё забрали заградительные отрады.

На станции Панютино 28 февраля Вернадский продолжает размышлять: «Не знаю, сделал ли ошибку, оставшись? С одной стороны, чувство России, нежелание расстаться с Ниночкой, некоторый страх перед новым путем, перед овладением [английским] языком — тогда на меня повлияли. Хотя я сознавал возможность прихода большевиков. И сейчас много мечтаний и предположений. Может быть, явится соблазн большой организационной работы по высшей научной работе и по народному образованию в России? Но сейчас опять старые мысли об Институте живого вещества на берегу океана в Америке. И очень вероятно, что это будет. А может быть, начало удастся положить здесь сейчас?»2

Доплелись до города благословенного детства, города Андрея Краснова — Харькова.

Дневник: «Сидим на сборной станции верстах в 5 от Харькова и неизвестно, сколько прождем. Паровозы есть, но нет угля. <…>

Сидим в вагоне уже 7-ой день. Особенно тяжел недостаток воды для умывания и чая.

Разговоры профессоров о Харькове рисуют картину разрушения. <…> Смотрят вперед мрачно и почти безнадежно. Население готово мириться со всякой иноземной властью, которая устроит порядок — румынской, польской. <…> Сами комунисты не верят в прочность своей власти.

Ни малейшего улучшения не замечается. Идут аресты, усиливается голод и холод, растет чиновничество — и ничего нет. Удивительная бедность творчества — отсутствие личности? Действует серая толпа — бедных духом комунистов в рабской фаланге партии? Печати нет; газеты только раздаются ответственным работникам. И люди томятся в таких условиях.

Главное, нет веры и нет никаких проявлений идейного [творчества] у власть имущих. <…> Все идейное комунистическое движение пронизано гангреной аморализма и примазавшимися к нему людьми, может быть более сильными, чем оно. <…>

Добыты газеты — московские — “Правда” от 18/11 и “Беднота” от 22/И. Это новейшая! Читал их через всю дребедень, их переполняющую (особенно “Бедноту”). Ясна картина безотрадного умирания и полного крушения. Как будто мы приближаемся к развязке: опять то чувство, которое было перед революцией 1905 года и перед первой революцией 1917. Может быть, едем в Петроград и Москву на резкую новую катастрофу-крушение. Ухудшение или возрождение?»3

Профессора наблюдают последние судороги военного коммунизма. Голод и тьма в городах. Вокруг — крестьянские восстания. Запреты и национализации привели к полной примитивизации, к остановке жизни.

И последнее дорожное впечатление:

«5 марта. Между Белгородом и Курском. Вчера вечером делал сообщение в аудитории поезда раненым красноармейцам о природных богатствах России. Аудитория слушала внимательно, и после предлагались вопросы. После лекции тов. Табашников пытался использовать мою лекцию в целях комунистической пропаганды — указать им, за что они сражаются. Но я считаю, что это все не имеет значения. Мысль сама пробивается, а не ее комментарии»4.

* * *

Девятого марта поезд прибыл в Москву. Чекист Табашников извинился перед Вернадским: он считал профессоров врагами трудового народа, но, пообщавшись с ними две недели, понял свою ошибку. Распрощались доброжелательно.

С вокзала отправились на Зубовский бульвар, к Любощинским. Наконец обнялись с Дмитрием Ивановичем, пережившим Гражданскую войну в Москве. Шаховской участвовал в сопротивлении, входил в Национальный центр и уцелел чудом. Теперь считал, что дни большевиков сочтены.

Случайно или нет, но в Москве появился Сергей Федорович. Самый главный итог — академия уцелела. Ольденбург дважды встречался с Лениным. Карпинский как президент предоставил ему карт-бланш для переговоров, надеясь на знакомство их в молодости. На Ольденбурга вождь произвел, надо сказать, сильное впечатление. Он хорошо говорил о будущем. Впрочем, тогда, весной 1918 года, Гражданская война еще не развернулась, большевики сохраняли видимость социалистической коалиции с эсерами. Ленин представил Сергею Федоровичу планы государственного строительства новой жизни. Для разработки научно-технического плана Ленин пользовался, кстати сказать, трудами Вернадского по КЕПС и сборниками комиссии.

Ленин и Ольденбург заключили следующее соглашение. Академики, не участвуя в политике, признают советскую власть. Они готовы выполнять отдельные заказы правительства и научные разработки, если в них окажется нужда. Взамен правительство берет на себя содержание Академии наук и не вмешивается в ее дела. Академики работают по своим собственным планам. Они сохраняют полное самоуправление. Власти берут под защиту здания академии, ее музеи, лаборатории, типографию, квартиры академиков и сотрудников. Островок автономии на Васильевском острове уцелел.

Тем не менее два последующих года прошли исключительно тяжело. С переездом правительства в Москву все обещания стали эфемерными. Питер превратился в провинцию. Все дела вершились в Смольном главой местных коммунистов Зиновьевым. Он постоянно покушался на оплот вольности и однажды даже умудрился издать декрет об упразднении рассадника «буржуазной науки», в которой победивший пролетариат не нуждался.

Ольденбург был арестован и провел в тюрьме на Шпалерной две недели. И он, и Ферсман ежедневно вели свои бои за то, чтобы АН сохранилась как научный центр. Постоянно приходилось отбиваться от арестов и обысков, спасать попавших в ЧК людей, опекать оставшихся членов семей арестованных. У самого Ольденбурга было шесть обысков. Академия перестала получать деньги. Снабжение всех работ прекратилось. Жили старыми запасами. Дома не отапливались, бумаги не было. Наступил голод. Многие очень сильно недоедали. От голода умер кристаллограф академик и ректор Горного института Евграф Степанович Федоров. В январе 1921 года через Горького Ольденбург добился еще одной встречи с Лениным. Результатом стала отмена зиновьевского декрета и создание под эгидой Горького Центральной комиссии по улучшению быта ученых, так называемой ЦЕКУБУ. Академики стали пользоваться «совнаркомовскими пайками». Другие ученые и служащие получили повышенное содержание. От голода академия была спасена.

Итак, Вернадский пока в Москве. Ехать в Петроград никто не советует, советуют обождать. В разгаре Кронштадтский мятеж, восстание в Тамбове. Обстановка нервная.

Он встретился с Луначарским и как бы легализовался. Увиделся со множеством знакомых, с академиком Лазаревым, с Мензбиром, с Самойловым, теперь профессором Петровской сельскохозяйственной академии. Организовал доклад. Дневник 24 марта 1921 года: «Очень тяжелое кругом состояние — чувство безысходности. Особенно тяжело отсутствие свободы, возможности сношения с заграницей, чувство необеспеченности и угроза голода. Ждут краха. Сергей думает, что наступит анархия. <…> На моем докладе о геохимии много старых учеников и товарищей»5.

Конечно, он не преминул сходить в университет в свой Минералогический кабинет и музей. Хранителем тогда служил Е. Флинт, оставивший краткие воспоминания об этом посещении6. Температура в помещении держалась где-то четыре градуса выше нуля. Флинт, одетый по-зимнему, занимался тем, что перегонял под тягой денатурат, чтобы обменять его на продовольствие. Внезапно в кабинет вошел человек в овчинном полупальто, подвертках защитного цвета и грубых солдатских ботинках. Флинт всмотрелся и ахнул — профессор Вернадский.

Тот прекрасно помнил своего студента, сказал, что приехал с Украины и спросил, чем он занимается. Что мог ответить хранитель? Пытается выжить. Он только боялся, что Вернадский заметит его химический опыт. Но тот, кажется, не обратил внимания и попросил провести его в музей. Заведующий музеем Смольянинов потом прибежал к Флинту и рассказал, что Вернадский загонял его по коллекции, прося показать то один, то другой образец, которые все прекрасно помнил. Забавно, что оба молодых ученых в присутствии старого профессора снова ощутили себя учениками, как на экзамене.

Упомянутый геохимический доклад оказался вторым за месяц. Сначала Вернадский сделал другое, более важное сообщение на свою задушевную тему о живом веществе. Для него чрезвычайно важно выступить со своими новыми идеями перед квалифицированными людьми. Что же понял он в результате доклада и диспута? Первое: он со своими новыми постановками основных вопросов естествознания задевает главный нерв ученых миропредставлений. Второе — его не понимают.

Как и любой ученый, попадая в привычную обстановку научного обсуждения, он по каким-то черточкам, взглядам, запискам и вопросам, одобрительным и критическим выступлениям чувствует относительную ценность своих слов. И вероятно, диспут укрепил самооценку. Дневник 2 апреля: «Как-то опять подымается чувство уверенности в том, что я сделаю много. Вера в то, что мне суждено (демон Сократа. — Г. А.). Ясно сознаю, что, не поехав в Лондон и оставшись здесь, может быть, изменил форму достижения — но осталась неизменной основная идея. Создание Института для исследования живого вещества (или геохимического?). А может быть, в конце концов, перееду в Америку?»7

За московский месяц решение остаться, видимо, окончательно укрепилось. Во-первых, он увидел много ученых, знакомых вокруг. Такое впечатление, что, несмотря на урон и громадную эмиграцию, основная масса разума нации осталась в России. А во-вторых, он очень нужен здесь, его ждали и на него смотрели с надеждой. Слишком много людей, организаций и идей с ним связано.

Но, может быть, самые важные аргументы — идеальные. Уже в Крыму он понял, что наука не уничтожима. В дни социальной бури ее барометр все равно показывает ясно. Наиболее устойчивыми оказались два общественных слоя: крестьяне и образованные люди. У первого, как у солдата на фронте, есть свой окоп — хозяйственный двор, укорененный в природе. У второго — гибкость и широта мышления, связанные с религиозным опытом, с научной сферой. Второй, пожалуй, даже более устойчив, чем первый, слишком зависящий от природы. Так, голод в юго-восточных районах вызван как разрушением основ жизни, так и в немалой степени неурожаем.

Его КЕПС и дела просвещения: Академия наук в Киеве, научные начинания в Крыму — всегда развивались и благодаря, и вопреки общественным перипетиям. Вырастали как бы сами по себе, как бы под действием собственных, нами еще не познанных законов. Об этом говорит и опыт прошлых веков. Свет научного творчества теплился всегда, несмотря на страшные потрясения. И его интенсивность зависела отнюдь не от общественных законов, а совсем от других более глубоких причин. Во всяком случае, он никогда не угасал.

И значит, обеспечить сохранение самого сокровенного достояния нации — ее духовных ценностей и ее талантов, которые находятся в опасности, все-таки можно. Все остальные стороны духовной жизни находятся под жесточайшим давлением новой идеологии, вытесняются ею. Да, по всей вероятности, в России наступает новое средневековье. И значит, как и тогда, наука единственная может сохраниться.

* * *

Возвращались в Петроград 9 апреля. Через три с половиной года они увидели свой город — знакомый незнакомец. С домов исчезли вывески. Нет ни лавок, ни шикарных магазинов, ни ресторанов, ни гостиниц. Стаявший с карнизов снег смыл с домов копоть. Не дымили трубы остановившихся заводов и фабрик. Не ходили трамваи. Редкие прохожие, красноармейские патрули. (Лучшее определение вымирающему городу дал, наверное, Владимир Ходасевич, сказавший, что Петербург в 1921 году напоминал ему безнадежного больного, внезапно похорошевшего перед смертью.)

По Неве ходили старые пароходы, названные именами террористов и их вдохновителей: Сазонов, Николай Чернышевский, Емельян Пугачев. Очень правильное соединение имен, саркастически отметил Вернадский.

Квартира в «Доме академиков» осталась целой отчасти благодаря академическому самоуправлению, отчасти благодаря приехавшему из незавоеванного Константинополя и поселившемуся в ней академику-византинисту Федору Ивановичу Успенскому с семьей. Вернадским теперь принадлежало только четыре комнаты из бывших восьми. Они не возражали, после стольких мытарств дом показался им островом покоя. «Мы все дружественно втиснулись», — вспоминала Нина Владимировна. Тем более что семья уменьшилась. Нет Нюты, нет пока Прасковьи Кирилловны. Однако верная домработница, после множества испытаний, перенеся тиф, послужившая и у белых и у красных, все же пробилась к ним. Той же осенью она объявилась на 7-й линии и приступила к своим обязанностям. Больше Вернадские с Прасковьей Кирилловной не расставались.

Вернадский нашел в полном порядке Геологический и Минералогический музей и восстановлен в должности директора. Как ни странно, но и в революционные годы экспозиция росла. В коллекции появились новые метеориты. В том же году организовали давно задуманную заведующим метеоритным отделом Леонидом Куликом экспедицию на Подкаменную Тунгуску. 20 апреля Вернадский выступает по этому поводу на заседании Физико-математического отделения. А 3 сентября Кулик выехал в Сибирь и работал больше года. Как известно, его экспедиция обнаружила интригующую загадочность Тунгусского феномена, поскольку исследователи увидели множество следов катастрофы, но ни космического тела, ни его обломков не нашли.

В том же году неутомимый Ферсман добился большой экспедиции в Хибины и началась разработка апатитов Кольского полуострова.

Наконец-то и Ниночка продолжила учебу. Она поступила в Военно-медицинскую академию. Как она вспоминала, частенько ее подвозил домой преподававший в академии сосед Иван Петрович Павлов.

Жизнь, короче говоря, налаживалась и постепенно входила в академическую колею.

Обосновавшись на Васильевском острове, Вернадский посылает в Киев Крымскому официальное прошение об отставке с поста президента Украинской академии наук. С оказией Борис Леонидович Личков прислал ему долгожданную рукопись, сохранившуюся в академии. В ответ 28 апреля Вернадский описывает свои питерские первоначальные обстоятельства, тяжелые настроения в ученой среде. Пишет о том, насколько затруднена (но идет!) работа в отсутствие элементарных условий. Вступили в полосу непрерывных и неизбывных советских трудностей. Сообщает и о своих занятиях: «Главным образом работаю над живым веществом и в Москве, и здесь читаю лекции о живом веществе и геохимии. С Фоминой (в 1921 году эта неделя после Пасхи приходилась на 12–19 мая. — Г. А.) хочу прочесть избранные главы по геохимии (ее задачи, химические элементы — сколько нового!)»8.

Что касается этой новой окрепшей науки, он объявил в академии лекции для всех желающих — восемь лекций. В их основу положил симферопольский университетский курс по геохимии. Посещали их большей частью ученики и сотрудники музея и лаборатории.

* * *

А вот по живому веществу устроил лекцию публичную, в Доме литераторов.

По городу расклеены афиши. Название: «Начало и вечность жизни».

Что-то таинственное было в этих словах. Может быть, не столько в них, сколько в резком контрасте с условиями тогдашнего существования. Что, интересно, должен был ощущать интеллигентный прохожий, наткнувшийся на афишу? Вокруг замер величественный опустевший город. Последние его жители бредут, обессилевшие от голода и болезней. Все знакомые и родственники уехали, умерли, арестованы, сбежали. Все вокруг закрыто и заколочено. И вдруг — начало и вечность жизни.

Однако недаром же в гибельном Симферополе полгода назад Вернадский говорил, что в дни жестоких страданий и бедствий как бы ярче вспыхивает свет сознания. Ищется духовный выход, переосмысливаются самые основы бытия. Краткость остающегося земного срока будто возбуждает весь потенциал идеалов и мечтаний. Так, прежде чем погаснуть, свеча в последний миг всегда вспыхивает ярче.

Именно в те страшные годы делает свои космические расчеты Константин Эдуардович Циолковский. А его единственный ученик Александр Чижевский, перебиваясь случайной продажей своих картин на калужском базаре, пишет книгу о глубочайших связях земной жизни и «творческой динамики Космоса». Чудом спасшийся от смерти инженер Кондратюк разрабатывает способ посадки на Луну. Поклонники Н. Ф. Федорова оживляют его проективную философию, мечтают о радикальном продлении жизни и даже о бессмертии человека. Маяковский, Павел Филонов воодушевляются воскрешением ушедших поколений.

У одних страдания вызывают животную жажду жизни, у других духовную жажду обновления и преображения, освобождения от земного тупикового порядка бытия с его вытеснением, враждой и беспощадной борьбой. Социальные ужасы порождают яркое ощущение конца у одних, а у других — вдохновение и попытки проникновения в суть вещей. Для них начинается новый отсчет времени.

Недаром и идея автотрофности — вариант бессмертия — возникла у Вернадского в отчаянной круговерти Гражданской войны, в самое неподходящее, казалось бы, время, да еще на пороге собственной гибели.

Однако тех, кто пришел бы на лекцию за рецептом бессмертия, ждало бы разочарование. Лекцию читает академик, натуралист, и необычайное название содержит необычайный, но вполне трезвый взгляд на привычные проблемы. Вводит в заблуждение и вызывает неясные образы слово «жизнь», вынесенное в заголовок. Каждый вкладывает в него бездну смысла. Оно всеобъемлюще. Между тем здесь оно обозначает живое вещество, материальный объект, изучаемый пока биологией, а теперь и другими науками, прежде всего новой наукой — биогеохимией.

Очень трудно взять в голову такую простую идею — жизнь не имеет происхождения, начала во времени. Трудно именно в силу ее сугубой простоты, фундаментальности. Есть в нашем сознании вещи настолько глубокие, что мы их не замечаем, но именно на них строим свои суждения. И когда в науке возникают непривычные, противоречащие основам факты, верят старым теориям и упорно пытаются примирить непримиримое, факты подогнать под удобные прошлые рассуждения. Так, долгое время господствовала идея центрального положения Земли в мироздании. Факты наблюдений противоречили ей. Когда они накопились, пришлось изобрести сложную систему эпициклов, чтобы объяснить движение планет применительно к старой идее, пока однажды Коперник все не упростил и не привел факты в соответствие с новой моделью — центрального положения Солнца.

Вот такова и идея начала жизни — еще более простая и основная или, как говорят, предвзятая идея, вложенная в наши головы как бы «естественным образом», говорит лектор. На самом-то деле она далеко не естественна, а связана с господствующим вот уже пять тысяч лет воспитанием в лоне иудейского, потом христианского мировоззрения с его первоначалом мира. В голове каждого европейца прочно засела мысль: мира не было, однажды его создал Творец. Теперь и без Бога эта конструкция никуда не исчезла.

Опровержению предвзятого мнения о начале жизни и утверждению взгляда нового — о ее вечности — и посвящена лекция.

«Был ли когда-нибудь Космос без проявления жизни, может ли быть безжизненный Космос? — спрашивает Вернадский. — Мы знаем, — и знаем научно, — что Космос без материи и без энергии не может существовать. Но достаточно ли материи и энергии — без проявления жизни — для построения Космоса, той Вселенной, которая доступна человеческому разуму, т. е. научно построяема? Есть ли живое и жизнь частное явление в истории материи и энергии, появляющееся временами и столь же бесследно исчезающее?»9

В сущности, этот философский вопрос всегда продвигал вперед познание. В самых разнообразных обличьях и окрасах он всегда содержался в мышлении. Если не брать художественное, религиозное и философское его разрешение, а сосредоточиться на точном, то есть необразном понимании, то мысль всегда упиралась в его неразрешимость.

Простое наблюдение подсказывало, что крупные животные и растения всегда происходят от себе подобных — либо непосредственно, либо через промежуточные формы. И постепенно в отношении них отпал вопрос о начале, о каком бы то ни было спонтанном, зарождении из косной материи. Однако думали, что мелкие животные или морские простейшие могут появляться и вне организма. Мухи — из гниющего мяса, мыши — из гнилой соломы. Но как только эти бытовавшие обыденные представления попадали под луч точного наблюдения, они всегда опровергались.

Не дожидаясь перебора всех случаев, опровергающих предположения о самозарождении, флорентийский врач и естествоиспытатель Франческо Реди в 1668 году обобщил их в одном умозаключении: все живое — от живого. Никаким иным способом живые организмы произойти не могут. «1668 год, — говорит Вернадский, — великий год в истории человечества. Принцип Реди — все живое от живого — есть первое научное достижение, которое позволяет нам научно подойти к загадке жизни»10. С тех пор принцип Реди неизменно подтверждался с железной необходимостью. Для него не нашлось ни одного случая исключения.

Однако многие рассуждали так: хорошо, допустим, что сейчас на Земле с ее бесконечно развитой жизнью все организмы происходят только от таких же организмов, от подобных себе. Но так было не всегда. В геологическом прошлом, когда существовали необычные, непохожие на нынешние, но благоприятные для жизни условия, однажды из неживых молекул зародились простейшие организмы, а уж потом жизнь пошла более легким путем — биологической эволюцией. Таким образом, людям все же несмотря ни на что, в опровержение фактов, но в подтверждение древней идеи начала кажется, что жизнь должна была когда-то зародиться из неживого.

Однако и геологическая история тоже ничуть не подтверждает древнего одноразового происхождения жизни. Нет такого момента в прошлом, не обнаружено. И здесь все факты, малоизвестные публике, говорят о неизменном присутствии жизни в геологических слоях и в истории химических соединений. «Таким образом, научная мысль в нашем XX веке приходит к выводу, что не только в настоящих геологических условиях, но и на протяжении всех геологических эпох на нашей Земле существовала жизнь, одинаковым образом отражающаяся на химических процессах земной коры. И нигде здесь мы не видели признака археогенеза или гетерогенеза (древнего или разнообразного зарождения. — Г. А.). Наоборот, все указывает нам на то, что во все это время — десятки и сотни миллионов лет — принцип Реди не нарушался; живое происходило всегда из живого. Современные организмы непрерывно связаны с организмами прошлыми. Живое вещество XX века составляет единое во времени явление с живым веществом — организмами морфологически нам неизвестными, архейской эры»11.

Но скептики недоверчивы и упрямы. Геологические века и эры — еще не вся история Земли. Были какие-то невероятные, непонятные нам космические периоды образования планеты, которые не изучаются геологией. Тогда-то, видимо, и зародилась жизнь. И с тех пор биологическая и геологическая истории идут рядом.

А вот здесь, говорит Вернадский, фактов нет. Механизм космического образования Земли, вообще вся космическая история исполнены догадок и предположений. Это упорное стремление отыскать непременное начало всего и вся связано не с фактами, а с умственными привычками, с традициями. Они идут не из науки, а из философии, религии, здравого смысла. Между тем идея начала, далее говорит он, не всечеловеческое упрямое наваждение. Оно присуще только европейскому мышлению, основанному на библейской натурфилософии. На Востоке, с другой религиозной традицией, господствует идея повторяемости, цикличности.

Любопытно и то, что из развитых отделов науки, изучающих безжизненные объекты, идея происхождения незаметно испарилась. «Для европейской научной мысли мы в других вопросах, связанных, например, с материей, энергией, эфиром, давно уже отошли от логической необходимости ставить вопрос об их начале. Для них мы приняли бесконечность во времени. Вероятно, примем такую же безначальность и для жизни, живого вещества в форме организмов, примем и безначальность мира»12.

Вот и кардинальный его вывод, логически точно отвечающий поставленному в начале лекции вопросу:

«Признавая биогенез, согласно научному наблюдению, за единственную форму зарождения живого, неизбежно приходится допустить, что начала жизни в том Космосе, какой мы наблюдаем, не было, поскольку не было начала этого Космоса. Жизнь вечна постольку, поскольку вечен Космос, и передавалась всегда биогенезом. То, что верно для десятков и сотен миллионов лет, протекших от архейской эры и до наших дней, верно и для всего бесчисленного хода времени космических периодов истории Земли. Верно и для всей Вселенной»13.

Космос и жизнь имеют один возраст, иначе говоря.

Издательство «Время» предложило лекцию опубликовать, и вскоре вышла небольшая книжечка. Книжка в 58 страниц, содержащая совершенно новое мировоззрение, отразившая весь опыт его прежней научной жизни и наметившая невероятные перспективы. Неудивительно, что на такую маленькую книгу, статью, в сущности, появилось сразу пять рецензий.

Из них только одна положительная. Ее написал добрый друг директор Публичной библиотеки философ Эрнест Леопольдович Радлов. Она была опубликована в последнем, наверное, немарксистском журнале «Мысль» — органе Петербургского философского общества.

Автор решает вопрос о начале жизни его отклонением, пишет рецензент. Но как сочетать безначалие жизни с ее непрерывным изменением, эволюцией? Не наталкивает ли развитие жизни на некое начало, на восхождение от простого к сложному? Вопрос, что и говорить, непростой. Пока же он решается философами, заключает Радлов. «Небольшая и прекрасная книжка В. И. Вернадского должна навести на серьезные мысли; в особенности она способна пробудить от догматического сна материалистическое миросозерцание»14.

Действительно, мог бы получиться плодотворный диалог с учением, ставящим материю в основу всего сущего. Но второй отклик показал, что пробуждение от догматического сна — вещь непредсказуемая. В сборнике «Материализм и естествознание» некто с революционной фамилией И. БуряБугаев (время псевдонимов!) выдал такой вот текст: «Как божественный биогенез (ни одного слова о Боге в книге не говорилось. — Г. А.) иже имаху (имел) счастье осязать г-н Вернадский, отрицает его физическую личность в лице его сына или дочери (потомство замещает родителей), так пролетарская идеология коллективизма с диалектикой в руках вносит отрицание божественным правам консервативной идеологии буржуазии»15. Как серьезно можно отвечать на такие перлы? И почему дочь и сын его отрицают, а не преемствуют ему? Зато представить себе уровень «критики», которой отныне будут подвергаться ученые, можно. В таком же заушательском стиле писали и другие большевистские издания, в том числе и главный теоретический журнал «Под знаменем марксизма».

А отрицатели — представители пролетариата — являются действительно внезапно, в любое время, и отнюдь не с диалектикой в руках.

* * *

Восьмого июля Вернадский сообщает Личкову, что собирается на Мурманскую биологическую станцию «освоиться с океаническим живым веществом». В письме, отправленном не по почте, а с оказией, есть тревожная фраза: «За эти недели, скорее, все сгущается, а не улучшается»16.

И действительно, в Петрограде атмосфера предгрозовая. Разворачивается «дело Таганцева», именовавшееся чекистами, конечно, не так, а как контрреволюционный заговор. То был второй из серии больших показательно-устрашительных процессов. Первый состоялся в Москве в августе 1920 года по делу так называемого «Тактического центра». Дело, шитое белыми нитками.

Механика его следующая. Брали остатки либеральной интеллигенции, сажали в тюрьму и бесконечно допрашивали. Никто, как правило, не скрывал своих взглядов, философских убеждений и общественных воззрений, потому что из их старого университетского курса права вытекало: от мыслей до действий против властей еще далеко. Взгляды — не состав преступления. Но один или два человека не выдерживали провокаций и «для пользы дела» соглашались представить обычные интеллигентные разговоры и собрания (московская привычка) как далекоидущий заговор. В Москве таким «троянским конем» стал профессор С. А. Котляревский. Состоялся громкий процесс, представленный как «исторический суд пролетариата над интеллигенцией». Кадеты и близкие к ним Д. М. Щепкин, С. Е. Трубецкой, С. П. Мельгунов, В. Н. Муравьев, всего 28 человек, были приговорены к расстрелу, замененному тюрьмой. В 1921 году их амнистировали, а многих потом выслали из страны на «философском пароходе».

Руководил делом «Тактического центра» член коллегии ЧК Агранов. Через год по своему сценарию он повторил его в Петрограде. Здесь вошел в сговор с профессором В. Н. Таганцевым (сыном сенатора Н. С. Таганцева, с которым Вернадский заседал в Государственном совете). Будучи арестованным, тот согласился составить из своих знакомых «заговор» с профилактической, как ему объяснили, целью.

Пока неизвестно, называлось ли на допросах имя Вернадского. Но факт остается фактом: 14 июля чекисты за ним пришли. Чуть позже он описал состоявшийся у него обыск и свой арест.

На рассвете их разбудил громкий стук в дверь. Хозяин надел халат, открыл и увидел вооруженных людей с винтовками и двоих, как определил, идейных. Оба в шапках, довольно грубые, в глаза не смотрят. Вошли в кабинет. Главный подал бумагу на обыск и арест. Прочитав ее, Вернадский спросил, почему на месте фамилии прочерк. Главный «пояснил», что «так положено». Бывший с чекистами человек из домового комитета испуганно шепнул: «летучка», мол, то есть летучий отряд для арестов, без всяких там ордеров на конкретное лицо.

На шум пришел сосед, академик Успенский, но его грубо выпроводили.

Начинают стаскивать книги с полок, пытаются читать лежащие на столе рукописи. Количество книг повергло чекистов в полное недоумение, старший звонит по телефону за инструкциями. «Довольно бессмысленно», видел Вернадский, забрали некоторые рукописи. Затем велели одеться, поесть и, к ужасу домашних, увели.

Почти сутки он провел в Петроградской ЧК на Гороховой, воочию столкнувшись с машиной насилия и устрашения в работе. (Неужели каждую ночь сюда привозят такое огромное количество людей?) Затем перед утром в кузове автомобиля, в невыносимой давке, на коленях друг у друга их доставили в тюрьму на Шпалерную. Он понял, что попал в конвейер унижений: обыск, переодевание в тюремную одежду, окрики, грубость.

В камере, куда его впихнули, стоял клозетный запах. В крохотном помещении вместо одного сидели трое. Возмутившись, Вернадский решил немедленно бороться, писать тюремному старосте, если таковой существует, и требовать соблюдения прав заключенных. Один из сокамерников оказался солдат, усмирявший восстание крестьян в Моршанском уезде и посаженный за мелкое воровство. Рассказал, что сгорела станция Вернадовка. Удивившись такому совпадению, но ничего не сказав, Вернадский подумал, что, вероятно, сгорел и его дом. Солдат называл все его окрестные села, где были центры восстания и где были безжалостно уничтожены все местные власти.

В шесть или семь вечера его вызвали на допрос (соседи, сидевшие по полтора-три месяца без допроса, были потрясены). Первые вопросы следователя (он запомнил фамилию — Куликов) показали, что речь идет о мнимом пребывании в Лондоне где-то между 1918–1921 годами и, стало быть, вероятно, о шпионаже.

Вернадский в ответ сказал, что он действительно намеревался ехать в Англию, но не в эмиграцию, а временно, для работы. Эмигрировать не собирался и не собирается, «если, конечно, вы не станете ставить меня в такое положение, как сейчас». Следователь расспросил обо всех обстоятельствах дела, обнаружив хорошее знание биографии и общественной роли Вернадского. Причем сказал, что о Лондоне в протокол писать не собирается, так как может опять произойти какая-нибудь путаница. Прощаясь, заявил, что советская власть должна извиниться перед ним за этот арест, что она сознает значение ученого «как умственной силы и как нужного специалиста». Сказал, что Вернадский может выйти сейчас или утром. Конечно, он предпочел первое.

Его отвели назад в камеру, но через два с половиной часа вызвали для освобождения, к великому удивлению сокамерников и тюремщиков. «Еще новый обыск, ряд формальностей, и в 101 /л часа вечера я вышел из тюрьмы, испытывая и переживая чувство негодования, попрания своего достоинства и человеческого достоинства и глубокого сострадания к страждущим за ее стенами»17.

Облик у освобожденного был отнюдь не академический: длинная солдатская шинель, в которой приехал с юга, грубые ботинки, за плечами вещмешок. В таком виде белой ночью он шагал со Шпалерной через Неву к себе на Васильевский остров. У дверей своей квартиры он увидел большое общество во главе с Сергеем Федоровичем, встретившее его радостными возгласами. Послали за Карпинским и стали обсуждать, что и как помогло. Из всех многочисленных телеграмм на самый верх подействовала, на общий взгляд, депеша, которую дал академик-математик В. А. Стеклов своему ученику Кузьмину. Тот играл тогда какую-то важную роль при «коммунистическом дворе». Президент и непременный секретарь отправили телеграммы также Ленину, Луначарскому и Семашко.

Тем не менее все нашли, что освобождение наступило слишком быстро.

На другой день Вернадский отправил солдату-сокамернику пальто, как обещал.

* * *

Через два дня, запасшись на всякий случай «охранными грамотами», поскольку свободное передвижение в покоренной стране еще запрещено, они с Ниной ехали в Мурманск. По дороге он описал все свои арестные злоключения.

А в августе Петроград содрогнулся в очередной раз: на тумбах висели списки шестидесяти двух интеллигентов, расстрелянных за участие в заговоре. Среди них знакомые ученые: Таганцев, М. Тихвинский, известный поэт Николай Гумилев. Через полтора года в Париже Вернадский процитирует в своем дневнике: «“В мой мозг, в мой гордый мозг собрались думы” — Н. Гумилев. Убит в момент расцвета. Гордый мозг не может прожить в комунистическом рабстве»18.

Нина ехала как ассистентка, помогала отцу собирать материал. Работали на средства большой северной экспедиции Ферсмана. Жили на биостанции в Александровской гавани недалеко от Мурманска.

«Никогда не забуду, — через много лет вспоминала Нина Владимировна, — природу — рай, летом в Мурманске, где мы с отцом провели только три недели, а кажется, полжизни — столько было в этом красок, расцветок жизни — дикие олени, яркая фауна морского дна, скалы, лиловые от марганцевых бактерий, дикие грибы, карликовые березы»19.

Результатом поездки стала большая статья «Живое вещество в химии моря», вышедшая отдельной книгой. Здесь впервые описано подробно то понятие, которое для него давно уже центральное, — живое вещество.

Итак, за полгода он, продвигаясь толчками с остановками с юга на север, пересек всю страну по меридиану, от Черного моря до Баренцева. От биологической станции в Севастополе до подобной же в Мурманске. Побывал в больших и малых городах, во всех слоях общества — от красноармейцев до академиков, даже попал в тюрьму, лишний раз подтвердив, что от нее зарекаться в России не следует, как и от нищенской сумы.

Судьба показала ему всю Россию сразу, лежащую на нижней линии сорвавшейся лавины. Прямо в глаза глянула опасность, связанная с его решением остаться тут, со своим народом. Но недаром он писал, что революция социальная — вещь поверхностная, недостаточная, чтобы нарушить преемственность истории, чтобы «заместить» пролетариатом культурных людей, как надеются всяческие буря-бугаевы. Самоценная личность, а не массы олицетворяет глубинный шаг истории. Личность глубже, шире и свободнее социальных рамок. Перед ней должны отступить силы варваризации.

Что окажется сильнее в «больших числах» истории — пять лет войн, революций, страшных разрушений или происходившая параллельно научная революция, на стороне которой он неслышно и непонятно для других выступает? Серая фаланга бедных духом, но вооруженных организацией устроителей новой жизни или несколько тысяч или даже сотен людей науки, не объединенных ничем, кроме любви к истине и к неудержимому ее поиску? Науку пока здесь не убили. И вряд ли вообще возможно ее убить.

Его крымское решение настолько глубокое, проникающее все существо и обнимающее весь мир, — им самим ли оно принято? Нет, он только присоединился к большой духовной сущности. Его взяли в новый свет, в неведомое духовное пространство, и разом кончились все колебания. Он ощутил радость оттого, что совпал со своей мировой линией.

Теперь ему надо лишь свое тогдашнее ощущение, такое ясное в своей целостности, свое миропонимание перевести на общепонятный язык логики. Передать бесконечное в конечных и строгих научных понятиях. Часть нужно выделить, вырвать из целого. Перевести из надмирной области идей в обыденное пространство, свести вечность к течению времени.

Человек и есть переводчик вечности на язык времени.

 

Глава семнадцатая

«МЫ ПЕРЕЖИВАЕМ ЗДЕСЬ УДИВИТЕЛЬНЫЙ ПЕРИОД НОВОГО ТВОРЧЕСТВА»

Радиевые гонки закончились. — Расщепленный дуб. — В сослагательном наклонении. — Прага. — Столица русской эмиграции. — Сорбонна. — «Здесь все переполнено теорией Эйнштейна»

Осень 1921 года и весна 1922 года опять прошли под знаком радия. Та инерция, которую Вернадский со товарищи набрал в экспедициях начиная с 1911 года, не затухала. Энергия мысли необорима.

Радиевые работы расширялись. В 1915 году был принят закон о выделении из средств казначейства на трехлетние исследования 169 500 рублей. Часть средств пошла на грандиозную летнюю экспедицию того же года, часть — на камеральные исследования и оборудование. В радиологическое отделение лаборатории при музее пришли новые люди: в 1914-м — Л. С. Коловрат-Чирвинский, Б. Г. Карпов, И. Д. Старынкевич, а в 1915 году — В. Г. Хлопин.

Полная драматизма история получения радия описана хорошо и документально1. Кроме петроградской лаборатории, где были воспитаны основные кадры радиологов, шли исследования также в Москве, Одессе и Томске. В Петрограде имелся и материал: так называемые рудные остатки из Тюя-Муюна. Компания рудника добывала из обогащенной руды ванадий, а остальные богатые редкими элементами остатки лежали на складе компании. Их вес — 122 тонны.

Началась революция, надвинулась угроза немецкого вторжения и оккупации.

Первый отдел КЕПС в отсутствие своего председателя собрался 12 апреля 1918 года для решения судьбы запасов. Заседали Ферсман, Хлопин, Ненадкевич, другие специалисты. Решили: перевезти руду на Урал, в Березники, и там, на содовом заводе, начать переработку на радий. 12 июля инженер Л. Н. Богоявленский выехал туда с тринадцатью вагонами руды. Только в ноябре, с трудом получив деньги, за ним отправился с приборами В. Г. Хлопин. Однако местное начальство всячески саботировало работу. Потом войска Колчака захватили Пермь, 27 декабря — Березники. Работы прекратились, тем более что Богоявленского мобилизовали в белую армию. Они возобновились только летом 1919 года, но постепенно выяснилось, что Березниковский содовый завод для извлечения радия не приспособлен.

Хлопин грузит руду на баржи и отправляет по Каме до пристани Тихие Горы на Бондюжский химический завод — один из лучших в России. Здесь в августе 1920 года назначенный его директором выпускник Политехнического института И. Я. Башилов начал проектировать и собирать установки для переработки сырья. Он использовал, кстати, обычные чугунные котлы, которые употребляются в армейских кухнях.

Наконец, в июне 1921 года в Тихие Горы прибыл с приборами и препаратами Хлопин с женой, тоже химиком Марией Александровной Пасвик-Хлопиной. Они начали работать в недостроенном, неотапливаемом помещении. Точно с таким же увлечением, как супруги Кюри в своем парижском сарае, они работали по 14–16 часов в сутки: обогащали руду порциями по 40 килограммов, проделывая вручную пять операций по ее очистке. При этом Хлопин разработал оригинальный метод дробного осаждения вместо дробной кристаллизации, применявшейся Кюри, и открыл попутно один закон соотношения концентраций, названный потом его именем. Каждые 56 часов супруги получали крохи препарата, светящегося в темноте, — 0,5—2-процентного бромистого радия.

Только 1 декабря 1921 года адский труд закончился. Хлопины переработали 110 пудов сырья и получили 4,1 миллиграмма высокоактивного радия и 8 миллиграммов полуфабриката. С бесценным грузом выехали в Питер.

Десятилетняя гонка получила промежуточный финиш. С таким количеством радия можно создавать целый институт. А к тому времени в Европе работало уже три радиевых института.

В ноябре 1921 года комиссия в составе В. И. Вернадского, А. Ф. Иоффе и М. И. Неменова постановила преобразовать существовавший тогда Рентгенологический и Радиологический институт в три самостоятельных института: Медико-биологический, Физико-технический и Радиевый. Вернадский согласился возглавить последний и начал разрабатывать устав и структуру института.

В честь науки старую Лицейскую улицу, где когда-то в Александровском лицее преподавал Иван Васильевич Вернадский, переименовали в улицу Рентгена. А Радиевый институт и поныне расположен в том же здании Рентгенологического института, из которого появился.

Конечно, директор сразу поставил вопрос предельно широко и по трем расходящимся направлениям: всесторонние исследования радия и радиоактивных материалов, природное нахождение минералов, физическое и химическое их испытание.

Вернадский и Хлопин надеялись ввести институт в число академических учреждений. Но в дело вмешалась новая советская бюрократия. Развернулась подспудная борьба разных группировок около правительства. В конце концов, пришлось согласиться на включение института в Главнауку при Министерстве просвещения. То есть институт становился государственным и лишь научно, идейно связанным с Академией наук.

Хлопоча в Москве, одновременно участвуя в съезде почвоведов, Вернадский впервые уже не как наблюдатель, но и как лицо заинтересованное столкнулся с советским управлением эпохи новой экономической политики. Описывая унизительные мытарства по всяким конторам, заполненным новыми гешефтмахерами, делает вывод: «У меня такое чувство, что необходимо сейчас восстанавливать потерянное достояние и богатство; охрану личной независимости. Ничего даром. Необходимо перейти из нищенского состояния.

Большевизм держится расстройством жизни. При налаженной культурной жизни в мировом масштабе он не может существовать и так или иначе должен измениться. Это форма низшего порядка даже по сравнению с капиталистическим строем, т. к. она основана на порабощении человеческой личности»2.

* * *

С возвращением из Заполярья восстановился обычай собираться по субботам у Вернадских. К тому времени приехал из Кисловодска Александр Александрович Корнилов. После различных проволочек его восстановили в Политехническом институте, и теперь он рассказывал о новых порядках. Введен полицейский режим, записывает с его слов Вернадский. Хуже даже, чем в царское время, хотя тогда всякое бывало. Иван Михайлович Гревс пока преподает древнюю историю, хотя университет трясет. Идут непрерывные переустройства, гонения на дворянских детей. Нравственный уровень студентов страшно понизился, поскольку правом преимущественного поступления теперь обладают только дети трудящихся. Доносы и слежка вошли в повседневность.

Тридцатого декабря, в день братства, собрались, как встарь. Вероятно, не приехал только Шаховской из Москвы — самый горячий энтузиаст их союза. Конечно, невеселым оказался смотр их стареющих сил.

Самое печальное, что не осуществились тайные надежды отцов: нового поколения братства не получилось. Чудесные малороссийские вечера на «Ковыль-горе»… Под звуки молодых голосов рождались мечты о каком-то новом «этнографическом феномене» — интеллигентской общине, связанной не только узами кровного родства, но и тесной преемственностью идей, идеалов, нравственной позицией, умственными интересами. Могло образоваться, думал Вернадский, очень русское явление, напоминающее древние братства старых западнорусских городов. Ведь он сам — внучатый племянник одного из членов Кирилло-Мефодиевского братства Н. И. Гулака. С другой стороны — круг братства был бы расцвечен всей палитрой европейской учености. Хороший сплав.

Есть прямо-таки символический снимок, сделанный на «Ковыль-горе»: они с Корниловым и Еленой Григорьевной Ольденбург вместе с большой порослью детей — внутри огромного расщепленного дуба. Все дети их чувствовали себя друг с другом гораздо ближе, роднее, чем с кровными родственниками. И Георгий Вернадский, и Нина Владимировна вспоминали, что был огромный мир, связанный взаимной верой, любовью и чувством ответственности перед жизнью.

И вот дуб рухнул.

Некоторые, как Георгий и Сергей Ольденбург-сын, эмигрировали. Да и те, что остались, вряд ли смогли бы жить по законам открытости, дружбы и братства в новых условиях.

Таким образом, братство не имело прямого продолжения.

Тем не менее хорошо в уютной квартире академического дома, отгородившись от беспросветной петроградской зимней ночи, сидеть у самовара и слушать воспоминания Корнилова об их молодости. Хорошо хотя бы по той причине, что сами они все уцелели и теперь могли поддержать друг друга в непредсказуемой советской жизни.

* * *

В дни, когда Вернадский обзаводился новыми обязанностями, крепче привязываясь к Петрограду, колесо судьбы сделало неожиданный поворот. Боги неохотно меняют свои предначертания.

В Париже давние друзья А. В. Гольштейн и бывший «докучаевский мальчик» и будущий автор монументального труда «Почвы Франции» Валерий Агафонов посоветовали Альфреду Лакруа обратиться к ректору Сорбонны Полю Аппелю, чтобы тот пригласил Вернадского для чтения лекций по геохимии — как к почти единственному специалисту в новой области.

В середине декабря в Академию наук пришел официальный документ из Сорбонны, в котором сообщалось, что доктор Вернадский избран профессором Парижского университета и ученый совет приглашает его прочесть курс лекций по созданной им науке геохимии в весенний семестр 1922 года. Разумеется, Вернадский через Ольденбурга ответил немедленным согласием и благодарностью.

Решил ехать, но не только во Францию. Испрашивая у президиума разрешение, он хотел направиться в Вену, и может быть, в Чехословакию в связи с необходимостью установить правильную связь Радиевого института и связанного с ним радиевого завода с аналогичными учреждениями Западной Европы. Дело в том, что в Яхимове в Чехословакии находился единственный радиевый завод, научно правильно поставленный, а в Вене — Радиевый институт, с которым необходимо установить самые тесные отношения. Оттуда уже предполагал направиться в Париж.

Академия не имеет возражений, но не имеет, по-видимому, и средств. А между тем Вернадский задумывает большое дело — объединить всех европейских ученых для разработки методов получения внутриатомной энергии.

Еще мало кто верил в такую возможность, включая крупнейших физиков. Открыватель атомного ядра Эрнест Резерфорд на вопрос, изобретет ли однажды человечество способ получения атомной энергии, заявил: он рад, что оно пока до этого недодумал ось; учитывая моральное состояние людей, это было бы величайшей трагедией, потому что в первую очередь оно может быть использовано в военных целях. Скепсис его понятен, поскольку он давал интервью в разгар мировой бойни, в 1916 году. Но, кажется, Резерфорд до конца дней не изменил своего мнения и равнодушно относился к практическому приложению атомной теории.

Не так считал Вернадский. Во-первых, он чувствовал силу натиска на атомные проблемы. Война ничуть не задержала ученых. Атомные крепости сдаются одна за другой. Решена проблема изотопов, созданы теории атома и разложения (распада) радиоактивных элементов.

Во-вторых, есть институт с большим интеллектуальным потенциалом. Правда, технически он оборудован слабо. Но если объединить научные силы всей Европы, усилия могут оправдаться открытием новых неожиданных направлений.

Он пишет очень важную записку в Главнауку и как директор института излагает цель своей поездки: «Радиевый институт должен быть сейчас организован так, чтобы он мог направить свою работу на овладение атомной энергией — самым могучим источником силы, к которому подошло человечество в своей истории.

Для этого необходимо: 1) завязать сношения с аналогичными учреждениями за границей и 2) приобрести необходимый научный инвентарь, который не может быть получен в России»3. Вернадский призывает обратиться к новым источникам энергии, предрекает переворот во всей жизни человечества «при разрешении проблемы атомной энергии».

Он вполне понимает трудности переходного периода, как он выражается, но считает, что именно сейчас в кризисный период нужно сосредоточиться на самых новейших и прогрессивных идеях — это даст громадный выигрыш. «Я это утверждаю, потому что ясно сознаю возможное значение этой работы и возможный — мне кажется, в конце концов, неизбежный переворот в жизни человечества при разрешении проблемы атомной энергии и ее практического использования. Это не сознается еще общественным мнением, но сейчас у нас общественное мнение не имеет форм для своего выявления, и с этим приходится считаться при учете создавшегося положения»4. Он ставит дело на практическую основу и оценивает свои расходы по заказам оборудования в 24 774 золотых рубля.

Говоря о своих предполагаемых контактах, точно указывает тех, кто способен участвовать в решении проблемы: специалисты из Института Кюри, где он и так собирается быть, Фаянс и Эблер в Гейдельберге, Резерфорд в Кембридже, Содци в Лондоне и еще один человек: Отто Ган в Берлине. С ними он и намерен вступить в контакт.

Судьба записки неизвестна. Его обращение осталось в сослагательном наклонении, сухим листком несостоявшейся истории.

Правительство решило не рисковать. Лес, торф, уголь — оно надежнее. В это время как раз широко разворачивались работы по ГОЭЛРО и правители надеялись, что надежные способы получения электричества обеспечат всех энергией. А что для этого понадобится свести все леса на северо-западе, так они же вырастут потом?

К тому же, вероятно, скрытые мотивы, о которых мало кто знал, заставляли скептически относиться к радикальным планам буржуазного академика, который читает лекции о какой-то вечности жизни.

Настороженность могли стимулировать вышедшие весной 1922 года его «Очерки и речи». Их посоветовал издать знакомый ученого H. М. Федоровский, занимавший теперь видный пост. Тот сам собрал произведения Вернадского по народному образованию и культуре, ничуть не потерявшие своего значения в новых условиях. Вернадский согласился, написал предисловие к сборнику, где и задал эти широко цитируемые сакраментальные вопросы: «Мы подходим к великому перевороту в жизни человечества, с которым не могут сравняться все им раньше пережитые. Недалеко то время, когда человек получит в свои руки атомную энергию, такой источник силы, который даст ему возможность строить свою жизнь, как он захочет. Это может случиться в ближайшие годы, может случиться через столетие. Но ясно, что это должно быть.

Сумеет ли человек воспользоваться этой силой, направить ее на добро, а не на самоуничтожение?

Дорос ли он до умения использовать ту силу, которую неизбежно должна дать ему наука?

Ученые не должны закрывать глаза на возможные последствия их научной работы, научного прогресса. Они должны себя чувствовать ответственными за все последствия их открытий. Они должны связать свою работу с лучшей организацией всего человечества»5.

Почему он издавал свои старые статьи, почему посылал бутылочную почту в будущее? Надеялся, что они дойдут до живой души, разбудят свободную мысль, «сильнее которой ничего нет в мире». И без обиняков написал, что именно сейчас особенно необходимо утверждать первенство свободной человеческой личности, в пору ее унижения, в пору ликвидации всякой свободы.

Опасные фразы, возможно, и объясняют, почему власти проигнорировали его обращение. Во всяком случае, перед отъездом Вернадский узнал, что у издателей возникли неприятности в связи с «Очерками и речами».

Итак, денег на физические инструменты и на разъезды по научным центрам он не получил. Ехал практически как частное лицо — просто читать лекции. Академия отпускала его в командировку на пять месяцев. Но из-за волокиты, когда пришлось объяснять, почему они едут втроем, он не успевал к началу весеннего семестра и просил перенести свои лекции на осень. Ехали вместе с Ниной, что подразумевало некоторые планы учебы ее за границей. Первым пунктом остановки намечена Прага. Они уже знали, что там обосновался Георгий, и предупредили его о приезде.

Провожал их Ферсман. Глядя на два чемодана рукописей и книг, Александр Евгеньевич шутил, что с таким багажом на пять месяцев не едут. В чемоданах лежала рукопись о живом веществе: киевский и крымский тексты. Вернадский надеялся из них многое извлечь. И думал, вероятно, не о пяти месяцах. Жизнь покажет.

* * *

Пятого июня их встречали в Злата Праге Георгий с Нинеттой. Встречали как вырвавшихся из большевистского ада, что до некоторой степени верно.

Что же происходило с младшими Вернадскими после расставания с ними в ноябре 1920 года в Симферополе?

Супруги прошли весь тяжкий путь изгнанников. Сначала оказались в Константинополе без всяких средств к существованию. С большим трудом Нина устроилась кухаркой, и так они продержались три месяца. Затем в Афинах Георгий, знаток Византии и древних языков, нашел мало оплачиваемую, но все же работу по специальности. Он начал преподавать русский язык в школе и участвовал в создании словаря греческого языка.

За эти годы укрепилось его историческое мировоззрение, вырос авторитет в научном мире. Его пригласили в Чехословакию, где русская эмиграция пользовалась большой поддержкой, открывались русские институты. Перебравшись в Прагу, молодой Вернадский начал преподавать в университете. Труды его стали выходить в сборниках под руководством византиниста академика Н. П. Кондакова. Образовался кружок историков и философов, объединившихся под лозунгом «евразийства». Главный их тезис — Россия есть особая страна-континент: не Восток и не Запад и не их некая смесь. Она идет своим особым историческим путем. И характер народа, и государственное устройство определяются ее географией.

Вернадский знаком с евразийской историософией, с ее идейными корнями в русской мысли, восходящей по большей части к славянофильству. Как научную доктрину, позволяющую под определенным углом зрения изучать прошлое, он ее принимал, но очень осторожно относился к той идеологии, которую из нее извлекали.

Универсальность человеческого поведения, мышления, интересов, полагал он, играет более заметную роль в мире, чем особость, чем различия. То, что всех объединяет, — научное освоение окружающего мира, более мощно, чем то, что разъединяет. В дневнике 4 июля 1922 года записывает: «Вчера закончил статьи Трубецкого (Н. С., известный филолог, сын князя С. Н. Трубецкого. — Г. А.) и др. из сборника “Евразийцы”. Много интересного. Но, в общем, эти идеи мне кажутся одной стороной того общего, которое сейчас творится в человечестве. Главное и характерное — человечество единое. В этом смысле этот элемент единства (интернационала) имеет большое значение во всей истории человечества. Он в конце концов ведет к космичности сознательной жизни. <…> Затем идеи римской католической церкви и идеи таких великих религий, как христианство, буддизм, мусульманство: идея равенства человека. В Средние века идеи ученой среды — академии, Respublica litterarum, гуманисты и т. п. И, наконец, в XX веке, когда весь земной шар охвачен единым. Для меня это явление тесно связано с будущей автотрофностью человечества. <…>

Все такие национальные устремления, как евразийцы, захватывают одну часть целого — это идеи в пределах куска мозаики — но целое, составленное из этих кусков, исчезает…»6

За первый месяц в Праге Вернадский наладил старые связи с чешскими учеными, прочел лекцию в университете. Здесь же, на медицинском факультете, начала учиться Нина. Она оставалась, таким образом, с братом.

Далее Вернадский и Наталия Егоровна отправлялись одни.

* * *

Восьмого июля они вновь вступили на землю Парижа. На Восточном вокзале их радостно встречала старый друг Александра Васильевна Гольштейн и отвезла к себе в Пасси. Вернадский не был в Париже девять лет, Наталия Егоровна — тринадцать. Казалось, прошла целая вечность, столько великих и страшных событий в нее вместилось.

Через несколько дней они перебрались ближе к университету. Поселились в сердцевине Латинского квартала, рядом с Сорбонной на коротенькой улочке Тулье в доме 7. Сняли квартирку из двух комнат с кухней. Наталия Егоровна сама готовила еду на газе, а в остальное время, как и всегда, помогала мужу.

На факультете условились, что лекции состоятся в декабре-марте. А пока Лакруа предоставил ему возможность работать в лаборатории Музея естественной истории. Это давало небольшие средства, чтобы оплатить квартиру. Поскольку минералоги всех стран объединены, у Вернадского в каждой есть коллеги, с которыми легко возникают и деловые, а иногда более чем деловые, дружеские отношения. Такие, как с Лакруа. Он снова восстановил теплые связи с Гротом, с Замбонини, тем самым неаполитанцем, что назвал открытый им новый минерал вернадскитом. Теперь, узнав, что Вернадский в Париже, Замбонини прислал ему большую пачку книг, вышедших в Италии за военно-революционные годы.

Париж — знакомый незнакомец. И, конечно, первое, что бросилось в глаза: эмиграция из России. Драма русских изгнанников состояла не только в катастрофе на родине, но и в вековой французской ориентации всей культуры, из-за чего все знают только этот язык. Самая большая интеллигентная и военная колония — здесь. Русские на каждом шагу. Издаются русские газеты, журналы, собираются политические и иные съезды. Еще сохраняются партии, произносятся речи. Люди как бы не остыли от борьбы и мечтают о ее возобновлении. Однажды и он получил приглашение на заседание кадетской партии, но решительно отказался. Он сжег все мосты и не видит смысла возвращаться в политику. Социальная борьба — царство третьего и четвертого апостолов веры, где все самые лучшие и чистые стремления быстро покрываются грязью, опошляются и превращаются часто в свою противоположность, — теперь не для него. Разве не идеальные стремления социалистов к справедливости открыли клапаны дикого разгула и грабежа?

Нет, для него лично отныне — только наука. Так он больше сделает для страны.

А потом, эмиграция есть эмиграция. При всем сочувствии к многим здешним знакомым, при всех личных отношениях надо принимать реальность, которая заключается в том, что центр русской жизни — не здесь. Его не принесли с собой тысячи лучших и честных людей на своих башмаках. Россия осталась в России. Какая ни есть, она будет делаться там, творчеством образованных людей.

Создан поистине страшный режим. Как ни противно, но приходится сотрудничать с ним, а не с эмиграцией. В дневнике 9 ноября 1922 года много сведений от очевидца о научных новостях из России, о закрытии научных обществ, об университетах, в том числе и в Симферополе (работает только А. Г. Гурвич), о высылке философов и ученых, о положении на Украине и обобщение: «Научная работа в России идет, несмотря ни на что. <…>

Очень интересно это столкновение — частью поддержка, частью гонение — научной работы в Советской России. Сейчас должна начаться идейная защита науки — но и наука должна брать все, что может и от своих врагов, какими являются комунисты.

Может ли развиваться свободная научная работа вообще во всяком социалистическом государстве?

Говорят (вероятно, в эмигрантской печати. — Г. А.) о том, что сейчас реакция движется “вправо” — но куда идти “вправо”, идти дальше в существующей реакции с точки зрения свободной научно творящей человеческой личности? Сейчас нет свободы слова и печати, нет свободы научного искания, нет самоуправления, нет не только политических, но даже и гражданских прав. Нет элементов уважения и обеспеченности личности. Худшее, что может быть — сохранение режима при замене советских “Правды” и “Известий” — “Новым временем” или “Колоколом”, насилия комунистов — Союзом русского народа — но это безразлично. Даже в последнем случае гражданские права упрочатся»7.

Он чувствует себя иногда лазутчиком в большевистской стране. Скрываться и зашифровывать свои произведения особенно нет нужды, ибо его научные идеи и язык им недоступны. Значит, пока сохраняется этот режим, нужно блюсти профессиональную честь и творить недоступные им духовные ценности. Впрок.

Усилия кадетской эмиграции в политической области благородны, но обречены. Дневник 1 марта 1923 года: «Статья Милюкова о монархии и республике в “Последних новостях”. Схоластический спор, далекий от жизни. Демократия, монархия — все это сейчас получило другой смысл. Кто верит этим формам жизни как формам? Важно содержание: свобода слова, мысли, веры. Обеспечение личности, собственности — как необходимое условие защиты личности. Работа культурная. Работа над будущим человечества: организация знаний. Это может быть при любой форме. Кто сейчас может дать больше? Царь или “республика”? Важно, чтобы мысль молодежи и других направлялась на содержание, а не на форму»8.

С Милюковым виделся несколько раз, но политические вопросы не обсуждались. Виделись по-дружески, «старая с молодости связь не порвалась», как он писал.

Из всей новой эмиграции он больше всего хотел бы увидеться с Иваном Ильичом Петрункевичем, для которого он чудесным образом воскрес из мертвых. Зимой 1921 года, когда Петрункевич жил в Америке у сына, преподавателя Йельского университета, он в отчаянии писал Федору Измайловичу Родичеву: «Имеете ли вы какие-нибудь сведения о Влад. Ивче Вернадском? В Нью-Гавен на днях приехал из Нью-Йорка помощник заведующего биологической станцией в Севастополе. <…> Вот этот г. Гольцов рассказывал нам, что в русском посольстве в Вашингтоне получено известие о расстреле Владимира Ивановича. Его образ с той поры не покидает меня. Я очень люблю его, даже больше, чем думал, только теперь это чувствую, и его умные глаза все время смотрят на меня, точно говорят мне: вот видите, я остался здесь, чтобы служить России и погиб… <…> Этот вопрос я читаю в его глядящих на меня глазах и мне бесконечно тяжело думать, что его уже нет»9.

Теперь они оба, и Иван Ильич, и Федор Измайлович, живут рядом, в Женеве и Лозанне. Очень хотел и даже готовился приехать к ним, но средств так и не нашел. Зато остались девять замечательных писем Вернадского к Петрункевичу, написанных из Франции и Германии. С ним обсуждает и ему объясняет свое неучастие в политике, которое основано на сознании, что гораздо важнее сейчас культурная и бытовая работа. Быт сильнее в борьбе против коммунистов, чем все заговоры, интервенции, которых к тому же нет, а есть «болтовня а la Милюков, Кускова и т. д.». Сил у эмиграции нет, идеалы многих чужды в современной русской среде. Как изменится власть — трудно сказать. Сохранится ли единство страны — тоже неизвестно. «А сила русская сейчас в творческой культурной работе — научной, художественной, религиозной, философской. Это единственная пока охрана и русского единства, и русской мощи»10.

Летом 1923 года в Париже побывал Ольденбург и по возвращении написал книгу «Европа в сумерках на пожарище войны. Впечатления от поездки в Германию, Англию и Францию летом 1923 года». Название для дорожных впечатлений и наблюдений не совсем соответствовало содержанию, надо сказать. По тексту никаких сумерек усмотреть нельзя. Наоборот, автор описывает определенное возрождение деловой жизни, улучшение образования и т. п. Название книге, вероятно, присвоено из конъюнктурных соображений (все-таки свойственных Ольденбургу) и одновременно с несомненной целью прохождения. Но в эмиграции не особенно разбирались в содержании. Во французских ученых кругах книга тоже вызвала неодобрение, даже скандал. Ольденбурга, а за ним и Ферсмана стали считать чуть ли не предателями и пособниками большевиков.

Вернадский имеет особую позицию. В письме Петрункевичу ее объясняет. Ошибки, которые допускают люди, вынужденные сотрудничать с властями, неизбежны. Компромисс есть компромисс, и очень трудно в нем установить границу допустимого. Ему самому, например, нетрудно держать дистанцию во взаимоотношениях с властями: он с ними практически и не общается. Но за него приходится общаться Ферсману и Ольденбургу. Они вынуждены выгораживать его и всех остальных академиков, сохраняя их научную независимость. Из Парижа этого не видно. Ольденбург и Ферсман иногда, естественно, перенимают советский стиль и язык. Но надо помнить ценность того, что они спасают соглашением с правителями. Всем стать в позу гражданского неповиновения невозможно.

В письме он проводит историческую аналогию с временами монгольского завоевания Китая. Один из китайских мандаринов сделался ближайшим советником Чингисхана. И благодаря ему, а не другим, которые оказали монголам сопротивление и стояли как бы на моральной высоте по сравнению с мандарином, Китай остался неразрушенным. Его не постигла катастрофическая участь Средней Азии, например.

В науку приходит молодежь. Традиции научной работы сохраняются, несмотря на массу препон (а когда их не было?). «В числе работ ряд новых лиц. Та молодежь, которая начинала работать в эпоху революции, выросла и в значительной степени не погибла. Всюду сообщают о страстном стремлении к знанию и его исканию при невероятных трудностях жизни. И, несомненно, среди этих людей есть люди низов, которые вышли на поверхность благодаря революции.

Я привык в природных процессах видеть достижение результата гибелью многих — одна тмильона родившихся рыб, например, доживает до зрелого возраста. И вот, если в стране есть достаточное количество ростков — она может выжить, и тогда деятельность таких людей, как Ольденбург, оправдается»11.

Он знает многих, которые пошли в сотрудничестве дальше, чем его друг. Но имеем ли мы право на осуждение? В жизни не все поддается рационализированию.

И, конечно, весь их диалог (о словах Ивана Ильича можно судить только по репликам Вернадского, в его архиве ответов нет) сводится к судьбе страны и шире — к судьбе цивилизации. «Я не знаю, будет ли расцвет русской жизни или начнется то падение, какое, например, пережила испанская нация? Нельзя забывать, что сейчас все сдерживается террором, моральные основы комунизма, а мне кажется и социализма, в России иссякли. Сдерживать долго террором и убийствами нельзя и когда эти путы исчезнут — проявится настоящее содержание русской жизни. Не знаю, не развалится ли тогда Россия и, в частности, не отойдет ли в новое Украина — национальное самосознание в которой за эти годы делает огромные успехи. Мне представляется, что думать сейчас о реставрации в России — немыслимо. И в то же время, несомненно, в стране идет своеобразное творчество. Здоровые силы в ней очень велики»12.

* * *

Интеллектуальный багаж, привезенный в двух чемоданах, сразу, конечно, пущен в дело. Наталия Егоровна непрерывно переводит и перепечатывает, и уже в конце 1922 года появляются результаты. Специальные статьи печатает в академических французских журналах. В английскую «Природу» отдает работы общего содержания.

Тринадцатого декабря 1922 года в Латинском квартале развесили афиши о лекциях Вернадского. Читал он их по-французски, тщательно готовясь. Записалось на курс не так много, но, что странно, оказалось несколько студентов из франкофонных районов Индокитая.

В марте пишет Ферсману, что до окончания курса осталось две недели: «Над лекциями работал с большим интересом и, хотя и трудно каждую неделю составлять французскую часовую лекцию, но в конце концов вышел благополучно. У меня французская рукопись более 200 страниц — будет до 270, и я буду ее сейчас же обрабатывать для печати, причем даю в примечаниях литературу и отдельные экскурсы. Так или иначе, даю синтез своей работы всей своей жизни»13.

Конечно, речь идет о книге. Математик Эмиль Борель от имени факультета предложил ему помощь в переговорах с издательством, которое могло бы выпустить его лекции отдельной книгой. Вернадский был обрадован, заключив договор с издательством «Алкан», выпускавшим научную литературу. С помощью Наталии Егоровны начал готовить рукопись к печати. Наталия Егоровна перевела и другую книгу, минералогическую, но она не вышла во Франции. Вернадский пересылал ее порциями в Петроград, и в 1923 году она была напечатана. Так перекочевало в две книги содержимое двух чемоданов.

Пока книга готовится, просит продления командировки до осени 1923 года, спокойно обрабатывает свои рукописи и думает над новыми трудами.

Ему уже 60, но мысли и мечты юношеские. Все еще только начинается, хотя приехал теперь не учеником. Пишет Личкову: «Мне хочется сделать здесь — в хороших условиях — работы гораздо больше, чем я делаю. Мечтаю об организации особой биогеохимической лаборатории, но на это не так легко найти средства»14.

То же и Ферсману: «Я очень сознаю, что мне надо было бы скорее вернуться, но, несмотря на все мое сознание, я, наоборот, хочу здесь дольше остаться, и буду просить продления командировки. В мои годы надо кончать дело своей жизни — а таким для меня является научная работа. Издав геохимию и минералогию, переработав живое вещество и силикаты — в общем, я его закончу»15.

Он не предполагал, что идея живого вещества еще только разворачивается, что она преподнесет ему немало сюрпризов и что закончить ее не так-то просто. Не так просто ее даже начать.

* * *

Упоминаемое мечтание об особой биогеохимической лаборатории — не просто отвлеченное пожелание. Он действует, пытаясь заручиться поддержкой многих организаций, прежде всего за океаном и за Ла-Маншем. Обращается в единственное известное ему крупное учреждение, которое может создать задуманный институт или большую лабораторию, — Институт Карнеги в Вашингтоне. Но повсюду получает отказ.

Париж — перекресток научных идей. Но источники их, как и средств поддержки ученых — увы! — перемещаются за океан. Пока Европа воевала, а поднявшаяся было в научном отношении Россия корчилась в социальных муках и в лучшем случае достигла бы только довоенного уровня, американская мысль в условиях полной свободы поиска и раскрепощенного бизнеса поднималась как на дрожжах.

Еще в молодых спорах в мюнхенском кафе «Луитпольд» он, помнится, предрекал большое будущее английскому научному языку как языку международному. Теперь его предсказание сбывается. Только немцы пытаются еще создать международные научные центры, но это малоплодотворные попытки, пишет он Личкову. Им так или иначе придется все переводить на английский, если не хотят отстать. Ошибочна основанная на политической конъюнктуре и ориентация русских на немецкую науку. Два неудачника, Германия и Россия, сближаясь, пытаются за счет друг друга выйти из изоляции. Но наука едина, и вряд ли можно в ней отгородиться. Вернадский с огорчением пишет о вражде французских и немецких ученых, которую он наблюдает.

Наконец-то окунувшись в научные журналы («как с Северного полюса!»), в разговоры и диспуты, он чувствует себя в центре той научной революции, которую считал самой могущественной силой в мире. Наука пока еще не так эффектна, как речи в парламентах или в политических конгрессах, ее слово тихо, но это скромность силы…

За три месяца до приезда Вернадского в Сорбонне прошел публичный диспут Эйнштейна и Бергсона — двух властителей дум научной Европы. Диспут запечатлелся в истории науки столкновением математического и биологического мышлений. Эйнштейн думал, что только физика может понять, что такое время, а построения оппонента — это психология. Бергсон доказывал, что физика постигает не время как таковое, а создает только математические фикции. Она не понимает природу времени. Время создается как темный, нерасчлененный поток человеческого бытия. Бергсон считал, что философствующие адепты теории относительности, думая, что построили полностью относительный мир, наоборот, укрепили всех в подозрении, что время — одно, что никакой множественности времен не существует. Теория относительности ввела в свои построения — и неустранимо ввела — наблюдателя, живого человека и тем обеспечила универсальность описания Вселенной с любой точки зрения. Они стали равноценны, эти точки отсчета.

Еще в Средние века европейские живописцы изобрели перспективу и этим приемом нашли способ связать то, что мы видим около себя — с дальним миром на любую глубину. В картину была введена точка зрения автора, которая обеспечила единство изображения. Творцы теории относительности, прежде всего Гендрик Лоренц, теперь сделали ровно то же самое. Они нашли способ математического описания далеких и быстрых тел, присвоив им систему отметок и связав их со своей точкой отсчета определенными преобразованиями метрических единиц.

Диспут имел необычное последствие в виде книжки Бергсона «Длительность и одновременность», вышедшей в том же году. Вернадский тогда же прочел ее и не просто оценил. Она стала толчком к полному изменению его представлений о времени и пространстве, которое вскоре у него произойдет. 10 декабря 1922 года сообщает Л ичкову: «Все здесь переполнено теорией Эйнштейна, новыми достижениями в атомных науках и астрономии. Я весь погружен в эти новые области… Мне кажется, сейчас переживается такой момент, равного которому не было в истории мысли. Но впереди всех англосаксы»16.

Не только физика переживала период революционных потрясений. На эти годы падают новые открытия в антропологии и этнографии, появляются новые теории в лингвистике, психологии. Вернадский, как всегда, охватывает все, не только науку, но и философию, и даже искусство. И живые связи его разнообразны.

Дневник 19 июня 1923 года: «Вчера на диспуте Masson Oursel. Его работы, некоторые давно, еще в Крыму, читал в “Философском обозрении”, интересны по концепции. Позитивизм. Поражает французское употребление “positivisme”, — “positiviste” — отлично от нашего. Синоним научного, точного. Еще старое, до-Контовское? Masson Oursel ярко проводит необходимость изучения единого процесса мысли всего человечества. Невозможность основываться на единой культуре христианства и Западной Европы теперь ясна. Китай, Индия глубоко охватывают человечество. Искусство, поэзия, философия. Это значение его работы было подчеркнуто.

Он запутался в идее, что философия и наука одна категория. История философии — наука. Но философия — нет. Об этом еще помню разговоры с С. Трубецким»17.

Культурная жизнь эмиграции, не связанная с политикой, тоже привлекает. Погружается в свежую литературу, издающуюся в Париже и Берлине. Многое возвращает к личным воспоминаниям, в особенности уже написанные в изгнании мемуары о близких и таких далеких годах.

Умственная жизнь эмиграции усилилась, когда прибыл в Европу «философский пароход» с высланными из России учеными. В дневнике после чтения книги Густава Шпета об истории русской философии: «Во многом начало критического отношения к развитию русской мысли. Ясно, что вся история осознана неверно.

Мы видим, к чему пришло движение мысли русской интеллигенции — к теперешнему большевизму: идея диктатуры, полицейского государства, отсутствия свободы.

Цель оправдывает средства. Сила. Диктатура одного класса. Отсутствие уважения к человеческой личности. Отсутствие чувства независимости (иррациональности) знания и религии»18.

Но как хороши, как сильны идеи, если не проводить их в жизнь! Если использовать их для воспитания души, а не для обслуживания «мужицких интересов».

Побывал на лекции Николая Лосского. И всколыхнулись думы о Москве начала века, о прекрасном брожении мысли. Православная философия, разговоры с Сергеем Трубецким в Минералогическом кабинете. Еще во времена ВСЮР он часто чувствовал, насколько необратима жизнь, как трагически недостижимо прошлое. Хорошие, умные, во всех отношениях достойные люди, — но остаются в прошлом, и ничего с этим не поделаешь.

А к англосаксам поехал осенью 1923 года. В Ливерпуле собиралась ежегодная сессия Британской ассоциации. Чуть ли не каждый год происходят крупные события в науке и все стремятся общаться, поэтому каждая сессия — праздник мысли. Сессия длится целую неделю, с 12 по 19 сентября. Председательствует на этот раз некоронованный король физики Эрнест Резерфорд. Вернадский не преминул с ним познакомиться.

В сохранившейся у него программке сессии среди докладчиков можно обнаружить всех знаменитых естествоиспытателей того времени. Сам он записан в секции «В» 17 сентября в 11.45. За ним следует с «Химией гафния» Георг Хевеши. Совсем недавно тот со своим сотрудником Костером открыл этот новый химический элемент и приглашен работать в Институт Бора.

Ферсману: «Видел в Ливерпуле Hevesy. Он удивляется, что не получил от Вас ответа на письмо и ждет цирконовых минералов — для изучения гафния. Он производит очень хорошее впечатление, и я думаю, с ним надо завязать сношения. Увлечен геохимией, считает ее наукой огромного будущего. Hevesy — венгерец, работающий в Копенгагене, а его товарищ Костер — голландец.

Сейчас в центре интересов работы молодого датчанина Бора. Я теперь в них углубляюсь и, мне кажется, здесь много важного и для нас»19.

Но, возможно более значимой целью, чем доклад и знакомства, для него было другое дело. Во время пребывания в Ливерпуле Вернадский, по всей вероятности, встретился с кем-то из руководителей базировавшейся здесь биологической станции и оставил ему записку с предложением об организации при ней Биогеохимического института. В декабре того же года записка была опубликована в «Докладах Морского биологического общества» в Лондоне и явилась первым обнародованным текстом с идеей живого вещества, с объяснением целей и задач его изучения. «Масса живого вещества на земной поверхности, несомненно, вовсе не случайна, — писал он. — Является ли она характерной чертой нашей планеты? Постоянна ли она? Эта проблема возникала в умах ученых со времен Бюффона и получала весьма различное решение. Какие соотношения существуют между общими массами различных классов организмов? <…> Разрешение этих (и других) вопросов требует новых данных, которые могут быть получены в результате работы специального биогеохимического института»20.

Но как и с американской стороны Атлантического океана, так и с английской его призыв об институте не был услышан.

Но неожиданно возникла надежда на Францию.

 

Глава восемнадцатая

«ЭТОГО КРУГА ИДЕЙ НИКТО ЕЩЕ НЕ КАСАЛСЯ»

Книга вышла. — Минерал кюрит. — Свободен и «от», и «для». — «Вычислял сплошь днями…» — Автотрофность. — Гнев на милость. — «Биосфера». — Комплекс Иова

По возвращении из Ливерпуля его ждал сюрприз от Ольденбурга — продление командировки до мая 1924 года.

Оказывается, Лакруа, заручившись поддержкой влиятельных профессоров Сорбонны, по собственной инициативе устроил ему еще один курс лекций в университете и в своем Музее естественной истории. Не сообщая Вернадскому, он сам, как непременный секретарь Парижской академии наук, обратился к своему русскому коллеге с просьбой предоставить возможность Вернадскому еще поработать в Париже. Ольденбург провел такое решение через президиум академии, одновременно поручив Ферсману принять директорство Радиевым институтом.

Итак, на полгода жизнь определена, но не обеспечена. Те небольшие деньги, что он получил за чтение лекций, кончались. Правда, в начале 1924 года в издательстве «Алкан» вышла его «Геохимия», которая принесла кое-какие средства. Но главное, конечно, что она дала ему некоторую известность в ученой среде.

Итак, реальность несколько иная по сравнению с видёнием. Но все же оно сбывается. Как и мечталось, вышла книга. Вернадский посвятил ее Фердинанду Фуке, своему французскому учителю.

В этом труде он обобщает экспериментальный и описательный материалы по истории атомов земной коры, определяет эмпирический, природный состав различных геосфер. Здесь же впервые предложено простое и ясное понятие: «Я буду называть живым веществом совокупность живых организмов, выраженную в весе, в химическом составе, в мерах энергии и в характере пространства»1. К удивительным и совершенно непредсказуемым последствиям приведет последняя простая задача — выразить характер пространства, занятого живым веществом. Но все они — еще впереди.

«Геохимия» замечена. Она подтверждает авторитет его как одного из «отцов» новой науки наравне с Кларком в Америке, Гольдшмидтом, который как раз в те годы выдвинулся в Германии. Она замечена в кругу философов и ученых, примыкавших к Бергсону, и как нельзя лучше отвечала его философии. Об этих откликах он узнал значительно позднее, в другие приезды.

Собственно говоря, понятие о живом веществе давало природно-осязаемое измерение философско-образному понятию Бергсона о жизненном порыве, переводило его с языка категорий на язык фактов.

Усилие, напряжение природы — élan vital — центральное событие, формирующее живой мир. Так считает Анри Бергсон. В то же время живые естественные организмы — не биологически, а химически — оказываются организующими агентами земной поверхности. «Живое вещество более или менее непрерывно распределено на земной поверхности, оно образует на ней тонкий, но сплошной покров, в котором концентрирована свободная химическая энергия, выработанная им из энергии Солнца. Этот слой есть земная оболочка, которую знаменитый австрийский геолог Э. Зюсс почти 60 лет назад назвал биосферой и которая представляет одну из самых характерных черт организованности нашей планеты.

Только в ней сосредоточена та особая форма нахождения химических элементов, которую мы назвали живым веществом»2. Оно увлекает своей жизнедеятельностью все остальное, косное вещество планеты, ибо опережает его по своей энергетической насыщенности, сложности строения и состава, по изумляющей нас динамичности.

В «Геохимии» живое вещество сравнивается с горными породами, минералами, кристаллами, как особая форма нахождения атомов. Отсюда следует важнейший вопрос: случайно ли оно? Любой минерал может образоваться, а может и не образоваться, все зависит от множества химических, термодинамических, геологических причин и их сочетания. Живое вещество в целом неслучайно. Оно не может не быть.

Вернадский все глубже уясняет себе свое сокровенное знание, общую мысль 1916 года — вечность жизни. Книга дает многое ему самому. Посылая ее в Киев Личкову, писал: «Я считаю, что мои представления о живом веществе вносят новое и важное в понимание природы, и связное их изложение составляет не науку, конечно, но “учение” в общей схеме знания, которое не было до сих пор в цельном виде высказано. Так или иначе, учение о живом веществе является особой формой понимания и явлений жизни, и окружающей нас природы. Следствия из него огромны»3.

Учение о живом веществе с новой стороны представляют нам материю, энергию и самое пространство-время. А ведь только такие последствия и надо считать важными. Иначе оно было бы просто частным случаем бытия атомов. Вроде особой формы кристаллов. Или ползающая, летающая, бегающая, плавающая горная порода. И все.

* * *

Чем ближе момент возвращения, значит, май 1924 года, тем больше скапливается работы. Возникают два новых обстоятельства. Одно связано с безуспешными попытками создать институт или лабораторию живого вещества. Неожиданно выяснилось, что есть возможность получить не оговоренную никакими условиями дотацию Фонда научных исследований, который захотел учредить миллионер Леонард Розенталь. Выходец из России, Розенталь разбогател на торговле жемчугом. Его даже называли тогда королем жемчуга. Распоряжается грантами комитет из ученых, в котором есть знакомые люди, в том числе старый друг и ровесник Валерий Агафонов.

Вернадский начинает сложные переговоры и пишет обоснование для института.

Второе обстоятельство, препятствующее возвращению домой, — исследование загадочного минерала юорита из Центральной Африки. Мария Кюри предложила ему выяснить состав минерала, названного так в честь ученых-супругов. Она предоставила ему лабораторию в институте. В помощницы выделила химика Шамье.

Минерал оказался очень интересным, сильно радиоактивным. Одно время им с Шамье даже казалось, что они напали на след какого-то нового элемента и послали во Французскую академию запечатанный конверт с сообщением. Догадка, правда, не подтвердилась, хотя состав юорита был выяснен. Работа оказалась очень запутанной и тянулась до осени 1924 года.

Вернадский знает силу эксперимента, но все же он типичный теоретик. Кроме того, как историк науки, старается не доверять внутреннему взору. Любые предположения нужно подтверждать или опровергать опытным путем. И все же воображение его сильнее, чем экспериментальные навыки. Он не сумел довести работу до логического конца по другой причине: нужны были дополнительные порции минерала, а фирма их не дала.

В Институте Кюри на стене лаборатории, где он работал с Шамье, висит ныне его портрет.

Весной решение о дотации все откладывалось. 6 апреля он пишет Ольденбургу: «Дорогой Сергей.

Обстоятельства складываются так, что я не попаду в Петроград к первому мая и вообще я жду твоего указания в связи с создавшимся положением.

Ты знаешь о моем желании получить возможность научно разрабатывать изучение живого вещества и мои стремления создать для этой цели особую лабораторию. Мои попытки достать средства в Америке и отчасти в Англии кончились неудачей, но представилась возможность получить эту возможность в Париже. Сперва открывались довольно большие горизонты, но сейчас они сузились. Вопрос может идти о 20–40 тысячах франков в год и о работе в существующих французских учреждениях. Это далеко не то, что я хотел бы — но это начало, которое даст мне независимое положение и возможность дальнейшего расширения дела. <…>

В связи с этим становится вопрос о моей дальнейшей судьбе. Я не хочу эмигрировать и рвать связь с Россией. От политики я стою совершенно в стороне — остались для меня немногие, даже в лучшем случае, годы жизни, и я хотел бы их посвятить научной работе, закончить то многое, что хотел бы сделать. <…>

Я думаю, что решился бы проводить это дело в России только в крайнем случае, так как условия русской современной жизни для меня после свободной жизни здесь были бы очень тяжелы»4.

Друг мог его понять, но назревал скандал в Главнауке и других инстанциях. Началось давление на академию. «Советский» академик не возвращался и в то же время не заявлял о своей готовности эмигрировать. Положение двусмысленное.

И вот академическая конференция направляет ему ультиматум: если до 1 сентября он не возвратится, его уже не могут числить среди действительных членов Академии наук. Он сохраняет лишь звание академика, но его кафедра освобождается. Как и академическая квартира.

В ответ Вернадский шлет в академию письмо, в котором в том же тоне, как писал бы Петрункевичу или Сергею Федоровичу, объясняет мотивы своих поступков. Он несет моральную ответственность перед французскими коллегами, обязан закончить свою работу над юоритом. Но еще большую ответственность он ощущает перед чем-то, что не имеет лица, но не менее, а может быть, более ощутимо, чем личности, влияет на поведение и принятие решений, — перед научной истиной. Он чувствует вызов природы. Те проблемы, которые он ставит перед собой, могут быть решены сейчас здесь, в лучших, чем дома, условиях. И он не имеет права не доверять своей интуиции. Вторая причина невозвращения — получение дотации от фонда Л. Розенталя на проведение научных изысканий, которые представляются чрезвычайно важными.

Всегда при столкновении разных сложных мотивов и разнообразных интересов возникает проблема выбора. И ученый должен ее решать в интересах свободного научного поиска, иначе его собственное суждение уже никогда не станет свободным. «Вся история науки доказывает на каждом шагу, что в конце концов постоянно бывает прав одинокий ученый, видящий то, что другие своевременно осознать и оценить были не в состоянии. <…>

Примат личности и ее свободного, ни с чем не считающегося решения представляется мне необходимым в условиях жизни, где ценность отдельной человеческой личности не сознается в сколько-нибудь достаточной степени. Я вижу в этом возвышении отдельной личности и в построении деятельности только согласно ее сознанию основное условие возрождения нашей Родины»5.

Вернадский пишет о том, как ему тяжело принимать такое решение, как много нитей будет оборвано, как много начинаний будет остановлено в академии, где им собрано большое количество материалов. Но если обратиться к истории русской академии, окажется, что он следует примеру тех, кто в таких конфликтных ситуациях сообразовывался только с интересами науки, но не с какими другими обстоятельствами, как бы они ни назывались. Такие случаи происходили с Эйлером, Ломоносовым, Мидцендорфом. Именно это обязуется учитывать ученый, говорит Вернадский, когда он вступает в академию. В написанном через год письме Ольденбургу он еще ярче обрисовал мотивы своего неподчинения, имея в виду общую атмосферу в стране: «При том принципиальном пренебрежении к человеческой личности, которое сейчас царит в России, защита своего человеческого достоинства для меня является еще большей нравственной обязанностью, чем это было для меня всегда — она является и главным гражданским долгом»6.

Отослав 22 августа письмо, он почувствовал себя свободным от своих многочисленных обязанностей в Академии наук, которые легли в основном на Ферсмана. И даже от необходимости возвращаться на родину. Незадолго перед тем профессор Жантиль предложил ему профессорскую кафедру в Сорбонне, но надо для этого перейти во французское гражданство, как это сделал Валерий Агафонов. Вернадский отказался. Теперь, кажется, он отказался и от советского гражданства.

Незадолго до того, 5 июня, состоялось решение комитета фонда Розенталя. Жантиль пригласил его на прогулку в Булонский лес и рассказал, как проходило обсуждение. Сам Розенталь был несколько смущен: думал что-то сделать для французской науки, а выбрали русского. Но его уверили, что французы не обидятся: наоборот, весьма довольны, что такая блестящая работа продолжится здесь, во Франции.

Вернадский первым из всех ученых получил максимальную дотацию фонда — 30 тысяч франков. Конечно, лабораторию живого вещества на эти деньги не создашь, но год прожить можно. И даже оплатить кое-какие нужные ему анализы. Снова, как в январе 1920 года, перед болезнью, он все поставил на карту, принял решение идти навстречу зову, считаться только с истиной. Выигрышем была бы максимальная дотация, на которую можно действительно основать институт, хотя бы и с очень ограниченным штатом (он думал — три человека). А пока и полученная нм сумма давала некоторые возможности.

Среди новых планов пришло полное несправедливых и обидных обвинений письмо от Ферсмана: он, мол, «бессознательно обманывается» в отношении значения своих работ. Вернадский еще раз довольно резко объяснил все мотивы своего поведения: «Уже я стар и, может быть, надо будет заканчивать только свою работу, подводить итоги»7.

Итак, свободен, слишком свободен. Чувство «абстрактности», о которой иногда пишет, иначе говоря, одиночества, не навевает в Париже тоски. Нет другого города, в котором так отрадно одиночество в толпе. Потому что толпа иная, приятная, особенно по контрасту с новым Невским проспектом, который был переименован и заполняется теперь уже не гоголевскими, а зощенковскими типами. Здесь же культуру ощущаешь всеми органами чувств.

После библиотеки с легким сердцем ходит по улицам, забредая в музеи или в церкви. Дневник 29 мая: «Чувствовал некоторую усталость и головную боль: после обеда поехал в Sacre Coeur. <…>

Борьба между старым христианством и новым, не менее грубым, если не более и не менее невежественным, а наверное более — “свободным ”, демократическим.

Сейчас видно резкое противоречие большевизма, ведущего к новому массы, и того идеала — свободной человеческой личности, который нам дорог и который мы думали видеть в борьбе с абсолютизмом.

Сейчас для будущего человечества более страшен и опасен идеал большевизма и социализма, более глубокий враг свободы, даже, чем [опасность со стороны] христианской церкви, потерявшей прежнюю возможность преследований.

Sacre Coeur переполнена народом, расположившимся кругом, молящимся, идущим в церковь и из нее. В церкви — это не наша давка. Я не люблю, неверующий, не христианин, быть в храме верующих. Мне кажется, своим чуждым любопытством я нарушаю настроение. Но чудный орган и пение, и вся толпа и храм — создание вековых традиций, производит впечатление, и я чувствовал биение великого. <…>

Прочел послание к Галатам Павла. Так сильно в нем чувствуется биение жизни, столь далекое от рутинных представлений о первичном христианстве. И в нем — меньшинство и избранными были немногие. Прекрасно место о новом человеке.

Сейчас это надо пробудить в окружающих — нового человека — а не распространение на массы и на всех того идеала сытой свиньи, который так ярко <проявлен> в практике большевизма и в поднявшихся стремлениях обездоленных — стремлении к еде, половым удовольствиям, веселой жизни»8.

Вернадский приехал во Францию с научными выводами, которые у него создались не столько из книг, сколько из русских событий. Он пришел к мысли, что равенства нет, что человечество, а еще лучше — будущее человечество — состоит из элиты, из творческих людей. Он все время укрепляется в таких идеях, они становятся его убеждениями, уже не абстрактным знанием, а образом жизни. Отсюда его чувство собственной значимости и достоинства, стремление к независимости. Отсюда же его идеализация средневековых академий — respublica litterarum (в противовес евразийской основной идее особости), мечты об интернационале ученых. Он даже пытался предпринять какие-то шаги для участия в международном объединении интеллектуалов. Но увидел непонятное для него и печальное зрелище разъединения французских и немецких ученых, не отошедших еще от угара мировой войны.

Однако последнее обстоятельство не поколебало его веры в будущее человечество — автотрофное, состоящее из лучших, новых людей. Поэтому не удивительно, что Послание к галатам так отвечало его религиозному настроению. В нем апостол Павел с исключительной отчетливостью проводит различие между людскими законами и благовестием, исходящим не от человека, а от Бога. Человеческие законы увековечивают обычаи, но дух учения Христа объединяет людей в новом свете. Возможно, эти строки остановили его внимание «Ибо во Христе Иисусе ничего не значит ни обрезание, ни необрезание, а новая тварь»9. Истинно живущие во Христе должны переродиться.

Время от времени он возвращается к этим новым для него мыслям в связи с автотрофностью, разговаривает с православно настроенными людьми из эмигрантской среды, читает католическую литературу. Думает над содержанием религии, которая на практике, в церкви реализуется очень незначительно и для массы верующих дает мало. Для него всякое, подчеркивает он, выражение божества кажется бледным искажением настоящего идеала. Выясняя порядок природы, он чувствует в глубине себя подлинное откровение и идеал. С этой высоты еще более бледным представляется атеистическое «научное» объяснение мира и смерти, оно только возвращает людей к фетишизму.

«Но что дает церковь массам, желающим экономических благ?

Для меня здесь вопрос решается в том подходящем (приближающемся. — Г. А.) изменении человечества (моя autotrophie de l’humanité).

Надо иметь в руках достаточно силы для производства любого количества материальных ценностей.

Но не сытых свиней, как значительная часть русских комунистов. Выдержит ли христианство?

Не даст ли человечество новый вид — автотрофного человека — в который перейдет малая часть людей? Остальные — как боковые ветви зоологически связанных с общим строем млекопитающих»10.

* * *

На этот раз на время отпусков, в августе, они тоже уехали. Выбрали маленький городок Росков в Бретани. Сюда приехала к ним из Праги Нина. 21 августа Вернадский пишет Ивану Ильичу из Парижа, что третьего дня вернулся из Бретани, где Ниночка собирает для него материал — морских растений и животных. Перед отъездом разослал целый веер писем — не менее семи — знакомым аналитикам, в основном в Россию. Просил сделать для него анализ элементарного состава различных самых обыкновенных, наиболее распространенных растений, насекомых, морских животных. Одно письмо направил Ненадкевичу с просьбой проанализировать вывезенный им из Мурманска материал.

Так неузнаваемо осуществляются видения. Вместо Института Карнеги новый и неустановленный в своих намерениях фонд Розенталя, вместо Международного института живого вещества — годичная собственная программа, вместо штата сотрудников — знакомые по переписке делают два десятка анализов.

А вот океан, между прочим, тот же, Атлантический, правда, берег противоположный. И возраст именно тот, который предсказан, — он стал во главе «института» в 61 год. Конечно, шесть десятков лет — груз немалый. Но мысль свежа и нова, она дает силу и заводит в невиданные измерения. На кого же рассчитывать? Кто, кроме него, верит в его идею живого вещества, если даже Ферсман ее называет «самообманом»?

По возвращении из Бретани они с Наталией Егоровной на две недели отправляются на воды в Бурбон-Ланси в западной Бургундии — крохотный, но древний, со следами средневековья городок. По дневникам его чувствуется, что они наконец-то по-настоящему отдыхают. Всякая русская и эмигрантская злоба дня отошла, и записи полны воспоминаний, семейных и общественных: об отце и его тайных украинских оппозиционных стремлениях, о Нюте, о Ялте, где появилась мысль об институте. Из наблюдений над курортной публикой возникла, вероятно, и такая запись: «Женские моды. Исчез корсет. Начало появляться и во внешности свободное человеческое тело. В этом отношении сыграли огромную роль спорт и купанья»11. Как всегда, наблюдение верное. Не забудем, что именно в эти годы своими творческими решениями женский корсет отменила великая Шанель.

Десятого сентября они возвращаются, и Вернадский возобновляет работы в Институте Кюри. День за днем тянутся опыты, долгие, трудные, непредсказуемые. Анализирует не только минералы из Африки, но и из других мест. В одном находит торий. Только в феврале, как сообщает он Ферсману, они надеются дать первую заметку о юорите в Парижскую академию наук: «Открываются очень большие, мне кажется, новые горизонты, химический анализ ряда урановых минералов, в частности, кюрита, представляется нам неверным»12. Нам — это ему и Шамье, «русской сирийке», как он ее называет.

Что ж, установление конкретного единичного факта вещь полезная. Но все-таки душа занята своей заветной идеей.

* * *

Осенью, по всей вероятности, начинают поступать ответы на запросы. Нужно обрабатывать материалы.

Вернадский решил уехать в более спокойное и дешевое место, чем Латинский квартал. Они поселились в пригороде Парижа Бурла-Рен, в десяти километрах к югу от центра города. До столицы недалеко и в то же время уединенно и тихо.

Случайно ли выбран этот городок? По какому-то таинственному совпадению именно здесь погиб Жан Антуан Кондорсе, тот самый, о котором шла речь в крымских переживаниях накануне болезни гибельной зимой 1920 года и с которым Вернадский испытывал схожие чувства.

Скрываясь от якобинцев в доме вдовы художника Верне, Кондорсе тоже спешил закончить свой знаменитый трактат о прогрессе разума, укрепляясь во мнении, что, если он не выскажет своих мыслей, они не скоро возродятся, а в такой форме уже никогда.

Что мы знаем о случайности в области человеческой мысли и, значит, о ее природе?

Во всяком случае, ровно 130 лет назад Кондорсе — член Конвента, один из авторов отвергнутой якобинцами конституции, противник введенной ими смертной казни и разыскиваемый властями — покинул свое укрытие, намереваясь, по-видимому, бежать из Франции. Но по дороге, в городке Бурла-Рен был опознан и арестован. И здесь он скончался на тюремной соломе, по одной версии, от разрыва сердца, а по другой, как говорят историки, принял яд, который носил с собой в перстне. Так трагически завершился его жизненный путь.

Вернадский поглощен работой. Гуляет по окрестностям и вычисляет. Позднее вспоминал, что переживал большой подъем. Было время, когда он вычислял целыми днями. Радость от вычислений можно получить, только когда они совпадают с теоретическим предсказанием. Он исходит из идеи вечности и не случайности жизни. Но как претворить ее в математические выкладки? Размножение живого вещества — главный и основной процесс воздействия живого на все остальное вещество. Увеличение массы, взрыв жизни, когда сразу появляются тысячи, миллионы особей и они растут все сразу. Питание, дыхание, выделения и другая жизнедеятельность, например строительство нор, гнезд, уступают размножению по перемещению масс. Только появление новых особей и есть могучий élan vital. Неудержимая сила размножения преображает среду. Недаром старые натуралисты сравнивали напор жизни с вихрем, смерчем, втягивающим в свое жерло массы инертного вещества.

Не он первый, конечно, обращается к проблеме размножения. Кому не известна геометрическая прогрессия Мальтуса? Но никто еще не рассматривал живые организмы как вещество — не по количеству особей, а по весу, объему и химическому составу элементов, по захвату территории. Здесь должны быть скрыты математические правильности.

Как только Вернадский сравнил исходные и получаемые в единицу времени массы атомов этой самой геометрической прогрессии, с учетом вычисленных им индивидуальных коэффициентов для каждого вида, стали проглядывать закономерности. Организмы растекаются по земле, и в пределе, в принципе, каждый из видов способен занять всю поверхность планеты, если у него в достатке будет питательного вещества. А есть ли предельный, сугубо теоретический, недостижимый в природе рубеж, к которому стремятся все организмы? Оказалось, есть. Скорость захвата пространства, или скорость механического перемещения по земле масс, наращивания объемов и иных характеристик, производных от размножения, есть абсолютно точная величина. Константа. Мировая константа.

Представим себе бактерию, которая делится на две, которые снова на две и т. д. Где предел? Для бактерий быстрота размножения, как он выяснил, достигает скорости звука. Его поразили полученные цифры: одна бактерия дает такое потомство, которое способно нарастить такую же массу, как земная кора, за немыслимо короткий срок — менее двух суток.

Таковы числовые пределы, к которым с гремится каждый организм, но каждый в своем темпе. Разумеется, предел этот недостижим, представляет собой непереходимый барьер, потенцию живого вещества. Это все равно как движение в отсутствие трения или недостижимость скорости света для инертного тела.

С геохимической точки зрения организмы обладают такой же инерцией, движением и скоростью, как и тела в механике Ньютона. Разница состоит в том, что причину механического движения — тяготение, природа которого непостижима, в живом мире заменяет размножение, энергия размножения. Живое также стремится к потенциальной скорости размножения, как тела тяготеют друг к другу. Тяготение и другие силы инициируют потенциальную энергию тела, оно движется и в своем движении совершает работу, поскольку преодолевает внешние препятствия. Все соотношения величин — скорость, расстояние, время прекрасно соотносятся между собой, и, зная одно, можно получить другое.

Живое вещество не уступает неживой материи в стройной закономерности роста масс, которое тоже есть движение: «Числа, которые здесь встречаются, числа поколений, роев, яиц, или мальков одного выводка, константы размножения, которые могут быть из них выведены, и все числа, которые вообще характеризуют размножение, всегда математически связанные между собой, являются числами определенными, такими же точными и неизменными, как численные физические константы веществ, энергии или атомов, или астрономические константы движения звезд и их притяжения, а также и те свойства, которые могут быть из них математически выведены»13.

Он вступил в область, до него неведомую, — область числовых закономерностей размножения и тем самым — выяснения правил движения живых масс. Действительно, в основе мира лежит число, как думали пифагорейцы. Но числовые гармонические соотношения всегда относили к неживым объектам. Оказалось, и живой мир, такой кажущийся непостоянным, волнующийся и хрупкий, если отвлечешься от формы организмов, входит в космические балансы сил и масс.

Вместо тяготения — размножение. Вместо инерции — давление живого веса на среду. Оно производит ту же работу, что и неживое тело в движении по инерции, испытывающее сопротивление среды.

«Весь бесчисленный мир живых организмов распространяется по земле без перерыва в течение миллионов лет медленным или быстрым движением сообразно непреложным числовым законам. Эти законы могут и должны быть установлены, ибо только они позволят нам связать явления на первый взгляд столь далекие одно от другого, как явления астрономические и биологические»14. Вот когда пришло решение «детского вопроса» из его студенческого доклада: «Разве жизнь не подчиняется таким же закономерностям, как и движение планет, разве есть что-нибудь в организмах противоестественное?»

Ровно 40 лет понадобилось на его решение.

Всю зиму и весну, особенно когда закончилась работа в Институте Кюри, он самозабвенно работает над оформлением этих законностей. А летом 1925 года начинает писать отчет для фонда Розенталя, озаглавив его «Живое вещество в биосфере». Здесь он впервые вывел формулу размножения. Из нее — все другие формулы: скорости передвижения, захвата пространства, наращивания массы вещества или увеличения объема.

К сожалению, отчет тогда не публиковался. Вернадский перевел его на русский, но не напечатал. Правда, формулы вошли в другие работы, прежде всего в трактат «Биосфера», потому что оба текста писались одновременно.

Первые же наброски напечатал тогда в виде статей. Правда, с некоторыми трудностями. Личкову: «Сдал в “Доклады” здешней Академии небольшую заметку о давлении живого вещества в биосфере. Что-то она задержалась печатанием, по-видимому, ее находят странной — я знаю, что ее читали некоторые академики: должно быть, ищут ошибки. Мне удалось найти законности, позволяющие измерить это давление, константу “альфа”, как я ее называю, живого вещества. Я думаю, что это одно из завершений моей жизненной работы — не знаю, будет ли оно понято современниками. Как историк науки, я знаю, что это далеко не всегда бывает так. Готовлю другую заметку о константе “бета”, позволяющей сравнивать давление живого вещества (проявляющееся в размножении) в единицах массы»15.

Да, историческое чутье его не подвело. Обе заметки прошли непонятыми. Вероятно, из-за несоответствия традиционному взгляду на живой мир как на крайне невероятное, случайное явление в Космосе или в общем строе природы.

Незамеченное для ученого содружества событие есть вместе с тем для него самого — этап в завершении жизненной работы. И вместе с ним истек год работы Института живого вещества, состоявшего из одного человека.

* * *

Содержался в этих главных идеях некий иррациональный, неосознанный момент. Они приходили сначала неоформленными, «неправильными», их трудно было выразить просто и кратко. Источник их — сама жизнь, цельная и неразложимая на формулы. Тут слилось воедино всё: судьба страны, свое положение и духовное движение эпохи, ветры мировых научных перекрестков и преобразующая сила цивилизации — всё вместе неким чудесным образом он увязывает и пытается воплотить в научном изложении. Вернадский всегда ищет предельно далекие связи. И оказывается, разнородные явления можно объяснить единым образом.

«Когда говорят о возвращении к эпохе варварства, — как бы продолжает он давний разговор с Петрункевичем об их непредсказуемой родине, — забывают эту сторону человеческого существования — неслучайность, неизбежность характера и направления коллективной человеческой работы. Как приливы и отливы, или движение морских течений, или ход палеонтологического изменения животных и растительных форм, точно так же неизбежен и неизменим ход человеческой истории, поскольку он проявляется в производимом им движении материальных масс на земной поверхности. Человек, однако, может производить эту работу, только увеличивая силу и мощь своей цивилизации»16.

Другого пути нет. Что большевики! Если они будут и далее основываться на «идейной убежденности», на утопиях, игнорируя историческое направление, то будут сметены цивилизацией. Она не нечто отдельное от геологических веков, а их продолжение, только геологическим орудием людей является их разум.

Когда-то в самый неподходящий момент — летом 1917 года — ему представилось это муравьиное мельтешение исторических лиц и событий как в перевернутом бинокле — вроде бы рядом, а страшно далеко. Суета людских интересов на фоне медленных вековых движений Космоса.

Проявление сознания и ума — вот что должно выделяться из общественных страстей, из первичной суеты. Именно развитие разума дает максимум эффекта человеческой цивилизации. Мысль — самая мощная сила. Даже непонятая современниками, она прорастает и воздействует на жизнь. И лучше ей способствовать, а не противодействовать. «Неизбежно она получит такие условия своего проявления, которые дадут ей максимум возможного действия. То же мы видим кругом в том удивительном механизме, Порядке Природы, который сейчас раскрывается перед нашим творческим научным усилием. И так же как цивилизация — творческая человеческая мысль обеспечена в своем полном развитии, так как она совершает геологическую работу — составляет часть организованного целого»17.

Собственно говоря, он посвящал Ивана Ильича в те идеи, которые легли в основу статьи «L’autotrophie de l’humanité» («Автотрофность человечества»), которую он написал и напечатал по-французски в солидном журнале в 1925 году. Французские ученые могли познакомиться с идеями вечности, непроизводности жизни и космического смысла разума именно по этой статье.

Но центральная мысль статьи та, что так ярко привиделась на Украине во время Гражданской войны и которая предназначалась для последней главы книги о живом веществе. Что будет происходить с человечеством по мере освоения им поверхности оболочки планеты, задается он вопросом. В конце концов, окультуривая все возможные биоценозы, оно должно овладеть непосредственным синтезом пищи из минеральных источников. Пока человек в питании зависит от остального растительного и животного мира, он не может в достаточной степени быть обеспеченным.

Синтезируя пищу непосредственно от солнечной энергии, человечество уподобится зеленым растениям. Появится первое автотрофное животное в истории Земли, что приведет к неслыханному геологическому перевороту. К новой геологической эре в истории планеты.

Еще в 1880 году молодой украинский ученый Сергей Подолинский высказал идею, что человеческий труд есть единственный вид работы, при которой часть энергии не растрачивается впустую и не превращается в теплоту, а, напротив, концентрируется. Все виды механической работы подчиняются циклу Карно и законам термодинамики. В результате работы все машины портятся. Они не заменяют своих истраченных частей, трутся, ломаются. Говоря на языке механики и термодинамики, доля свободной энергии, затрачиваемой на полезную работу, постоянно при этом уменьшается.

Человечество же, взятое в целом, постоянно увеличивает долю свободной энергии, идущей на полезную деятельность. Оно упорядочивает своим вмешательством все природные процессы, которые до него хаотически растрачивали свободную энергию. И Подолинский пришел к выводу: чтобы стать совершенной машиной, то есть уменьшать растрату энергии в процессе работы, сберегать и сохранять ее, человечество должно освободиться от промежуточной стадии утилизации солнечной энергии, запасенной растениями, и использовать ее напрямую.

Многие ученые догадывались, что есть некое третье начало термодинамики, связанное с человеческим трудом. Оно еще не поддается формулированию в строгих терминах.

Вернадский увидел сначала политэкономическую проблему, когда писал о третьей силе, создающей предмет ценности, — силе научного, организующего, творческого труда, объединяющего капитал финансиста и механический труд рабочего. Она создает форму для превращения энергии и для запасания ее на будущее.

Теперь, как натуралист, затрагивает ту же проблему с другой, не политэкономической, но природной, геохимической стороны. Что, собственно говоря, присоединяется к используемой человеком энергии, что позволяет не тратить ее, а увеличивать долю свободной ее части? Присоединяется мысль — нечто нематериальное, не существующее в пространстве и во времени.

Подойдя к пределу своего охвата природы мыслью, человечество должно перейти к иному способу питания — к автотрофности. Собственно, то будет уже не человек, а другое разумное существо, в которое, как он предполагал (в вышеприведенной дневниковой записи), перейдет не все человечество целиком. Ведь не остановилась же природа на человеке, нельзя считать его венцом творения. Эволюция продолжается.

«Последствия его (геологического переворота, связанного с автотрофностью. — Г. А.) будут огромны, — писал Личкову об этой статье. — Как видите, тут я выхожу за пределы точного знания»18.

* * *

В полной неясности относительно будущего Вернадский пытается устроиться в каком-нибудь из университетов. Такой случай представляется в Праге — во всяком случае, он может прочесть там курс геохимии. И в это время приходит письмо Карпинского. Президент просит Вернадского приехать на двухсотлетний юбилей Академии наук, тем самым как бы обещая изменить его положение к лучшему. 20 июня 1925 года Вернадский отвечает Александру Петровичу, посвящает его во все обстоятельства и сообщает, что не может приехать на празднества ни по научным, ни по материальным обстоятельствам. К научным — относится отчет фонду, который он обязан сдать к 1 ноября, причем он сам понимает, что окончание работы не приведет к продлению дотации. Положение с бизнесом у Розенталя ухудшается, но это не главное: «Идеи геохимии, мне дорогие, пробиваются в сознание с трудом; я встречаю все время непонимание — но тем более я стремлюсь ввести их в научную работу, так как все более и более лично охватываю их значение. Мне кажется, мне удалось найти числовые, математически выраженные обобщения, которые мне представляются и новыми, и важными. Я сейчас засаживаюсь за этот отчет»19.

И президенту, и Ферсману в тот же день он сообщает, что устраивается на следующий год читать лекции в Пражский университет. К тому же его избирают иностранным членом Чешской академии наук.

Вернадские почти сразу отправляются в Бургундию, и до середины августа Владимир Иванович отдыхает, работая, в полюбившемся им городке Бурбон-Ланси. Он пишет отчет фонду, но не только. Личкову сообщает 25 августа по возвращении в Париж, точнее сказать, на Железнодорожную улицу того же пригорода Бурла-Рен: «Сейчас кончаю свою “Биосферу”, в ней три главы, надеюсь ее выпустить в январе. В нее я ввожу свой охват энергии живого вещества. Я сейчас вычисляю, и нашел выражение скоростей размножения живого вещества (геохимической энергии). Много удивительно интересного»20. Неопределенность гражданского положения, таким образом, ничуть не влияет на научную продуктивность, а может быть, и способствует ей. Во всяком случае, из письма видно, что возникает и реализуется замысел самого востребованного произведения Вернадского — трактата «Биосфера». Вольный год оказался продуктивным, таким образом.

Содержание «Биосферы» и отчета фонду частично совпадают. В обеих работах есть формулы размножения. Но отчет строг и узок — только формулы размножения с минимумом объяснений. «Биосфера», несмотря на небольшие размеры, — книга с широчайшими обобщениями. Формулам придается здесь определенное значение, исходящее из главной концепции книги. «Странное чувство, — записывает ученый 8 августа 1925 года, — с одной стороны, как будто очень углубляюсь в новое. В понятии хода жизни уловил принцип, которому придаю большое значение. И хотя я не доволен, как я изложил эти идеи в “Биосфере” — мне представляется, что я достиг обобщений, которые и новы, и должны иметь большое значение»21.

Вся осень и ушла на ее написание. По письмам видно, что он отослал текст домой в издательство «Пламя», но по каким-то внутренним затруднениям там книга не вышла.

Летом у опального сочлена побывали академики П. П. Лазарев и А. Ф. Иоффе. По возвращении домой они подготовили доклад о его занятиях. 3 сентября Физико-математическое отделение сделало заключение о просьбе к Наркомпросу сохранить за Академией наук право при возвращении В. И. Вернадского в Ленинград включить его вновь в число действующих членов академии без новых выборов. Вернадскому сообщили, что с 1 октября он будет получать штатное содержание. Таким образом, воспользовавшись празднеством — двухсотлетием Академии наук, Ольденбург добился «смягчения участи» для друга. Вернадскому предоставили одну из десяти учреждаемых дополнительных кафедр академии.

Он поставил условием возвращения, во-первых, восстановление его в правах директора Радиевого института, а во-вторых, выяснение Академией наук возможности «террористически-полицейских осложнений», как он писал Ольденбургу, которому и пришлось этим заниматься. Замечание не лишнее, поскольку совсем недавно в Киеве состоялась еще одна репрессивная акция в отношении интеллигенции. Были арестованы многие люди, хорошо знакомые Вернадскому, в том числе близкий друг Василенко. Суд закончился драконовским приговором: четверо ученых во главе с Николаем Прокофьевичем приговорены к расстрелу, а остальные — к десяти годам заключения. Только после настойчивых обращений Украинской академии наук и протеста французского правительства приговоры были смягчены и Василенко освобожден. Но лишь в 1929 году он смог вернуться к научной работе.

Заверения Вернадский получил от академика И. П. Бородина, который от имени Карпинского и Ферсмана писал: «Никаких затруднений ко всем нам желанному возвращению Вашему в лоно Академии не предвидится. Финансовый вопрос легко разрешается тем, что число академиков увеличено до 50. Александр Евгеньевич готов немедленно по Вашему возвращению передать Вам Радиевый институт и КЕПС. <…> Квартира Вам обеспечена. <…> Наконец, и основной вопрос, не поддающийся формулировке, по всем имеющимся данным не вызывает опасений»22. Зашифрованное в последней фразе сообщение ему было понятно.

Вот теперь Вернадский решает прервать «чешскую» линию устройства судьбы. Он попросил совет Карлова университета перенести его лекции на другое время, примерно через год. Но, добравшись из Парижа в Прагу, они с Наталией Егоровной застряли здесь надолго. Денег не было. Одежды зимней — тоже. Паспорта давно просрочены, нет причины пребывания. В русском консульстве не знали, кто он такой, занимает ли какое положение в СССР. Начались хлопоты и переписка, занявшая довольно много времени.

Смягчалось положение тем, что они подоспели к свадьбе Нины, которая выходила замуж за Николая Петровича Толля. Предки его — обрусевшие шведы, отец — военный, рано умерший. Из последнего класса гимназии он убежал вопреки воле матери в белую армию, воевал у Корнилова, потом у Деникина и Врангеля. Добравшись до Праги, поступил в университет, где стал любимым учеником академика Кондакова, историком и археологом.

Десятого января 1926 года состоялось бракосочетание.

* * *

Ожидая документов, Вернадский снабжает своим предисловием «Биосферу», извлеченную из тех же двух чемоданов с украинско-крымскими текстами. 13 февраля 1926 года пишет Личкову: «Я сдал в печать свою книжку о биосфере и к ней небольшое предисловие, за которое, может быть, вознегодуют геологи. Мне кажется, в ней я выразил то, что хотел: поразительно ясно встает передо мной вопрос о механизме земной коры, согласованность ее явлений. <…> Мог обработать для печати только два очерка, третий отложил — сейчас нет времени»23.

За что должны были вознегодовать на него геологи? Конечно, за непривычные, революционные идеи о неслучайности живого вещества и биосферы. Вернадский высказывает свою главную мысль о вечности жизни, что он сформулировал в лекции 1921 года. Она теперь становится не просто идеей, а фундаментом новой науки. Вернадский заявляет, что отказывается 1) говорить о жизни как о явлении, однажды происшедшем из инертной материи; 2) о геологических явлениях как случайных стечениях обстоятельств; 3) о догеологических стадиях планеты, то есть о ее формировании, к которым геология сводит все свои построения. Нет никаких фактов, которые описывали бы такие явления. И потому это мнения, а не знания.

Зато вся совокупность фактов, говорит он в предисловии, свидетельствует о том, что жизнь была всегда. В шести обобщениях он описывает вечность жизни — не абстрактную, а геологическую вечность. Жизнь не происходила из косной материи; никогда на планете не было безжизненных эпох; нынешнее живое вещество связано с предшествующим, поэтому условия для жизни были подходящими; химическое влияние ее на окружающую среду было одним и тем же всегда; больших изменений в количестве живого вещества, следовательно, и в количестве захваченных им атомов, не было; живое вещество «работает» на солнечной энергии, в основном. Предисловие подписано: Прага, февраль 1926 года.

Тот, кто читал книгу, вряд ли забудет, а тот, кто впервые ее откроет, будет удивлен первыми чеканными строками о Земле, которая видна из дали космических просторов.

Сегодня этот вид никого не удивляет, мы видим свою планету на тысячах снимков, ежедневно в телевизионных прогнозах погоды. В фильмах о посадках на Луну можно увидеть потрясающие кадры восхода Земли над лунным горизонтом — огромный бело-голубой шар на черном фоне неба.

Задолго до полетов и снимков Вернадский силой внутреннего зрения и воображения увидел и описал, как выглядит Земля из Космоса, и эта картина совпала с реальной. Он сказал, что мы увидим не земной голый шар, а поверхность биосферы: изумруд океанов, голубизну атмосферы и белизну облаков.

Все понимали, что Земля отличается от других небесных тел, но не умели до «Биосферы» выражать это в точных научных понятиях. Казалось бы, биосфера уже открыта до него. И сам термин придумал не он, а австрийский геолог Зюсс. И тем не менее это в самом деле открытие. До Вернадского биосферу понимали как живое население планеты, которое изучается биологией, но не понимали ее геологической роли. Впервые биосфера описана Вернадским как геологическая поверхностная оболочка, тонко согласованная во всех своих частях и «органах», и это согласование обеспечивается и направляется, организуется живым веществом. Вернадский описал ее в понятиях, близких к тем, которые мы понимаем сегодня как процесс кибернетический. Живое не случайно прилепилось к шару, а составляет его закономерную часть. Вот на что должны были вознегодовать геологи, которым привычнее думать о строении земных недр безотносительно к ничтожной пленке живых организмов, покрывающих сушу и проникающих в верхнюю часть океана. А из «Биосферы» следует, что без биосферы земного шара не могло быть. Живое вещество, как скульптор, лепит лик Земли по лекалам биосферы. «По существу, биосфера может быть рассматриваема как область земной коры, занятая трансформаторами, переводящими космические излучения в действенную земную энергию — электрическую, химическую, механическую, тепловую и т. д.»24, — пишет Вернадский.

Книга состоит из двух очерков. В первом, называемом «Биосфера в космосе», даются определения и описания живого вещества в биосфере. Оно представлено здесь не просто как разнообразный живой покров планеты, а как система, согласованная в своих частях. Описываются закономерности, по которым она функционирует, в том числе и те формулы размножения организмов, которые найдены ученым в отчете фонду Розенталя.

Во втором очерке «Область жизни» раскрывается геологический смысл биосферы: пределы жизни, границы биосферы, а также роль разных отделов живого вещества: на суше, в море, значение сгущений жизни.

Рецензент в журнале «Природа» уловил ту главную мысль, которой не только удивится каждый геолог, но и «вознегодует», как подозревал автор. Обыденное представление о живом мире Земли как вторичном порождении природы переворачивалось на 180 градусов. Живые организмы, оказывается, составляют единую, слаженную и согласованную до тончайших взаимодействий систему с неживой частью биосферы. Живое вещество является источником образования большинства геологических пород Земли. То есть ровно наоборот, нежели думали большинство геологов.

Несмотря на небольшой объем, книга заложила фундамент громадного отдела знания. На ней выстроено сегодня множество наук.

Как и всякое большое открытие, описание биосферы не закрывает тему, а вводит в новый грандиозный мир закономерностей существования самой жизни, к которой и мы частью своей относимся. Вот почему она любопытна любому образованному человеку, особенно тому, кто интересуется природой. Недаром она с восторгом была воспринята литераторами. Горький писал Пришвину о его книге «Женьшень»: «Земля более наша, чем привыкли мы о ней думать. Замечательный русский ученый Вернадский талантливо и твердо устанавливает новую гипотезу, доказывая, что плодородная почва на каменной и металлической планете нашей создана из элементов органических, из живого вещества. Это вещество на протяжении неисчислимого времени разъедало и разрушало твердую и бесплодную поверхность планеты. <…> Кислород — продукт жизнедеятельности растений. Плодородная почва, из которой мы добываем хлеб, образована неисчислимым количеством плоти насекомых, птиц, животных, листвой деревьев и лепестками цветов. Миллиарды людей удобрили землю своею плотью — поистине, это наша земля»25.

Может быть, эти строки, опубликованные в 1937 году, вспомнились Анне Ахматовой во время войны, когда она писала:

Но ложимся в нее И становимся ею, Потому и зовем так свободно — Своею.

Конечно, писатели понимают все упрощенно, на самом деле почва состоит не из останков, а из продуктов их глубокой, многократной переработки большими отрядами организмов во главе с бактериями. Но направление мысли они уловили верно. Биосфера трудится, на входе у нее есть исходные материалы, на выходе — продукция, которую анализирует как раз созданная Вернадским биогеохимия.

«Биосфера» принадлежит к книгам, которые существуют как бы от века. Именно это слово чаще всего ассоциируют с Вернадским, даже не зная никаких других его трудов. Она играет такую же роль, как «Происхождение видов» Дарвина, которая недаром всплыла в крымском видении. Наверное, понимая ее значение, Вернадский для облегчения работы с «Биосферой» разбил ее на параграфы — их 160. Он предвидел, что ее будут обильно цитировать, и тем самым предложил нам ссылаться на номер параграфа, а не на страницы изданий, число которых все растет26.

* * *

В Ветхом Завете есть притча об Иове, благополучном и благочестивом человеке. Однажды Бог подверг его жестокому испытанию. Тот потерял свои богатства, дом, родных и близких, принужден скитаться, голодный, больной и несчастный. И на самом дне унижений и страданий он вдруг осознал неслучайность происходящего, высшую волю и грандиозность замысла Господня. За то был вознагражден. Как Иов, Вернадский тоже потерял свои звания, должности, привилегии и имения, не такие уж значительные, но избавлявшие от унизительной заботы о куске хлеба. Вдруг он оказался и в прямом и в переносном смысле на краю гибели. И вот именно тогда, а не раньше, ему вдруг открылся подлинный смысл его существования, его неслучайность в системе природы. Посреди неимоверного кружения человеческих единиц он открыл в глубине себя опору — Вечного Духа, слагавшегося из его и других искателей истины сознаний.

Заграничные 45 месяцев стали вознаграждением, данным ему для завершения жизненной работы, для оформления идей, приходивших в самое неподходящее время, наспех занесенных на клочки бумаги, без лабораторий и без научного обсуждения своих открытий.

Он сполна использовал их. Главный результат — две книги. Они издаются до сих пор. И значит, требуются пока в той неповторимой личностной форме, в какой были созданы, несмотря на то, что множество их положений вошло в учебники.

Вернадский уезжал завершать свою жизненную программу, как-никак за плечами 63 года. Но возвращался, не завершив ее, а открыв новые перспективы. Мысль о вечности жизни только начинала приносить плоды, содержала множество тайн. Зерно мировоззрения все еще прорастало. «В сущности, та бесконечность и беспредельность, которую мы чувствуем вокруг в природе, находится и в нас самих, — писал он в дневнике летом 1925 года. — В каждом нашем дне или часе даже, если бы мы попробовали донести словами, что мы испытываем, мыслим, строим образами и ликами впечатлений. <…>

“Час” жизни — как мало времени и как бесконечно много содержания»27.

Как передать, записать, преодолеть трудности выражения целого, невыразимого впечатления? Ему часто вспоминался тютчевский образ: «Мысль изреченная есть ложь».

Он не обольщался уже достигнутым. Впереди новый путь.

А пока земные пути лежали в город, за время его отсутствия ставший из Петрограда Ленинградом.

Поезд прибыл туманным ранним мартовским утром. Вернадских радостно встречала целая делегация: Ферсман, Ревуцкая, еще несколько человек. Все гурьбой отправились на Васильевский остров, слава богу, еще не переименованный, где в уютной квартире верная Прасковья Кирилловна уже готовила завтрак и чай.