Вернадский

Аксенов Геннадий Петрович

Часть III

СВЕРШЕНИЯ

1926–1934

 

 

Глава девятнадцатая

«Я НАШЕЛ ОЧЕНЬ МАЛО УЛУЧШЕНИЙ»

Несколько общих впечатлений. — Отечествоведение. — Как появляются таланты? — Самый отсталый Радиевый институт в мире. — Неделя русской науки. — Современное кочевничество. — БИОГЕЛ. — Бродил в лесах и думал…

Все, кто пережил революцию, к середине 1920-х годов ощутили некоторое облегчение. Отступил голод, сохраняется известное разномыслие. Действуют некоторые частные издательства, собираются остатки разгромленных научных обществ. Еще крутят в кинотеатрах западные фильмы, а в ресторанах играют танго.

Но человеку, прожившему три с половиной года на динамичном Западе, не может не бросаться в глаза скудость и бедность советской жизни, еще не оправившейся от разорительной войны 1914–1921 годов. Через год Вернадский писал Петрункевичу из Германии о своих впечатлениях. Прежде всего, испарилось искреннее идейное содержание, увлекавшее когда-то «на борьбу со старым миром» сочувствовавших большевикам. Учение превратилось из обетования для неимущих, униженных и бесправных в насаждаемый официоз, потеряло всякую привлекательность. От него осталась только форма, введенная в качестве обязательного предмета для повсеместного изучения. Народ относится к нему как к обязательному Закону Божьему — иронически. Очень тяжел гнет моральный и умственный.

Бросается в глаза социальное и этническое замещение в городах: «Военщина и “гвардейски” держащаяся (не “комунистически”) офицерская молодежь — новое для меня явление. В Петербурге военный характер в городе — сильнее Берлина. Москва — местами Бердичев; сила еврейства ужасающая — а антисемитизм (и в комунистических кругах) растет неудержимо»1, — сообщает он Ивану Ильичу.

Правда, логика охватывает анализом далеко не всё, и первое отчаянное впечатление по мере «привыкания» не усиливается, а сглаживается. «Я боялся больше, чем теперь, биологического вырождения. Раса достаточно здорова и очень талантлива. (Еще в Париже он пришел к выводу, что погибло в результате Гражданской войны, голода и болезней около двадцати пяти миллионов человек. Но рождаемость по-прежнему огромна. — Г. А.) Может быть, выдержит»2.

Крестьяне чувствуют, что завоевали землю. Но на этом не остановится и здесь развернется, думает он, основная борьба. Надежды на улучшение связывает в основном с наукой. В сущности, это единственное, что не просто сохранилось, но растет. В науку идет молодежь. Характерен большой подъем Азии, создание там новых научных организаций. «Научная работа в огромных областях во всем Союзе идет и действует на жизнь больше, чем обычно — но все непрочно. Поражают бедность, пьянство, бюрократизм, воровство, аморализм, грубость.

Экономисты говорят, что изменение режима неизбежно — могут пройти несколько лет, — но коренное изменение экономической жизни не может быть ни отсрочено надолго, ни не быть коренным. Все может быть и очень быстро. Все идет к полной капитуляции власти в этой области. Это осознают большевики и, говорят, выражается в их литературе.

Мне кажется, и здесь во многом вопрос талантливости расы — вопрос биологический, законы которого нам неизвестны. Решают личности, а не толпа»3. Конечно, он верен себе в выводах.

* * *

Возвратившись, не застал в живых Александра Александровича Корнилова. Дорогой друг Адя умер в 1925 году. Третья смерть в их рядах после Шуры Ольденбург и Федора.

Но братство еще живо. Живо сердечной привязанностью и теплотой, нежной заботой друг о друге. Дух общности неустанно поддерживает самый неуемный — Шаховской. Энтузиаст по натуре, он никогда не замыкается в собственной жизни. Любая деятельность, к которой его влечет, всегда освящается у него высоким общим смыслом.

Отдав дань борьбе с новым режимом и лишенный теперь всяких возможностей для деятельности, Шаховской ищет новую форму сопротивления. И как многие в те дни, находит ее в краеведении.

В большом, опять «эпохальном» письме Корнилову в марте 1925 года, рассказывая о собраниях в научных обществах Москвы — островках свободной исторической мысли, — вспоминает «областной» отдел НЛО, где они увлекались «отечествоведением». Пишет о том, как неожиданно теперь предстает прошедшее, чего бы ни коснуться. Прошлое становится опорой, утешением и надеждой. Связывая с ним настоящее, упрочая нити, мы не даем захлопнуться двери и начать отсчет времени с момента революции, как хотели бы новые идеологи.

Люди, бывшие на острие работы по переделке страны в более цивилизованное состояние, не могут стать ничем и никем. Шаховской призывает снова броситься в борьбу, только формы ее теперь иные. «Перекинуть мост между старой русской культурой и пореволюционной — ведь это наша коренная задача и первый долг»4, — пишет он Корнилову 9 марта 1925 года. Он находит теперь в этом смысл жизни, у него голова идет кругом, такие открываются здесь духоподъемные перспективы. Правильно писал Вернадский Петрункевичу: быт и дух — две области, неподвластные большевикам, что бы они ни делали, как бы ни насаждали надсмотр. Подспудными, катакомбными тропами способны идти наука, философия, религия и защитить существо духовной жизни в обстановке, когда нет никаких возможностей для полноценной политической борьбы, для сопротивления.

Ищется пассивная форма устойчивости: после жестокого беспамятства разрушения, после перерыва плавности истории надо сохранять память о прошлом. Чтобы сгладить переход к «новой эре в истории человечества», надо, по крайней мере, хотя бы представить революцию частью истории России. Россия в мире — больше революции. Тогда историческая рана затянется, духовная ткань срастется.

Они по сути дела возглавили уже поднявшееся среди образованных людей движение, негромкое и как бы незаметное, на самом деле вдохновляющее. «Никогда не было такой тяги к изучению старины, в частности, XVII века, как сейчас, — писал Дмитрий Иванович Вернадскому в 1926 году, — и изучение идет не отвлеченное, как у славянофилов сороковых годов, а самое доподлинное, по архитектурным памятникам, по произведениям искусства, затем — пока очень слабо — по литературным памятникам и по актам. Но всего этого накапливается такая масса (икон, рукописей, актов), что волей-неволей придется и за это взяться. И это не только в столицах. Нет, в губернских и уездных городах перед изумленным вниманием вырастают старинные памятники, как нечто новое, на что впервые открываются глаза, создаются музеи, появляются влюбленные в музейное дело, преданные до самозабвения делу изучения старины и окружающей действительности, толково во всем этом разбирающиеся люди»5.

Братство с головой ушло в краеведение. Ученик Гревса, историк и литератор В. П. Анциферов писал в своих мемуарах о том подлинном энтузиазме петербургской и московской ученой интеллигенции, с каким она развернула разнообразнейшую деятельность. Сам Иван Михайлович работал в Экскурсионном институте, потом в Центральном бюро краеведения вместе с Ольденбургом. Он совершил несколько больших инспекционных и методических поездок по городам России: Северу, Поволжью, организуя местные общества краеведов. «Это подвижники: в старину спасали душу в монастырях, — говорил Иван Михайлович, — а теперь поддерживают живую душу краеведением».

В Центральное бюро краеведения входило 1800 различных учреждений. Открывались музеи в бывших имениях и церквах, собирались общества изучения своего края. Выходили центральные и местные журналы. Возникли даже кладбищенские общества, охранявшие и бравшие на учет надгробные памятники. Некоторое время они сдерживали напор властей, рвавшихся покончить с «проклятым прошлым», превратить кладбища в парки и танцплощадки, а церкви в клубы и кинотеатры.

Важны самые малозаметные, но осознанные действия. Такова и деятельность Шаховского в Москве в исторических обществах, в кооперативном издательстве Сабашниковых (выпустившем два тома сочинений Корнилова о Бакунине). Такова и малозаметная работа Ольденбурга, которого эмиграция дружно осуждала за соглашательство, но не знала, что он, например, один из создателей Центрального бюро краеведения в Ажадемии наук.

Шаховской, ушедший тогда в изучение декабристской истории, Чаадаева, Пушкина, наверное, лучше других понимал смысл нового подполья. Накануне приезда Вернадского он в день братства, перенеся его по новому стилю на 12 января, снова обратился ко всем с письмом, назвав его «Вызов старикам и молодым», и напомнил о братстве и о его теперешней задаче. Главное, писал он, что делать сегодня, — собирать и обрабатывать письма, воспоминания, составлять историю их дружеского кружка. Оформленная историография поможет выявить более глубокий смысл братства, чем кажется сейчас.

* * *

Вернадский взял на себя в деле спасения культуры роль стратегическую. Почти сразу по приезде он выступает с новой инициативой в Академии наук — создать, точнее, восстановить созданную им было в 1922 году Комиссию по истории знаний.

Как всегда, ставит вопрос предельно широко. Не только история русской, но и мировой культуры выражается лучше всего в знаниях. Их движение в глубинах культуры должна изучать комиссия.

Открытие новой академической комиссии происходит 14 ноября 1926 года в домашнем рабочем кабинете инициатора. На это событие в Доме академиков собралось немало выдающихся соседей. И, конечно, Вернадский произносит речь — сильный выброс мысли в развитие науки о месте человеческого разума в природе, то есть о будущей ноосфере. Исходный тезис его речи: нет различия для естествоиспытателя в объектах природы — происходят ли эти явления в далекой галактике, в невидимом мире атома или в духовных переживаниях человека. Все они есть явления природы. Даже эфемерные, казалось бы, создания духа могущественным образом влияют на бытие природы. Неповторимые и неожиданные достижения знания поначалу возникают только у отдельного человека, они создаются только в личностной форме.

Вот почему, говорит он, «в мире реально существуют только личности, создающие и высказывающие научную мысль, проявляющие научное творчество — духовную энергию. Ими созданные невесомые ценности — научная мысль и научное открытие — в дальнейшем меняют указанным раньше образом ход процессов биосферы, окружающей нас природы»6.

Широкая натуралистическая точка зрения позволяет разглядеть здесь загадку появления в обществе творчески одаренных личностей — биологическое явление, существа которого мы не знаем. Независимо от общественных условий, иногда вопреки неблагоприятным обстоятельствам, иногда благодаря поощрению и воспитанию они приходят в мир. Их ум создает силу, меняющую окружающую природу. Так в конечном итоге знания зависят от появления одаренных личностей — несравнимых между собой сочетаний ума, характера, любознательности, духовных переживаний и творческих импульсов. Ритм их появления мы не улавливаем, ясно только, что явление личности в мир и ее творческие свершения есть закономерность истории, а остальное состоит из клубка случайностей.

Как на небе в пустом разреженном пространстве среди обычных светил является сверхновая звезда и порождает новую галактику или созвездие, так после пустых промежутков истории внезапно появляется созвездие имен — скопление талантов. На протяжении каких-нибудь пятидесяти лет истории Древней Греции появились несколько десятков мыслителей и ученых, заложивших основы научного знания. Следующий всплеск талантливости приходится на XVII век. Таков и XIX век в русской литературе.

Взрывом научного творчества нужно называть такие периоды, в том числе и тот, который мы все еще сами переживаем, говорит Вернадский. Он носит не разрушающий, а созидающий характер. Нет сомнения, что он приведет к новым изменениям в окружающем. Взрыва мы не «слышим», потому что наша жизнь совпадает с ним по времени. Мы находимся внутри взрыва, в разворачивающейся почке человеческой цивилизации. За последние 25 лет подвергнуты переосмыслению самые фундаментальные составляющие наших знаний, заложенные еще в XVII веке и основанные на механике понятия об атоме, энергии, пространстве и времени. В них теперь входит новый элемент — человеческое измерение.

«Напрасно стал бы человек пытаться научно строить мир, отказавшись от себя и стараясь найти какое-нибудь независимое от его природы понимание мира. Эта задача ему не по силам; она является и по существу иллюзией и может быть сравнена с классическими примерами таких иллюзий, как искания perpetuum mobile, философского камня, квадратуры круга. Наука не существует помимо человека, и есть его создание, как его созданием является слово, без которого не может быть науки. Находя правильности и законности в окружающем его мире, человек неизбежно сводит их к себе, к своему слову и к своему разуму. В научно выраженной истине всегда есть отражение — может быть, чрезвычайно сильное — духовной личности человека, его разума»7. Вернадский уже на своем опыте убедился, что научная истина — не логически построенное знание. Это только результат, но он может появиться только после созданного в глубине личности нравственного напряжения, создающего направление усилий. Оно называется старинным словом вдохновение.

Как 15 лет назад, в речи о радии перед теми же коллегами, он настойчиво подчеркивает признание за научной картиной мира статуса реальности. Действительны как измеряемые вещи, так и идеальные невесомые ценности, создающиеся человеком. В сущности, есть смысл в Платоновом учении, признававшем идеи более реальными, чем окружающий нас предметный мир. Философская интуиция Платона нашла отражение и в строгой науке. Одновременно с Вернадским Нильс Бор сформулировал «основной квантовый постулат» или относительность к средствам наблюдения. Результат измерения всегда зависит от построения эксперимента. Факт природы существует вместе с опытом его добывания. Внимательно следивший за новыми открытиями Вернадский видел, что и в физике никакой природы самой по себе не существует. Это иллюзия. Невозможность освобождения от самого исследователя — реальность природы. Человек в нее входит, и она существует и объективно, и вместе с преобразующим ее человеком.

Человек сразу и субъект, и объект. Неразрешимый тезис, похожий на тупик, кладущий как бы предел всякому дальнейшему познанию. Желая представить его как субъекта, мы очень хорошо понимаем его познающую способность, но отвлекаемся от деятельности. Представим в виде деятеля — упустим научную осознанность действия. Своего рода соотношение неопределенностей.

Вернадский нашел из кажущегося тупика простой — колумбовый выход. Но о нем — ниже.

Что же касается Комиссии по истории знаний (КИЗ), то на том же первом заседании вслед за инициатором выступали П. П. Лазарев с докладом «Влияние московских физиков на создание научных школ» и химик М. А. Блох с докладом «О работе по изучению истории знаний в Германии». Академия как бы уже ждала образования такой комиссии. Та сразу пошла как-то широко и создала площадку встреч и обсуждений общих проблем за рамками своих «логий». Часто и собирались на квартире председателя, благо большинство докладчиков жили в том же доме или где-нибудь недалеко. Сюда приходили, разумеется, Гревс с Ольденбургом, Ферсман, а также Павлов, философ Радлов, географ и биолог Берг, языковед Марр, химик Хлопин.

Только в следующем, 1927 году комиссия собиралась девять раз. Стали издаваться ее труды. Комиссия явно превращалась в Институт по истории знаний, который и был создан через три года.

* * *

По возвращении многое казалось странным. Прежде всего, весь внешний стиль учреждений, новый советский стиль: парткомы, стенгазеты, лозунги на стенах, глупая и безответственная газетная трескотня. Он уже имел удовольствие столкнуться с «критикой» своей «Вечности жизни», всего лишь за какой-нибудь год с небольшим пребывания в Совдепии. Теперь буря-бугаевы проникли почти всюду. Пока только академии удается сохранять достоинство и свое островное положение — и в буквальном, и в переносном смысле. Сорок пять академиков и несколько сотен специалистов хранили столетние обычаи ученой корпорации, но с каждым днем им становилось все труднее оберегать независимость.

Кое-кто стал приноравливаться к господствующему тону. Появились новые нотки в выступлениях Сергея Федоровича: о коллективной научной работе, о ее благотворности для социалистического строительства и т. п. Обнаружилось, что Ферсман иногда приглаживает некоторые слишком резкие выражения в его статьях, проходящих через него как секретаря отделения. Цензуры пока нет, но внутренний цензор уже бдит.

Эпизод с его исключением из Академии наук стал следствием «поклона» в сторону властей. Ольденбург и Ферсман — отныне его «неверные друзья». Они остались во всем прежними, и он по-прежнему доверял им, за исключением одного пунктика — отношений с «надзирателями» из Кремля.

Он ничуть не осуждал, например, Ольденбурга, несшего на себе главный груз этих отношений. Тяжкое бремя, что и говорить, когда словом и делом отвечаешь за сотни служащих со своими семьями и их заботами. В общем, приходилось выбирать не между правильным и неправильным поведением, а между плохим и отвратительным.

В 1925 году во время празднования двухсотлетия Академии наук партийное правительство сделало коварный ход по пути ликвидации ее самоуправления. Большевики объявили академию «главным научным центром страны». Они могли бы возвысить до такого ранга свою Коммунистическую академию или иное новое учреждение, но дальновидно (в своих интересах) возвеличили старую академию, в которой еще не состояло ни одного коммуниста, только «старорежимные» ученые, и тем решили ее участь. Академию ожидали удушение в коммунистических объятиях и, что самое противное, освящение статусом научности далеко не научных начинаний власти.

Все специфические советские проблемы встали перед Вернадским при вступлении в многочисленные должности, особенно в директорство не входившего в академическую сеть Радиевого института. В Геологическом и Минералогическом музее директором быть он отказался в пользу Ферсмана.

Прежде всего, поражала полная необеспеченность. Сотрудники работали на том, что выпрашивали в академии, благо некоторые трудились и здесь, и там. Государство как бы взяло на себя финансирование, но ничуть не заботилось об институте. Талантливые минералоги, физики, химики работали в жесточайших тисках материальной нужды.

Направив в Главнауку подписанный отчет о деятельности института в 1927 году, директор приложил к нему «Соображения», писал о «нестерпимо катастрофическом» положении дел: за шесть лет существования институт не получил никаких ассигнований на планируемые работы, никакого оборудования, не говоря уж о том, что нет специально построенного здания. Есть только кое-как приспособленное. Он выделяет, как крик, главное: «Мы сейчас являемся уже наихуже оборудованным — по обстановке, не по людям — самым отсталым радиевым институтом в мире — мы обладаем громким именем и не отвечающими этому имени реальными возможностями»8.

В «Соображениях» указывает на главную опасность, которая отсылает нас к мыслям об истории знаний. В институте работает немало первоклассных специалистов, ни в чем не уступающих специалистам такой же квалификации в Европе и США. Но они не имеют таких возможностей, как там, их труд оплачивается нищенски, они работают на допотопном оборудовании, даром растрачивая время. «Происходит, с моей точки зрения, безумная трата самого дорогого достояния народа — его талантов. А между тем эти таланты никогда не возобновляются непрерывно. И даже если бы оказалось, что процесс их создания в нашем народе еще длится, все же одни личности механически не могут быть заменены другими»9.

Правда, когда он все же добился внеочередного финансирования, оказалось, что оно бесполезно: ничего нельзя купить, особенно редкие материалы, например платину для опытов. Такие вещи в стране не продаются. Нужна валюта, а не рубли.

Он снова пытается перевести институт в академию, подготовил все бумаги, но не тут-то было. Советская бюрократия по части волокиты давно превзошла царскую.

На эти годы после приезда из Франции падает множество его начинаний, как идейных, так и организационных, для всяческого прорастания науки, благо пока предоставляются возможности. Конечно, прежде всего он заботится о своей новой теме. В 1926 году открывает при КЕПС Отдел живого вещества. И первый, кого он принимает сюда, будет отныне его непосредственным сотрудником, заместителем и в некотором смысле продолжателем — выпускник Военно-медицинской академии и будущий академик Александр Павлович Виноградов. С ним Вернадский начинает большую программу изучения морских организмов и добивается для него участия в экспедиции на научном судне «Персей». Экспедиции такие в Белом море проводились в 1926–1928 годах. Как писал Виноградов в своем первом отчете, сбор и геохимический анализ органической продукции моря он проводил по личным инструкциям Вернадского10.

Владимир Иванович пытается наладить организацию и даже популяризацию науки, например, через журнал «Природа», редактором которого был Ферсман. Придумывает разные формы публикаций, предлагает организовать симпозиумы (это когда в отличие от семинаров собираются ученые разных специальностей) по самым общим проблемам отдельных наук. А потом публиковать обзоры и отчеты в журнале. По-прежнему считает, что не удавшееся в царское время объединение ученых в большое всероссийское общество еще возможно.

В августе из Ессентуков, где готовил вместе с Наталией Егоровной (всегдашней переводчицей) к изданию на русском свою «Геохимию», он писал Ферсману: «У нас много выдающихся людей, но мы их не используем. Для историков может быть несколько тем: в связи с философией Азии, историей искусства, византиноведения. <…> А затем такие новые — кактеория Бора и ее новейшие изменения (пределы?)»11. Да, в 1926 году, пока в верхах определяли, кто из вождей диктатуру классовую превратит в личную, а в низах пользовались последними нэповскими возможностями восстановления довоенного уровня жизни, еще можно было мечтать о собраниях и объединениях. Буквально через два года политика властей эти надежды окончательно развеет, масса планов так и останется мечтаниями.

На курорте он, кстати, сделал доклад для врачей об изотопах.

Несколько лучше развивалась КЕПС. «Естественные силы», а не какие-то там мифические внутриатомные, большевики стремились взять к себе на службу. С их помощью они могут добыть настоящие деньги, то есть валюту. Поэтому заложенный еще десять лет назад заряд не иссяк. Образовались многие институты, комиссии, экспедиции, лаборатории. КЕПС еще жила.

В 1927 году он нашел для нее ученого секретаря. Отыскал в дорогом его сердцу Киеве, куда в сентябре 1926 года его пригласили на Геологический съезд.

По дороге, в Москве пробыл два дня, видел всех оставшихся, начиная с Шаховского, конечно. Дмитрий Иванович повел его в музей, где он впервые увидел свезенные теперь сюда старые русские иконы и был потрясен их поразительной красотой и глубиной. Наталии Егоровне писал: «Думаю, что в XII–XVI вв. русское искусство есть столь же великое создание в человеческой культуре, каким в XIX в. явилась русская литература. И мы этого не знали и не понимали»12. Остальные московские впечатления были не столь приятными: «Университет, где был в старом помещении факультета, удручающе грязен и представляет что-то некультурное!..»13 Возможно, это было его последнее посещение своего факультета, потому что вскоре тот вообще ликвидируют.

В Киев приехал 29 сентября. Все каштаны были еще зелеными, после Москвы было удивительно тепло, но еще теплее оказался прием украинских ученых. Как только устроился (прямо в «своей» академии на Большой Владимирской), «сейчас же пошел к Василенко, — писал жене, — они встретили меня как родного, накормили обедом, предлагают переехать к ним, но я думаю, что я буду только у них обедать. Вечером в 10-м часу вернулся в Академию, куда меня проводил Николай Прокофьевич. Между прочим, на меня произвела самое великолепное впечатление их семья — его жена Наталия Дмитриевна, ученый историк, которой он очень гордится — необычайно о нем заботится и, несомненно, в значительной мере его спасла в трудную пору его жизни»14.

На съезде Вернадского неожиданно избрали председателем, так что работать пришлось вплотную. Однако всю подготовительную работу проделал его старый молодой сотрудник Борис Леонидович Личков, состоявший в то время в Украинском геологическом комитете. Он и раньше, в 1918 году, очень толково управлялся с такого рода делами, называемыми организационными. За прошедшее время их отношения стали лучше и теснее, потому завязалась откровенная и активная переписка. Несмотря на разницу в возрасте, оба доверяли друг другу свои самые задушевные мысли, свои научные планы.

Вернадский вспомнил о нем вскоре, когда его старому ученому секретарю Б. А. Линденеру пришлось уйти. 5 марта 1927 года он написал Личкову письмо с предложением и получил горячее согласие. Личков и не мечтал работать рядом со своим кумиром. К концу года он переехал в Ленинград.

По характеру Борис Леонидович человек подвижный, энергичный. Увлекаясь, он иногда, правда, переходил границы в науке: не дожидаясь проверки, спешил опубликовать не вполне еще доказанные теории. Зато интуицией обладал могучей. Он был одним из немногих геологов, кто поддерживал идею движения материков, тогда считавшуюся фантастической, а ныне признанную всеми.

Во всяком случае, КЕПС очень оживилась с приходом Личкова. Вдвоем начали строить большие планы. В 1928 году, будучи в Праге, Вернадский даже составил специальную записку о развитии прикладной науки в Академии наук и прислал Борису Леонидовичу обширную программу развертывания ее в КЕПС. Однако вскоре стало не до планирования и улучшений.

* * *

Русско-германский альянс 1920-х годов, когда двое побежденных, которых недолюбливали остальные, искали опоры друг в друге, оказался эффективным и в научной сфере, а может быть, и в первую очередь в научной. Немецкие ученые больше всего сотрудничали с русскими. В июне 1927 года Восточно-европейское общество в Берлине организовало «Неделю русской науки» — нечто вроде гастролей наших ученых за рубежом.

В Берлин прибыла представительная делегация во главе с наркомами А. В. Луначарским и Н. А. Семашко. В архиве осталась любительская фотография, где наркомы сидят в первом ряду. Рядом с каждым — женщина, возможно, жена. Ученые — стоят. Вернадский — справа, а на левом краю — характерный облик Альберта Эйнштейна. Вернадский приехал на «Неделю», проходившую с 19 по 26 июля, не из России, а уже находясь в Германии с 15 мая. В рамках «Недели» ему пришлось сделать два доклада в Минералогическом обществе Берлинского университета. В берлинском докладе Владимир Иванович впервые вводит новый биогеохимический термин — миграция химических элементов.

Знакомство с немецкими коллегами для Вернадского оказалось полезным и еще в одном отношении: в академическом издательстве в Лейпциге вскоре вышла на немецком его «Геохимия».

Распрощавшись с соотечественниками, он и после «Недели» остался в Германии. В июле они с Наталией Егоровной принимали радоновые ванны в курортном городке Обершлемма, Саксония. Сюда к ним приехали дети из Праги. Собрание могло быть последним, поскольку Георгий, начинавший приобретать известность в ученом мире, получил приглашение на кафедру русской истории в Йельский университет CHLA. Они с Нинеттой проводили свое последнее лето в Европе.

Много хлопот принес Вернадскому его план международного геохимического журнала. Беседовал с множеством коллег в Германии, ездил с этой целью в Норвегию к В. Гольдшмидту, который работал и в Осло, и в Гёттингене. Правда, издание не состоялось, примирить множество научных школ и враждующих все еще людей не получалось. Он попал в сеть местных интриг и борьбы амбиций, и в том числе антисемитских настроений, по отношению к Гольдшмидту, например.

К нему Вернадский и прибыл на пароходе 25 июля. Вместе они отправились на полевую экскурсию на запад Норвегии, в Берген. Шестидневное пребывание здесь ознаменовалось еще одним поворотом в научном развитии Вернадского. 28 июля он начал писать статью, не имевшую продолжения для печати, но в отрывке зафиксировал давно назревавший отход от философии, связавшийся с сопоставлением теории относительности и наук о Земле. Он, наконец, осознает, что философские выводы, делающиеся Эйнштейном и его последователями из теории относительности, к описательному обычному естествознанию не подходят. И не подходят прежде всего из-за геометризации теоретиками пространства. Математики понимают его как пустое и бесструктурное, оно характеризуется только измерениями и ничем иным. Но натуралист имеет дело только с реальным, сложным по строению пространством, заполненным электромагнитными полями, выраженными силовыми линиями, а также излучениями. Но самое главное, оно обладает определенной симметрией, которую он, как кристаллограф, не имеет права игнорировать и может адекватно выразить языком символов. Еще более сложные свойства пространство обнаруживает в живом веществе, которое для него, как мы помним, — не случайность, а такое же явление природы, как мертвая материя. И вот в этой области философская обработка совсем отсутствует. Мы имеем, говорит он, лишь неясные указания одиноких мыслителей, высказавших чистые идеи, без их научной обработки и приложения. Нет сомнения, что он имеет в виду Бергсона — главного противника философии Эйнштейна.

Итак, Вернадский проводит, наконец, границу между наукой и философией: «Мне на склоне своей научной работы приходится резко менять отношение к философским проблемам. Признавая огромное значение для научной работы философской творческой и критической мысли, всю жизнь интересуясь ее достижениями, следя за ними в часы своего досуга, я никогда не позволял себе касаться этих проблем в своих работах, даже тогда, когда ясно видел теснейшую связь с философскими построениями своих собственных научных достижений и исканий. С одной стороны, это явилось следствием моих занятий историей знания, в частности, историей научных идей. Я слишком ясно видел, с одной стороны обычно не сознаваемую самими учеными призрачность их философских построений»15.

Возвратившись в Берлин, Владимир Иванович добывал научные приборы. Когда стало ясно, что за рубли в Германии нельзя купить ничего редкого, что требовалось, Вернадский запросил марки и перевел их в наше торгпредство. Но обнаружилось, что его заказы, полученные два месяца назад, как и деньги, лежат мертвым грузом. Пришлось хлопотать и добывать нужные приборы лично.

Двенадцатого августа они с Наталией Егоровной сели на пароход (так дешевле, чем на поезде) и 15-го прибыли в Ленинград.

* * *

Уяснив себе советские обстоятельства, Вернадский стал спрашивать себя, как же ему работать, не имея новой литературы, приборов, оборудования, не получая даже научных журналов из-за рубежа, в условиях крайне затрудненной свободы общения. Его квалификация и состояние здоровья требовали полнокровной деятельности, не вполсилы. Уехать навсегда — значит оторваться от друзей, оставить множество начатых дел. Он отвечает и за людей, связанных с ним.

Он выбирает средний путь — что-то вроде кочевничества; благо для ученого — родина везде, где есть его собратья. С 1927 года он надолго становится мигрирующим ученым. Поскольку все свое возил с собой, смена мест не мешает интенсивной работе, а скорее даже помогает. Поставил для себя не менее трех месяцев проводить за рубежом. Довольно редкий обычай для советской действительности: из десяти следующих лет почти половину времени он работал по собственному плану в Европе.

В 1928 году осуществил давно задуманный цикл геохимических лекций в Карловом университете в Праге, где его давно ждали. «Уже прошла половина моих лекций, — сообщает Личкову 12 марта. — Сейчас заканчиваю лекции о биосфере, металлическом состоянии материи в земной коре и затем начну историю железа, меди, свинца. Не знаю, смогу ли прочесть больше. Слушателями доволен: небольшой избранный круг интересующихся. (Он читал по-французски. — Г. Л.) А для меня выявляется много нового»16.

Из Праги через Нюрнберг проехал в Мюнхен, где уже не было умершего в 1926 году Грота. Вел переговоры с Генигшмидтом, К. Фаянсом, А. Зоммерфельдом о совместном исследовании изотопов и об определении атомного веса. Затем едет в Страсбург, где уединенно занимается в музее Минералогического института.

Тринадцатого апреля вместе с Наталией Егоровной приезжает в Париж, работает с Лакруа. Встречается с издателем, который готовит французское издание «Биосферы».

Затем, оставив Наталию Егоровну в Париже, выезжает в голландский городок Гронинген. В тамошнем университете ведет переговоры с профессором Гиссингом о подготовке к Международному конгрессу почвоведов и даже совершает с ним небольшую полевую экскурсию по Северной Голландии.

На пути домой заезжает в Берлин к Отто Гану, который вместе со своей сотрудницей Лизой Мейтнер ведет интереснейшие опыты над радиоактивностью. Встречается с переводчиком, который готовит «Геохимию» к изданию в Лейпциге.

К тому времени он уже член-корреспондент Парижской академии наук по секции минералогии, иностранный член Чешской и Югославской академий наук, Немецкого химического общества, Геологического общества Франции, Минералогических обществ CHLA и Германии.

В Париже в 1927 году вышли из печати лекции профессора Коллеж де Франс Эдуарда Леруа «Требования идеалиста и факт эволюции». В них впервые за рубежом прозвучали оценка и глубокое понимание идей Вернадского о единстве живого вещества биосферы Земли. Леруа, последователь философии Бергсона, человек родственного Вернадскому умственного склада, указал, что его «Геохимия» дала новую перспективу: от эволюции отдельных отрядов живого, отдельных видов, на чем обычно останавливаются биологи, нужно переходить к охвату эволюции всей биосферы в целом. Она всегда остается цельной системой и изменяется целиком.

Это признание имело далекоидущие последствия.

* * *

В России «Геохимия» вышла в 1927 году и по-русски стала называться «Очерки геохимии». Как и «Биосфера», она увеличила его известность. 5 февраля 1928 года в Ленинградском обществе естествоиспытателей он прочел доклад «Эволюция видов и живое вещество», в котором ответил на вопрос Радлова еще из 1922 года: как сочетать «безначалие» жизни с ее явным развитием? Как совместить понятие вечности жизни и ее постоянства с очевидной, яркой и несомненной сменой форм жизни в геологическом прошлом?

Никакого противоречия на самом деле нет. Единство и постоянство живого не отменяют перемен. Но важны не формы живого, а его связь с геологической средой. Развитие жизни свидетельствует нам не столько о смене форм организмов, сколько о глубинном процессе обращения атомов в биосфере. Те виды, которые мы называем хорошо приспособленными к окружающей среде и выжившими в процессе эволюции, — не случайны. Они выжили, потому что оказались полезными для увеличения оборота атомов в биосфере. Вымерли же, были случайными пробами те, которые этому не способствовали. Птицы, например, резко увеличивали оборот фосфора в биосфере, ну а человек «взвихрил» множество циклов химических элементов.

В рамках биологии, которая узко понимает эволюцию, невозможно понять, почему одни виды неизменны на протяжении миллиардов лет — бактерии или простейшие, другие появились и исчезли, а третьи появились и не исчезли. В широких рамках эволюции биосферы проливается свет на темные века инстинктивной жизни. Если представлять ее связь со средой, с атомами, то случайностей нет. Появляются закономерности в единстве сохранения (неизменных функций живого вещества в биосфере) и изменения (внутренняя дифференциация функций) организмов.

В этой статье Вернадский впервые сформулировал биогеохимические принципы: I) биогенная миграция химических элементов в биосфере стремится к максимальному своему проявлению; II) эволюция видов, приводящая к созданию форм жизни, устойчивых в биосфере, должна идти в направлении, увеличивающем проявление биогенной миграции в биосфере 17 .

Нельзя, конечно, сказать, что столь непривычные взгляды оказались сразу принятыми и понятыми. И если понятие о биосфере в какой-то мере принималось в ученой среде, то представление о живом веществе и его вечности осталось для специалистов за семью печатями. Оно, конечно, лучше воспринималось бы в философской среде, где идеи единства природы вполне естественны. Но как раз к моменту выхода «Биосферы» в стране насильственно прекращалась философская разноголосица, всегда служившая для восприятия и осмысления новых научных идей.

Немного лучше обстояло дело во французской, в русской эмигрантской литературе. В Париже вышли две натурфилософские книжки В. Н. Ильина, которые подвергли сомнению общераспространенные трюизмы о происхождении жизни на Земле. При этом Ильин ссылается на Вернадского, опровергающего традиционные догмы. В книге «Шесть дней творения» Ильин предупреждает против традиционного сомнамбулического повторения в каждом школьном учебнике библейского порядка происхождения Земли и живого мира с человеком. Наука не замечает, как бездумно воспроизводит историю творения, изложенную на первых страницах Священного Писания, и подгоняет под нее свои выводы (о чем предупреждал Вернадский в своей «Вечности»: архетип начала всего сущего — коварен и могуществен). На самом деле строгая наука, к которой принадлежит и «Биосфера», не дает понятия о «концах и началах». А библейскую историю, говорит Ильин, надо воспринимать не как ответ, но как вопрос об устройстве Вселенной.

Но все же труды выходили, правда, не по «крымскому сценарию», не в англоязычной среде, к тому времени ушедшей вперед от побежденных немцев и русских. Неизвестны англичанам были книги Вернадского, которые печатались совсем уж на окраине цивилизации — в России.

В результате пришлось удовлетворяться не большим Международным институтом живого вещества, а скромной лабораторией.

Из сформированного в 1926 году небольшого Отдела живого вещества при КЕПС в следующем он образовал самостоятельную Биогеохимическую лабораторию. По моде того времени к сокращениям она вскоре стала называться БИОГЕЛ. Первоначально в ней состояло десять человек, работавших по двум направлениям: отдел химических и специальных методов исследования и отдел геохимической энергии живого вещества. Заместителем своим он назначил А. П. Виноградова.

Официально лаборатория была открыта 1 октября 1928 года, но еще летом с шестью будущими сотрудниками Вернадский совершил экскурсию для сбора образцов флоры. Он выбрал для путешествия те заповедные места, где провел такие счастливые дни летом 1919 года, — район Старосельской биостанции на Днепре.

В июне — июле 1928 года они с Наталией Егоровной отдыхают в Ессентуках, потом вместе с Ольденбургами еще десять дней — в Кисловодске. Оттуда Вернадский уехал в Киев на соединение со своими сотрудниками, прибывавшими из Ленинграда во главе с Виноградовым. 21 августа сообщает Наталии Егоровне: «Я только что вернулся из поездки более чем за 60 верст от Киева с большими приключениями — моторная лодка не могла идти на обратном пути — мотор испортился — и мы приехали на пароходе, который запоздал на несколько часов. Попадали под дождь и грозу, пришлось ночевать с минимальными удобствами, частью на сене на полу в лесничестве, частью в палатке. Три дня, проведенные на воде и в лесу, обветрили меня, и я загорел за это время больше, чем за все лето. <…> В общем, работа налажена, и я надеюсь, что мы получим точные результаты и дело станет на прочную почву»18. Результат заключался в сборе для будущих анализов водной, лесной и полевой растительности, которая, конечно, в этих местах несравненно богаче окрестностей Ленинграда.

Затем он поехал в гости к Василенко на его дачу в Боярки, и снова в Староселье на два дня. И в письме Наталии Егоровне, и в дневниках он оставил подробную запись об этой поездке. Тяжелые и очень грустные мысли она у него вызвала. Он увидел воочию пагубное воздействие неправильного социального строя на природу.

Те леса, где они гуляли когда-то с Ниночкой и Кушакевичем и которые на них произвели, как он писал жене, чарующее впечатление, которые поражали мощью и напором жизни, почти исчезли. Вырублены могучие деревья и по правилам, и без правил. Молодой лес на вырубках частично принялся, а частью нет. Вырубался лес и крестьянами — признак повального воровства, распространившегося после революции уже неудержимо. Короче говоря, картина — как после разгрома. Лес уничтожен на 100–150 лет вперед, задолго до его спелости.

Его поразило огромное количество охотников, рыбаков, без всяких правил истребляющих дичь и рыбу. Днепр еще не оправился от варварского истребления рыбы бомбами в Гражданскую войну, как на него обрушилось новое нашествие. В дневнике он формулирует итоги:

«В такие эпохи истребления, разрушения было складывающегося заботливого ведения хозяйства и при направлении государственного творчества на перевод coûte que coûte (любой ценой. — Г. А.) всего, что возможно, в валюту (идущую в первую голову идейно — на мировую революцию, реально и на веселую жизнь господствующей группы), основы национального богатства должны быть затронуты, и это отражается на столь же быстром и разрушительном изменении природы, как разрушается и меняется социальный строй живущего в этой природе социального механизма»19.

Люди живут за счет природы. Не регулируют ее, не используют возобновление ресурсов для развития, а просто съедают, паразитируют на них. Вот что бросилось в глаза председателю КЕПС. С одной стороны, нет творческого упорядочивания природы, а с другой — нет улучшения социального строя, есть простое воспроизведение крестьянской примитивной жизни.

Грозные признаки. Население на Украине прирастает каждый год на десять процентов. Подрастающие поколения, не обучаясь новым видам труда, не находят своим силам применения и в результате просто увеличивают нагрузку на среду. Но биосфера — неизмеримо сильнее. Она будет сопротивляться.

«Питаются все — добывать и создавать богатство нет места для всех. Не говоря о качестве — количество населения не находит места в социальном строе.

Сейчас хотят есть лучше, хотят жить лучше — но организация не дает для этого возможности.

Это — стихийный процесс, который рано или поздно, с потрясением или без потрясений изменит эту организацию. Люди, стоящие у руля несущегося куда-то корабля, должны это понять. <…>

Оно приведет к войне и голоду — извечных регуляторов роста населения или к перемене социального строя в направлении к интенсивному росту национального богатства»20.

Природа, как известно, применила по очереди оба варианта. Через пять лет на Украине и на всем трудоизбыточном юге начался страшный голод, организованный большевиками. Он унес пять миллионов жизней. Довершила разгром война, прошедшая по Украине туда и обратно. В этих записях он предвосхитил будущие открытия социологов и экономистов — закона, по которому социальный, образовательный и нравственный уровень людей должен опережать рост населения. Иначе — вступают в действие страшные биосферные регуляторы.

Побывав в тех местах, где когда-то так хорошо думалось и творилось, где так сильно переживал истину жизни, снова думает о своей судьбе. Сравнивая себя тогда и сейчас, обращается к своему открытию, к своему решению мировой загадки с точки зрения единства живого и неживого. Как историк науки, чувствует, что пока никто не воспринимает его мысли так, как хотелось бы. Он одинок в главном. Может быть, его творческое достижение преждевременно, как не раз бывало в прошлые века?

Но для него — что это меняет? Пусть оно в гигантской умственной деятельности людей — ничтожно, но огромно для него, отдельного, если захватывает целиком.

Возвратившись из Староселья в Киев, записывает:

«Всегда меня смущает, когда проявляется отношение ко мне, как к какой-то особой величине со стороны лиц старше меня или сверстников (Кащенко, Гиляров, Вотчал). Начинает сказываться вхождение моих идей, которые еще не разделяются, и в то же время чувствуется их возможное (а мне кажется, неизбежное) будущее? Ведь по существу я чувствую их значение и то, что я совершенно неожиданно подошел к очень большому и крупному, к новому взгляду на живое. Помню, не раз в молодости думал — какова природа тех ученых, которые представляются потом нам гениями, создают важное новое, раздвигают горизонты знаний, делают великие открытия. И я находил, что у меня для этого нет данных. И вдруг на старости с 1917 года я пошел по этому пути. В сущности, давно шел — и в минералогическом творчестве, и в геохимии. И перед началом революции мне безудержно захотелось зафиксировать свои идеи — о значении жизни в механизме Земли. Как будто какой-то “демон”, как у Сократа. Думаю, что остались и мои записи об этом.

А наряду с этим — червь недовольства. Видишь, что то, к чему подошел — как ни велико оно, по-видимому, в аспекте истории знаний — в действительности это исключительное для отдельного человека новое понимание и достижение не удовлетворяет. Как будто, что все это “не то”.

То же испытываю я и во время самых высоких художественных настроений — в созерцании и чтении. То же неудовлетворение — желание несравненно большего после всеохватывающих любовных [наслаждений]…

Очень сильно это я все чувствовал сейчас, когда бродил и сидел в лесах. Построения и науки, и религии, и философии не удовлетворяют. Выясняющийся механизм и общность живого — в научном построении — ставит все новые и новые вопросы. Жизнь человека со стороны может и должна представляться — в нашем современном ее научном понимании — как бы аналогичной жизни другого организма. Даже учитывая исключительное планетное значение человеческой мысли и сознания, как это вскрывает с такой яркостью геохимия, такое решение мировой загадки оставляет чувство неудовлетворенности. Из всех решений, может быть, наиболее глубокое решение метемпсихоза в ее буддийском решении — с боготворчеством путем постепенного возвышения поколений — отдельных из них личностей — к сверхчеловеческому состоянию. Но это состояние, очевидно, намечается и с ходом планетного времени»21.

Не первый раз его мысли окрашиваются религиозным настроением. Что такое будущее? Может быть, Бог только творится, созидается? Бога нет, но Он — будет? Он сложится из нашего лучшего, из наших неповторимых личностей, если они возвышаются с течением времени…

 

Глава двадцатая

«ЖИЗНЬ СТАНОВИТСЯ НЕВЫНОСИМОЙ»

«Философское впрыскивание». — «Переломленная» академия. — Чистка. — Спасительная Европа. — Как образуется время? — Пинцет Пастера. — Цензура. — Конец КЕПС. — В кабинете «В. И. Фауста »

Правящая верхушка быстро шла к введению единомыслия, к спискам запрещенных книг и к наказаниям за отклонения от центральных убеждений. Но на пути стоял Васильевский остров. Сорок пять специалистов высшей квалификации, с ними еще полторы тысячи сотрудников, объединенные в организацию, обладавшую огромным авторитетом, никак не вписывались в единый идейный лагерь, который должен получиться, согласно планам власти, из страны. Академия не спорит, не противодействует и не критикует. Она просто не высказывается за и тем портит все дело, отравляет все замыслы и ставит под сомнение разворачивающееся строительство.

Академию предстояло советизировать, но как? Ждать, когда вымрут все академики старого режима? Но они ведь самовоспроизводятся и выбирают себе преемников по своему усмотрению.

Нужно расширить Академию наук и ввести в нее своих людей, решили в Кремле.

После объявления ее главным научным учреждением правительство делает следующий шахматный ход. Под давлением верхов академия немного изменила устав —чуть-чуть. Нет, по-прежнему они могут избирать академиков сами, правда, выборы стали двухстепенными: сначала кандидата избирают в отделении, а затем на общем собрании. Но вот обсуждение кандидатур должно проходить с участием общественности.

И наконец, третий и решающий ход. 30 апреля 1928 года Совнарком утвердил постановление, по которому число академических кафедр расширялось почти вдвое — с 45 до 85. Создано 11 комиссий по выборам. Одну из них — по геологии — возглавил Вернадский. Комиссии отбирали кандидатов и представляли общественности и отделениям академии.

Среди коммунистов больших ученых не было. Вернее, те, что были, слишком своеобразны, если можно так сказать. Например биохимик А. Н. Бах. Он был революционером, когда Ленин еще под стол пешком ходил. Его, конечно, наметили в академию, но такие старцы ненадежны в смысле партийной дисциплины. А нужны идейные работники — солдаты партии. Решили ввести в нее представителей философской науки. Тут труднее определить: достоин ли кандидат звания академика?

На одну из кафедр претендует активный коммунист и идейный работник Абрам Моисеевич Деборин.

Кремлевские деятели надеялись одним ударом достичь двух целей. Во-первых, провести своих людей. А во-вторых, объявить свою идеологию наукой, такой, например, как психология или механика. Марксистская философия возводилась в ранг респектабельной науки.

Ни в одной академии мира философов нет. Нет и какой-нибудь отдельной философской академии. Есть своеобразная Французская академия — состоящая из сорока «бессмертных». В нее входят писатели, философы, общественные деятели, ораторы. Но они избраны не за определенные философские взгляды, которые есть у каждого, а за практическое развитие французского языка. Не только за изучение языка, которое квалифицируется как наука, но за живое его развитие и совершенствование, например, в поэтической речи. Но зато в составе Института Франции есть Академия естественных наук, в которую избирают только представителей положительного знания. Вернадский, как и все другие старые академики, конечно, ощутил острую опасность превращения академии в послушное орудие власти. С приходом коммунистических академиков она будет как бы освящать, представлять как высоконаучные все предначертания власти, ее глупости и, того хуже, преступления.

Он откликнулся первым, написал и распространил специальную записку в комиссию по рассмотрению кандидатов на кафедру философских наук, которую возглавлял механик A. H. Крылов. Оставив в стороне прозрачный смысл философского призыва в академию, он обращается к формальной стороне дела. К различию науки и философии.

Предмет науки — реальность, факт. Предмет философии — не ограниченное временем и пространством мышление.

Отношения науки и философии не гладки, а иногда чрезвычайно остры, особенно в те времена, когда, собственно говоря, наука выделилась из философии. Но с середины XVII века отделение произошло, и с тех пор наука не смешивается с философией.

В позитивной традиции считалось, что человеческое познание проходит сначала мифологический, затем метафизический, потом научный этап. Вернадский вопреки этой схеме Огюста Конта не считает, что стадии эти сменяют друг друга, скорее, соседствуют друг с другом. Наука может ужиться с любой философией. Последняя составляет как бы атмосферу, умственный бульон для научного искания.

Философия сильна своим разнообразием. Наука же едина и неделима. Не может быть двух разных геометрий или зоологий. Их выводы, если они научно непротиворечивы, общеобязательны и должны приниматься всеми, что и происходит.

Вот почему наука непрерывно эволюционирует. Ее данные непрерывно обрабатываются заново. Содержание науки нашего времени далеко ушло от науки прошлого столетия. Философские же достижения не устаревают, атмосфера философии остается неизменной. Древние философские системы для нас живы и волнуют, как и недавние. Зато они и необязательны для нас. Каждый ученый волен выбирать такую философскую систему, которая ему ближе, отвечает его мышлению.

В философии нет главного свойства науки — ее общеобязательности. Поэтому заявлять, что философским путем можно исследовать окружающий мир, — пустая трата времени и слов. Тем более в настоящее время, когда русская философия ограничена и все ее другие направления запрещены, кроме одного, поддерживаемого государством.

«То привилегированное положение, в каком диалектический материализм находится в нашей стране, — не может он обойтись без обобщений, — неизбежно ставит его в тепличные условия, приведет в нем самом к замиранию творческой философской мысли, как это всегда и неизбежно происходило со всеми охраняемыми — официальными — философскими учениями. Свободная мысль — есть основа философского творчества, она не терпит и не сносит оков.

Если, как это утверждается, для того социалистического строя, который проводится в нашей стране, нужно существование диалектического материализма, — очевидно, для того, чтобы он был силой, с которой считаются — его привилегированное положение должно быть изменено и другие течения философской мысли должны получить возможность проявления»1.

И в самом диалектическом материализме борются два течения. Одно имеет истоком гегельянство, другое — французский материализм XVIII века. Деборин принадлежит к первому и не является авторитетом даже в идеологических кругах. С точки зрения научной работы философские его противники даже предпочтительнее.

Поскольку нет философии научной или ненаучной, для науки в целом безразлична философская ориентация ученого. И выбирать за философские убеждения в академики нельзя. Можно, в крайнем случае, выбирать специалиста в философских науках: то есть логике, психологии, истории философии. Таких работ у претендента нет.

Записка, по всей вероятности, сыграла свою роль в последовавших драматических событиях.

* * *

Общественность тем временем возбужденно обсуждает кандидатуры, среди которых возвышаются видные партийные деятели: О. Ю. Шмидт, Н. И. Бухарин, Г. М. Кржижановский и др.

И вот настали выборы. 12 декабря они проходят по отделениям, без сюрпризов. Деборин в своем Общественном отделении избран шестнадцатью голосами против одного.

Ровно через месяц, 12 января, происходят выборы в общем собрании. И грянул тихий скандал, скрытая демонстрация. Трое коммунистов: философ А. М. Деборин, искусствовед H. М. Лукин, историк В. М. Фриче с треском провалились. «За» проголосовало чуть больше половины, тогда как по уставу требовалось большинство в две трети.

Срочно собирается президиум и решает снова предложить эти кандидатуры для выборов общему собранию, теперь уже с участием новых выбранных академиков. Против нарушения устава резко выступил Павлов. Но все же решение прошло, не сгладив главного впечатления.

Общественность сначала оторопела и несколько дней молчала. Зато потом, по-видимому, получив команды и разъяснения, словно с цепи сорвалась. Газеты зашлись в крике, запестрели заголовки: «Они не оправдали доверия трудящихся», «Идейные защитники царизма», «Требуем коренной реорганизации Академии». Трудящиеся требуют избирать в академики только на десять лет и всеми учеными страны. Настаивают провести полное обследование академии — этого «оплота реакции». Выступил Луначарский с угрозами вообще ликвидировать Академию наук, отобрать у нее накопленные ценности.

И все же Совнарком разрешил перебаллотировку. 13 февраля под председательством Карпинского вновь состоялись выборы в общем собрании. Но и они облегчения не принесли, хотя все трое виновников торжества набрали нужные две трети голосов.

Дело в том, что из числившихся по штату 79 академиков в собрании участвовали только 54. Одни уехали в командировки, 15 человек вдруг сказались больными, в том числе и Вернадский (когда тебе 66, заболеть нет ничего проще). Так что участвовали в выборах в основном теперь новоиспеченные академики.

Двадцать пятого февраля они официально образовали в Академии наук фракцию коммунистов. Партийный троянский конь въехал-таки в высокую науку. Газетная шумиха с угрозами в адрес упрямцев теперь немного поутихла. (Она сменилась очередной акцией: «Выжечь антисемитизм!»)

Взбудораженный историей с избранием новых академиков и переломом академии, Шаховской прислал Вернадскому свое увещевание: по какому-то стечению обстоятельств выборы коммунистических академиков (12 января) произошли именно в их день по старому календарю. На основании этого мистического совпадения он просил Владимира Ивановича не противиться властям, ни в коем случае не делать академию ни орудием, ни ареной борьбы. Академия должна сохраниться ценой любых компромиссов, считал он.

* * *

Теперь кремлевские идеологи направили свой удар по остальным служащим Академии наук. В девяти институтах, трех лабораториях, семи музеях, двадцати комиссиях, архиве, издательстве, библиотеке геологических наук, на биостанциях и в других учреждениях служило 1500 человек. Они, конечно, не состояли в правящей партии, но хорошо знали много редких специальностей и множество языков, музейное и библиотечное дело. И происхождение у многих сомнительное — дворянское.

Назначена комиссия по чистке аппарата во главе с членом коллегии Народного комиссариата Рабоче-крестьянской инспекции Ю. П. Фигатнером. В нее вошли, как водится, представители передового класса — рабочие с Путиловского и Балтийского заводов.

Вернадский видит, какое большое волнение поднялось среди служащих в связи с предполагаемой чисткой. Люди приходят в отчаяние и негодование. «Жизнь становится невыносимой — как для крестьян, так и для огромной массы интеллигенции и полуинтеллигенции». Конечно, на пути большевистских преобразований стояли две творческие фигуры — крестьянин и интеллигент. На них и обрушился главный удар. «Год великого перелома», таким образом, начался с перелома Академии наук… Комиссия принялась вовсю вычищать «старорежимных» специалистов.

Через два дня Вернадский записывает разговор с Еленой Григорьевной Ольденбург. Она рассказывает о распродаже сокровищ Эрмитажа за рубеж и о состоянии Сергея Федоровича: «Сергей не спит со времени провала 12.1». Невыносима тяжесть мандаринской должности. И как оказалось, для Ольденбурга история эта еще не закончилась.

Комиссия Фигатнера трудилась все лето, вычищая сомнительных служащих, а осенью обнаружила в Пушкинском Доме документы «большого исторического значения». Они хранились как архивные материалы, но комиссия сочла это за идеологическую диверсию. Вот что писал журнал «Научный работник»: «Некоторые из этих документов имеют настолько актуальное значение, что могли бы в руках советской власти сыграть большую роль в борьбе с врагами Октябрьской революции. В числе этих документов обнаружили материалы департамента полиции, корпуса жандармов, царской охранки, контрразведки, ЦК партии социалистов-революционеров, ЦК партии кадетов, списки охранников и провокаторов с относящимися сюда данными (размер вознаграждения, командировки), оригиналы отречения Николая и Михаила и т. д.

Кроме того, найдены: архивы большевистской организации Харькова за 1905–1906 гг., Петербургской организации большевиков с участием В. И. Ленина, протоколы с.-д. фракции IV Государственной Думы и др.».

«В связи с изложенными обстоятельствами, — писал далее журнал, — по решению Совнаркома СССР непременный секретарь Академии наук академик С. Ф. Ольденбург, который по занимаемой должности обязан был своевременно принять необходимые меры к недопущению обнаруженных фактов, отстранен от исполнения обязанностей».

На его место назначен В. Л. Комаров, будущий президент АН.

Комиссия сфабриковала «дело историков» в академии, по которому схвачены и отданы под следствие С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, другие специалисты. Их обвинили в монархическом заговоре. Одновременно начался разгром краеведения, которое представлено в виде огромного разветвленного заговора. Центральное бюро краеведения во главе, местные общества — его филиалы.

Советизация академии фактически завершилась. Введено еще одно новшество: аспирантура — для молодых ученых, вначале это были партийные выдвиженцы. Они вскоре оказались самыми злостными критиками и надзирателями за «буржуазными спецами». В результате советизации в 1933 году в академии уже насчитывалось 348 коммунистов. Образован всесильный партком. Началось планирование и вместе с ним постоянное склонение старых академиков на совещаниях и в документах по поводу этой внезапной напасти.

Международный авторитет советизированной Академии наук упал. Она вступила в период непрерывных перетрясок, перестроек и реорганизаций, не завершившихся и до сего дня.

* * *

Вернадского спасает кочевой образ жизни. Как только наступило лето «переломного года», он на три месяца оказался вдали от чисток и комиссий. Сначала побывал в Берлине на собрании Минералогического общества, а в начале июля приехал в Чехословакию.

Вместе с Наталией Егоровной они переживали радостное событие в жизни Нины — рождение дочери Танечки. Вместе с Толлями уехали в маленькое курортное местечко Груба Скала, расположенное в так называемом «чешском рае». Остановились в недорогой гостинице.

Вернадский много гулял по окрестностям. И конечно, работал над своей задушевной темой. Исправлял немецкий текст «Геохимии», которая предназначалась для академического издательства в Лейпциге. Книга вышла в 1930 году в авторизованном переводе. И как всегда, не упускал ничего значительного в литературе.

Личкову писал: «На днях получил книгу Eddington’a “The nature of the Physical World” — очень много заставляет думать. Он дает картину Мира, где нет законов всемирного тяготения в их обычном представлении. Довольно много было мне нового в некоторых следствиях. Попытка построить Мир, где действие законов причинности — ограниченное. Эддингтон делает из этого философские и религиозные выводы. <…> Мне, однако, кажется, что получающаяся картина Мира не может быть верна, так как Эддингтон принимает резкое отличие времени и пространства, по существу, упуская явления симметрии. Мне кажется, здесь является как раз возможность выявить значение симметрии»2.

Нетрудно заметить, что тут впервые открывается новый поворот темы живого вещества и вечности жизни. От атомного разреза вещества его мысль упорно стремится к понятиям пространства и времени, в которых картина мира выражается наиболее экономно и просто.

В чешском рае, по всей вероятности, написана или детально продумана большая статья «Изучение явлений жизни и новая физика», как раз и открывшая собой новый поворот окончательно. Книга английского астронома, горячего сторонника теории относительности, и рисуемая им картина мира побудили сопоставить ее с той, что вытекала из идеи живого вещества. Во всяком случае, заставила продумать и строго отнестись к самым коренным, фундаментальным чертам строения вещества.

Стремление к единству человеческого знания, к непротиворечивой его картине — и достоинство, и недостаток нашей натуры. Некое чувство влечет нас к завершенности, полноте и цельности. Каждая часть величественного здания должна соответствовать целому, простые вещи — сочетаться со сложными. В порыве к мировой гармонии совершено немало подвигов познания.

Но в нем же заключен и порок упрощения, возведения одной какой-нибудь черты до целого, до «причины космоса», по выражению Циолковского. У очередного достижения находятся адепты, неоправданно распространяющие его на весь человеческий опыт. Они невольно перекрашивают всю науку в новые тона.

Как дядюшка Евграф Максимович Короленко «все объяснял эволюцией» в пору повального увлечения образованных людей дарвиновской теорией, так последовательно, поддаваясь моде, в большой мере не научной, а связанной с философским осмыслением новых достижений или с религиозным опытом, «все объясняли» в свое время электронами, волнами и т. п. Теперь — относительностью.

Нужно обладать большим здравым смыслом, наблюдательностью и мужеством, чтобы противостоять очередному шуму, чтобы сохранить научное равновесие. И такие ученые, которые из упрямства или консерватизма мышления противостояли увлечениям, всегда находились. А можно противодействовать увлечениям и силой нового знания.

Принцип неизменности количества жизни явно противоречит теории Дарвина. Он настаивает на внутреннем, законосообразном развитии организмов взамен теории «направляющих воздействий условий среды». Изменчивость, текучесть, игра случайных условий и их сочетаний не увлекали Вернадского. Всегда хотелось найти то общее, что стояло за внешним. «Случай — детский лепет науки», — любил повторять он. Закономерное постоянство жизни, константность ее характеристик размножения, например, в дарвинизм не укладываются. Биологи слишком увлечены изменениями, подчеркивал он. А как быть с бактериями? Они и не думают эволюционировать, совершенствоваться, это абсолютно стабильная часть живого вещества. Бактерии бесконечно делятся в том виде, в каком мы их застали, миллионы и миллионы лет без перерывов.

В начале века началась мода на радиоактивность и теорию относительности. В радиевой речи 1910 года Вернадский предостерегал от излишнего увлечения ими. Человек никогда не согласится с картиной мира, которая безразлична к нему, к его жизни и духовным устремлениям. Мир внешний никогда не заменит человеку его внутреннего мира.

Теперь, через 20 лет, Вернадский все больше сомневался в научных картинах мира, исключавших жизнь. В целом в природе нет великого и малого. Если все должно быть согласовано со всем, то порядок природы без жизни ущербен. Полет бабочки должен быть так же неслучаен, как и полет кометы.

Между тем новая физика, размышляет он, в гигантской степени усилила тенденцию старой физики все объяснять со своих позиций. Только если раньше это был механицизм и детерминизм, то теперь «все можно объяснить относительностью». Действительно, великие открытия Эйнштейна расширили представления науки и в сторону невидимого атомного мира, и в сторону астрономических величин изменений. Но если физика спросить, почему в эту картину мира не входит индоевропейская семья языков или психология человека, он отмахнется или начнет рассуждать о философии, о ненаучных вещах или найдет убежище от непонятных вопросов в религии.

«Исходя только из анализа основного содержания науки — научных фактов и на них построенных эмпирических обобщений, опираясь только на них, — размышлял он в «Новой физике», — ученый должен был признать, что нет реальных оснований для веры в то, что физико-механические явления Ньютоновой картины мироздания достаточно глубоки и широки, чтобы охватить явления жизни, и в то же время, что из этих явлений жизни нельзя из эмпирического материала вывести виталистические представления, которые бы дополнили картину мира. В этом, помимо логического анализа основ научного знания и научно построенного мироздания, должно было убеждать и изучение истории научного знания за последние столетия.

В действительности и за все протекшие века нет никакого успеха в объяснении жизни в схемах господствующего научного миропонимания. Между живым и неживым, косным веществом сохраняется та же пропасть, которая была во время Ньютона, и ни на шаг не продвинулся охват сознания, разума, логического мышления схемами и построениями физико-химических систем Ньютонова Космоса.

Ученый должен был или находить выход из противоречия в философской или религиозной мысли, или считать, что научное мироздание должно быть в основе перестроено, причем при выработке его должны войти в него явления жизни в отвечающих им научных фактах и эмпирических обобщениях наряду с другими выявлениями реальной действительности»3.

Новая физика преобразовала и уточнила основные черты Ньютоновой картины мира, краеугольными камнями которой служат понятия пространства и времени.

Но в живом веществе все основные элементы, строящие Космос — материя, энергия, движение, пространство и время, — выступают в более яркой и отчетливой форме, чем в физике. Живое и есть основной источник первоначального образования этих понятий, заявляет Вернадский. История атомов, как явствует из геохимии, имеет прямое отношение к живому веществу. Связь жизни с атомами крепчайшая и не может быть случайной.

То же касается пространства и времени. Есть два явления, которые очень наглядно показывают их отличие в реальном живом мире и в безжизненном, то есть абстрактном физическом.

В принятой картине мира время аморфно, неясно, не может быть выражено в точном определении. В нем неразличимо прошлое и будущее, а действуют, наоборот, циклические события. Кто может сказать, чем один оборот Земли по своей орбите отличается от другого? С механической точки зрения — ничем. Это удобно, так как можно спокойно рассчитывать положение планеты на орбите как вперед, так и назад во времени. Но механическое прошлое ничем не отличается от механического будущего. В нем фактически нет направления.

В живом веществе, напротив, наиболее яркая черта времени — несовпадение прошлого и будущего, их четкое и несомненное различие. Живое движется только из прошлого и только в будущее и никогда наоборот.

Многие открытия тех лет как раз подтверждали, что в мире господствуют не физико-химические обратимые закономерности и явления, а жизнеподобные — необратимые. Таково открытие разбегания галактик, приведшее к теории расширения Вселенной. И значит, жизнь с ее необратимостью более естественно и непротиворечиво входит в порядок природы, чем обратимые безжизненные процессы.

И здесь, в этой статье Вернадский впервые решительно встает на сторону Бергсона в споре того с Эйнштейном в 1922 году в Париже.

Теперь Вернадский принимает мысль Бергсона в самой простой ее форме: время — это жизнь. А жизнь для него явление не психологическое и социальное, а биологическое и вечное. Следовательно, надо выделить время жизни в особое время и придать ему, как и жизни, фундаментальный и не случайный статус. Вот что отчеканивает он в этой краеугольной для всей его науки статье: «Мы говорим об историческом, геологическом, космическом и т. п. временах. Удобно отличать биологическое время (выделено мной. — Г. А.), в пределах которого проявляются жизненные явления.

Это биологическое время отвечает полутора-двум миллиардам лет, на протяжении которых нам известно на Земле существование биологических процессов, начиная с археозоя. Очень возможно, что эти годы связаны только с существованием нашей планеты, а не с действительностью жизни в Космосе. Мы сейчас ясно приходим к заключению, что длительность существования космических сил предельна, т. е. и здесь мы имеем дело с необратимыми процессами. Насколько предельна жизнь в ее проявлении в Космосе, мы не знаем, так как наши знания о жизни в Космосе ничтожны. Возможно, что миллиарды лет отвечают земному планетному времени и составляют лишь малую часть биологического времени. <…>

С точки зрения времени, по-видимому, основным явлением должно быть признано проявление принципа Реди, т. е. смена поколений»4.

Длительности существования жизни, нашей планеты, Солнечной системы и вообще Вселенной — если основываться на самых распространенных представлениях, которые были в 1930-е годы и есть теперь, — одного порядка. Этот порядок — 109 (то есть миллиард) лет. Уже отсюда надо заключить, что жизнь — не незначительная подробность Космоса. И совершенно ясна недостаточность физико-механической картины мира, безжизненный синтез Космоса. Живое, существующее столько же лет, сколько и неживое, не может быть лишним в общем представлении о мире.

Тем более, если обратиться ко второму понятию, наравне с биологическим временем создающему необратимость, к «оборотной стороне» ее, то есть к пространству. Если биологическое время позволяет различать прошлое и будущее, то есть создает асимметрию времени, то с пространственной стороны такую же роль играет диссимметрия.

Несмотря на свой устрашающий вид, слово «диссимметрия» обозначает довольно простое явление. Отвлечемся на минуту от статьи «Новая физика», где это понятие стоит в центре анализа.

Все живое состоит из плавных, текучих, неровных, «неправильных» фигурок. Оно избегает явных симметрических фигур: кубов, квадратов, ромбов и т. п. Одна половина древесного листа никогда не совпадает с другой, левая часть тела животного — с правой частью. Организмы асимметричны. Причем не только в целом, но и на уровне своих внутренних частей — клеток, клеточных органелл или внутренних органов. Везде находят «кляксы» белка, спирали, капли, закругления самых причудливых форм.

Но если у фигуры нет ни центра, ни оси, ни плоскости симметрии, у нее остается одна возможность повторить себя — в зеркальном изображении. Любая молекула, кристалл неправильной формы имеют двойника из Зазеркалья. Если есть правая фигура — то может быть и всегда есть левая. Все тела природы так и построены. Если они несимметричны, то состоят из смеси двух одинаковых по химическому составу и строению, но противоположных зеркально тел. Их называют изомерами.

Если мы будем синтезировать некое вещество в лаборатории, оно и будет образовываться у нас всегда в двух видах — левом и правом. Количество левых и правых изомеров будет в начале синтеза неравное. Но по мере работы результат будет усредняться. И чем больше мы будем выпускать вещества, тем точнее установится соотношение 50 на 50. Это всем известный закон больших чисел. Такое равное соотношение называется рацемичным. В природе поровну левого и правого. Но это в неживой природе.

Как и лаборатория, живой организм тоже занимается синтезом, приготавливая из питательного субстрата вещество своего тела. Но когда стали разбираться, какие именно изомеры производят живые организмы, то стали в тупик.

Первым прикоснулся к загадке Луи Пастер. Изучая асимметричные вещества, он нашел сначала причину поляризации ими света. Молодой химик, работавший в лаборатории своего учителя Био, обратил внимание на то, что некоторые растворы органических кристаллов иногда поляризовали свет, то есть вращали плоскость поляризации и, значит, были асимметричными, а другие нет. Рассматривая кристаллы винно-каменной кислоты, он обратил внимание, что одни кристаллы можно назвать левыми, другие — правыми. Их смесь, если ее растворить, и давала нейтральный раствор, который не вращал плоскость поляризации.

Однажды Пастер пинцетом отделил правые кристаллы от левых, растворил их по отдельности и увидел в микроскопе яркую картину поляризации каждого раствора. Так он открыл причину поляризации. Первооткрыватель, как Архимед, с криком помчался по коридору в кабинет к мэтру. Узнав причину радости, Био со слезами на глазах обнял своего талантливого ученика.

Пастер назвал явление диссимметрией, как бы удвоенной асимметрией.

Но загадка только подстерегала его. Когда Пастер стал работать с продуктами брожения, то увидел, что дрожжевые грибки производят не рацемические продукты, как можно было бы думать, то есть смесь левых и правых изомеров, не вращающих плоскость поляризации, а как раз диссимметрический продукт, всегда вращающий плоскость поляризации.

Бактерии и дрожжевые грибки, которые он изучал, действовали, как он своим пинцетом. В их продуктах куда-то исчезло одно и оставалось только другое вещество. И как бы он ни видоизменял условия опыта, результат всегда был один и тот же. Любой организм синтезировал только диссимметричное вещество, в основном левое.

Далее выяснилось, что не только продукты жизнедеятельности бактерий и грибков, но и сами живые тела состоят из диссимметрических фигур — из изомеров одного вида.

Пастер понял, что открыл мировое явление, имеющее какое-то огромное значение. Его он, кстати, и ценил в своей научной жизни больше, чем все остальные открытия.

Загадка же заключалась в том, что все законы природы, относящиеся к физико-механическим объектам, запрещают такой синтез. Действие равно противодействию, левое должно быть равно правому. По всем законам допускается только рацемический синтез, но не диссимметрический. Выходит, законы природы ограниченны. Всё в мире стремится к усреднению, к равновесию, к равномерному распределению. Сглаживаются горы, нивелируется температура, смеси перемешиваются. Всё в мире, предоставленное само себе, стремится к меньшей затрате энергии, а не к разделению, на которое требуется дополнительная энергия.

И только живое действует строго наоборот. Оно производит левое и правое в разных соотношениях: 60 на 40 или 80 на 20, но в самых жизненно важных веществах, например, зародышевых — 100 процентов одного вида. Все белки в живом организме — только левые, а все сахара, например, правые.

В дальнейшем открытие Пастера математически обобщил Кюри, сформулировав принцип: диссимметрия явления порождается диссимметрией причины того же вида или типа.

Загадочное явление неотступно приковывает умственный взор Вернадского. Ведь путь, открытый Пастером и Кюри, зарастает травою забвения, говорит он. За 80 лет наука ни на шаг не продвинулась в объяснении явления, хотя фактов диссимметрии накапливается все больше и больше.

А между тем, если следовать Кюри и считать диссимметрию состоянием пространства, а не просто химическим или кристаллографическим явлением, то нельзя не прийти к простому умозаключению: диссимметрия пространства есть аналог асимметрии времени. Биологическое время выражается в неравенстве, в асимметрии прошлого и будущего: организм рождается, созревает, дает потомство, умирает и никогда не движется в обратном направлении. Точно так же в пространственном смысле живое никогда не движется от левого к рацемичному, только наоборот — превращает пространственно рацемичные смеси в пространство одного вида — диссимметрическое.

И потому то математическое следствие, к которому пришла новая физика — о связности и зависимости друг от друга пространства и времени, что позволило их объединить в одно понятие — пространство-время, существует сначала и реально в живом мире и более ярко, понятно и измеримо. Чего нельзя сказать о физическом понятии пространства-времени.

Получается, что в явлениях жизни мы можем проникать в изучение пространства и времени так глубоко, как ни в одних других науках.

Уже в своем отчете фонду Розенталя Вернадский пришел к выводу, что наши обычные меры времени, основанные на циклических процессах (маятника, других колебаний и т. п.), неприменимы в изучении явлений жизни, и принял за единицу времени одно поколение. Таким образом, самый главный показатель жизни — размножение — имеет отношение к природе пространства-времени.

* * *

Понятие о живом веществе, все возрастая и возрастая в его собственных глазах, затрагивало теперь такие простые и фундаментальные понятия, как время и пространство, тем самым подтверждая его космический статус. Без живого вещества невозможно понять порядок и гармонию природы. Именно гармония и порядок, красота и есть космос, по древним представлениям. Вернадский ясно понимает, что ему нужно как можно скорее ввести свое главное достижение в научный оборот. В начале октября 1929 года он возвратился домой и решил собрать воедино все свои статьи по теме живого вещества с 1916 года. Получилась солидная по размеру книжка. Назвал ее просто «Живое вещество» и объявил в проспекте академического издательства на 1930 год.

Открывался сборник принципиальной статьей — его лекцией, прочитанной в Питере в мае 1921 года, — «Начало и вечность жизни».

Но идущие как раз в академии проверки и чистка коснулись издательств. Оба заведующих — московским и ленинградским отделениями академического издательства — были арестованы и сосланы. Все планы подлежали пересмотру на предмет соответствия идеологии. И вот под пролетарский нож пошли сразу две книги Вернадского: «Живое вещество» и «Биосфера» на немецком языке, переведенная М. М. Соловьевым.

Так академики впервые за 200 лет существования Академии наук попали под цензуру. Впервые они были лишены своего естественного права печатать то, что сами считали нужным и что подвержено только научной критике.

В результате учиненного в академии розыска был впервые создан специальный орган, по видимости не имевший, а по существу в полной мере обладавший цензурными правами — Редакционно-издательский совет (РИСО).

Сборник же к тому времени был не только набран, но сверстан и даже сброшюрован. И тем не менее не вышел. Он существует в единственном экземпляре. Из типографии автору передали книжку, и Вернадский поставил ее на полку своей библиотеки.

Через шесть лет, в 1936 году, снова пытался ее напечатать. Но история повторилась буквально. Арест директора, пересмотр планов. Опять Редакционно-издательский совет не рекомендует к печати. Книжка увидела свет только в 1940 году.

Так важнейшее понятие «живое вещество» вовремя не вошло в научный лексикон.

Но оставалась Европа, где можно было печататься без помех. Однако очередной поездки за границу он тоже лишен. В начале 1930 года пришел вызов из Сорбонны. Но в течение восьми месяцев Вернадский не может добиться документов. Его не пускают.

Интересно проследить, как он себя ставил по отношению к власти. Не как подданный.

Он пишет Сталину, Молотову, академику В. П. Волгину — после снятого Ольденбурга непременному секретарю академии, снова Сталину. В 1941 году вспоминал: «Второй раз писал Сталину о заграничной командировке по совету Луначарского. Я упомянул о том, что пишу ему по совету Луначарского. Луначарский говорил мне, что он получил выговор Сталина — как же могу я вмешиваться в эти дела — беспартийный. Мне кажется, что в 1930 г. впервые в партийной среде осознали силу Сталина — он становится диктатором»5.

И, наконец, письмо ка имя секретаря Президиума ВЦП Ка А. С. Енукидзе похоже на ультиматум:

«Государство напрягает все силы для проведения философских методов в научные организации, и научная работа, в том числе и моя, где этим методам нет места, не имеет шансов на развитие и правильную постановку. Я стар для того, чтобы ждать, и я подошел в своей творческой мысли к слишком большим новым областям научного знания, чтобы мириться с недостаточными условиями научной работы, в какие я здесь поставлен, и с невозможностью вести ее интенсивно. Я глубоко чувствую свою ответственность перед государством, но, прежде всего, как всякий ученый, чувствую ее перед человечеством, ибо моя работа затрагивает проблемы более широкой базы, чем государство и его подразделения»6.

И он просит, если командировку дать ему невозможно, отпустить его с миром вместе с Наталией Егоровной за границу — навсегда.

Его письмо рассматривало Политбюро партии. В апреле 1931 года Луначарский сообщил академику Вернадскому устно, что в текущем году командировку ему дать невозможно, но что через год к этому решению правительство вернется и тогда вопрос будет во внеочередном порядке пересмотрен. В качестве компенсации БИОГЕЛу выделили в том же внеочередном порядке три тысячи валютой и 30 тысяч червонцами7.

Оставалось лишь внимательно следить за положением в стране и утешаться тем, что происходящее с ним — не исключение.

Владимир Иванович делает вырезки из газет о ходе коллективизации, обсуждает те изменения, которые несут коллективизация, применение передовой техники через МТС, агрохимия. Такое решение аграрного вопроса им в страшном сне не могло присниться, когда они составляли программу кадетской партии: второе издание крепостного права с тракторами и удобрениями.

Невыносимое положение до некоторой степени скрашивается лишь бытовыми удобствами и обеспеченностью. Академикам позолотили пилюлю. Ему лично помогает сносить умственный гнет выписываемая иностранная периодика: английская «Nature» и парижская «Revue des deux mondes».

Положение лучше всех, как обычно бывает, понимают друзья. Самый близкий, Шаховской, правда, в Москве. Виделись редко, в основном во время приезда Вернадского в Москву, где они всегда соседи.

* * *

Сплошные перестройки и реорганизации, сотрясающие академию, не обходят стороной КЕПС. Разросшаяся к тому времени комиссия, состоящая из Московского отделения, отделов, комитетов, экспедиций и т. п., конечно, требовала какой-то перестройки. Он лелеял мечту создать на ее базе Менделеевский институт по изучению естественных производительных сил.

Но общее направление правительственных умов несколько иное: не изучение естественных производительных сил, а их эксплуатация на службе социализма. Нищее государство до зарезу нуждалось в золоте, нефти, редких металлах. В самой академии тоже явилось немало проводников линии партии на утилизацию природы. Именно они первые получали все привилегии в снабжении.

Так в 1930 году вместо КЕПС возник СОПС — Совет по производительным силам. Его председателем стал академик-нефтяник коммунист И. М. Губкин. Он направил совет на сотрудничество не столько с учеными, сколько с производственниками и разведчиками подземных кладовых.

Личков, резко возражавший против переделки КЕПС в СОПС, был вынужден уйти из комиссии, стал сотрудником Геоморфологического института.

Вернадский остался в совете рядовым членом, простым консультантом. Хотя на самом деле — просто наблюдателем. Вот что он пишет в дневнике 2 марта 1932 года: «Вчера заседание СОПС под председательством Губкина, доклад И. И. Гинзбурга в присутствии ГПУ, при участии представителей ГПУ (молчавших!). Выясняется интереснейшее явление. Удивительный анахронизм, который я раньше считал бы невозможным. Научно-практический интерес и жандармерия. Может ли это быть и для будущего? Но сейчас работа ученых здесь идет в рабских условиях. Стараются не думать. Эта анормальность чувствуется, мне кажется, кругом: нравственное чувство с этим не мирится. Закрывают глаза»8. Да, будущее ему было продемонстрировано: ГПУ превращалось на его глазах в экономическое министерство, использующее рабский труд для разработки недр. В этих условиях работать под прямым наблюдением ГПУ? Нет, он не Губкин.

* * *

Положение лучше всех, как обычно бывает, понимают друзья. Самый близкий, Шаховской, правда, в Москве. Виделись редко, в основном во время приезда Вернадского в Москву, где они всегда соседи.

Восьмого декабря 1928 года Шаховской, осмысливая опыт братства, писал Гревсу: «А как выходит [братство] “по-европейски”? Fraternité, Bruderschaft — как это отрицательно отвлеченно и далеко от живой плоти людских отношений! Это какое-то “братолюбие”, какое-то свойство, добродетель, принцип, — форма отношений, а не живой организм, облеченный в плоть и кровь, с живыми людьми, составляющими тело — осязаемое и болящее, движущее и других двигающее — и придвигающее человечество к новым каким-то откровениям — не скажу конечным, последним, заключительным, — может быть, напротив, бесконечным, но вечно новым, вносящим по существу все новое, и как-то без остатка забирающее все частицы этого общего тела.

И так, согласно русскому значению слова, братство должно было воплотиться и воплотилось»9. Каждый год в день братства 30 декабря Дмитрий Иванович продолжал будоражить память стариков и ум молодых, прежде всего своих дочерей Анны и Натальи. Его письма поражают неистребимой верой в будущее, когда откроется какое-то необычайное и огромное завтра.

Летом 1929 года он совершил небольшое, но замечательное путешествие — в родовое имение князей Щербатовых Рожествено-Васькино, под Серпуховом, в котором когда-то, студентом, он каждое лето отдыхал у своих двух бабушек и из которого они с Федором Ольденбургом отправились в свое пешее идейное путешествие к Толстому. Удивительно, но дом уцелел. Как всегда, склонный видеть тайные знаки, Шаховской приписал его сохранность фундаменту здания, заложенному еще в XVII веке. «Я думаю, — писал он Вернадским, — что вместо далеких “санаториев” вот туда надо бы ехать за здоровьем и обновлением духа. Фундамент XVII века, а просветы всюду в бесконечность: и в небо, и в будущность человечества в живой смене поколений, которую (смену) так здесь легко наблюдать, особенно если к ней подойти краеведчески»10.

Правда, княжеское гнездо Щербатовых-Шаховских давно захвачено коммунистами, и по старинному замечательному парку бродили и смотрели в голубое небо какие-то швейцарские интернационалисты.

Шаховской в те годы углубился в историю декабристов, увлекся жизнью Чаадаева, своего дальнего родственника. Современный автор книги о Чаадаеве пишет: «Появился исследователь Д. Шаховской, по-видимому, поставивший целью всей своей научной деятельности идейную реабилитацию Чаадаева. Шаховским был собран огромный материал, который должен был лечь в основу готовившегося им многотомного издания сочинений и писем Чаадаева»11. Действительно, в такого рода исследование можно было уйти целиком, а исследователю в 1932 году, когда вышла первая его статья по новой тематике «Якушкин и Чаадаев» в Трудах Общества политкаторжан, исполнилось 72 года! И в этом возрасте Дмитрий Иванович задумал великое предприятие: издать все «Философические письма». И выполнил его.

В 1935 году в сборнике «Литературное наследство» вместе с В. Ф. Асмусом он опубликовал все восемь чаадаевских писем. Публикации, перевод, комментарии принадлежали Дмитрию Ивановичу. Асмус написал предисловие.

Поскольку чаадаевские письма хранились в Пушкинском Доме, Шаховской в те годы должен был часто приезжать в Ленинград. Останавливался всегда у Вернадских. Когда шла в академии чистка, он снова обратился в день братства к старым и молодым, как в прежние времена, разослал циркулярное письмо с призывом написать историю их молодости. Относилось это, по-видимому, к Ольденбургу и Гревсу. Надо сказать, оба вняли призыву. Первый написал мемуары, касавшиеся в основном их незабвенного студенческого Научно-литературного общества, а второй уже имел две части воспоминаний о Федоре Ольденбурге.

Поскольку письма Вернадскому нет, можно предположить, что писал Шаховской свой циркуляр в декабре 1930 года из его дома.

На этот раз он даже получил от некоторых ответы, в основном с религиозными размышлениями. Его дочери писали, что братство есть, оно называется Христово, церковное, и никакого другого не надо! То был последний всплеск «братских чувств», которые Шаховской смог возбудить.

Вокруг по всем направлениям шел великий перелом под руку с культурной революцией — войной против памяти. Закрыты почти все церкви, религиозные учебные заведения. Разгромлено Бюро краеведения, закрыты все его отделения и издания. Вернадский вспоминал в «Хронологии на 1930 г.»: «Мне кажется, в этом году, когда пострадали многие издания [от] введения в цензуру философских государственных организаций — прообраз того, что было в инквизиции в Риме при папах и в Сорбонне в Париже — точно так же в организации большевистской партии (при Сталине?) [введена] техника иезуитского ордена»12.

Сохранилось несколько писем Шаховского жене Анне Николаевне, написанных из дома Вернадских. Он остановился здесь в очередной свой приезд в апреле — июне 1931 года. Хозяев не было. Они на эти месяцы уехали в санаторий ЦЕКУБУ в Старом Петергофе. Шаховской жил в пустой квартире, ходил в Пушкинский Дом, погрузился в радостное творчество, одиночество и размышления. Вот что он писал Анюте:

«27 мая 1931 г.

Хочу только сказать одно: надо Тебе приехать и пожить здесь полной свободной умственной жизнью.

Вглядеться в мир души Владимира, обнять одним взглядом вселенную и вечность и не только отвлеченное положение в нем человека, а то настоящее положение, которое он в них занимает и за расширение и прояснение которого борется. И помочь кое в чем и Владимиру, и Наташе, и Гревсам, и Ольденбургам, но больше всего через помощь другим — себе.

11 июня 1931 г.

Кабинет В. И. Фауста.

Я хотел бросить взгляд на окружающее меня вот здесь, в этом крайне беспорядочном всегда [кабинете], а теперь загроможденном снесенной мебелью, полуразрезанными, или совсем не разобранными книгами, массой исписанной бумаги — и даже кухонными принадлежностями, разместившимися на двух полках, предназначенных для совсем других предметов.

И здесь, куда ни кинешь взор, до чего ни дотронешься — наблюдаешь огромную работу во всех областях человеческого знания, охватывающего одну за другой различные области мироздания и все глубже их пронизывающего и затем — вот это главное — работу концентрации всех этих усилий духа <…>.

Я пойду далее, <…> мысленно обратясь к хозяину и творцу всего здешнего скопления, разумного порядка и хаотичного беспорядка — к профессору и академику, великому ученому и организатору науки — Фаусту, живущему на Земле под псевдонимом В. И. Вернадского.

Сколько лет ему еще суждено кидаться в разные стороны, всюду оживлять неподвижную область людских представлений, излучать радий своих исканий на дно океана, в центр земного шара, в сложные строения вчерашнего еще неразложимого ядрышка-атома, в звездные пространства, в пространство миллионов веков в прошлом и будущем?

Он стоит в центре — даже не одной, а многих организаций и обширных совокупных работ. Но по-людски ли все это делается, получается ли максимум возможных достижений, передается ли кому-нибудь эта работа высших обобщений и общего обозрения из одного центра как осмысленное, органическое целое?

Сомневаюсь в этом. А затем, кто наследует все это сокровище одного охвата? Конечно, все сделанное не пропадет для науки и протянутся по всей ткани ниточки, выпряденные в этой духовной мастерской. Но ведь это все не живое общечеловеческое творчество, каким должно было быть делание двигателей знания?»13

 

Глава двадцать первая

«ВРЕМЯ СВЯЗАНО В НАШЕМ СОЗНАНИИ С ЖИЗНЬЮ»

Петергофская «эмиграция». — «Стоя на этом переломе…» — Травля. — Роскошь общения. — Почти юбилей. — Еще не чувствуя груза прошлого

Пока Шаховской вдохновлялся в «кабинете В. И. Фауста», его владелец мирно жил под Ленинградом. Поскольку в загранице отказано, придумал себе небольшую местную эмиграцию: уехать на все лето в санаторий ЦЕКУБУ в Петергофе. Написал заявление, прося на четыре месяца освободить его от текущих забот и обязанностей по многочисленным советам и комиссиям, оставив за ним только два директорства: лаборатории и Радиевого института, и считать его в командировке с разрешением пользоваться библиотекой геологической литературы.

Они прожили с Наталией Егоровной в Старом Петергофе с 17 мая по 17 сентября 1931 года. Надо было поправить сердечное недомогание. Пятью месяцами ранее, сидя на заседании гидрогеологического съезда, ощутил неприятные симптомы, определенные врачом как сердечная аритмия.

Велико было удивление заведующей геологической библиотекой С. В. Ренц-Здравомысловой, когда она стала получать от Вернадского заявки на книги. Списки необъятные, вспоминала она, издания требовались редкие. Приходилось обращаться в другие города и даже по международному абонементу в европейские хранилища. Книги курсировали в Петергоф и обратно пачками. То был какой-то пугающий по масштабу книжный конвейер.

Информационный поток обозначал, что прорабатывается вопрос, который относится ко всем наукам сразу и ни к какой науке в отдельности, — проблема времени. Широкий поиск проходил через все отрасли знания. В «Новой физике» мелькнула простая идея биологического времени. Мысль зацепилась за новые слова и теперь требовала расшифровки.

Он заявил тогда, что время в живом веществе выражено ярко и четко, значительно лучше, чем в окружающем инертном мире. Не иллюзия ли это такого же рода, как поиски утерянной вещи под фонарем, где светлее, а не там, где обронил? Может быть, мы сами, как живые организмы, склонны называть временем течение своей жизни и переносить его на остальной мир? То есть биологическое время — не является ли иллюзией?

Однако и весь его опыт, и вся литература свидетельствовали, что кроме такого представления множество других есть иллюзия. Она связана с последовательностью освоения мира в науке. Раньше всего точному знанию покорилось неживое вещество, неподвижное и отдаленное от человека. То, что проще, что равновесно и части чего имеют те же свойства, что и целое. Знание двигалось от периферии к центру, от неба к самому человеку. Сначала мир был разложен на обездвиженные части.

Неслучайно исторически первой создана геометрия — наука о строении неподвижного. После долгих веков развития она как бы пущена в ход Галилеем и Ньютоном. Они смогли измерить движение. Созданы и стали царить в науке великолепные законы динамики. Мир изображен в формулах скоростей и ускорений, где главенствует символ t, символизирующий время.

Но мудрый Ньютон в своем знаменитом определении времени как абсолютно независимой сущности изгнал его из материальной действительности, отнеся его по принадлежности к какому-то другому миру. Время — атрибут Бога и в механике не исследуется, заявил он. Механика выяснила способ измерения времени, но ничего не могла сказать о его природе, о том, что оно такое. Механика-то и представляла собой тот фонарь, под которым искали ясности, а причина времени находилась как раз в другом, темном месте.

Как и старая механика, так и новая физика напрасно пыталась обнаружить причину времени в устройстве механического мира, понял Вернадский. Совершенно правильно Ньютон вывел причину за скобки мира (внешнего, познаваемого только своими методами, ограниченного мира), в надмирные просторы. Употребляемое в механике и обозначаемое символом t время не принадлежит механическому миру, оно привнесено туда со стороны. Как говорят математики, этот символ есть независимая переменная неизвестной природы. Такое время удобно для любых измерений, но непонятно, не является свойством физических безжизненных тел и их движений.

Очень хорошо понял иллюзию науки Анри Бергсон, философ, которого давно чтил Вернадский. Владимир Иванович даже познакомился с ним в Париже в 1923 году. Один из немногих Бергсон сохранил трезвую голову во всеобщем ажиотаже, близком к умопомешательству, вызванному теорией относительности. Сам Эйнштейн никак не мог понять, почему скромная электродинамика так всех интересует, почему ему нет нигде проходу, как кинозвезде.

Бергсон объяснил феномен успеха теории относительности у широкой публики тем, что она вернула людям ощущение реальности времени, утерянное в классической механике. В скромной электродинамике, исследующей мир больших скоростей и ультраскопически малых объектов, время начинает растягиваться при приближении к скорости света. Конечно, этого никто не понимал, но зато все уяснили: время не абсолютно, но относительно, зависит от скорости движений в реальном мире. А поскольку сам человек погружен в него, значит, время имеет отношение и к его смертной природе. Публика усваивала, говорит Бергсон, что теория относительности прикасается к загадке, волнующей каждого, к его реальной жизни, что дело не в какой-то там электродинамике, а вот в этих знаменитых близнецах (придуманных, кстати, Ланжевеном), которые движутся с разными скоростями и потому стареют не одинаково.

Время и в самом деле — свойство движения реального мира, говорит далее французский философ. Только движение все физики понимают весьма узко — как механическое перемещение предмета из одной точки в другую. Но в мире существуют и другие виды движения, в том числе очень богатые по своему внутреннему содержанию. И наиболее богатое не что иное, как психическое движение в глубине личности. Это движение (а ему посвящена вся философия Бергсона) длит мир, придает ему длительность, которой на самом деле во внешнем мире нет.

Вернадский согласен с такой постановкой вопроса, и в понятии биологического времени расширил бергсоновское дление на весь мир живого, а не только на психические усилия личности. Говоря проще, время — это жизнь. И не в образном, поэтическом понимании, а совершенно буквально. Время инициируется, делается живым веществом, с которого начинаются все видимые движения и изменения в биосфере — в нашем реальном мире.

Вот только когда он уяснил себе смысл главного понятия — живого вещества. Его свойства относятся уже не только к одной, хотя бы и трехчастной науке биогеохимии, но ко всем наукам, ко всей действительности. В петергофском уединении он создал для живого вещества теоретический фундамент. Живое движение, как он уже нашел ранее, есть главное движение в мире. Оно управляет механическим безжизненным миром, приводя его в упорядоченное состояние своим необратимым размножением, строительством своих тел, становлением. А необратимость мы и называем временем.

* * *

От петергофского лета осталось множество записей, набросков, фрагментов. И все они посвящены проблеме времени. Тема, над которой Вернадский давно думал, наконец-то захватила его полностью. Он даже начал большую книгу «О жизненном (биологическом) времени». Масштаб оставшегося неисполненным замысла виден из того, что написанные 114 больших параграфов — по всей видимости, есть лишь историко-научное вступление к изложению логическому.

Из всего закончено полностью лишь одно произведение — «Проблема времени в современной науке». Прочел он его в качестве доклада, как обычно, на общем собрании Академии наук 26 декабря 1932 года. Несколько раз позднее он вспоминал потом знаменательное для себя самого событие. Вспоминал, как взволновались философы, как встал Луначарский и сказал, что после такого длинного доклада нет смысла открывать полемику. Обсуждение тогда не состоялось.

Что же взволновало обосновавшихся в храме науки философов, для которых Вернадский ввел тогда собирательный термин диаматы? Думается, они не так уж много понимали в существе предмета, их насторожил сам тон, очень непривычный, опасный для них, привыкших к дискуссиям в разрешенных пределах и под негласным надзором. Они услышали свободную научную речь. Какая-то тайная, недоступная им свобода, дар предвидения и пророчества, не совпадающего с официальными предначертаниями.

Немигающим оком человечества называл науку писатель Андрей Платонов. Скорее, око только открывающееся, воспринимающее все больше света и образов внешнего мира. При жизни одного поколения, говорил Вернадский, нам начинает открываться совсем новая картина мироздания, истинные его пространства и времена. «Видимое простым глазом звездное небо отвечает только нашему мировому острову, одному из миллионов — миллионов таких же мировых островов, галаксий»1. Перед нами открывается расширяющийся мир невероятных просторов. С другой стороны от нас в микромире мы видим ритмические процессы, совершающиеся закономерно в миллионные доли секунды. Между двумя этими масштабами лежит наш реальный мир, «грозных и тихих явлений природы», как он писал когда-то, мир соизмеримой с человеком природы — биосферы. «Вступая в область жизни, мы опять подходим к более глубокому, чем в других процессах природы, проникновению в реальность, к новому пониманию времени.

Бренность жизни нами переживается как время, отличное от обычного времени физика. Это длительность — дление. <…>

В русском языке можно выделить эту “durée” Анри Бергсона как “дление”, связанное не только с умственным процессом, отдельным словом для отличия от обычного времени физика, определяемого не реальным однозначным процессом, идущим в мире, а [механическим] движением. <…> Направление времени при таком подходе теряется из рассмотрения.

Дление характерно и ярко проявляется в нашем сознании, но его же мы, по-видимому, логически правильно должны переносить и ко всему времени жизни и к бренности атома»2.

Человек внедряется в мир световых скоростей и микромир, все лучше понимает время и пространство. В историческое мгновение — мигание ока человечества — открывается новое научное содержание, одновременно похожее, узнаваемое и непохожее, иначе выраженное. Некоторые называют научное брожение кризисом (и, уж конечно, диаматы, не обходившиеся без того, чтобы с удовольствием назвать кризис «буржуазным»). На самом деле, кризис говорит лишь о глубине кризиса старой ограниченной науки. Нельзя не привести концовку речи, многократно цитированную, но не теряющую своей внутренней энергии:

«Мы переживаем не кризис, волнующий слабые души, а величайший перелом научной мысли человечества, совершающийся лишь раз в тысячелетие, переживаем научные достижения, равных которым не видели даже поколения наших предков. Может, нечто подобное было в эпоху зарождения эллинской научной мысли, за 600 лет до нашей эры.

Стоя на этом переломе, охватывая взором раскрывающееся будущее — мы должны быть счастливы, что нам суждено это пережить, в создании такого будущего участвовать.

Мы только начинаем сознавать непреодолимую мощь свободной научной мысли, величайшей творческой силы Homo sapiens, человеческой свободной личности, величайшего нам известного проявления ее космической силы, царство которого впереди. Оно этим переломом негаданно быстро к нам приближается»3.

Как же диаматы могли вытерпеть «свободную человеческую личность»? Вскоре Вернадский увидел свой доклад напечатанным в академическом журнале в совершенно необычном обрамлении — с комментариями Деборина, шедшими сразу за текстом. Они назывались «Проблема времени в освещении акад. Вернадского».

Конечно, никакой научной критики у Деборина не содержалось. Озадачивало странное поведение редакции, печатающей критику сразу с критикуемой статьей. Тем самым редакция давала понять, кто здесь главный. Критик выступал не от имени истины, а от имени организации.

Что касается истины, то в деборинской статье по существу предмета мало что сказано. Почему-то новый академик постоянно ссылался как на главный авторитет на довольно-таки устарелую к тому времени книгу Ш. Гюйо «Происхождение идеи времени у первобытных народов» (должно быть, она просто имелась в его библиотеке), ну, и на известных классиков, конечно. Но зато его конечный вердикт вполне справедлив: «Все мировоззрение В. И. Вернадского, естественно, глубоко враждебно материализму и нашей современной жизни, нашему социалистическому строительству»4.

Вернадский получил номер журнала, будучи в командировке в Праге. Он, конечно, знал, что в лице этого диамата он еще перед знаменитыми выборами приобрел врага, но стерпеть не мог. Ферсману: «Прочел здесь полную передержек статью Деборина; он, очевидно, меня счел за дурака, приписав мне всякую чушь. Я ему посылаю в “Известия” Академии ответ и буду настаивать на его печатании»5.

В отповеди настаивал на праве ученого владеть любой философией, не считая ее неким инструментом познания, заменяющего научные изыскания. «В результате своего розыска акад. Деборин приходит к заключению, что я мистик и основатель новой религиозно-философской системы, другие меня определяли как виталиста, неовиталиста, фидеиста, идеалиста, механиста. Я не считаю такие определения обидными, они просто ложны. Я философский скептик. Это значит, что я считаю, что ни одна философская система (в том числе и наша официальная философия) не может достигнуть той общеобязательности, которой достигает (только в некоторых определенных частях) наука»6.

Но ответ его в «Известиях» снова напечатан с сопроводиловкой Деборина, повторяющей все недобросовестные аргументы. Полемика обессмыслилась, да по существу предмета ее вести и нельзя было. Но свой главный удар функционер, от которого если что и осталось в этом мире, так два печатных доноса, нанесет позднее.

* * *

«Другие», упомянутые в ответе Деборину, отнюдь не риторические фигуры, а лица вполне реальные. Начало 1930-х годов знаменуется критическим пиком направленных против Вернадского выступлений, первыми из которых были атаки на брошюру «Начало и вечность жизни».

Прежде всего в главном журнале диаматов «Под знаменем марксизма» появилась статья И. Презента, который вскоре станет зловещей идеологической тенью Лысенко и академиком. Статья против Ю. Филипченко и утверждавшейся им евгеники (о главных европейских линиях семей, давших львиную долю талантов в философии, науках, искусствах, государственных деятелей во всех странах). Под руку автора попалась статья Вернадского «Война и прогресс науки», и он обрушился на понятие свободного искания, бескорыстного познания как основы прогресса.

Но далее, прямо в следующем номере того же журнала, шла огромная статья некоего Д. Новогрудского «Геохимия и витализм» с подзаголовком «О научном мировоззрении В. И. Вернадского». Биогеохимические идеи отнесены тут к самым реакционным теориям, заклеймены как «законченная система виталистских взглядов». Почему-то особую злобу вызвала у автора идея человечества как геологической силы: как это, спрашивается, мысль управляет косной материей? Почему в процессе творчества главную роль играет свободная личность? И далее следовали призывы и лозунги: разбить, обезвредить, ликвидировать как «тормоз в реконструкции науки и техники на службе строительства социализма».

Таков стал советский тон: лихой и беспардонный. Вернадский думал даже, что Новогрудский — псевдоним какого-нибудь диамата. Каково же было его удивление, когда узнал, что Давид Моисеевич Новогрудский преподает микробиологию в Московском университете. Характерное встречается в дневнике восклицание: «Новогрудский — микробиолог! Надо о нем расспросить, а главное, наконец, прочесть статью против меня. Только просмотрел»7. Приехавший из Москвы Хлопин сообщил, что статью обсуждали среди преподавателей и студентов и многие его защищали. «Говорят, что Новогрудский уже признал в Москве на каком-то заседании свои ошибки в толковании моих работ. У меня нашли бессознательное применение материалистического метода?»8 22 марта 1932 года появляется запись, что начал читать статью, заставляя себя. Но так и неизвестно, одолел ли он ее.

В те годы и серьезные ученые сознательно или инстинктивно подстраивались под господствующий тон и старались применить диалектический метод. Дневник за 29 февраля 1932 года: «Академическое заседание. Доклад Вавилова интересный (скорее всего, Николай Иванович, а не его брат Сергей Иванович, в 1932 году тоже избранный академиком. — Г. А.). Режет ухо его подлаживание под материалистическую диалектику: количество переходит в качество и т. п. Это ясно не связано со всей работой. Производит трагикомическое впечатление: человек достиг результатов и затем их искажает, приноравливаясь к моде»9.

В статьях Вернадского нельзя при всем желании никогда отыскать хотя бы намек на подлаживание. Он писал и говорил, как и до революции; держался твердо, и недаром тянулись к нему люди, чувствуя «тайную свободу» сопротивления. Те же, кто за страх или за совесть перенимал «положенный» тон, рисковали больше него. Человек становился своим, а своих большевики никогда не щадили. Любого ожидало насилие. Такова страшная судьба Николая Вавилова, считавшего иногда нужным кланяться «боярскому дому».

С чужими сложнее. Обвинить его в «торможении социалистического строительства» нетрудно, поскольку не диаматообязанный. Но защищало академическое звание, принадлежность к «главному штабу науки», защищало само положение крупнейшего специалиста в области наук о Земле, о недрах. Защищал авторитет всех, кто непрестанно, как Ферсман, упоминал его в своих статьях и докладах, или как Карпинский, неизменно подчеркивал незаменимость Вернадского.

И хотя в 1934 году в Малой советской энциклопедии его наградили всеми мыслимыми обвинениями: виталист, идеалист и т. д., но минералогия и геохимия оставались неприкосновенными. На своей территории он хозяин. Так и произошло на самом деле реальное отделение науки от философии.

И скорее всего, именно определение Вернадского как идеалиста способствовало проходимости его статей. Он получил некий статус. Люди, составившие цензурный орган Академии наук — РИСО, уже в 1931 году при печатании статьи «Изучение явлений жизни и новая физика» нашли выход, как совместить необходимость печатать статью академика с обвинениями в антимарксизме (и как себя спасти). Запретить ученому печататься в академическом издании нельзя, и вот работе предпосылают специальное уведомление: «От редакционно-издательского совета АН СССР». Отдавая должное научным достижениям Вернадского, РИСО «не согласен» с его философскими выводами. Печатается уведомление на самом видном месте. С этих пор каждая его новая работа, выходящая отдельным изданием, сопровождалась этим странным предисловием.

Он не оставил без внимания трусливую ремарку: в чем «не согласен», почему «не согласен»? — гневно писал в РИСО. Опять насаждается средневековье, когда шла борьба за свободу научной мысли. Но все же пришлось смириться, подчиниться условиям, так как «это единственная для меня возможность сделать известными мои научные достижения широким русским кругам и вообще в пределах Союза. Никакому изменению текст моих статей не был подвергнут, и я мог высказать мысль свою до конца». Все же в некотором смысле ремарка полезная. Что, мол, взять с известного идеалиста?

* * *

В Старом Петергофе Владимир Иванович работал и над фундаментальным томом о природных водах. Своего рода научной поэмой воды можно назвать эту огромную — 50 печатных листов — книгу. Вода играет большую роль не только на планете, но и в мироздании. С ее помощью идут все химические обмены. И живое на три четверти и более состоит из воды. Вернадский открыл ею новое направление в области гидрохимии, возможно даже — новую науку. Он заявил, что вода — это минерал. Просто воды не бывает, она всегда в природе — раствор и бытие ее в недрах, на поверхности и в атмосфере, также в живых организмах разнообразно, но поддается классификации. Принципы классификации он и закладывает. Книга поражает размерами (почти тысяча параграфов), богатством научных фактов и, как всегда, высшим единством. Особенно интересны разделы об истории воды на планете, в космосе, в живых организмах.

Вышла она в 1934 году.

Лишенный на два года свободного воздуха, Вернадский продолжает забрасывать правительство письмами по поводу заграничной командировки. В феврале 1932 года пишет дипломатическую ноту Молотову: «Я подошел в 1930 году к новым большим обобщениям в областях, связанных с явлениями жизни в геохимии, в областях, которые я считаю настолько важными, что я, как ученый, должен ими определять всю мою жизнь. Сейчас в стране, находящейся на огромном историческом переломе, я могу вести эту работу только при регулярном использовании — в временных поездках — тех возможностей, которые веками накоплены за границей и которых нет и пока не может быть в нашем Союзе. Я учитывал это, когда в 1926 году вернулся в Ленинград после 3-летнего пребывания за границей»10.

Вслед за письмами отправился сам. В те дни в Москве проходила сессия Химической ассоциации. Его включили в делегацию ученых, которых принимал в Кремле Молотов. Вероятно, повезло: удалось обратиться лично. Молотов сказал о решении Политбюро: ему предоставлена командировка на год, и добавил, что он может ехать, когда пожелает.

Решил разделить драгоценную «вольную» на две части, по полгода, и с мая по ноябрь проводить в Европе. В середине мая 1932 года он уже в Германии. И в июне сообщает оттуда Ферсману, что побывал в Мюнстере, Гёттингене, Берлине и Лейпциге.

Гвоздем поездки стал Мюнстер. В феврале 1932 года он получил приглашение научного Бунзеновского общества, созданного в честь изобретателя спектрального анализа Роберта Бунзена. Оно пришло как нельзя кстати, потому что Вернадскому было что доложить. Всю эту зиму он с самозабвением работает над вопросами новой науки радиогеологии, определения возраста Земли новыми изотопными методами. Перспективы открывались грандиозные: получить полную картину геологической истории, от которой пока известны лишь самые последние страницы. И если, как он считал, геологическое время равно по длительности биологическому времени — открыть глубину существования на Земле биосферы.

Новые данные возрастов горных пород получат в США. Но и в Радиевом институте идут в том же направлении — углубляются в древние пегматиты Карелии, как докладывает ему вернувшийся оттуда Ненадкевич, его старый ученик, ставший недавно членом-корреспондентом Академии наук. В Радиевом работают и другие радиологи, составившие славу этой науки, например Иосиф Евсеевич Старик. Развитие методов работы с ураном и его изотопами ставит давнюю его проблему — овладение атомной энергией. И Вернадский снова пишет в правительство записку о создании научно мощного института в срочном порядке, то есть о реорганизации. «Пройдут годы — может быть, немногие, — и ожидания ученых станут жизненной действительностью. Мы действительно переживаем сейчас охват человеческим обществом новой формы огромной энергии с разнообразным жизненным приложением, новой силы аналогичной электромагнетизму…»11

Он указывает, что за десять лет в институте выращены замечательные научные силы. Например Георгий Гамов, делающий теоретические работы мирового уровня. Вернадский приводит конкретные расчеты затрат на строительство здания и оборудования. Но его попытка докричаться до властей так и осталась гласом вопиющего в организационной советской пустыне. Вторая возможность овладения атомной энергией застряла в сослагательном наклонении истории.

Но проникновение в глубины докембрия таили и другие грандиозные возможности, видимые тогда только им: «Сейчас — в эти ближайшие годы, примерно, с 1926 г. (год выхода в свет «Биосферы». — Г. А.), резко переходит в реальность и еще один важнейший вопрос радиоактивности, вопрос об определении геологического времени с помощью явлений радиоактивного распада. Эта работа не только вносит в человеческое сознание новое понимание времени — впервые за все тысячелетия истории научной мысли — но ставит на очередь коренную реформу геологии — в том числе всей горной разведки»12. Вот когда, думает он, проявится новое понимание времени взамен существующего пока невнятного физического понимания. 24 марта записывает: «Писал доклад о радиоактивности и успехах геологии. Ярко выступает отличие геологического времени от обычного в науке: сюда теория относительности не проникает — ибо здесь вопрос идет в микроскопическом разрезе мира»13. Оно будет связано с биологией, с биосферой, глубину существования которой можно измерять с помощью точнейших методов радиогеологии.

Вернадский работает с большим увлечением, готовит доклад для Академии наук. 25 марта в дневнике появляется запись: «Занимался вечером докладом о радиоактивности. Никак не могу осветить, как следует. Стихийно им охвачен и думаю перед сном. Сны с ним сливаются. Ясно чувствую несознаваемое другими значение и то, что это не идет в рамках тех представлений, которые строят современную научную работу. Личное проявление? Старомодная форма? Думаю об немецком докладе для Мюнстера — для академии буду говорить. Не знаю, смогу ли выразить. Но выразится это помимо меня». Однако доклад под вопросом совсем не по научным мотивам: старинное учреждение перестраивается на советский лад. Готовятся, например, пятилетние планы — явная показуха, которую к науке трудно приспособить. Сама суть ее — неожиданность. Содержательное планирование — гибель для нее, но власть требует именно его. Во всяком случае, доклад в академии отложен.

Но зато он произнес его в Мюнстере, перед грандами мировой науки. Съезд получился весьма представительным. Из Берлина прибыли Отто Ган и Лиза Мейтнер, из Кёнигсберга — Панет, из Фрейбурга — Хевеши, из Австрии — Майер, из Англии — Резерфорд и Чедвик. 17 мая Вернадский выступил с докладом «Радиоактивность и новые проблемы геологии». Через неделю он писал из Праги А. П. Виноградову: «Сегодня направил для печати свой доклад, который не прочел — а сказал главное (не очень удачно — многие плохо поняли — но зато после были очень интересные частные разговоры). <…>

Сейчас самое интересное в Мюнстере было указание на нейтроны и на распадение изотопов. Были и Резерфорд и Чедвик. Здесь новый огромный шаг в неизвестное»14. В этом и заключалась главная сенсация мюнстерского съезда, которую все ждали с нетерпением. Только что, в 1931 году Чедвик открыл нейтрон. «Прошло 12 лет после того, как выдвинутое в 1920 году Резерфордом представление о нейтроне получает подтверждение и дальнейшее развитие, — писал Вернадский в полном отчете о своей командировке. — В своем словесном докладе-воспоминаниях Резерфорд остановился на длительном перерыве между выявлением им вероятного существования нейтрона и реальным его установлением. По аналогии с пережитым им прошлым, он предвидит новый творческий расцвет радиологии, этим открытием нейтрона создавшийся. [Искусственное] разложение атома, только что происшедшее, явилось ярким этого подтверждением… Его рассказы были — помимо докладов о нейтронах — самым новым и интересным на съезде. Интересна и сама его личность человека, достигшего величайшего научного положения в Англии, неуклонно и неустанно продолжающего работать»15.

Но вскоре «интересные разговоры» закончатся. То был вообще последний, почти идиллический для научного общения год — последний перед победой нацизма в Германии и разделением науки на немецкую и остальную. Последний год работает Виктор Гольдшмидт в Гёттингене (где Вернадский после Мюнстера делает два доклада и печатает их в немецких журналах). Через несколько месяцев Гольдшмидт переезжает в Норвегию. Уезжают навсегда Эйнштейн, талантливая сотрудница Гана Лиза Мейтнер.

А пока второй границы в Европе еще нет, Вернадский ездит по научным центрам. В Берлине его ждал сюрприз: минералог Эрнст Шибольд экспериментально доказал существование каолинового ядра алюмосиликатов, формулу которого Владимир Иванович дал еще четверть века назад, того самого ядра, над которым они недоработали тогда в Киеве, захваченном Петлюрой, когда погиб студент Наумович.

От середины июля до середины сентября провели под Прагой все вместе. Наталия Егоровна вспоминала: «После долгих размышлений и поисков решили нанять комнаты в меблированном доме, вновь открытом под Прагой на Шарке. Это было удобно для занятий Николая Петровича и Ниночки, для библиотек Владимира и ввиду возможности устроить в одном доме с нами Георгия и Нинетту. Дом был с иголочки, нов и чист. Вся мебель новая и приятная чистотой. Стоял дом на самом краю города. Перед ним расстилались поля и рощи. Скоро к нам присоединились Георгий и Нинетта. Очень было радостно быть всем вместе. Мы ходили гулять, спускались вниз, в овраг, обросший травой и деревьями, поднимались по другую сторону его. По утрам все наши ездили в Прагу по делам, а к обеду все соединялись»16. К этому приезду относятся тревожные сведения о внучке Танечке. Оказалось, что она запаздывала с разговорной речью. Надвигалась тяжелая драма в жизни Толлей. Психическое отставание с годами увеличивалось, пока не выяснилось, что ребенок умственно неполноценный. Это произошло через несколько лет.

Как будто действительно сбылось проклятие сурового прадеда Ивана. Жена Георгия не могла иметь детей. Род Вернадских затухал. И даже дети сестер не дали потомства.

* * *

В середине сентября Вернадский один уехал в Париж. Поскольку письма просил посылать на улицу Бюффона, в Музей естественной истории, ясно, что ехал к Лакруа. Работал в музейной лаборатории и ходил, как всегда, в Национальную библиотеку. Очень подолгу беседовал с мадам Кюри.

Ферсману сообщает: «Сейчас решил немного изменить ход работы, так как получил третье настойчивое приглашение Самойловича дать доклад к ноябрьской сессии. Что сие означает?»17 Вскоре узнает, что сие означает приближение очередного громкого юбилея советской власти — пятнадцатилетия Октября. Каждая организация должна отчитаться перед народом, читай, перед начальством, в проделанной работе. Востоковед А. Н. Самойлович в эти годы возглавлял Отделение общественных наук и готовил означенный доклад академии.

В 1927 году, когда отмечалось десятилетие, Вернадский в подобных условиях написал статью «Геохимия в Союзе». Теперь решил воспользоваться еще одним поводом для публичного выступления, но отметить не пятнадцатилетнюю дату, а шестнадцатилетнюю. Шестнадцать лет работы над проблемой живого вещества.

Она больше, чем научная проблема. Она сама его жизнь.

Светом 1916 года освещена вся его судьба. Тем более полезно оглянуться и обозреть, что сделано, соединить путь общими идеями и понять скрытый в дебрях будней маршрут. Живя в двух несовпадающих временах: биологическом и безвременном измерении разума, идей и духовных переживаний, — ученый вынужден сводить их воедино. На своем острове, где миг и вечность совпадают, сохраняя себя от разрушения, воздвигая духовную крепость, он противостоит обвивающей его реке времени, в которой один миг с другим трагически никогда не встречается.

Действие той пружины, которая закрутила его жизнь и вытолкнула к новым горизонтам в самое неподходящее время, в Шишаках, накануне русской смуты, тогда только начиналось. Трудно было предположить, набрасывая тогда торопливые и несовершенные очерки о живом, что судьба, проведя через невиданные испытания, сохранит его для нового творчества, что программа, которую он так ярко представил на пороге гибели, все еще разворачивалась.

И пусть Институт живого вещества не создан. Действует лаборатория. Двадцать пять сотрудников, правда, поставленные в ужасные условия, все же работают. Вышли уже два тома ее трудов. Пусть не удалось ввести в науку такие ему ясные понятия, как вечность жизни и живого вещества, но они все же высказаны и будут отныне жить сами по себе.

Может быть, смертному человеку и не дано соединить миг и вечность, дотянуть первое понятие до второго, выразить себя как целое. Но он не оставляет героических попыток, принимает вызов и продолжает творить, припадая к таинственному источнику внутренней силы. Дневник 12 марта 1932 года: «Всегда, когда читаю книги о жизни таких людей, как Гете (недавно Галилей), какое-то странное испытываешь чувство: точно не выраженная (?), не охваченная целиком прожитая жизнь. Точно дотрагиваешься к чему-то не окончательно осознанному. Как в больших литературных произведениях: форма мешает выявить большое содержание — так было у меня в молодости при чтении Шекспира, Достоевского, Толстого: величайших творцов. Так и сейчас то, что выявляется в моей научной работе и тот “демон”, который во мне сидит»18.

Париж, созданный для научного уединения, придает силу мысли. То, что заявлено в «Начале и вечности жизни», в «Новой физике», — теперь, когда он связал живое вещество с временем-пространством, приобретало вселенское значение. Главное, что его мысли теперь не просто мысли. Нашлась опытная ниша для их перевода со словесного уровня на опытный. Создана новая наука — биогеохимия. Наука о составе, строении и геологическом (он же — космический) измерении живого вещества. Она связывает в единый информационный узел (если бы он знал такой термин) пространство-время (био), вещество мира (гео) и энергию (химия). Тот вопрос, который в 1922 году задан в «Вечности жизни», достаточно ли вещества и энергии для описания Космоса, получил разрешение: нет, недостаточно. Не хватает третьего ингредиента: живого вещества, придающего веществу и энергии длительность (дление) и форму пространства. Без жизни Космос не существует, не может существовать.

Приехал он домой с готовым текстом. И на юбилейной сессии Отделения математических и естественных наук 15 ноября 1932 года прочитал его. Сессия проходила в главном зале академии. Высокий и негромкий, но убедительный голос звучит под сводами классического творения Кваренги:

«Биогеохимия научно вводит в этот закономерный стройный мир атомов, в геометрию Космоса, явления жизни как неразрывную часть единого закономерного целого. Связывая жизнь с атомами, биогеохимия логически неизбежно вводит явления жизни в круг тех проблем, которые выявляются структурой, организацией самих атомов, состоящих из более мелких закономерных единиц, охватывающих весь научно построяемый мир. <…>

Мне кажется, что благодаря этому философское и научное значение биогеохимии очень велико, так как до сих пор в картине научно построенного Космоса жизнь исчезала или играла ничтожную роль. Она не была связана с Космосом как необходимое закономерное звено. <…>

Это методологическое значение вхождения явлений жизни в атомную научную картину Космоса прежде всего сказывается в том, что отметает одно из тех представлений, которые играли огромную роль в точном знании, представление о механизме Вселенной дает опору другому представлению — представлению об организованности Вселенной, о ее порядке, причем для понимания и работы над такой организованностью мы можем научно выдвинуть и научно использовать одно из ее проявлений, лежащее в основе учения о жизни, — понятие о живом организме. <…>

Считаю нужным отметить, что, отбрасывая представление о механизме в структуре Космоса и вводя представление о его организованности, я предрешаю, считаю для научной работы нашего века удобным учитывать, что научная картина мира не может быть сведена всецело к движению, даже в своем материальном выражении. Еще недавно такое сведение являлось идеалом научной работы. <…>

С этой точки зрения включение явлений жизни — через биогеохимию — в научную картину атомного строения Космоса приобретает значение и интерес не только для ученого, но и для философа и для всякого образованного человека. Оно может развернуться в большую научную дисциплину»19.

Как приятно было бы написать, что собратья по академии, затаив дыхание, слушали речь, захваченные перспективами создания новой, более отвечающей реальности, картины мира. Но кто мог понять его? Да и что значит понять? Обычно кажется, что понимание равнозначно объяснению. Но последнее — вещь обманчивая. Надежно лишь знание, описание явлений. Надо не смущаться непониманием и опираться на факты. Наука, в отличие от философии и религии, принимает мир таким, как он есть, даже если он не очень понятен, если даже он не может быть объяснен или кажется нам необъяснимым. Вернадский всегда первым долгом ученого считал установление эмпирических фактов и выведение из них эмпирических обобщений, а они всегда порывают с предыдущими общекультурными традициями и основывают знания на теоретических принципах.

Но кто мог понять? Может быть, биофизик Петр Петрович Лазарев? Как раз в 1932 году он часто появляется на страницах дневника. Знают друг друга с Московского университета. Оба ушли из него в 1911 году после демарша Кассо. Лазарев часто заходит к Вернадскому. Судя по записям, они ведут откровенные разговоры, но все же больше о положении в академии и о преследованиях диаматов, от которых Лазарев много претерпел. На него приходила куча доносов, он даже был арестован в связи с перепиской с зарубежными учеными. Но нет следов общения на тему биосферы с Лазаревым.

Александр Евгеньевич Ферсман? Да, научно наиболее близкий человек. Но только до геохимии. Далее их мысли расходятся. Геологическую деятельность человека Ферсман понимает как техносферу, но не как действие разума. Вечность жизни как научная категория вообще оставляет Ферсмана холодным.

Сергей Федорович Ольденбург? К великому сожалению, блекнет его друг. Устал, надорвался в борьбе. Год перелома переломил и его. Идеи Вернадского он воспринимает как тексты из буддийских монастырей — образно. Дневник: «Вечером с Сергеем Федоровичем и Еленой Григорьевной. Разговор о Москве. Потом о вечности. Сергей как всегда скользит неглубоко. Я уверен, что он вечность [не понимает] (и очевидно, так понимали диаматы и т. п. в Москве)… Мое представление о вечности связано с понятием вечных законов природы (вечного порядка природы) — его: без начала и без конца»20. Стало быть, вечность, по Ольденбургу, — множество лет, бесконечность во времени. Ее еще называют в философии дурная бесконечность.

Есть, правда, надежда на новое поколение. Самые близкие духовно люди порой приходят неожиданно, сами по себе. Так в феврале 1932 года появился на горизонте биогеохимик Александр Михайлович Симорин, врач из Саратова. Он прочел брошюру «Начало и вечность жизни», потом другие произведения и пленился идеей космичности жизни. В Ленинграде побывал на каком-то докладе Вернадского, возможно, на «Новой физике», прочтенной в Обществе испытателей природы. Познакомились, и Вернадский помог ему устроиться в Океанографический институт. Начал работать по заказам БИОГЕЛа, анализировать морские организмы.

Но в целом научное одиночество возрастало.

* * *

В записях начала 1930-х годов следы душевного общения и теплоты в основном с Д. И. Шаховским и с И. М. Гревсом. Иван Михайлович в геохимические проблемы вникать не может, но оба глубоко чувствовали исторический процесс и силу научного начала в жизни человечества. Философски они очень близки.

Дневник 15 марта 1932 года: «С Иваном разговор о религии. Я думаю, что глубже всего в понимании мира музыка и те настроения, которые переживаются при творчестве, — для меня научном. Что могут дать вдохновенные настроения даже философско-религиозные, раз они выражены словами и формулами нашей общественной жизни. Нет критериев на верность, кроме веры — личной. А другие будут выбираться из этих соображений — страха, моды, удобства, насилия. Ни одна религия не дала общеобязательных, стихийных форм. Идея откровений не имеет реальной опоры.

Но с другой стороны — общность всего живого. Сознание как его часть. Тут может быть та обязательность, какая достигается только наукой. Она еще не достигнута.

Как будто открывается возможность построить во многом новую широкую базу (религии? — Г. А.)» 21 . Часты записи о гонениях на христиан. Повсюду в обстановке коллективизации и культурной революции закрывали, взрывали церкви. Некоторые города оставались без храмов. Верующие как бы попали в Рим времен Нерона.

Однако можно разрушить все церкви, но нельзя искоренить религиозные чувства. В разговорах с Гревсом они часто уточняют границу науки и религии. Бог — антропоморфен, в Нем идеализированы все лучшие свойства человека, в Него помещены все идеалы. Вернадский же может принимать его только как невыразимое, как Нечто.

Вот и Дмитрий Иванович спрашивал у него: «И кажется бесспорно — последний итог — религиозное мировоззрение. <…>

Мы уже приперты к последней стенке, и откладывать еще — не приходится. “Выкладывай теперь же все, что имеешь за душой”. Я думаю, что мы правильно поступали, не отдавая много сил на разработку подобных проблем. Силы требовались на другое — общеполезное, всенародное дело, и отвлекать их даже на эти важнейшие вопросы духа не приходилось. Но теперь пришло время именно их ставить и, мне кажется, пора сделать попытку подойти к их решению до некоторой степени совместно. Как Ты об этом думаешь?»22 Так они и беседовали втроем, потому что письма Шаховского передавали, как всегда в братстве, один другому.

Конечно, религия — неотъемлемое свойство мировоззрения человека. Без нее душа неполна. Под влиянием науки религия может и должна изменяться, принять другие, современные формы. Через два дня он как бы продолжает разговор с Гревсом: «Споры о формах религиозных представлений суетны и мало что дают. Нам ясно, что научная картина мира, скажем, Архитаса (древнегреческий механик. — Г. А.) и его круга бесконечно далека от нашей, а наша еще более далека от реальности. А это — единственное общеобязательное. Откровение и философские концепции перед созданием науки — мелочи в смысле достоверности — но основной фонд откровений и философских построений — как музыка, заходит за пределы науки, идет дальше и глубже, но не их словесное выражение»23. Рядом с религией у него всегда возникает музыка — самое простое, самое глубокое и самое непонятное, иррациональное из искусств. Ритмизированное и гармонизированное время. А ведь как раз из музыки родилась наука, в том числе такая совершенная, как математика. Ища предполагаемую музыку небесных сфер, вывел свои великие законы Кеплер. Вернадский немало бывал на концертах, в костелах на органных мессах. Знал не только музыку, но и ее историю и часто размышлял о ней. И просто наслаждался ею. Музыка Баха, Генделя, Рамо всегда погружала его в собственную глубину, где чувства связываются с неземным миром.

Без сомнения, искать утешения в религии и искусстве заставляла Шаховского и Гревса не только не прекращавшаяся умственная и нравственная работа, но и само течение эфемерной советской действительности. И старческие слабости, все время напоминающие о неизбежном конце.

Тем более что вокруг, вблизи и вдали стремительно уходило, сокращалось и таяло их поколение. В июне 1928 года умер Иван Ильич Петрункевич, в апреле 1932 года — оберегавшая его последние годы Анастасия Сергеевна. Софья Владимировна Панина встретила Вернадских в Праге в трауре по матери.

«Перед отъездом из заграницы я получил трогательное прощальное письмо от Ф. Изм. Родичева, — вспоминал о 1932 годе Вернадский. — Он как бы сознавал, что мы не увидимся»24. Возможно, что прощальное письмо Родичева навеяно, как всегда, духоподъемным обращением к нему Шаховского, который не уставал сзывать живых. 31 октября 1930 года он писал Родичеву: «Милый, милый, милый, милый Федор Измайлович. Мы оба уже скоро умрем. До этого надо сказать Вам два слова. Сердце мое все до самых краев полно чувством горячей благодарности к Вам за то, что Вы дали мне в жизни, не той жизни, которая тянется длинной лентой дней, месяцев и годов, а той, которая вся одна и неделима. Чувство это, как видите, не только переполнило сердце, но и бьет через край. Все так прекрасно, трогательно и разумно в Ваших ко мне отношениях, как прекрасна, трогательна и разумна Ваша душа. <…> Я не один, я один из очень, очень многих. Пускай же чувства этих многих помогут Вам до конца спокойно совершить свой путь»25.

Шаховской напоминает слова Тютчева о Пушкине: тебя, как первую любовь, России сердце не забудет. Родичева старались забыть в Совдепии. Другие помнили его яркие речи в Государственной думе, помнили его страстное стремление придать государственному организму правовые начала. Но настоящей памятью сердца России должны остаться его работы по образованию, строительство каждый год по восьми школ в уезде. Он первым в стране достиг в своей Весьегонии объявленной цели, которую большевики потом приписали себе, — всеобщего начального образования.

Родичев умер 6 марта 1933 года.

Вот еще одна показательная запись Вернадского 1932 года: «Застал, вернувшись, к 7 ч. Ивана. Он прочел письмо Мити — грустное, трогательное. Старики мы, доживающие жизнь: прошлое преобладает над будущим. Он выделяет меня и я действительно не чувствую силы прошлого — еще живу, и мысль все идет и разворачивается. Он подметил то, что я чувствую — стихийное развертывание и углубление»26.

Существовать для Вернадского — значит мыслить. Все его дневники и письма по-прежнему полны планов, общественных и личных, полны глубокого и обширного, всестороннего интереса к жизни. Полны бодрости, несмотря на старческие недомогания. Он приближался к семидесяти годам, прекрасно зная, что согласно крымскому видению умрет когда-то к восемьдесят второму году.

Говорят, что Прометей, дав людям огонь, отнял у них дар предвидения, чтобы они не сознавали своего конца, и тем увеличил неопределенность поведения. Вернадский в предвидении предела жил, спокойно относясь к запрещенному Прометеем знанию. Только стал более расчетливым, точно планируя, над чем нужно работать, а что отложить навсегда.

 

Глава двадцать вторая

«МНОГОЕ СДЕЛАЛОСЬ МНЕ ЯСНЫМ, ЧЕГО НЕ ВИДЕЛ РАНЬШЕ…»

«Картина жуткая». — Еще одна новая наука. — Слово уже найдено. — Книга жизни. — Полгода на свободе. — Смерть С. Ф. Ольденбурга. — Васильевский остров отплыл. — Арест Б. Л. Личкова. — Рождение «Проблем». — Философская обитель

По сравнению с заграницей вновь бросается в глаза русское неблагополучие. И за рубежом повсюду толки о мировом кризисе и упадке. Но всё познается в сравнении. В Германии 1932 года Вернадский, правда, заметил признаки экономической депрессии. Зато в других странах на поверхности ничего не видно, а в Чехословакии даже, напротив, все признаки процветания, в городах идет большое строительство.

Россия продолжает падать: Вернадский не ездит по стране, но к нему сами стекаются вести отовсюду. Дневник 12 февраля 1932 года: «Был Ненадкевич. <…> Рассказывал о Нижнем Тагиле, где его брат. Тяготится однообразием. Культурные условия жизни очень плохи. Большая стройка. Работа ведется “раскулаченными”, их отовсюду присылают. Живут в ужасающих условиях жилища и еды. Полное рабство — хуже поселений 18 века. Крепостное право — их дети освобождаются из этого рабства? Неужели к этому идет. Я здесь делаю вывод, который, наверное, делается и живущими там. <…>

Стройка огромная и большая растет на Хибинах: в основе труд крепостной на горе, на силах и страданиях невинных.

Ужас жизни русского крестьянина непрерывный. Страдание. Но силен дух, т. к. это понимается и переходит от поколения к поколению»1.

«Был Симорин. <…> Положение на Мурмане. Пьянство всех постоянных ответственных партийных работников. Это, по-видимому, широко распространено. И здесь в Академии, и в магазинах.

Фактически хулиганство, невежество, воровство и пьянство разъедают правящий аппарат.

В Ташкенте, Саратове — в провинции настоящий голод и в городах во всяком случае. А деревня находится в страхе крепостного права. Картина жуткая»2.

По записям видно, как неумолимо сбывается его украинский прогноз о голоде.

Восемнадцатое февраля 1932 года: «Вотчал из Киева. <…> В деревнях — крепостное право в форме военных поселений и государственных крестьян, лишенных частной собственности и дома. Бегут, кто может, бросая все — в Кузнецкий бассейн и т. д. Мальчуган семьи, где он живет летом на “даче”, напевает:

Нема хлиба, Нема сала, То совийска Влада стала» 3 .

Через десять лет он оценивал тамошнюю обстановку 1932 года так: «На Украине — голод. Он произведен распоряжением центральной власти — не сознательно — но бездарной властью. Доходило до людоедства. В конце концов местная украинская власть оказалась виновной — кончилось самоубийством Скрипченко (имеется в виду Скрыпник. — Г. А.) — хотя украинское правительство исполняло веления Москвы. Крестьяне бежали в Москву, в Питер — много детей вымерло. В то же время в связи с неприятием колхозов (второе народное крепостное право — ВНКП — Всесоюзная народная коммунистическая пар тия). Л. Н. Яснопольский (академик ВУАН. — Г. А.) бежал из Киева от голода в Москву. Я помню, как в Петербурге на колени на набережной Невы бросился в ноги крестьянин с семьей, доехавший в Питер. <…> Я дал деньги и имел с ним разговор»4.

Украинские академики рассказывают ему о разгроме академии. Двадцать академиков и сотни сотрудников репрессированы. Опале подверглись его близкие соратники Василенко и Крымский.

Краткая передышка конца 1920-х годов закончилась, и великий перелом коснулся всех, в том числе и населения Ленинграда. Дневник 10 марта 1932 года: «Ухудшение условий жизни, слухи о войне, голод, финансовый надвигающийся быстрыми темпами крах, исчезновение продуктов, резкое ухудшение в положении печати (исчезновение газет и ухудшение их содержания), уменьшение производства книг (невозможно их достать), гнет и произвол: очень тяжелый фон разговоров и настроений. Удивительно приспособляющееся животное — человек. Великие идеи и искания и бездарное исполнение и искажение на каждом шагу. Пропала идея свободы, свободы не только при исполнении, но и при искании»5. Таково светлое будущее, куда завели страну социалистические лидеры.

Положение самих же академиков именно в дни голода немного улучшилось. В полуграмотной среде властителей — выходцев из народа академики кажутся какими-то небожителями. Общественное мнение превозносит звание академика, им устанавливают «совнаркомовские пайки», спасают и отделяют от народа. По особым спискам через Дом ученых стали выдавать дешевые и лучшего качества продукты. На 80 рублей в месяц там можно было купить столько продуктов, сколько на рынке за 300 рублей и больше. Зато все остальные сотрудники Академии наук — не академики — на общих основаниях. В таких условиях влачил жалкое существование Радиевый институт. Относясь к учреждениям, не имевшим военного значения и не дававшим немедленной пользы, он снабжался сиротски. Так, лет десять строили циклотрон. Держались, как первые христиане, идеями и энтузиазмом.

* * *

Мюнстерским докладом началось формирование радиогеологии. В Радиевом институте сложился один из двух мировых центров ядерной геохронологии (другой центр — в Соединенных Штатах). В 1932 году под председательством Вернадского в академии образовалась комиссия по определению геологического возраста горных пород.

Сегодня понятое об абсолютном возрасте — уже привычное. Не удивляемся мы и цифрам о возрасте Земли — 4,5–5 миллиардов лет. Откуда взялись эти цифры, которые сегодня знает каждый школьник? Конечно, они добыты тяжким трудом ученых.

До начала XX века точных цифр в геологии не существовало. Еще во времена Ньютона научная комиссия под председательством архиепископа Ашера установила, что Бог закончил создавать мир в пятницу 26 октября 4004 года до Рождества Христова. Все образованные люди понимали условность этих цифр, но только Бюффон дал первую, основанную на научных данных цифру существования Земли и разделил ее на две эпохи — формирования планеты и развития ее природы. И то у него были крупные неприятности с теологами Сорбонны.

Возраст Земли огромен и мало представим, говорил вслед за ним Ламарк. Вглядитесь в темп изменений, которые происходят в недрах и на поверхности. Как год за годом наслаиваются отложения, окаменевают раковины, как медленно вызревают кристаллы и минералы. Каждый видел слои песка и глины на стенках оврагов или вырытых при строительстве котлованов. Кто бывал в горах, конечно, обращал внимание на вздыбленные слоистые скалы, состоящие из пестрых, отделенных друг от друга по цвету и составу напластований. Геологи давно, конечно, поняли, что слои представляют собой следы морских отложений. Горы растут в море — есть такой афоризм в геологии.

Наблюдения дали понятие о величайшей древности горных пород, во-первых, а во-вторых — об их порядке: нижние слои — гораздо древнее, чем те, что расположены выше. Слои давали образ времени, наподобие годовых колец на спилах деревьев, только каждый слой — не год, а неизвестные века и тысячелетия. При дальнейшем углублении картина несколько утрачивала стройность, поскольку оказалось, что слои могут смещаться, продавливаться интрузиями, прорезаться сбросами, наклоняться, вздыбливаться вертикально, даже опрокидываться. Нигде на Земле, как оказалось, нет сплошного и стройного осадочного чехла. К тому же в глубинах в условиях нагрева и давления породы метаморфизируются, теряя все признаки, по которым осадочные породы относят к какой-нибудь эпохе и располагают на шкале времени: старше — моложе.

Дарвин, много вдумывавшийся в прошлое Земли, сказал, что от многотомной ее истории остался один том с несколькими главами, от которых сохранились разрозненные страницы с отдельными строками. Но все же само дарвиновское представление, называемое неполнотой каменной летописи Земли, исходило, как и представления других, из общего соображения о полной истории. Когда-нибудь все строки, страницы, главы будут восстановлены и мы прочтем всю книгу.

К 20-м годам XX века усилиями многих геологов, среди которых выделялся Артур Холмс, создана геохронологическая шкала. Эры, периоды и более дробные деления соединены в общую картину, по которой можно определить древность пород и слоев. Но только относительную древность. По ней можно свериться, к какому периоду относится данный комплекс — старше или моложе он соседнего. Но сказать, например, сколько лет продолжался тот или иной период, нельзя. Нельзя определить и самое простое — сколько лет данной породе?

В начале века из физики пришла надежда покончить с неполнотой каменной летописи. Распад радиоактивных элементов и превращение их в другие, как оказалось, происходят в определенном, ни от чего внешнего не зависящем темпе. Он подчиняется только внутриатомным событиям.

Следовательно, любой минерал, содержащий радиоактивные элементы, представляет собой часы, идущие с огромной точностью и постоянным темпом. Пожалуй, первым понял значение радиоактивности для геохронологии Пьер Кюри. Его идеи подхватил Джон Джоли, чей доклад на Дублинской сессии Британской ассоциации произвел на Вернадского неизгладимое впечатление. Первый метод определения возраста горных пород по соотношению урана и свинца открыл канадский радиохимик Б. Болтвуд.

И тогда шкала Холмса заговорила. Он привязал ее теперь к обычным годам, сопоставимым с человеческой жизнью, с привычной исторической хронологией.

Выступив в 1910 году со своей знаменитой речью о радии, Вернадский направлял поиски радиоактивных минералов. Сначала в его радиохимической лаборатории в мастерской Куинджи, потом в Радиевом институте выросли кадры ученых, умеющих проводить их камеральные исследования. Среди них все тот же Константин Автономович Ненадкевич, искавший древнейшую породу на территории нашей страны, Иосиф Евсеевич Старик, Владимир Ильич Баранов, Виктор Викторович Чердынцев.

Двадцать четвертого — двадцать восьмого ноября 1932 года они и все остальные причастные собрались на конференцию по радиоактивности в Радиевом институте. Вернадский выступил на ее открытии с речью. Наверное, эту дату и нужно считать стартом в стране новой науки — радиогеологии. Во всяком случае, на конференции была сформирована академическая Комиссия по определению возраста горных пород. Вернадский просил Ферсмана взять на себя председательские функции в ней, а сам остался заместителем.

* * *

Вернадский начинает задумываться и над большой книгой, главной темой которой будет понятие о геологической деятельности человечества и — более — о положении человека в мировом порядке вещей. Идея формировалась долгие годы: от первых записей в дневниках о достижениях разума как основном содержании истории человечества — через историко-научные работы о российском XVIII веке, через симферопольскую лекцию 1920 года, потом «Автотрофность», где разум называется космической силой, — до рубежной речи «Мысли о современном значении истории знаний» о научном этапе биосферы Земли. Теперь требовались обобщения.

Возникли и внешние побудительные мотивы. Его идеи стали входить в обиход, сначала во Франции. Из воспоминаний: «В 1927 году вышли лекции в College de France профессора, ученика и самостоятельного бергсонианца Ed. Le Roy: “L’exigence idéaliste et le fait de l’évolution”, P., 1927.

Когда я приехал весной в Париж, то я раза два-три, встречаясь в обществе, [слышал], что обо мне говорил Le Roy на своих лекциях. Его посещала большая интеллигентная публика.

Я с ним познакомился лично в год, когда уже в Париже не было его друга иезуита, крупнейшего палеонтолога и геолога Chardin de Teilhard (правильно Teilhard de Chardin. — T. A.), профессора Католического университета в Париже, с которым я…»6

Запись обрывается, она не датирована. Много неясного. Когда познакомился и как? Тейяр де Шарден перестал быть профессором Католического университета в 1923 году. Французская «Геохимия» вышла в 1924-м, статья «Автотрофность» — в 1925-м. Поэтому говорить о роли биосферы и разума в истории и настоящем Земли в своих лекция Леруа мог только после этого.

В 1928 году, когда Вернадский оказался снова в Париже, он получил письмо по пневматической почте на адрес Школьного отеля на улице Деламбр, в котором он остановился. Оно подписано Пьером Тейяром. Из него можно понять (почерк трудный для чтения), что профессор Леруа будет завтра, между десятью и двенадцатью часами7. Об этой встрече нет сведений, но голубой листок пневмопочты все равно связывает всех троих основателей учения о ноосфере: Эдуарда Леруа — видного математика и логика, который, как сказали о нем позже, когда его возводили в звание академика, возродил во Франции метафизику, его друга Пьера Тейяра — члена ордена Иисуса, геолога и антрополога, открывателя синантропа и будущего автора «Феномена человека» и третьего — русского академика. Их судьбы скрестились на краткий миг весной 1928 года, чтобы замкнуть композицию, потому что еще раньше подлинная связь осуществилась идеально.

В 1928 году во Франции вышла еще одна книга Jlepya «Истоки человечества и эволюция разума», где автор неоднократно ссылается на Вернадского и на его представление о роли культурного человечества в химии биосферы и одновременно на своего друга Пьера Тейяра и его неизданные тогда еще мемуары.

Они порознь оценивали человеческую историю одинаково: как следствие развития природы. Но при этом преодолели традиционный взгляд на человечество как на некоего антагониста остальной природе. Его появление всегда представлялось мистическим, рационально не объяснимым. Такая умственная традиция идет от христианской натурфилософии, от возвеличения человека как существа боговдохновенного. Он во всем противоположен природе, не совпадает с ней. Все, что относится к произведениям его рук, труда и творчества, называется искусственным, в отличие от произведений природы, и, следовательно, не подчиняется природным закономерностям.

Есть и другая, более молодая тенденция — чисто научная или позитивистская. Она заставляет нас считать человека, произошедшего от обезьяны, зоологическим явлением, изучает его физиологию, анатомию или психологию, как любого другого животного.

Творцы понятия ноосферы преодолевают крайности и ограничения обоих подходов. Найдена мера отношения человека к самому себе. Человек прекрасно вписывается в естественную историю, являясь высшим на сегодняшний день плодом эволюции, но не в зоологическом, а в биосферном смысле. Потому что эволюционирует не столько вид, сколько вся природа в целом. Изобретенные человеком орудия и его общественная организация есть такие же органы эволюции, как телесные органы животных. Они играют ту же роль.

Эта роль хорошо описана в «Геохимии». Книга вначале наталкивает нас на мысль, что человек по характеру воздействия на биосферу ничем не отличается от других животных и растений. У него есть своя функция на планете, как есть она, например, у земляных червей, которые пропускают сквозь свои тела почву и тем изменяют ее.

Но вся тонкость такого геохимического взгляда заключается в выясненной особенности человечества. Оно действует в интересах собственного разумного сознания, но не инстинктивно, как земляные черви. Природа человека в его сознании, а не в его физиологии, как у животных. Вернадский нашел сбалансированное научное выражение для этого глобального явления. Не смущаясь тем, что роль человека нельзя объяснить в рамках привычной логики, нужно признать сам факт: разум — природное, космическое явление. Он образует земную оболочку. Мы мало что поймем в эволюции, если представим себе человека, сидящего на своей веточке могучего древа жизни, как рисуют его обычно в популярных книгах. Ничего не дает и другой известный образ: некое животное выползает из воды, постепенно поднимается на задние лапы, потом в виде волосатого троглодита шагает с дубиной, и, наконец, вот он уже господин в цилиндре и с тросточкой. Популярные образы запутывают дело.

Эволюционирует не человек, а вся его географическая сфера. Мы должны рассматривать его в единстве со своей средой. Человечество изменяется и изменяет одновременно поверхность земного шара.

Вот что писал Леруа: «Окинем взором историю живых форм. Мы выделим в некоторые эпохи возникновение одного вида внутри других типов организации в возрастающем порядке: животные, позвоночные, млекопитающие, приматы. Всякий раз речь идет о группах, в которых жизнь усвоила ступень прогрессивного восхождения. Все эти ступени подготовляют высвобождение, становление жизненным усилием внутреннего сознания. Но решительный шаг высвобождения всей мощи рефлектирующего сознания сделан в Человеке. С этого момента кажется, что работа по чисто биологическому совершенствованию закончена. Во всяком случае, эволюция теперь и отныне использует новые средства: чисто психологического свойства. Этот качественный скачок имеет такое же значение, как и первое внедрение жизни в материю.

Чтобы отдавать себе в этом отчет, необходимо рассматривать человеческую оболочку биосферы как явление того же порядка, значения и величины в общей экономике Земли, что и сама Биосфера. По значимости она вовсе не ее часть, но подобна ей. Чем больше задумываешься над этим, тем больше понимаешь, что такое разрешение является единственно приемлемым.

Если мы хотим включить Человека во всеобщую историю Жизни, не искажая его роль и не дезорганизуя ее, то совершенно необходимо поместить Человека на самом верху предшествующей природы, в положении, когда он над ней господствует, но не вырывать его из нее, и это сводится к тому представлению, что выше животного уровня биосфера последовательно продолжается в человеческой сфере мысли, свободного и сознательного творчества — собственно мышления; короче, в сфере сознания или Ноосфере»*.

Так впервые найдено слово для обозначения новой реальности: сферы разума. Ноос — и есть по-гречески разум.

А когда же Вернадский узнал, что разрабатываемое им понятие об оболочке разума называется ноосфера? Скорее всего, весной 1933 года, во время пребывания в Париже и чтения лекций в Сорбонне. Перечитывая в 1942 году свою речь о времени, он отметил, что ее заключительный пассаж (о кризисе, волнующем слабые души) тоже есть одно из выражений ноосферы, только без этого термина. Наиболее законченное описание ноосферы к тому времени, считал он, дано им в 1926 году в речи на открытии Комиссии по истории знаний. «Потом (после трехлетнего пребывания во Франции. — Г. А.) я увидел, что Jle Руа и Шарден де Тейяр (правильно — Тейяр де Шарден. — Г. А.) это понятие правильно создали»9. Но до 1938 года Вернадский в печатных работах не употребляет термин. В письмах — появляется.

Двадцать второго октября 1936 года по возвращении из Парижа и Лондона он писал Виноградову: «Хочу в одном из первых заседаний кружка (в лаборатории. — Г. А.) сделать доклад о ноосфере. Видел в Париже Ле Руа — говорил с ним. У него очень интересные и важные для меня статьи в “Revue”. Он гораздо крупнее, чем я думал»10.

Однако само понятие Вернадский не только описывает, но все больше разворачивает. Как раз в начале 1933 года начал издаваться его большой труд «Природные воды», задуманный как часть еще более грандиозной «Истории минералов земной коры». С точки зрения ноосферы описывает он геологическую роль человека — регулятора воды:

«В густонаселенных, культурных местах каждый ручеек, источник, мелкая речка меняется в своем режиме человеческим трудом, превращается в культурный водосток. Этим путем не только совершаются большие изменения, связанные с регулированием русла больших рек и использованием их энергии, но все эти водоводы постоянно поддерживаются волей и трудом человека в нужном ему направлении, часто противоположном природному процессу. Вся поверхностная и грунтовая вода, например, такой страны, как Германия, находится под непрерывным действенным надзором, непрерывно человеком меняется. В этом заключается культурная работа земледельца и горожанина. Эта работа производится часто незаметно, требует непрерывного внимания, поправок и изменений, производится бытом — работой миллионов семей в течение тысяч поколений. Работа по своим последствиям количественно огромная, стихийная.

Современная вода суши (вся вода поверхностная целиком, а частью верховодка, почвенная) есть геологически новое явление в истории планеты, небывалое в прежние геологические эпохи. Вековечный ход воздействия живого вещества на воды изменен появлением одаренного разумом и волей Homo sapiens faber.

Изменение всей воды суши под его целевым, сознательным, а попутно и бессознательным влиянием все увеличивается»11.

Недаром все же труды по истории знаний, по истории цивилизации начались у него в Голландии, стране, где уже нет дикой природы. Здесь один небольшой народ в течение веков сотворил самую большую работу в истории человечества — дамбы и польдеры.

В отзывах на «Природные воды» чувствовалось некоторое смущение геологов перед широтой и объемом захвата. Уже упоминавшийся Федоровский писал Вернадскому (и в рецензии на книгу), что нужно быть не только геологом или гидрологом, чтобы уяснить себе смысл написанного. Надо также мыслить исторически и философски. Для ученого любой специальности она должна быть близка и нужна.

В «Природных водах» еще нет термина ноосфера. Для ее описания он пользуется пока тем термином, который предложил для обозначения периода цивилизации его коллега Алексей Петрович Павлов — антропогеновая эра, или определением американских ученых Д. Леконта и Ч. Шухерта — психозойская эра.

* * *

Вторая половина годовой командировки автоматически не могла наступить в советско-бюрократических условиях. Снова пришлось хлопотать, ездить в Москву, ходить по приемным. Только в августе 1933 года Владимир Иванович с Наталией Егоровной смогли выехать. Сначала, конечно, в Прагу к дочери. Раз в неделю обязательно пишет А. П. Виноградову и получает его ответы. Судя по этой переписке, Вернадский плотно контролирует все текущие работы лаборатории. 23 сентября сообщает ему, что начал, наконец, писать книгу.

Он долго медлил, но задуманный труд не отпускал и уже не давал покоя. Какая она должна быть? Какой способ изложения избрать, чтобы лучше выразить свое миропонимание? Изложить ли идею вечности жизни и космической роли сознания в свободной манере и отсюда перейти к более строгой, научной картине мира? Или, наоборот, изложить свое миропонимание в геологических терминах?

И видно, что обе возможности начали реализовываться в вольном житье за границей. Личкову 27 августа: «Доехали мы не совсем благополучно. Наталия Егоровна, подъезжая к границе, упала в вагоне: вагон качнуло и дернуло, и довольно неудачно: по-видимому, внутреннее кровоизлияние, но боли до сих пор. Как будто, органы не затронуты, но заживание длительное. Вследствие этого она на положении полубольной, и мы не смогли поехать, как хотели, с внучкой в окрестности, недели на две отдохнуть. Но поедем, как поправится — сейчас ей лучше — но все еще боли. Я, впрочем, не чувствую потребности в отдыхе и начал писать свою книгу. Думаю писать по-французски. Введение — геологическое, и над ним я сижу. Мы незаметно подошли в геологии к коренному перевороту: очень важно отбросить из наших представлений космогонические гипотезы о Земле: я думаю, Кант-Лапласовская гипотеза, расплавленная Земля и т. п. являются фантазиями и мешают сейчас нашей работе. Думаю я это давно — еще с молодости, но только теперь это вылилось конкретно. Картина, которая открывается, совсем другая»12.

Озаглавил рукопись «Биогеохимическая энергия в земной коре». Первая глава должна осветить современное состояние основных геологических идей. Конечно, картина, которая открывается, исходит из идеи живого вещества и вечности жизни, или, если более строго сказать, из фактов природы. Факты совсем не совпадают с общепринятыми в науке гипотезами о происхождении Солнечной системы и Земли. Сами гипотезы — лишь сохранившиеся отголоски библейских преданий.

Геология как наука сформировалась в борьбе с космогонией, когда стала доверять наблюдению больше, чем пониманию. За первым стояло точное описание явлений, за вторым — умственные традиции и классическая логика понятий, исходивших из религиозной и мифологической натурфилософии. Резче всего формулировал отличие между двумя типами мышления отец геологии Чарлз Лайель. Он решительно покончил с умозрительными космогоническими представлениями и выдвинул краеугольный принцип актуализма: те процессы, которые геология наблюдает сегодня, происходили и в прошлом. Никаких чрезвычайных, невероятных событий на Земле никогда не происходило. Никогда не нарушался естественный ход вещей. Если и были отличия, они настолько незначительны, что о них не стоит говорить. Например, горы образуются ныне, как они образовывались всегда. Тектонические движения шли так же, как и всегда на Земле.

Такой принцип Вернадский тоже проводит в рукописи, начатой в Чехии: давайте не домысливать и не доводить свои умозаключения до абсурда. Логика рассуждений, основанная на обычном здравом смысле, — вещь весьма ненадежная в естествознании.

Кант-Лапласовская гипотеза — построение умозрительное: Солнце якобы отделяет от себя скопления и сгустки, они остывают, превращаются в планеты, на них образуется поверхностная пленка. Отсюда, кстати сказать, возникло название земная кора — аналогия с окалиной на поверхности остывающего металла. Наивные взгляды о первоначальном огненножидком состоянии и о постепенном остывании Земли коварно подтверждаются вулканизмом и тектоническими движениями, тогда как доказано, что внутреннее тепло недр генерируется радиоактивным разогревом, то есть физическим процессом в атомах.

Понятие о биосфере свободно от домыслов. Факты природы не предполагают какого-либо происхождения жизни из инертного материала. Ничто не говорит о том, что жизнь лишь постепенно завоевывала воду и сушу. Напротив, факты свидетельствуют, что жизнь может существовать в виде биосферы вся целиком и никак иначе.

Рукопись первой главы осталась в архиве и никогда не публиковалась.

Второй вариант — тоже пробовался в Праге, но через три месяца. 22 октября Вернадский пишет Личкову: «Я неизбежно и невольно задумываюсь — но не решаюсь набрасывать — над вопросами, выходящими за пределы научной работы — над “философскими мыслями натуралиста”, которые хотелось бы написать после моей книги. Думаю, что не выдержу и буду набрасывать. Очень широко и много слежу за новым»13.

Несмотря на 70 лет, а может быть, и благодаря им — ведь старость для мыслителя пора благодатная, — он шел все еще на подъем, еще строил большие планы.

Ольденбургу в октябре того же 1933 года: «Много думаю и работаю над моей темой — над биогеохимической энергией в земной коре. Но сейчас невольно ухожу в сторону или вглубь — как хочется понимать — в философские вопросы. Лично я не считаю их более глубокими, чем научную трактовку мира. Не знаю, доживу ли, но книгу о биогеохимии раньше двух лет едва ли кончу. А если доживу, займусь “Философскими мыслями натуралиста” и, прежде всего, полным анализом отношений между наукой и философией, эмпирическим обобщением, эмпирическими идеями и эмпирическим [фактом] и их отличием от философских; еще раз временем… о многом хотелось бы успеть сказать. <…>

Стараюсь всецело следить и за мыслью и за жизнью. Мне отчасти оттого хочется написать свои философские мысли, что они должны в одной части показаться оптимистическими. Пожалуй, даже реально быть в одной части оптимистическими, но с другой, мне кажется, они связаны с представлением о процессе закономерных изменений Homo sapiens; многое нам должно представляться странным. Сейчас страшно интересен опыт Рузвельта: особенно потому, что опыт наш, Италии, Гитлера связан с борьбой против свободного творчества и идейным отрицанием свободы мысли и достоинства человеческой личности, — а в Америке — пока? — все идет при полной свободе печати и слова, роста личности»14. Итак, книга обобщений, завершений жизненного труда уже созревала, толкалась наружу. Удивительно, но оба замысла реализуются в свое время. Философские мысли натуралиста превратятся в книгу о ноосфере, а книга жизни — в трактат о строении Земли.

* * *

В Европе не только хорошее общение, но и все условия для изучения прошлого науки: музеи и библиотеки — живые свидетели духовной жизни человечества. Оставив выздоравливающую Наталию Егоровну на попечение дочери, Вернадский в октябре едет в Париж, где намечены его лекции в Сорбонне. Сначала работает в библиотеке, а 22 ноября отправляется за Ла-Манш. В Оксфорде посетил открывателя изотопов и создателя их теории Фредерика Содди и имел с ним долгую беседу.

Затем поехал в Лондон, в Библиотеку Британского музея. Здесь разыскивает и находит то, чего нет на континенте, — старинные книги шотландского геолога, точнее сказать, любителя-геолога и предшественника Лайеля Джеймса Геттона. Живший в конце XVIII века Геттон написал труд «Теория Земли», в котором обобщил все геологические знания того времени. Вернадского интересуют точные формулировки наблюдения Геттона, которое он вскоре возведет в ранг крупного обобщения-принципа: в геологии мы не видим ни начала, ни признаков конца. Иначе говоря, принцип отрицает всякие невероятные по условиям космические периоды в истории Земли. Космическая история — она и есть геологическая, и эти события во Вселенной главные, утверждает Геттон.

Широкий разброс и мощный захват — от XVIII до XX века, от детства геологии до суперсовременных теорий атомных изотопов.

Тринадцатого декабря возвращается во Францию. Здесь готовит к печати «Проблему времени в современной науке» (хотя здесь-то, слава богу, без деборинского аппендикса). 19–22 декабря прочел лекции «Геохимия воды». 24 декабря выехал в Прагу, где также намечена лекция в Карловом университете по радиогеологии (18 января 1934 года), 10 февраля заехал в Варшаву, где не был очень давно. Побывал в радиологической лаборатории, сделал здесь доклад. В дневнике писал, как был тронут сердечной встречей польских ученых, которые, как оказалось, знают его работы.

Тринадцатого февраля возвратился в Ленинград, к трагическому событию.

Цитированное выше письмо он писал больному Ольденбургу. Зная, что в этом возрасте любая болезнь опасна, обращался с метафизическим утешением: «Мой дорогой — не знаю, насколько тебе интересно все то, что я пишу. Но приобщаясь к грани жизни, как-то особенно ярко хочется высказаться до конца — не до конца, конечно, жизни, так как в человеческой личности, и моей тоже, его нет — но до конца в том, что начато. В той или иной форме ничто не пропадает в окружающем, так как случай есть фикция в той области, что захватывается научным знанием. А оно сейчас чрезвычайно расширяет область своего ведения, хотя этого, к моему удивлению, не сознают современники»15.

Ольденбург встретил друга было выздоравливающим, чувствовал себя все лучше. Но внезапно болезнь обострилась. Ему сделали операцию, но она не помогла.

Двадцать восьмого февраля наступила развязка. Вернадский рядом. В 1941 году в «Хронологии» записал: «Я был при его кончине. Он умирал — дни без сознания, но теперь, как при смерти Нюты, тяжело дышал, как будто страдал. Прошло больше 7 '/г после его смерти. Ужасный век! Как все изменилось»16.

Жизнь Ольденбурга еще малоизвестна, выходившие воспоминания в силу понятных причин совершенно искажены. А жизнь его по-своему невероятна.

Потомок древнейшего рыцарского рода, он родился в далеком военном гарнизоне в Забайкалье. Очень интересовался своими немецкими предками и мечтал быть военным, как его отец. Вспоминал о нем как об очень оригинальном, своеобразном человеке (чего стоит только ранняя отставка и поступление в Гейдельбергский университет). Отставной генерал не возражал, но советовал сначала закончить образование. Он привил сыновьям три правила: быть честными, очень образованными и непременно знать ручное ремесло.

Обо всем этом Сергей Федорович писал в автобиографии, в том числе и о том переломном моменте в жизни, когда гимназистом прочел о Тибете и древних рукописях. В сущности, он и стал рыцарем одной прекрасной мечты. Путешествие на Тибет, о котором мечтал с юности, создание Азиатского музея и Института востоковедения — его главные подвиги.

Рыцарски верным остался он идеалам молодости. В воспоминаниях «Юношеские годы» писал: «А волновавшие нас сильно сложные вопросы представлялись не в виде участия в немедленном переустройстве всех экономических отношений, а в виде этических вопросов, требующих в первую голову внутренней работы над всем складом своей жизни»17. Типично христианское преобразование всех жизненных проблем: начать с личностного переустройства. Собственная вина — собственная ответственность.

Не она ли подвигла его на спасение академии, на компромисс с большевиками? История еще отдаст должное тому самоотвержению, с которым он взвалил на себя роль «китайского мандарина при Чингисхане», спасая ученых и их семьи и тем самым — науку в стране.

Глубоко драматическая, в сущности, жизнь. Смерть первой, глубоко любимой жены Шурочки потрясла и наложила тяжелую печать на весь его душевный склад. Он очень рано начал «окукливаться», знал это и старался пробить стену одиночества, которая вырастает вокруг старого человека, вел никому не видную борьбу. Шаховской вспоминал в письме Гревсу в марте 1934 года, как Ольденбург на похоронах академика Лаппо-Данилевского в ответ на чье-то восклицание: «Вот и все кончилось!» — «живо и с протестующим тоном, как бы с вызовом сказал: “Ничего в жизни не кончается”. <…> Он думал о том, что всякое дело человеческое, совершенное на земле, имеет свои последствия, — и при этом выражал надежду, и пожелание, и веру, что дело Александра Сергеевича (Лаппо-Данилевско-го. — Г. А.) будет иметь и сознательных преемников, которые соединят продолжение его дела с сознательным отношением к его личности. Я, во всяком случае, именно так смотрю на дело. Для меня личное бессмертие не осмысливает жизнь, а лишает ее истинного смысла, чего-то завершенного, один раз свершающегося в неповторимой своей полноте и этим самым своим однократным актом пребывающего вечно»18. Так ли он истолковал слова друга, но то, что их метафизические взгляды частично перекрывались, не вызывает сомнения.

Вернадский не пошел на похороны. Чувствовал себя плохо, болел и был не в силах видеть все это.

* * *

Сама академия и Ольденбург в его сознании не отделимы. Целые четверть века, наполненные трагическими и драматическими событиями, вел корабль русской науки Сергей Федорович. Благодаря ему академия пережила войны и революции. И теперь с его смертью этот корабль, швартовавшийся у стрелки Васильевского острова, будто отплыл в прошлое, как огромный пласт минувшей жизни.

Закончился петербургский период Академии наук. По какому-то совпадению в 1933 году правительство приняло решение о переводе ее в Москву, чтобы приблизить к себе и окончательно лишить признаков оппозиционности. Весной и летом начался переезд. Вернадский написал по этому поводу специальную записку о планах устройства и переустройства академии в Москве. Предлагал выделить большой участок земли на юго-западе сразу за городом и создать здесь мощный научный центр. А пока государство, провозгласившее научность главным принципом, не лучшим образом относится к науке, писал он.

Его включили в комиссию по переезду и по переговорам на этот счет в правительстве. Непременный секретарь Волгин думал, пишет Вернадский, что он лично знаком с Молотовым и сумеет как-то повлиять в пользу академии. На совещании у Волгина: «Когда я выставил необходимость выдвинуть самое нужное — оборудование и увеличение мощности учреждений и начало стройки в этом году — то Деборин (очевидно, мой враг) с пеной у рта возражал, что надо не выдвигать нужды и т. д. — а выдвигать то, что может сделать Академия и т. п. У меня к нему нет никаких враждебных чувств — он знающий и образованный, но аморальный и не умный»19. 22 декабря состоялся прием у Молотова: 17 человек во главе с Карпинским, продолжался четыре часа (в газете «Правда»: 16 человек и три часа). Оказалось, пишет Владимир Иванович, у правительства нет четкого представления, что такое академия, хотя цель есть — развивать прикладное знание, утилизировать науку. Об этом говорил Бухарин. Вернадский оказался среди выступавших, провел свою идею начала непрерывного строительства институтов и был поддержан. «Из ответной речи (говорит плохо, но умно) Молотова можно отметить, что Академия переведена:

1) для обеспечения подъема ее научной работы,

2) для содействия Академии социалистическому строительству, которое все время было недостаточно,

3) чтобы была ближе к правительству.

(Ответ Бухарина, что он не знает, для чего: для того, чтобы она постепенно замерла в Москве или развалилась?) <…>

Молотов указал, что 1935 год должен быть поворотным пунктом, и это есть то, что и я думаю.

Но куда? Может ли идти рост научной работы при недостаточной свободе мысли?

Но свободы мысли никогда не было: это идеал.

Из других его указаний интересно: 1) с валютой гораздо лучше, чем раньше. Все обязательства выполнены. Лучше чем 2–3 года назад. Они считают, что положение теперь прочное. Большое значение имеет добыча золота: сейчас новое большое месторождение открыто»20.

Вот это интересное указание и есть тот нерв всего развития государства, который им уловлен. Конец нэпа резко отбросил страну назад, государство резко обнищало. Но воцарение Сталина означало не только изменение в руководстве, но и действительный новый курс: 1) на восстановление прежнего могучего Русского государства, учение социализма оставлено только для удержания морального и идейного единства; 2) на прямую добычу богатств, использование территории и недр. Выводы Вернадского о политэкономии ноосферы остаются в силе: государство такого типа не способно обеспечить технический прогресс, который только и может дать прибавочную стоимость. Но для прогресса нужно не мешать свободному творчеству личности, что противоречит самим глубоким основам авторитарного общества. Оно способно только на рутинное производство. Но временный выход найден: прямая добыча богатств. Золото, золото, и еще раз золото, редкие металлы, нефть, газ — источники средств на милитаризацию и громадное строительство, на оплату иностранных проектов, таких как Днепрогэс, Магнитка, и приглашенных туда специалистов.

В начале 1930-х годов недаром прошла кампания изъятия золота у населения. Ограбив людей, власти перешли теперь к ограблению недр. И вполне естественно — с помощью бесплатного лагерного труда.

Только что Вернадский увидел, как это делается. В Москве с 10 по 13 сентября проходил юбилейный Менделеевский съезд, в котором он, конечно, принимал участие. Воспользовавшись организованными в его рамках экскурсиями, Вернадский побывал в Хибинах, на горной станции Академии наук, директором которой был Ферсман. Своими впечатлениями делился в письме академику Лузину: «После съезда неделя в Хибинах дала очень много впечатлений. А. Е. был, к сожалению, болен. Но впечатление очень сильное и от природного явления, и от жестоко проводимого, но большого нового эксперимента, по существу положительного — человек забывает, раз будет успех. Дело делается очень большое — но его выносят на плечах подневольные. И, может быть, оно иначе теперь и не могло бы быть проведено, но много и страданий ужасных и лишних, и при лучшей организации их можно было бы избежать»21.

Вот для чего нужна академия. И он сам. В Москве он переходил на новое, более привилегированное положение, чем раньше. Он попадет в число двадцати академиков, которым будет установлен оклад почти в два раза больший, чем остальным. Ему будет выделена персональная машина.

Но строительство институтов по предлагавшемуся им плану все еще было не под силу, откладывалось до лучших времен. Президиум Академии наук разместили в бывшем загородном доме московского генерал-губернатора в Нескучном саду, заняв все его конюшни и каретные сараи аппаратными службами. Исследовательские институты и лаборатории втиснули в наспех приспособленные старые здания в разных концах города. Строили мало, все больше уплотняли.

Странным образом его замысел осуществился, но только через 20 лет, когда за городом построили университет и множество научно-исследовательских институтов, в том числе Геохимический, план которого он сам составит. Весь юго-запад столицы стал районом с особым обликом и особым составом населения.

В конце 1934 года приехала Биогеохимическая лаборатория, которую разместили в здании Ломоносовского института в тихом замоскворецком Старомонетном переулке. Здание, судя по его конструктивистской архитектуре, построено в 1920-е годы. Из-за тесноты директор лаборатории отказался от своего кабинета и отдал его для экспериментальной работы.

Отправив лабораторию, Вернадский пока задержался в Ленинграде. Ведь Радиевый институт, не будучи академическим учреждением, оставался в том же здании на улице Рентгена.

* * *

Между тем грозно придвинулась пора четвертого апостола. В окружении Вернадского его первой жертвой стал Б. Л. Личков. Он был арестован 5 января 1934 года, еще до начала массовых репрессий. Причина ареста при полном отсутствии права могла быть только в самом человеке. Просто Личков, как своеобразный, неуживчивый, но талантливый и самостоятельный человек, не вписывался в систему. Главным его преступлением было дворянское происхождение и критическое отношение к нововведениям при образовании СОПСа. Он был подозрителен по близости к Вернадскому, к тому времени публично обвиняемому идеологами во всех грехах.

Любая из трех причин достаточна для доносов. Значительно позже Вернадский писал в «Хронологии» за 1934 год: «Арест Б. Л. Личкова, сперва направленного по этапу в Ташкент, а затем — тоже этапом — направленного на канал Волга — Москва, где он геологически работал. Этот арест был связан с каким-то доносом на академика Курнакова и меня. <…> Нас не тронули — но, насколько можно судить — весь донос лживый и тогда пострадали невинно [многие] и даже трудно реально понять, почему все это произошло. С Б. Л. Дичковым я все время переписывался»22. К тому времени Вернадский узнал от него все перипетии его ареста, отголоски заведенного в НКВД на него и на академика-химика Н. С. Курнакова дела. Действительно, как стало известно лишь недавно, дело заключалось в создании ими мифической «Российской национальной партии» масонского типа, стремившейся к реставрации старого строя и вербовке в нее своих сотрудников. Арестовано было 37 человек.

Через полгода после ареста Личкова Вернадский записывает в дневнике: «О Личкове <…>. Он говорит, что раз сознался, в чем не был виноват — погиб…»23 Значит, Личков сумел сообщить что-то о себе Вернадскому, возможно, просто в письме, уже летом. Во всяком случае, известно, что через три месяца после начала допросов Личков пытался передать на волю записку для Вернадского, находившегося, как он думал, за границей, с предупреждением, чтобы он не возвращался. Записку перехватили, и Личков дал признательные показания, объяснив мотивы своего поступка заботой о здоровье 72-летнего ученого.

Для начала Вернадский берет под опеку жену Личкова Анну Дмитриевну и их детей. А затем начинает разыскивать Бориса Леонидовича. Тому повезло, что его арестовали до убийства Кирова и открытия Большого террора. Летом того же года Личкова высылают в Среднюю Азию, а 19 июня Вернадский пишет ему большое письмо. Он ободряет Личкова, сообщает о его и своих близких, о последних событиях в академии. Письмо шло к адресату месяц и все же нашло его в Коканде. Личков и обрадован, и растроган. В те годы люди прекращали всяческие отношения с опальными, опасаясь обвинений в связи с врагами народа. Ответил сразу же: «Я не могу даже отдаленно передать той радости и того глубокого волнения, которое испытал, получив Ваше письмо. Ведь Вы для меня — это нечто единственное, исключительное. Другого такого человека, к которому я питал бы такие же чувства, как к Вам, нет среди моих друзей. Ведь Вы для меня не только горячо любимый друг, но — одновременно Вы — источник вдохновения, мерило ценностей, учитель. Я не хотел бы ничего преувеличивать, но мне хочется просто сказать Вам, что такое Вы представляете для меня, Владимир Иванович, но я скажу, что всегда благодарю судьбу за то, что она дала возможность встретиться с Вами и в течение ряда лет пользоваться живым духовным общением с Вами»24.

Получив ответ от Личкова, Вернадский уже в следующем письме говорит: «Я страшно рад, что Вам переслали мою книжку и письмо. Я послал их с письмом своим к Вашему начальству и буду и дальше писать Вам и страшно буду рад, если Вы будете мне писать. <…>

Мне хочется, чтобы Вы не отставали от той огромной силы научного движения, которое идет и которое в конце концов является основным стержнем нашего времени. <…>

Помимо Вашей работы, следите за ходом научного знания, хотя бы по “Природе”.

Пишите мне. Ищите опоры в мысли научной: и на конкретном и на общем. Берегите себя»25.

После этого они встретились лишь однажды. Зато их переписка в последующие десять лет очень оживлённа. Личков обязан Вернадскому не только сохранением и ростом научной продуктивности и духовной работы, но и устройством академического своего положения. Они обсуждают научные проблемы наук о Земле очень широкого спектра. Вернадский постоянно укрепляет дух своего молодого друга, наставляет, становится научным руководителем и оппонентом многих идей Личкова.

Но, конечно, главное, что Личков выжил в превратностях ссыльно-лагерной судьбы.

* * *

Напечатав «юбилейную речь» о биогеохимии, Вернадский предпослал ей рубрику «Проблемы биогеохимии. Выпуск I». Брошюра все-таки вышла с разрешительно-доносительским предуведомлением, напечатанным на видном месте: «С одной стороны… отдавая дань… РИСО отмечает свое несогласие с философскими высказываниями автора».

Первый отклик пришел из мест заключения в ноябре 1934 года из Дмитрова от Личкова, со строительства канала. Брошюра вызвала у него новый прилив энергии мышления: «В Вашей книжке я с радостью увидел многое старое давно знакомое, из той серии мыслей, которые еще с 17 года, с Киева, Вы развиваете и пропагандируете, но сколько рядом с этим совершенно нового! И как приятно, что биогеохимия уже празднует юбилей, уже подводит итоги… Им (идеям. — Г. А.), по-моему, принадлежит огромное будущее, но они так опередили свой век, что их далеко не многие понимают»26.

Личков прав. Но это означает, что продолжателей, вообще научной школы живого вещества не было. Вернадский в одиночестве пребывал на горной вершине и дышал разреженным воздухом. Отсюда открывались необыкновенные виды, но жить здесь нельзя. Затруднительно одному передать другим свои необычные ощущения.

И потом, как может сложиться школа, если его учение повсюду объявляется враждебным. Как раз в 1934 году вышло второе издание Малой советской энциклопедии, где о нем написано в духе уведомления РИСО: что он создал такие-то и такие новые науки, но: «По своему мировоззрению — сторонник идеалистической философии. В научных работах В. проводит идеи “нейтрализма” науки, выступает в защиту религии, мистики, “исконности жизни и живой материи” и ряда виталистических и антиматериалистических концепций, отрицая материалистическую диалектику».

Комментируя эту абракадабру, Вернадский указывает также, что в Большой советской энциклопедии написана Ферсманом объективная статья и потому у редакции были по этому поводу неприятности. Что касается этих обвинений, он замечает: «Мое выступление в защиту религии: я ставлю в статьях сознательно на равном месте философию, науку, религию. Это раздражает. Как-то Лузин (математик, академик. — Г. А.) мне предложил вопрос “Религиозен ли я?” Я ответил положительно. Но я не вижу проявления Бога и думаю, что это представление вошло в человечество не научным путем и явилось следствием неправильного толкования окружающей нас природы (биосферы и видимого и окружающего нас космоса). Элементы веры есть в большевизме. Мистика мне чужда, но я сознаю, что нам неизвестны огромные области сознания, доступные, однако, до конца научному, поколениями длящемуся. Я давно не христианин и все высказывания диалектиков-материалис-тов считаю в значительной мере “религией” — философией — но для меня очень противоречащей даже современной науке. <…> От витализма и теизма далек, как от материализма. Думаю, что живое отличается от неживого другим состоянием пространства. Это все доступно научному исканию. М. б., наибольшее понимание дает для отдельного человека не наука его времени — а мир звуков и музыки»27.

Таким образом, он не мог рассчитывать на учеников, как в старое университетское время. Впрочем, это не вызывало особой тоски. Ученое одиночество — норма, а не патология. Как историк науки, Вернадский прекрасно знал, что сплошь и рядом правы одиночки, хотя побеждают они редко.

«Выпуск 1-й» — стояло на титульном листе. И это указывало на замысел продолжать «Проблемы». Так оно и произошло.

* * *

Не поехав в 1934 году за границу, он снова на все лето эмигрирует, на этот раз избирая местом укрытия Узкое, новый дом отдыха ученых под Москвой.

Имение принадлежало когда-то философу Евгению Трубецкому. Здесь на руках Сергея Трубецкого умер духовный учитель братьев и их друг Владимир Сергеевич Соловьев.

Философские предания витали над двухэтажным княжеским домом среди парка, переходящего в лес. Пруд рядом с домом всегда темен, тих и гладок, поскольку вокруг стоят деревья.

Подмосковная природа очень понравилась Вернадским. Они стали проводить здесь чуть ли не каждое лето. Тем более что отсюда недалеко ездить в президиум академии, расположенный на том же юго-западном конце столицы.

Высокопоставленные трудящиеся, к каковым приравнялись академики, имели особенный статус. С одной стороны, их всячески опекали кремлевскими пайками и медициной. В то же время они заключены в золоченую клетку. Престиж сочетался с униженным положением по отношению к идеологическому начальству, чьи посланцы теперь заседали в самой академии и осуществляли ее прямую связь с научным отделом ЦК партии.

Вскоре академикам, не всем, но наиболее авторитетным, в том числе и Вернадскому, выделили в пользование автомобили. Узкое стало легкодоступным и в то же время тихим местом отдыха и работы.

Ныне Узкое поглощено Москвой. Но по-прежнему в окрестностях его самый лучший воздух, поскольку господствующие ветры здесь веют с запада в сторону столицы, а не из нее.