Время ноль (сборник)

Аксёнов Василий Иванович

Таха

(зарисовка в полутонах)

 

 

Аспожинки.

Унылая пора! очей очарованье. Приятна мне твоя прощальная краса.

Увы, увы! и мы пристрастны. Привязан к миру я, словно язычник, на пуповине у него верчусь, болтаюсь, так что и голова иной раз даже кружится, как сильно. Но, по Григорию-то Богослову, «я – земля и потому привязан к земной жизни…». А что там у него дальше следует, пока, пожалуй, и не доскажу. Сейчас не вспомню.

Печаль небесная, сквозная, проникающая, её, как бабочку, сачком, ладошкою ли не поймаешь, щепоткою из воздуху не выхватишь, как паутину, в горсть не возьмёшь, в карман её не спрячешь, сердце снуёт в ней, словно ласточка перед отлётом над деревней; душа, как лист осиновый, трепещет, будто зовёт, зовёт её подспудно кто-то, она, сиротская, и откликается.

Или вот из другой уже, что называется, оперы: концерт № 3 из «Времён года» Антонио Вивальди – тот тоже, разумеется концерт, глянешь ли на притихший, будто очарованный кетской богиней Бангсель, лес, на изнемогшую, припавшую на изгородь траву или на высоко-высоко развёрнутое над Сретенском голубое, с поволокой белой, небо, забредёшь рассеянно ли в огород, в котором, до треску размордев и оттопырив зелёные, хрусткие уши, в ожидании своей очереди, осталась сиротеть уже одна только капуста, или, зачем-то выйдя за ворота, встретишься вдруг с отчуждённым, как у утопленника, взглядом шляющейся без дела и без цели угрюмой собаки с неизвестной тебе и ею, может быть, самой уже забытой кличкой, всё-то нынче и припоминается; будто звучит, звучит, но без аллегро, лишь адажио, и не назойливо, не пристаёт, как иногда прилипнет к языку какой-нибудь худой мотивчик, никак не отплеваться от которого, а, совпадая ладно с состоянием, в котором ты находишься и пребывает окружающее, – так же уместно, как и стих А. С. Пушкина; часто на ум теперь – и не зову, сама как будто по себе – наведывается из прошлого и девушка в венке из красно-жёлтых листьев, Артемида, зелёноглазая, в веснушках, стройная, как корабельный кедр, тихо придёт, побудет, плавная, как водоросль, и молчаливая – почти немая, и удалится своевольно, не удержишь; да только к теме данной это не относится; хоть и пощипывает сердце, как от скрипки; ну, значит, к теме; имя её на небе звёздном каждой ночью выявляется: Арина – колко – хоть головы не поднимай; когда за тучами не видно звёзд, тогда как будто кто-то произносит… но тоже больно.

Осень уже нагрянула, с низовки заявилась, как всегда, подкралась незаметно – всё ещё лето будто было, хотя уж небо ею и дышало, – но свою пегую кобылу оставила она, стреножив, в ельнике до сроку. Пусть пока там, ненастная, и постоит. И чем дольше, тем лучше. Мало кто по ней, поди, соскучился, земля разве да скворечники.

Сухо пока – и замечательно. Сверху сутки круглые не льёт, под ногами не чавкает вязко. А промозгло-то когда да грязь кругом, так скоро всем надоедает, собакам даже. День такой, другой, и все уже насытились и о вёдро заскучали. Сейчас вот ладно, любо-дорого. Помощь, ниспосланная свыше. Гулко. Дали ясны и проглядны – манят, влекут, хоть бросай всё, собирайся и беги в них без оглядки. Дым их ничуть не заслоняет – курится столбами прямо в небо, там, в синеве, и пропадает, растворяясь, – в огородах уже выкопавшие и убравшие в погреба или подполья картошку хозяева жгут ботву, успевают, пока дождём не намочило, или слякотью, а то и снегом до весны её не завалило, чтобы потом ещё с ней не возиться, перед пахотой. Ожидательно-тревожно: душа, как стрекоза-егоза из басни, лето красное пропрыгала беспечно, теперь всё чаще к небу обращается, чтобы печаль на Господа возверзить – Господь всемилостив, сам бы ты только подоспел к одиннадцатому часу, где не замешкался бы. По ночам уже и подстывает, иной раз к рассвету и до минус трёх столбик термометра, проверишь, снизится – в лывах низинных и в бочках поточная вода замерзает, ощутимо, чуть не до звона, ядренеет воздух – выйдешь на улицу, вдохнёшь его в себя из полумрака глубоко, будто взволнован чем-то или озабочен, выдохнешь, взглядом читая что-то в звёздах, – густо отпыхнется, прочитанное паром затуманя. Не протопи печь в избе к ночи, поленись да пронадейся на авось, то к утру она, изба, так выстынет, ещё и ветер крепкий если «взъерится» да «дух жилой», мамины слова, из неё, из избы, выдует, что околеешь и под одеялом. Но к полудню отпускает и стоит до вечера ещё чудно и ласково, почти по-летнему, солнце как может ещё греет, хоть и низкое уже, конечно, – почти скользом Сретенск опекает, а любит оно, солнце, Сретенск, иной день от восхода да заката глаз с него не сводит, а ему, Сретенску, это нравится. Ни утки, ни гуси с Севера пока что не летели, значит, тепло ещё подержится, подождут морозы лютые – колотуны, как говорят тут. Лиственный лес вокруг Сретенска оголился, стал прозористым, мало его здесь, поблизости, всё больше хвойный, а тот что летом, что зимою – одним цветом – подпирает небо над селом тёмно-зелёным чесноком острожным – бережёт Сретенск от сквозняков полуночных – устройно. Только и вздохнёшь, только и произнесёшь: Господи.

Я жду – томлюсь, как каша гречневая в горшке за заслонкой, – поджидаю из Елисейска своих брата Николая и сына Ивана, обыдёнкой у него, у дяди, отгостившего, которые давно уже, как мы заранее-то договоривались, должны были приехать на «Ниве» с Кармановым Виктором, старым приятелем моим и бывшим нашим односельчанином, имеющим теперь квартиру в городе, а живущим больше всё-таки в лесу, на пасеке, но что-то вот задерживаются. Не нравится мне это, нетерпелив я по натуре. Мы вчетвером намереваемся отправиться на Таху. А ждать и догонять хуже всего, как говорится. Оно и правда. Слоняюсь я по ограде неприкаянно, заглядываю то и дело, как наблюдающий, за ворота: не подъехали, не едут ли? Мама – в калошах, испачканных говном коровьим, в джинсах синих, в «модном», коротеньком сиреневом пуховике, отношенном, наверное, в своё время и оставленном здесь одной из её внучек, в шерстяном платке коричневом, завязанном под морщинистым подбородком, глаза живые, молодые, – подоив во дворе корову, процедив в подсобке молоко, выходит она оттуда в обнимку с полной трёхлитровой банкой, прикрытой марлей, – видит это – что я маюсь – и спрашивает меня:

– А ты червей-то накопал? Ещё нет ли?

– Накопал, – отвечаю.

– То-то. А хватит?

– Да как клевать будет… Поди, что хватит.

– Надо уж так, чтобы надёжно. Нехват – не брат, а злой прохожий… Всё к своей рыбалке подготовил? – интересуется она.

– Да вроде, – говорю.

– А то опять, как прошлый раз, уедете без вёсел… грести-то палками придётся.

– Нет, не уедем. Вон… возле лодки… положил уже их.

– Тогда сходи, я чё надумала, пока за мохом, – говорит мама, снимая около крыльца калоши. – То после, мало ли, и не удастся… Тут далеко ли… Скоро обернёшься… Бычок пришёл, а тёлки чё-то ещё нету, вот уж где блудня, так уж блудня, – беспокоится.

– Придёт, – успокаиваю я её. – Вся, – говорю, – в свою мамашу. И как так утелилась?

– Мамаша гольная, ещё и чище… Не загоняй её – и одичат… Сёдни ещё сама вот как-то заявилась… Придё-ё-от, – говорит мама. – Придёт, конечно… Жива-то-здорова, кто если не задрал, куда, пожалуй, денется… заявится, гулёна.

Мох ей нужен, чтобы положить его на зиму между оконными рамами. Мох туда лучше класть, чем вату или поролон. Естественно. Те впитывают в себя, как губка, влагу, сохраняя её долго, и подоконники от мокрети сгнивают быстро, коробится и шелушится на них краска, а мох – тот сушит: живёт-то долго, хоть и от земли вроде оторванный, отнятый, есть не ест, так только пьёт – и осушает всё возле себя до хаянки он. Да и «с мохом-то оно красивше». Не поспоришь, и вправду, красиво. А если на мох ещё и гроздья рябины, спелые ягоды клюквы, шишки кедровые, еловые или сосновые пристроишь – так и вовсе одно загляденье. «Как-то к душе оно, когда с ним, с мохом-то», – говорит мама. «Это уж точно», – соглашаюсь.

– Ладно, – говорю. – Без меня не уедут. – И продолжаю, зная, что оставаться, пусть и ненадолго, ей тут одной совсем не хочется – «в таком дому без никого-то так тоскли-иво… как забытому»: – Ох, – говорю, – мама, не пошёл бы я на эту Таху, честное слово, ни за что бы, ни за какие деньги не пошёл бы, да ведь он, Витька, соблазнил, злодей такой он.

– Конечно, – говорит мама. – Знамо дело, кто из вас кого сомустил, кто закопёрщик-то, известно.

Смеёмся оба.

Маме восемьдесят пять лет. Исполнилось в августе. Она ещё «в могуте» – «держит коровёнку», сама с ней управляется, возделывает свой «огородишко», на покос ещё со мной ходила этим летом – гребла, ворочала, «давая форы» своим внучкам, и помогала мне метать – «кака уж помощь тут, ну, на зароде, как кокушка, посидела, и делов-то» – серёдку топтала и вершила. Не прольёт зародишко, надеюсь, – получился. Мы здесь – помилуй, Господи, нас – гости, и к прискорбию. «Тянет» огромный дом она, после смерти отца, в одиночку. Отважная женщина, если ещё и вспомнить, что зима тут почти девять месяцев, а морозы в декабре и в январе и ниже шестидесяти градусов по Цельсию случаются. Ни к кому из нас – ни к сыновьям, ни к дочерям – даже пожить она не едет. И не уговорить. Тут, дескать, буду помирать – так, мол, дети, полагаю, если, конечно, Бог – Тот как иначе не распорядится, но уж на то Его Святая воля. И на кого корову-то оставлю, мол!? А куриц?! Вот и гостим по очереди у неё, то кто-то из её детей, а то из внуков или внучек её кто-то. Но гость есть гость – дом не на гостях стоит, а до тех пор, пока хозяин его подпирает… и пока Бог, естественно, созыждет.

Подался я.

Солнце садится – красное, припухшее – не лопнуло бы, напоровшись на верхушки ёлок, чего доброго. Сочно обохрились поляны – словно обсыпаны кирпичной крошкой. Нежно вечереет. Подались вороны в ельник на ночёвку – молчком нынче что-то, в тугих раздумьях будто, – подозрительно. Монахи, не управились ещё, мирно, безмолвно хлопочут на своём поле с картошкой – уже маленько не у края – докапывают. Высокий деревянный крест в их, монастырском, огороде освещён со спины золотисто лучами закатными – к востоку смотрит. Крест из осины, свежий, лишь едва околенный, но не обструганный – и не бликует – вовнутрь себе как будто золотится. Монахи молодые, алолицые, как на подбор, все крупные, медлительные. «Мешкотные» – так говорят в Сретенске.

Я им, монахам, через изгородь:

– Бог в помощь, – говорю.

– Спаси Бог, – откликаются они разноголосо. От земли разогнулись. Стоят. Одеты кто во что горазд. Кто в кроссовках, кто в сапогах резиновых, кто в перчатках грязных, кто без них. Лбы и шеи в красных крапинах – мошка наела, вовсе уж к вечеру-то злая. Воловые и волоокие. И бороды у них, у монахов, на солнце рыжевеют – но не от зарева как будто, а от вечности – тысячелетие какое, забываешь.

Помолились бы, думаю, обо мне суетном. Пожалуй, помолились. Устроен мир Твой, Господи, устроен: есть кому о ком попечься; а обо мне когда – уж вовсе радостно.

Болото рядом, чуть – через пихтач – не на виду у Сретенска. Клюквенное. Карликовые на нём берёзки, лиственнки и сосенки – впроредь. Как в тундре. Корявые. Несколько кедров, тоже не шибко стройных, не могучих. Слетают, меня заслышав, громко рябчики – черёмуху на рёлке обклёвывали. Далеко не уносятся, садятся тут же, смотрят в мою сторону со сковывающим их любопытством; большой табунок – курочек сорок; слепнут они в сумерки – на звук пялятся. Ружьё с собой теперь я не ношу, убивать жалко стало. В прошлом году двух подстрелил, домой принёс, отдал их маме. Села та их теребить возле печки. «Это последний раз, охотиться не буду больше. Жалко», – сказал я ей. «Кого жалко?» – спросила она. «Да их, хоть этих рябчиков», – ответил я. «Ну и нашёл, кого жалеть, – сказала, вздохнув, мама. – Так Бог судил. Для чего вот и плодятся. Не ты, другой убьёт. Не человек, так птица хищная или зверок какой задавит. Мир стоит, милый, на этом. Чё их жалеть, зло разве в этом?» Да, может быть, подумал я, но пусть другой убьёт, только не я. И вот, на днях тут, вычитал я у Блаженного Августина: «Некоторые стараются распространить эту заповедь («не убий») даже на животных, считая непозволительным убивать никого из них. Но в таком случае, почему не распространять её и на травы, и на всё, что только питается и произрастает из земли?.. Неужели же, слыша заповедь “не убий", мы станем считать преступлением выкорчёвывание куста и согласимся с заблуждениями манихеев?» И Бог ведь Ною завещал: «Всё движущееся, что живёт, будет вам в пищу; как зелень травную даю вам всё». И Моисею это подтвердил. Уж не впадаю ли я в ересь? А долго ли, помилуй, Господи. Мирская мудрость – буйство перед Богом.

Надрал я мху – зелёно-бело-жёлто-розовый – легко с землёй тот расстаётся, будто с опостылевшей чужбиной, и та, земля, о нём как будто не жалеет, от себя спокойно отпускает, – наполнил им, мокрым, плотно холщовый мешок, домой направился – влажнит мешок мне спину стыло – не застудить бы, думаю, то вдруг прихватит на рыбалке поясницу. Из пихтача ещё не вышел, слышу, машина сигналит – громко и протяжно – звук разбегается по околотку беспрепятственно, единолично – село притихло в предвечерии. Уже смеркается, но вижу, стоит возле нашего дома оранжевая, как мандарин, «Нива». Меня из леса вызывают. Тут я. Хоть и нагруженный, но скоро добежал – ещё бы.

* * *

Лодку мою, двухместную, «резинку» – весь день, туго накачанная, на сквозняке она в ограде просыхала, – сдули, скрутили, в рюкзак её упаковали, положили к ней короткие весёлки, самодельные, удобные для сплава по быстринам, котелки – один под суп, другой под чай – поставили в машину. Банки с червями проверили, все снасти просмотрели – что основное – ничего как будто не забыли. Собрались. На крыльце рядком уселись – помолчать-то на дорожку – так у нас водится извеку. Мы – я, Николай, брат мой родной, и Виктор, общий наш приятель, – возбуждены заметно – как собаки промысловые перед охотой. Сын мой Иван, в отличие от нас, восторгов особых не проявляет, вряд ли их и испытывает – не очень-то ему, понимаю, хочется тащиться на какую-то там Таху, речку таёжную, глухую, он не рыбак, совсем уж «питерский» – ему тут «дико» – без асфальту; к бабушке только прикипелся. Просто моей, отцовской, воле покоряется: сказал ему: пойдём – он и послушался. Не пристрастить – о чём и не мечтаю даже, – хоть показать ему природу нашу, ещё, слава Богу, пока «дикую», намерен, когда ещё он побывает тут, и побывает ли? Кому и нет, а мне печально.

– Ну, чё, ребята, трогать надо, – встав и отряхнув рукой сзади штаны машинально, говорит Виктор. – Ночь не поезд – не задержится. А дорога там – не карта.

– Ну, с Богом, – говорит, с крыльца спускаясь, Николай и осеняет скоренько крестом наш дом. Он недавно только покрестился и теперь знаменует, как новообращённый, каждый угол и всякую тень. – Благослови, – просит он маму.

– С Богом, – говорит нам мама. – Осподи, бла-ослови. И как вы там на пустоплесье быть-то будете?..

– До свиданья, тётка Васса, – говорит Виктор.

– До свиданья, Виктор Васильевич, – отвечает ему мама. – Храни вас Ангел и Никола Чудотворец. Ты, Ваня, там приглядывай, на всякий случай-то, за ними, – просит она внука, – следи, чтобы они не баловались шибко… И не Ислень, но речка всё же… Чё и за Таха за такая?.. Чем там таким вкусным только и намазано? Тянет вас туда… магнитом будто.

– Ладно, бабушка, – обещает ей, улыбаясь во весь рот, Ваня. – Присмотрю.

– Уж присмотри ты, ради Бога. А вы ему там повинуйтесь… Ну и доброго вам, рыбаки, улову, – желает нам она.

– Соли, пожалуй, взяли маловато, – смеётся Виктор.

– Теперь не жарко – не испортится, – улыбается и мама. И говорит: – Ну, поезжайте. – Курица к ней подошла, клюёт её в калошу. Калоша с прозеленью от навоза, курица глупая – а как же.

Уселись мы в машину – и припала та сразу, будто вдруг чего-то испугавшись, на рессорах: мы-то с Иваном, ладно, килограммов сто пятьдесят всего лишь, может, и потянем вместе, ну а вот в Викторе и Николае – в тех на двоих пудов шестнадцать-то, пожалуй, будет?.. Будет. Не выболели, как говорится.

– Так. Всё взяли? – спрашиваю я.

Такого не было, чтобы мы что-нибудь да не забыли.

Я на переднем, рядом с Виктором, а Николай и Иван на заднем сидении устроились. За ними дыбом – рюкзаки.

– Пока что рано, мы ещё тут, чё если и оставили, дак там, на Тахе, и спохватимся, – говорит Виктор. – А жизневажное-то вроде с нами.

Мы с Николаем понимаем, что имеет он в виду выпивку, и смеёмся – дух наш бодрый, на подъёме – впереди четыре дня рыбалки. Николай купил, как и условливались мы, два литра водки – одну литровую бутылку «Петровича», какую выбрать именно, он сам решал, по этикетке, вероятно, две других, пол-литровых, «Для храбрости», есть и такая вот, оказывается, – Виктор взял литровую бутылку самогонки собственного производства. А вот о том, что в моём рюкзаке таится капроновая канистрочка с тремя литрами «ливизовского» спирту, по моему заказу привезённого Иваном мне из Петербурга, Николай и Виктор и не подозревают даже, я это скрыл от них коварно. Пьём мы все трое редко, но, как выражаются в Сретенске, метко, после долго и не пробуем.

Таха, прорезав поперёк хребётик безымянный, перекатисто впадает в Тыю, уловом вымыв в самом устье яму глубоченную, – ох и таймени в ней когда-то зимовали! – Тыя, круто извернувшись, чуть ли не встречь, втекает в Кемь, а та – в Ислень, ну а Ислень – куда – да в Океан – куда же ей ещё и впасть-то, в нём только места для неё и хватит. Нет на Тахе по всему её течению ни деревни, ни посёлочка, никогда, поди, и не было, были лишь стойбища остяцкие да охотничьи зимовья, а сейчас и этих совсем мало – остяки вывелись, а охотникам далеко и сложно туда добираться – пешком-то нынче редко кто куда отправится. Рыба в Тахе водится только четырёх видов – хариус, таймень, гольян и щука. Щук крупных нет – до пяти-шести килограммов, не больше, а таймени всякие бывают – килограммов до пятидесяти-то, это точно. Вода в Тахе и в июле, в самый жар, студёная, прозрачная, а после первых зазимков, к ледоставу, и вообще её как будто в русле нет – такая ясная – как чьё-то имя. Дно в ней, в Тахе, в основном, камешниковое, а глубина – обманчива, как мара. Пробудешь на Тахе трое или четверо суток и ни одного человека не увидишь. Но не соскучишься; того, скучаешь по кому смертельно, тут не встретишь. Только самолёты пролетают высоко над Тахой. Таху оттуда, сверху, может быть, и видно. Бежит, петляет, отражая небо, а с небом, может быть, и самолёт. «Как бык пописал», – говорит про её извороты Виктор. Уж так вихляет. До самого ближнего населённого пункта от Тахи не меньше сорока километров. Сейчас нам нужно по тракту проехать двадцать километров до сворота, там ещё двадцать до Подгоренской бригады, то есть до Лиственничного, а после ещё пять километров от Лиственничного до пасеки, на которой большее время года живёт и работает Карманов Василий, родной брат Виктора и мой друг детства. Переночуем на пасеке, а рано утром, пока ещё не рассветёт, Василий нас на «Ниве» довезёт до устья Тахи, угонит машину назад, на пасеку, а мы, перейдя по бревну Тыю, станем заходить до места на Тахе, откуда и будем спускаться обратно. Вечером через четыре дня там, в устье Тахи, если Бог даст и всё пройдёт так, как нами суетно замышлено, Василий встретит нас, и мы отправимся домой. Какое счастье для меня побывать перед отъездом в Петербург на Тахе – всю зиму после будет мне она блазниться. Буду идти, сидеть, читать или работать, а перед внутренним взором, независимо уже будто и от моей памяти, отчётливо как наяву, станут вдруг вспыхивать, чередуясь с чьими-то глазами и веснушками, но из другого уже вроде фильма, виды и сценки: какой-то омут или шивера, ночной костёр или поклёвка. Мы там, на Тахе, этим летом уже были с Виктором и с Николаем, один раз в июле и один раз в августе. В июле донимает гнус, конечно, – сил нет, нет никакого от него спасения ни днём, ни северной короткой ночью – «в кровь» изъедают комары и слепни. В августе хорошо – нет ни слепцов, ни паутов, ни комаров – мошка, мокрец, но тех уж терпим, – и ночи тёплые ещё – сравнительно – тащить с собой туда не надо ватники, по крайней мере.

Из Сретенска скоро выехали – не Москва, даже не Киев. Едем. Совсем уж отемняло – не июнь месяц. Фары выключи, и глаз тогда коли хоть. Совки проворные срываются с дороги, порхают невесомо сколько-то, как мотыли, перед машиной в лучах света – забавляются, – исчезают после, в сторону свернув, в потёмки; мышками-житничками промышляют – с поля на поле перешмыгивают те через дорогу, вероятно. Машин нет ни встречных, ни обгоняющих – бензин нынче дорогой – мало теперь, не то что раньше, ездят: не экономят, может, но «жалеют»; это раньше – в магазин за водкой или «паперёсами» – и то на тракторе, на самосвале ли катались. Худа-то без добра – и тут вот – не бывает.

– А чё вы, – спрашиваю, – запозднились так?

Молчат – чалдоны тугодумые – не отвечают сразу, «кумекают»; Иван безмолвствует – в разговор встревать тому раньше старших вроде как не по статье – нравы в Сибири не столичные – он понимает это; а к нему пока не обращаются.

– Хе-ге-хе, – произносит погодя сколько-то Виктор. И улыбается. От уха и до уха, будто вспоротый. Как очеловеченное солнце на детских рисунках. При этом будто и лучится. Щёки его под самые глаза в густой, пегой щетине, а та – «как тёрка», и гладко выбритым я никогда его не видел. Голубоокий. Круглолицый. «Широкомордый» – так говорят в Сретенске, но в похвалу, а не в обиду. Прозвище в детстве у него, у Виктора, было: «Варвара» – теперь никто его уже так не называет, кроме его родного брата разве, тот иногда ещё и вспомнит: ну, Витюха, скажет, ну, Варвара – любовно.

Молчим – приятно ехать нам всем вместе; да и куда ещё – на Таху.

Урчит мотор, машина мягко катится.

Закурил Виктор. Курит он с мундштуком – «тянуть вкуснее», в шутку объясняет, «сладко», через мундштук-то; до сидения и втягивает – так, когда слышишь это, кажется; шумит в нём, в Викторе, при затяжке – как в скважине. Канская «Прима» – вот его избранница. Если и изменяет ей, так только в крайних случаях. Мундштук сам выстругал. Из «куричьей слепоты» – говорит – из бузины значит. Всё-то он в лесу его, мундштук свой, и теряет, всё-то он его, вокруг себя руками шаря, и ищет – делать-то нечего когда, так и занятие, а когда ждёшь чего-то, так и время скоротаешь – вещица нужная, выходит. А почему из бузины-то вот и только, мол? – Да почему, да потому, что дырку в бузине проделать легче, дескать, нутро-то у неё, что у старой, что у молодой, не как у «деушки», не тугое, а трухлявое, по природе, мол, такое, шилишко, проволоку, гвоздь, а то и прутик крепкий сунул, вынул, дунул – и готово; если один посеял безвозвратно вдруг, другой – минута-две – и смастерил; где «слепота» бы только рядом оказалась, мол, но, слава Богу, не диковинка. Понятно.

– Чё запозднились, – продолжает наконец-то Виктор. – Чё запозднились, хе-ге-хе… Да то и запозднились, что твоего вон брата выручал… И запозднились.

– А чё такое там стряслось?

Молчим. Едем. В свете фар нетопыри ушатые мелькают – вроде как искры, только – чёрные.

– Баба вон мужика не отпускала ни в какую, на подмогу пришлось ехать.

– У-у, – говорю я. – Дело обычное. Тогда всё ясно.

– Кому ясно, – говорит Виктор, – а кому и пасмурно… Продай корову да купи бабе обнову.

Включает Виктор магнитолу. Поёт Кадышева – от сердца, – поёт про то, как напилася она пьяной, не дойдёт она до дому – мы её понимаем, живо ей сочувствуем, – после поёт она и про другое. Слушаем. Проникаемся. Моя душа машину обгоняет. Жаль вот, что время-то не подторопишь – я бы уже стоял сейчас на берегу со спиннингом, рыбачил бы.

Миновали деревеньку, но уже бывшую, Черкассы, черкесскими казаками на берегу Кеми в семнадцатом столетии основанную. Теперь пустырь тут, днём кое-где только вереи от ворот увидеть ещё можно – торчат среди бурьяна прямо – для «жисти» ставились, навечно – не так легко их покосить; такие толстые – руками не обхватишь. Девушки в Черкассах были рослые, статные, с густыми, чёрными бровями – это я помню, – в одну из них, Шуру Черкашину, даже влюблён был горько в одно время; училась она у нас, в Сретенской средней школе, на класс меня старше. И пострадал же я тогда – от безвзаимности. Встретил её недавно в Елисейске – красивая; поговорили с ней – несуетливая. Рядом с такой и постоять-то – радостно – как в церкви.

– Жалко, нет уже Черкассов-то, – говорит Виктор, пялясь слепо в темноту оконца бокового. И в который раз уже, слышу, жалеет. Как проезжаем, так и вспоминает. – Веселее с нею было.

Может, и он, Виктор, тайно был влюблён в какую-нибудь из черкасских девушек? Может, и в Шуру же Черкашину? Не знаю. Его дела амурные – потёмки; не афишировал, «тихушник».

– Да-а, хорошая была деревня, – и Николай вздыхает по Черкассам. – У реки и на сухом, высоком месте… Умели место люди выбирать.

Кемь внизу, под яром, в темноте – сейчас её не видно.

– Да-а, – говорит Виктор, – управились с деревней коммуняки – как мамай прошёл – поразорили.

– Ну и эти… демократы – как шакалы, – заключает Николай.

– Ну а эти уж и вовсе, – соглашается с ним Виктор. – Восстанавливать не станут.

Проехали ещё три километра. Проскочили по мосту через Тыю – флуоресцентно мимо нас промчались с двух сторон его перила. Достигли сворота – но не тут же, а минут через десять, – вырулили с тракта на просёлок.

Останавливает машину Виктор, мотор глушит. Тихо становится. В ушах шумит лишь – словно после взрыва.

– Гул… Как в космосе, – говорит Николай.

– Ага, – говорит Виктор. – А ты там был?

– Пока не доводилось, – говорит Николай.

– Ну а хотелось бы?

– Конечно.

– Какой ты, парень, любопытный, сладу на тебя никакого… Плохо будешь себя вести, отправим с Тахи, – говорит Виктор. – Правда, Иван?

– Не знаю, – говорит Иван.

– А кто тебе дрова-то станет на ночь заготавливать? – спрашивает Николай.

– Иван вон… Сами натаскаем, – отвечает Виктор. – Нас этим не испугаешь… Обойдёмся.

Иван тут встрял без разрешения:

– А мы и так ведь в космосе… Земля же в космосе вращается.

Мы промолчали.

Молчим и после. Слушаем. В машине полумрак, за окнами черно.

Включил Виктор в салоне лампочку и говорит:

– Стресс с Николая надо снять, однако.

– Не было у меня никакого стресса. Поехали, – говорит Николай.

– У тебя не было, так у меня из-за тебя был, – говорит Виктор. И говорит: – Бабу твою уговорить не просто оказалось… Как будто с танком побеседовал… через заряженное дуло… Ноги вон до сих пор ещё трясутся… как у продрогшего телёнка.

– Поехали, – говорит Николай. – Трясутся.

– Да, на педали вон не попадают, расплясались, – говорит Виктор. – Пошто такой-то ты… нетерпеливый? Куда торопишься?.. Как к полюбовнице. Беду догнать всегда успеешь.

– Заводи давай! Поехали!

– Поехали… Сёдня же, в ночь-то, заходить ведь всё равно не станем. Хотя тебе-то чё, ты запросто, конечно… Тебе что ночь, что день, что шло, что ехало… Ночью на мышь тайменя, может, вытащишь, и брату нос хоть раз утрёшь. Ступай… Только без нас, пешком, а мы – на пасеку, – говорит Виктор. И, оборачиваясь, говорит: – Иван, достань-ка там… тебе ловчее… в кармане рюкзака… бутылочку… а из другого – кружку… В моём. Ну, у тебя и дядька, парень… Суровый, как дратва. Боюсь его я. Только глянет – душа вянет.

Достал Иван бутылку и кружку, передал их Виктору.

– Николай пить не будет, – говорит Виктор, между колен зажав бутылку и протирая указательным, толстым, как толкушка, пальцем внутри кружку. – Чё-то там чёрное… Эмаль, поди, отбилась.

– Ага! – говорит Николай. – Не буду… Наливай!

– Смотри-ка, – говорит Виктор, с бутылки свинчивая пробку. – Какой нездержанный ты… Как парная медовуха.

Выпили мы самогонки по очереди из одной кружки – Николай, я и Виктор. Иван не пьёт – он «выбрал пепси». Отдаёт самогонка немного творогом. Салом с хлебом закусили. Закурил опять Виктор. В открытое окно дверцы дым деликатно выпускает.

– Крепкая, – говорит Николай.

– Ну так. Как солдат, – говорит Виктор. – Гомна не гоним.

– Коровой только пахнет, – говорит Николай. И говорит: – Но хорошо. Внутри как сразу затеплело.

– Да, – говорит Виктор. – Как у грешника от пламени пещного.

Постояли ещё немного. Поехали.

– Николай, – говорит Виктор.

– Чего тебе? – отзывается тот с заднего сиденья, судя по интонации, подвоха ожидая.

– Сколько у тебя женщин было?

– Нисколько, – говорит Николай. – Рули давай, а то куда-нибудь заедешь.

– Какой ты строгий, – говорит Виктор. – Поаккуратней мне, однако, надо с ним, Серёга, а то ещё утопит – плыть-то будем.

– Тебе с ним плыть, ты и решай, – говорю. – Я бы поостерёгся.

– Да уж решил… остерегусь, жизнь-то, наверное, дороже. Жизнь не бабочка – другую не поймаешь.

На Лиственничном, среди бескрайней темноты и тишины таёжной, гудит нутром огромный ток, светится, как замок, как дворец ли, трудятся на току люди – зерно, какое подвезли уже, веят и сушат. Повсюду техника разбросана, полуразобранная, нерабочая. Трактора, комбайны, сеялки, автомобили. Там и здесь стоят на тракторных санях болки, цистерны или бочки. Троса валяются, колёса, ступицы. Трава вокруг измазана мазутом, но не сплошь, а пятнами. Собака на обочине. Живая. Лежит на боку. Спиной к дороге. Мордой к нам лениво повернулась – и глаза её по-людоедски как-то загорелись.

– Ух, ты… Переключилась бы на ближний, – говорит про неё Виктор. – Меня-то чуть не ослепила.

– Угу, – говорит Николай. – Как лазером.

– Ага, Лазером Моисеичем, – говорит Виктор.

Сзади оставили мы и бригаду. Скрылись огни её за перелеском. Едем по выпуклому, как тарелка опрокинутая, полю. Клевер на нём. Густой. Полёг и перепутался. Вылетают из него, машиной вспугнутые, птички – крохотные – как моль.

– Много им ещё убирать, – говорит Виктор, имея в виду рожь, овёс и подгоренских колхозников. – До снега не успеют. Явно. А уже сеют-то… с кунчонку козью – малость. Заяц с маху перепрыгнет. Нет, – говорит, – у них ни техники, ни денег. Обнищали, как горькие пьяницы. Бедному вору у них нечем поживиться.

– И не пойдёшь сейчас по миру, – говорит Николай. – Кто где подаст-то?

– Ага, подаст… догонит и поддаст. Отберут ещё последнее… Не государство, так бандиты, – говорит Виктор. – Только и выручки у них теперь, что продавать налево и направо со своих земель, где уцелел ещё какой, лесишко.

– Да, – говорю я.

– Весь скоро спустят дядям из далёка, – говорит Виктор. – А тем там чё, у тех взгляд мутный – через доллар на всё смотрят, как девчонки через стёклышко, нас они тут в упор не различают…

– С травой сливаемся, – говорю я.

– Была бы прибыль… Есть, наверное, раз так нещадно сплошь всё валят, – говорит Николай. – А чё им мы?..

– Мы – блохи на собаке… В лесу-то плакать уже хочется… Ольху уж пилят, это надо же. Раньше такое и во сне бы страшном не приснилось.

– Да уж.

– Скоро, – говорит Виктор, – если и дальше так пойдёт, а оно на то похоже очень, и за мою куричью слепоту возьмутся. Без мундштуков останусь, ё-ка-лэ-мэ-нэ… Запастись, пожалуй, надо. Нынче за деньги всё – и задницу свою подставят и чужую расцелуют… Будто бы и детей ни у кого, зараза, нет. Ага. За бусы маму с папой проторгуют.

– Да-а, – говорю я. – Ситуация.

– Ещё какая. Ситуация… Раньше по берегам, вплотную к речкам, не валили хоть, – говорит Николай.

– Но, – говорит Виктор. – Было запрещено, маленько всё же соблюдали. Теперь без удержу, как колорадские жуки, везде сгрызают подчистую всё. Теперь дозволено… Пустыня скоро будет.

– Гоби.

– Рос бы лес на небе, добрались бы и туда. На трелёвочнике на небо прямо бы и въехали, а там спросили бы: Эй, Бог, где тут лесишко у Тебя находится? – говорит Виктор. И спрашивает: – А чё тут сделаешь? – И отвечает: – Да чё, ничё… Шальное время.

– Сами мы шальные, – говорит Николай. – Перед концом всё…

– Это-то понятно.

Грустно становится. Молчим. В уме отчаянье, как желваки, бессмысленно переминаем.

Едем.

Дорога здесь пошла совсем худая, лесовозами разбитая. Не на «Ниве» бы, и не проехать. Машина хорошая. Да и водитель неплохой – со стажем, ловко с баранкой управляется – «как с ложкой».

– Николай, – говорит Виктор. – Может, на Лиственничное вернёмся, далеко-то пока не отъехали, да повариху заберём с собой?.. Есть там такая, в твоём вкусе: обширная – как по горам, по ней охотиться с собакой можно…

– Ага, рули давай… Забрал он! Места в лодке ей не хватит, – отвечает ему Николай.

– Какой ты нравственный… мораль блядёшь, однако. По берегу бежать будет, – говорит Виктор. – Тоже мне, выдумал проблему. Сергей по левому, она по правому, по одному-то их пускать нельзя, конечно, – за первым же кривуном снюхаются, а нам с тобой потом чё делать?.. Зубами с голоду скрипеть. Суп-то она варить ему, Серёге, только станет. – И говорит: – Ох, у тебя и брат, Сергей… сердитый.

– Гроза, а не мужик, – говорю.

– Гро-озный, – говорит Виктор. – Как наместник.

– Два зубоскала, – говорит Николай.

Иван помалкивает.

Тепло в машине, табаком пахнет – вроде и вкусно. Кадышева ещё поёт – теперь про терем – задушевно и об этом.

Слышно: залаяли собаки – дружно, но не задорно. Видно: с разных сторон, из мрака выявляясь, сбегаются они неторопно к дороге – встречают. Приветливые. Ушки у них на макушке – как фанерные, хвосты качаются у них на спинах калачами, глаза – как угли раскалённые – но не от злобы, а от света. По сторонам держатся, под колёса бестолково не лезут – не курицы – те от машины убегают под машину же.

Свет фар, скользом, темноту как будто соскребая, выхватил из гущи соснового и берёзового леса стену избы бревенчатой, листвяжной, с небольшой дверью и одним на эту стену тоже небольшим окошком, а после – баню и сараишко.

Развернулись, под навес спятились, остановились. Пока сидим, не двигаемся.

– Приехали, – говорит Виктор.

– Да-а, – говорю я. – Приехали.

– Слава Богу, – говорит Николай.

– Сим-сим, откройся, – говорит Виктор.

Дверь в избушке отпахнулась – хозяин вышел. Стоит в дверном проёме. В свете фар, рукой глаза не закрывая, в нашу сторону жмурится. Босиком, в чёрном трико и в белой майке, та навыпуск.

– Красавец мужчина. Как петух перед атакой… брат-то, – говорит про Василия Виктор. – Панк… Явление народу.

Волосы на голове у Василия гребешком вздыблены. Борода всклокочена. Заспанный.

Выбрались мы из машины, разминаемся – полтора часа в дороге были, не меньше – ноги занемели. Иван стоит, собаку по загривку гладит, та только веками – жонглирует как будто ими.

– Здорово, брат, – приветствует Василия Виктор.

Здороваемся с ним, с Василием, и мы.

– А ты опять, однако, чуть не трезвый? – говорит ему Виктор. – Не просыхаешь, как ондатра.

Молчит сколько-то Василий. Вглядывается в нашу сторону, как в пустое. После того уже, как узнаёт нас, произносит:

– А-а, это вон кто… вы, – и улыбается. И продолжает: – Да как всегда… совсем немножко… только для живости, а так-то оно на хрен бы… Гости вот перед вами лишь уехали. А не попались вам навстречу? Их угощал, дак и… маленько.

– Нет, – говорит Виктор. – Никого нигде не видели. Разве по воздуху они, как утки, пролетели?.. На чём?

– На тракторе.

– Нет, не видали… След вроде есть, а трактора не видели.

– Да?.. Странно чё-то, – говорит Василий. – Недавно вроде и уехали… А я прилёг только и думаю, кого опять холера принесла тут – собаки брешут?.. Может, они, сломался трактор, дак вернулись? Ну, заходите, – приглашает.

* * *

Все мы уже – кроме собак, конечно, тем не дозволено бывать тут, даже заглядывать сюда заказано – в избушке. Кто сидит, а кто прохаживается.

В глазах у нас ещё дорога не угасла – виртуально набегает.

Засветил Василий лампу – фитиль укручен был в ней только – выкрутил, а дым пошёл – чуть-чуть убавил. Стекло у лампы сверху задымлённое, словно тонированное.

На столе полно посуды, беспорядочно приткнутой: вместительная деревянная кумка с зелёным незасахарившимся ещё мёдом, алюминиевая чашка с крупными кусками варёной лосятины, ножи различные, от охотничьего до кухонного, ложки, вилки с нормальными и изогнутыми то чуть, а то и до крючка зубцами – что же ими ковыряли? – эмалированные кружки, внутри рыжие от медовухи. Хлеб «домашний» на разделочной доске, толсто нарезанный – ломтями, блюдце с солью крупного помола – «каменкой», бочонок-перечница, лук, чеснок и огурцы солёные в тарелке. Тут же и несколько наполненных окурками до кромок «пепельниц» – жестяных консервных банок с напрочь вырезанными в них крышками. Падают от всего на столешницу тени – зыбкие, как тина, – даже от спичечного коробка.

Запах знакомый, ничего нового. В запечье стоит небольшой ларь с вощиной, на подоконнике лежит скатанный в шарик прополис – ещё и ими пахнет благовонно.

В углу, на маленькой косыне, икона закоптелая, средних размеров, старая – Святые воины Георгий и Димитрий. Тонкоколенные. Кудрявые. Стоят – вооружённые. С ними не страшно – под защитой.

Висят на стенах большие, цветные репродукции с фотографий – актрис, Алфёровой и Яковлевой, одна против другой, в пристойном обе виде, и девицы безымянной в узких трусиках, но с голой грудью – на нас, на всех одновременно, и на гостей, и на хозяина, лукаво щурится она, девица эта, но – не Саломея.

– Василий, – говорит Виктор.

– А? – откликается тот.

– Артистки пусть красуются – на добрые наводят мысли, а эту, девку-голотитьку, снять пока, наверное, придётся, – говорит Виктор. – Завтра – не будет нас, тогда – повесишь.

– А чё такое? – удивляется Василий. – Чем она тебе не угодила?.. Кровь с молоком, в прыску… Участки тела и… фигура вон… И глаза – согласие сплошное.

– А вот в этом и причина… Да и мне-то ладно, мне-то чё, – говорит Виктор, – я не греховодник, в похотях не тлею. По мне-то пусть она хоть и трусишки свои скинет. Бесполезно. Не откликаюсь на такое. Николая, парень, жалко.

– А-а, – говорит Василий. – Тогда понятно, – улыбается.

Молчит Николай, на икону смотрит.

– Да пусть, – говорит Василий.

– Не знаю, – говорит Виктор.

– Трепло, – говорит Николай.

– Ага, конечно… Я вот и трепло. Я ж о тебе пекусь, забочусь о твоём благоспокойствии… Смотри, – говорит Виктор, доставая из нагрудного кармана энцефалитки сигарету и мундштук. Размял. Неспешно зарядил. Прикуривает. Затянулся. Дым после в матицу протяжно выпахнул. И продолжает: – Спать надо будет лечь подальше от тебя, на всякий случай, то ещё приснится чё-нибудь тебе такое… пакость какая-нибудь… и поколотишь.

– Ложись на улице.

– Придётся.

Тихо бормочет с тумбочки, заваленной ружейными патронами, журналами и пачками «Беломора», переносной приёмник – он никогда здесь и не выключается – батареи под ним, в тумбочке, огромные – надолго их хватает – на полгода, то и на год. Трещит в нём больше что-то, щёлкает таинственно.

– Подслушивают, – говорит Василий.

– Но!.. Майор Пронин? – спрашивает Виктор.

– Инопланетяне.

– Кого, тебя?

– Меня.

– А-а, – вскинул брови Виктор. Говорит: – Это-то может быть, конечно. У них забот, наверное, тебя только подслушивать… Чё и летают тут, как галки. – Брови опустил. Окурок из мундштука в пепельницу спичкой выковырял молча. Продолжает: – И подслушивают, и подглядывают. Нос суют везде свой, шныры. Наказание и только. Еще на камеру, поди, снимают, одинокого-то, как ты с собаками да с петухом тут разговариваешь, им, любопытным, интересно: венец природы наставляет подопечных. – Мундштук продул, в карман его убрал. – А после про тебя кино там, на тарелке, смотрят, как порнуху ребятишки, уссываются. – К двери прошёл, к столу вернулся. И говорит: – Путнего много из тебя, наверное, извлечь надеются, раз наблюдают-то. Ты для них, брат, как находка – месяца два проквасить можешь, не закусывая, и ходить за пасекой при этом, как нормальный. Ты для них, для нас как – трезвенник… как чудо.

– Но, чудо-юдо, – соглашается Василий.

– Они, беспупые, на связь с тобой, трещат, пытаются всё выйти, а ты то пьяный, то весёлый – ни бе, ни ме им и не здрасте. Вот и добейся от тебя… И почему тебя-то они выбрали? – Не садится Виктор, пол ногами будто мерит. – Ну, жди теперь, брат, приземлятся тут на блюдце со сметаной… ульи-то, жалко, посшибают, потом ходи их расставляй, забота… перевезут тебя с собой куда-нибудь, где у них логово-то или база… а там ни водки и ни медовухи, и чем ты, парень, опохмелишься?..

Озадачился Василий.

– Да-а, – говорит. – Не знаю даже.

– Ну а чё, – увлёкся, видно, Виктор, – может, они, бродяжки злостные, как раз такой вот опыт несусветный и хотят проделать над тобой: выживешь ты или нет там, в невесомости, без алкоголя-то?.. От них, мутненьких, всего ожидать можно. Как от масонов.

– Да уж. А я и тут как в невесомости… мне чё масоны?

– Это понятно. Тебе сейчас все черти по боку…

– Ага. А чё мне?

– Ребята с рожками тебе ещё тут не являются?

– Да вроде нет ещё… тьпу-тьпу, – говорит Василий. – Хотя, кто знает, может, и являлись, да я их, может, не узнал… рожки-то если под фуражками у них скрывались… или под касками… не знаю.

– Это-то вот, поди, скорее… А кто тут был-то? – спрашивает Виктор.

– Я им, пришельцам-то, на кой, такой-то, сдался?.. Не на пельмени, не на студень, – говорит Василий, сам себя как будто успокаивая. – Шибко уж тощий – не обстрожешь… Только что на бульон… и то на постный. Едят они такое, нет ли?

– В порошок тебя помелят.

– Ага, как перец, – говорит Василий. – На приправу… А так-то чё, пусть приземляются, чем их попотчевать, найду уж.

– Без вопроса, – говорит Виктор.

– А увезут… Да пусть увозят. Может, со пчёлами чё надо делать, посоветуют… как их лечить-то… Они же вумные – всё знают. – И отвечает: – Да эти – Вебер с Бледнолицым.

– Кто всё знает, тот дома сидит, по пространству не мотается, – говорит Виктор. И говорит: – А-а, постоянные клиенты. Ну а они тебе не примерещились?

– Да это вряд ли, – говорит Василий. – Я ж ощущал их, не казались… Кружками часто, помню, чокались… болтали.

– Столько попей, не только кружкой чокнешься… так полагаю.

Володя Вебер – просто – потому что Вебер. Фамилия у него такая. Был бы он русским, назывался бы Ткачём или Ткачёвым. Из поволжских немцев, ссыльных. Сам-то не ссыльный он, конечно, здесь уже родился. Так обрусел и осибирился, так тут прижился и прирос к этим неласковым местам, что никуда его отсюда, ни в какой хвалёный-расхвалёный зазывалами-сиренами сладкоголосыми обетованный Фатерлянд не выманишь. «А я ничё не потерял там», – так отвечает он, Володя Вебер, на вопрос: а ты-то почему туда не съездишь, дескать, не скатаешься? Ваня Перунин – тут сложнее – он Бледнолицый потому, что лицо у него, как «советский флаг», постоянно красное, принял он, Ваня, уже сколько-то, не принял ли ещё ни капли – всегда как будто «остограммившись». «Тебе, Ванька, хорошо, – как-то сказал ему в шутку при мне, помню, Вебер, – на тебя машина не наедет, по спецразрешению только – у тебя морда как «кирпич» запретный… Или шофёр уж в сиську разве пьяный». Ваня ему тогда ответил смехом: «На тебя зато наедет – ты гестаповец. Ферштейн?». Ваня Перунин и Вебер Володя друзья с детсадовского возраста и, к тому же, закадычные: где один, ищи там и другого – пьют они, как близнецы, всегда на равных.

Улыбается Василий. Продолжает:

– Бледнолицый тока что вот из больницы… Вчерась или позавчерась, на днях тут, вышел… Дак, что выписался, обмывает.

– Ну и чё опять с ним приключилось? – Не стоит он, Виктор, не садится, по избушке, половицами скрипя, прохаживается. – Грибов поганых обожрался?

– Есть-то чё будете? – спрашивает Василий. – Суп, может, разогреть?.. Сварено у меня… Не суп, правда… Шерба с налима… Утром мордушку бегал проверял… Залез, паршивец… Не люблю я их пошто-то?.. Оттого, что склизкие, как пропастины, может… Одноглазый почему-то?.. Кто ему его в воде-то там и выткнул? С крутым ершом подрался, может? – улыбается.

Нет, отвечаем, дескать, сыты, не успели, мол, ещё проголодаться. Чаю с мёдом выпить соглашаемся.

– Мёд на столе… А чай, недолго, подогрею… Да чё, чё, – говорит Василий. Подхватил с полу, поставил на буржуйку примус, им занялся. – «Шмель» чё-то начал барахлить, зараза, хоть уж к зиме, к сезону-то, совсем бы не сломался… Ясно, чё. А ты не слышал?

– Нет, не слышал. Я – от кого?

– Дело обычное. – Запалил примус. Зашипел тот. Устроил на него чайник. – Сидели они втроём у Миши Орлова на пасеке – он, сам Миша, Бледнолицый и Володя Вебер; троица; Вебер спал уже, убайкался, концерт весь этот пропустил; ну и – естественно чё – выпивали: пчёлы последние у Миши сдохли – поминали. – Стоит Василий около буржуйки. Тень его над ним нависла. Пах почесал себе, и тень заколыхалась. – Ночь лунная. Светло, как днём. В окно-то чё-то кто-то из них глядь – ну, ё-моё – медведь возле избушки. Явился, но, не запылился. И за столом их будто не было. Вылетали они, как понос, из избушки на улицу и на него, на зверя, как на мужика… Ружьё с собой взять позабыли. Ну, конечно. Его, медведя, тапочком по морде. А он не любит – ать на дыбы и поломал маленько кости им… Посостязались, поборолись. – Снял Василий с чайника крышку, попялился сквозь пар в чайник. – Ничё не видно чё-то… Кипячёный, подогреть лишь… Ване-то ещё как-то повезло – легко – ушибами отделался, счастливый. А у Миши и рука, говорит, погрызена, прокушена, однако, и несколько рёбер опять сломано. Долго тому лежать ещё в больнице. Вебер ему туда и самогонки отвозил уже… Анестезия.

– Костоправ медведь, да самоучка… Мише всё мало почему-то, – говорит Виктор. – Его же раз уже помял один и вроде сильно… И тоже так же, в пьяной драке… Где неуёмный-то Есенин… Ну а собаки-то где были?

– Мало, наверное, – говорит Василий, – ещё-то если лезет. Дёрзкий.

– Что ты, – говорит Виктор. – Как Чапаев.

– Ничё, когда-нибудь нарвётся. Шею свернёт ему какой-нибудь, тогда угомонится, может. А медовухи-то вы будете?.. Собаки были на бригаде – летом же Миша их не кормит – сами себе, как волки, промышляют.

– Наскребёт кошка на свой хребёт, это уж неминуемо, конечно. Дурную голову и хмель-то не берёт… По кружке если, но не больше, – говорит Виктор. – А то заходить тяжело завтра будет. Ты-то пойдёшь с нами?.. Или ты тут себе наловишь… Николай вон разве – тот тебя поддержит.

– Ага! – говорит Николай. – Только попробую… а то поддержит.

– Нет, – говорит Василий. – Некогда.

– А-а, медовуху всю ещё не выпил?

– Да вроде есть ещё маленько, – улыбается Василий. – Мне на неделю, может, хватит… если кто только не заявится, а то тут… как на дискотеке… то рыбаки, а то колхозники… то леший так кого притащит.

– Как нас?

– Как вас таких вот… но, – и улыбается.

Совсем друг на друга не походят братья – будто и не родные они вовсе, а сводные. Как, впрочем, и мы с Николаем: он, Николай, светлый, как говорят в Сретенске чаще – белый, а я смуглый, «подкопчёный», – разные мы полярно с ним и по характеру. Ну и у них вот, у Кармановых. Виктор русоволосый, крупный, полный. Лицо у него русское – курносое и круглое. Жить долго без человеческого общения он не умеет – сутки-двое сам с собой в лесу побыл и надо ему к людям на минутку – побеседовать. Василий слегка рыжеватый, невысокого роста, сухой, горбоносый, узколицый – как германец. Может в лесу находиться один месяцами – и даже если пить не будет водки или медовухи – не соскучится. Василий с бородой, редко когда её снимает, а Виктор хоть и не ежедневно, но бреется. Оба пасечники и охотники хорошие, чем до этого и жили. И небедно. Туго теперь, конечно, им приходится – пчёлы больные, мёду собирают мало, и продать его нынче непросто: завались на базаре «узбекского», хоть и ненастоящего, но подешевле, заготовители пушнину принимают за бесценок, а народ её теперь не покупает вовсе – нет потому что денег у народа. Правда, кому сейчас не туго?.. Вопрос такой знакомый, риторический.

– Барыгам, – говорит Николай.

– И тем легко ли? – говорит Виктор. – Крутятся… Шибче, чем шарики в подшипниках. Так повращайся, парень, повертись-ка, и под теменем-то мало чё останется – всё до коробки голой выдует.

– Чиновникам, – говорит Василий. – Этим всегда у нас – когда не страшно им, дак, значит, хорошо… А побоятся если изредка, понервничают где маленечко, потрусят, то недолго – ко всему, как крысы, приспосабливаются… Не для себя, так для детей своих оставят, что натащут… Хоть и толку с этого не будет. Не добром нажито, не в добро и обернётся – так оно водится, не я придумал.

– И чё за гуси за такие – эти и чиновники? – говорит, посмеиваясь, Виктор. – Хочу, однако, быть чиновником, хочу и шибко, аж трясусь вот… Определи меня в них срочно, Николай.

– А что чиновники? – говорит Николай. – Никакие чиновники, хоть самые расчестные и расхорошие, никакие самые разумные реформы делу не помогут, пока Промысел Божий не увидит, что нам это, жизнь-то сытая и сладкая, пойдёт на пользу… Спаси, Господи, люди Твоя… Да и бывает ли она на пользу?

– Это-то так, конечно, чё там, – говорит Виктор. И говорит: – А всё равно хочу я стать чиновником. Хочу и всё тут, подайте эту должность мне. Перед бабой стыдно хоть не будет. Запиши меня в них, Николай, в чиновники.

– Сам записывайся, – говорит Николай. – И сядь!.. То мельтешишь… туда-сюда… как камерник, тут расходился.

– Какой ты строгий, – говорит Виктор. – Как царь… Я насиделся, – говорит. И продолжает: – А нам оно – хоть мы и не чиновники, да – лучше: иметь-то хлопотно, а не иметь легко. Да, Николай?

– Отстань!

– Ладно, шут с ним, не буду я чиновником. Кем есть теперь, останусь пчеловодом – спокойней как-то… Только вот баба?.. Э-э, да и пусть маленечко попилит, беда-то, раз у неё обязанность такая, на то она ведь и пила-то поперечная… Ещё бы пчёлы вот не гибли. Иван… Ива-ан!

– Что?

– Не женись.

– Не буду, – говорит Иван. Расположился он на койке, листает потрёпанный журнал «Охота».

– Сядь ближе к лампе, – говорю ему я.

– Да ничего, мне видно, – отвечает.

– Глаза испортишь.

– Не испорчу.

И потолкуй с ним.

Вышел Василий из избушки, вернулся вскоре с трёхлитровым алюминиевым бидончиком, на стол его поставил, улыбается.

– Эту, – говорит, – и я ещё не пробовал… Проверим, – и сияет – не то что лампа его – ярче.

Попробовали. Вкусная, парная. По кружке. Больше-то, хоть и хотелось, но не стали – идти завтра тяжело будет – испытано. Чаю попили с мёдом – удоволились. Мёд замечательный – «с осоту и с шишкарника». А медовухи, пепси изменив, и он, Иван, с полкружечки отведал. Заулыбался после. Как от радости.

– Это не водка, пей… полезно, – так сказал ему Василий. – На отца-то не поглядывай. Здесь не он, а я распоряжаюсь.

– Как не полезно-то, полезно, – отозвался тут же Виктор. – Из ушей бы не полезло… По тебе, парень, заметно – как спортсмен вон… лось поджарый.

– Но. Бегун на дальние дистанции, – сказал Василий. Улыбается.

– Ага, бегун!.. Ползун… до Фляги и обратно. Равного нет тут. Чемпиён.

В избушке натоплено.

– Как в Африке, – говорит Николай.

– Ага, – говорит Виктор. – К утру будет, как в Оймяконе.

Хозяин лёг на одну кровать, я – на другую, две их всего тут; обе с панцирными сетками; лежать неловко на такой мне без привычки – прогибается, у себя я сплю всегда на жёстком; Николай, Виктор и Иван, постелив матрасы, устроились прямо на полу. Пока ничем не накрываемся – жарко. Беседуем. О разном. Больше о внутренней политике, конечно, – нет уже никаких у нас благих надежд на будущее, жизнь всё худеет вроде и худеет, народ нищает и спивается, зато чиновники «мордеют и борзеют»; Москву легонечко покляли, дескать, устроилась удобно, на счёт всей страны «с жиру бесится», да, мол, добром-то это ведь не кончится, – везде её, столицу нашу «дорогую», клянут в полголоса, по всей России, и мы вот тоже. За президента, дескать, стыдно – пропил великую державу, отдал её жулью на откуп. Но жить-то надо – заключили.

– На всё воля Божья, – сказал Николай.

– Ну, это-то понятно, – ответил ему Виктор.

Мыши за печкой шебуршат сухим горохом.

– Вон, как чиновники, – говорит про них Виктор. Лежит он на боку, на взлокоточке, курит, пепел сбивает в пустую консервную банку, стоит та около его матраса. – Несуны.

– Ещё какие, – говорит Василий. Развалился он на спине, широко раскинув ноги, пускает дым от папиросы в потолок, туда же и смотрит неотрывно, потолок как будто подпирает. – Мне под постель тут натаскали… под подушку… Конфисковал я раз, другой, они по новой…

– Запасливые.

– А то.

Фитиль в лампе убавлен. Бормочет, потрескивая как костёрчик, транзистор – что-то про томских фермеров сначала, про их бесчисленные нужды, после про русских и украинских девчушек, скопом бегущих за границу на «тяжёлые» работы.

– Бедняжки, – говорит про них Виктор.

– Но, – соглашается Василий.

– Страдают, – говорит Николай.

– Что ты, – говорит Виктор. – Жалко?

– За Родину обидно.

– А Родина-то чё тебе?.. Наоборот, – говорит Виктор. И говорит: – Всяк хлопочет, добра себе хочет… Вам хорошо, а нам подавно. У них профессия такая – очень, говорят, древняя… Там, парень, жалость исключается… там, парень, бизнес. Сюда, на пасеку бы, лучше прибежали.

– Ага. На кой они мне тут сдались, – говорит Василий. – Без них тошно.

– Развеселили бы тебя.

– Да уж куда там… Моё веселье вон, в бидончике.

– Это мы знаем, понимаем.

За окном тьма кромешная – пульсирует, на стёкла окон давит. Собаки изредка залают – то у избы, поблизости, а то далёко – туда, во мрак, совсем сейчас не хочется.

– На медведя, – говорит Василий. – Ходит тут… пришлый… шатается. Тайга горит там, на востоке, все сюда и перекочевали… Муравьятничек, некрупный. Пока не пакостит, и не стреляю… Пусть шарится – собак в форме держит… а то расслабятся и обленятся.

– Может, и не медведь? – предполагает, забавляясь, Виктор.

– Медведь, а кто же? – простодушно реагирует Василий. – По лаю слышно.

– А может, эти, энэло-то? – говорит Виктор и смеётся.

– А-а, – улыбается Василий. – Может, и эти… Наблюдают. Мёдом им тут намазано…

Скоро все затихают. Братья Кармановы начинают вразнобой похрапывать. Тут же вдруг и очнутся, перекинутся словом-другим о пчёлах, о пасеке, о чём ином ли, снова, слышишь, засопят – охотники.

Мне не уснуть – на новом месте у меня не получается, буду лежать – и ни в одном глазу – до самого подъёма, взбудораженный: скорей бы там, на Тахе, оказаться! – я не в ладах ещё со временем. Но:

Отче наш, Иже еси на небесех!..

* * *

Скоро в избушке выстыло – уже ветхая да и к зиме совсем ещё не подготовлена – в окнах не вставлены вторые рамы, дверь, хоть и толстая, но не обита пока войлоком. «Стены уже как решето… Столетняя, дак чё там… Проконопатить надо будет как-то, как бы вот только время выбрать, то никак всё», – говорит о избушке Василий. «Ага, всё бросишь и займёшься конопаткой, – говорит ему на это Виктор. – Как же… А медовуху-то кто будет пить?! Если отступишься, прокиснет». Улыбается Василий: в том-то вот и беда, дескать, что некогда, так-то давно уже бы и занялся. Ну, мол, конечно.

Лежат все, как зародыши, свернувшись; кто во что сумел укутались, как куколки, не шевелятся; ни рук, ни ног, ни головы ни от кого не видно.

Никто не встал ночью, не подбросил дров в буржуйку, все поленились.

Шипит на тумбочке приёмник – не пробивается сквозь шип ни музыки, ни речи – эфир как в рот воды будто набрал – пора такая для эфира: мёртвая.

Предутрие – по времени, по темноте – так ночь ещё глухая.

Слышу я, а приоткрыл глаза, и вижу, Василий поднялся – спал он не «разболокаясь», то есть как был вечером в трико и в майке, так в них и лёг, впрочем, и мы не раздевались, – минуя спящих на полу, проследовал к столу, чуть добавил свету в лампе, затопил буржуйку – загудела та, отзывчивая, сразу, заиграла в щели бликами – уютно. Вышел Василий с фонариком на улицу, к собакам. Побранил их там за что-то, слышно. Побыл сколько-то. Вернулся. К столу подсел, плеснул из бидончика в кружку медовухи, выпил, а после закурил. «Беломор» курит. Сидит на лавке нога на ногу, в себя понуро смотрит – в уме забот, пожалуй, неизбывно.

Я и Виктор тоже на ногах уже. Под рукомойником, за печкою, умылись. К столу, к Василию, подсели.

А Николай и Ваня ещё дрыхнут.

– Ты бы, брат, сильно-то не налегал, – говорит Василию Виктор. – Всю всё равно её не выпьешь… Как поведёшь машину-то обратно?

– Да я маленечко…

– Но, знаю я твоё маленечко.

– Кого тут… Капля.

– Две… И к ним ещё четыре фляги.

– Чтобы во рту только поправить… Минтос, – говорит Василий. Улыбается. – А то как в заднице у негра…

– Ну так.

– А чё, да так и поведу, впервые, чё ли… Так даже лучше: больше скорость – меньше ям… А ты-то будешь? – спрашивает у меня Василий, щёлкнув пальцем по бидончику, – глухо откликнулся бидончик: не опростался ещё, значит.

– Нет, – отвечаю. – Я же не с похмелья.

– А чё, с похмелья только пьют-то?.. Его, похмелье, надо ещё заработать.

– Не заработал ещё, значит.

– Разводи примус, ставь чайник, – велит Василию Виктор.

– А примус-то зачем, – говорит Василий. – На печке чайник… скоро закипит уж.

– Николай!.. Ваня! – командую я. – Хватит валяться. Поднимайтесь.

– Пусть спят, – говорит Виктор. – Без них поедем. Вернётся брат через часок, разбудит, и Николай ему поможет разобраться с медовухой тут… То в одиночку-то когда он справится… Иван им будет подносить… И мило дело. Так я думаю.

Зашевелились Николай и Иван – просыпаются.

– Поспать не дадут, – ворчит Николай.

– Привыкай, – говорит ему Виктор. – Тебе три ночи там ещё сушиться.

– Вредные.

Чаю попили крепкого. Сидим. Молчим. В окно то и дело поглядываем – там, за окном, ещё густые, как собачья шерсть, потёмки.

Хлопнул ладонями, как выстрелил, по коленям себя Виктор вдруг и говорит:

– Ну, ребята, хватит кунку гладить, пора телегу ладить… Пока доедем.

Встали мы из-за стола. Вышли на улицу.

– Серенькое утро – красненький денёк, – говорит Виктор.

– Чё-то мне оно не нравится, – говорит Николай. – Правда, пока ещё не угадаешь.

– Ты, как колдун, всё и гадаешь, – говорит ему Виктор.

– Да, – говорит Николай. – Гадаю… только на погоду.

– Какой ты… прямо и не знаю. Шаман, ли чё ли, в кочке ноги.

Иван зевает, ёжась и утягивая, как пугливая улитка в свою раковину, голову в чёрной вязаной спортивной шапочке, скрывшей и брови у него и уши, в поднятый меховой воротник «пилотской» куртки, спрятал и руки он в её карманы – продрог парнишка, непривычный.

Василий в своих «выходных», как он их называет, то есть «охотничьих», светло-табачных, «хэбэшных» штанах, с ножом на поясе; в домашних тапочках; в одной фланелевой рубашке клетчатой, тёмно-зелёной; в сдвинутом на затылок выцветшем берете камуфляжном. И улыбается, как дембель. Хоть на портрет его, на «дембельский», фотографируй – выразительный. Душман таёжный.

Виктор в вылинявшей, старенькой, потрёпанной энцефалитке. И тесна она ему, великому, и коротка – так, что и пуп не прикрывает даже. Между широким, «офицерским», ремнём, который висит у него, как у ковбоя пояс с кобурой, чуть ли не на мошонке, и поясной резинкой энцефалитки пялится на улицу голое брюхо – тугое, словно чересчур надутое, круглое, как пузырь, и волосатое, «как у абрека».

Крутятся возле нас собаки, хвостами помахивают – в азартном ожидании, всё лайки – умные. Ворчит на них Василий – для порядку.

– Приеду, кашу вам сварю, – сообщает он им безразлично. – Пока тут стерегите. – Сказал так собакам и спрашивает у нас после: – А вы ружьё-то брать не будете, ли чё ли?.. Мало ли… Зверь попадётся, может… с мясом бы сидели.

– Да ну его, – говорит Виктор, – с ружьём ещё морочиться… Рыбу бы донести, – смеётся он, – то ещё мясо… Силы не хватит.

– А вон… вручить его Ивану, – настаивает Василий. – Парень здоровый – потаскает.

– Да я бы взял, не отказался, – вдруг оживившись, говорит Иван. При этом чуть не весь из куртки вылез, даже в потёмках заблестев глазами из-под шапки.

Сходил Василий в избушку, вынес оттуда ружьё – шестнадцатый, двухстволку тульскую – и полный патронташ, подал их Ивану. Тот рад-радёшенек – патронташем перепоясался, ружьё вверх стволом повесил на плечо, Тургеневым перед нами прошёлся, смачно поскрипывая прихваченной заморозком травой, и говорит:

– Нормально.

– Э, мужики, вам же ещё и мою лодку?.. – спрашивает Василий.

– Лодку, конечно… Тоже вон Ивану, – говорю я. – Ему в ней плыть, ему с ней и идти… Пусть тренируется.

Принёс из бани Василий резиновую лодку, упакованную в вещмешок, с торчащими из него дюралевыми вёслами, запихал её сразу в багажник «Нивы» – кое-как туда и втиснулась.

Размещаемся и мы все в машине. Завёл Виктор мотор. Прогревает. Он и Василий курят.

– Как паровозы, – говорит им Николай. – Дышать вон нечем.

– Не ругайся, – говорит ему Виктор.

– Когда встречать вас, рыбаки? – спрашивает Василий, всё почему-то больше веселеющий.

– Вечером на четвёртый день. Сегодня пятница… так… значит, в понедельник, – отвечает ему Виктор. – Как прошлый раз-то, не проспи, а то налижешься опять тут…

– Да постараюсь, – говорит Василий, улыбаясь.

– Чувствует моё сердце, постараешься, – говорит Виктор. – Снова пешком плестись придётся… Раз уж устроил нам по-свойски.

– Кто старое помянет, тому глаз вон. Тогда так получилось… гости одолели. Не беспокойся, – говорит Василий. – Я запишу… А тут и – добежите – недалёко.

– Но, – говорит Виктор, – по карте носом миллиметр… А по земле потопаешь ногами.

Поехали – колеи здесь глубокие, на своём «Трумене», «сто пятьдесят седьмом», Василий их нарезал, вода и летом жарким в колеях не просыхает – медленно, обочиной, стараясь не сползти и не подсесть на грунт мостами. Блестит на траве иней. Деревья в опоке – искрятся. В свете фар бело всё – как от снега.

Василий открывает на ходу дверцу, кричит, высунувшись и обернувшись, на собак, чтобы те оставались тут, на пасеке, а не бежали за машиной.

– Шить! – приказывает им Василий.

Послушались его собаки, смотрят нам вслед, но не бегут, остановились.

– Не выпади, – говорит Василию Виктор.

– Да чё я выпаду-то? – говорит Василий, закрывая дверку. – Не выпаду.

– Кто тебя знает?.. В борике надо будет, не забыть бы, тормознуться, – говорит Виктор.

– Зачем? – спрашивает Василий.

– А как зачем!.. А удилище-то для Николая…

Мы смеёмся. У меня спиннинг, у Виктора и у Ивана удилища пластиковые, телескопические. Николай не признаёт такие – для него такое «хрупкое», только ершей тягать, мол, на такое, путняя рыба враз его сломает, дескать. Вырубает он себе обычно сосновое, сырое – день, не рыбачить уж, а просто потаскать такое – и без рук остаться.

– А-а, это надо, – говорит Василий. – Прошлогоднее-то пересохло, легковато, однако, будет.

Проехали мы полями, засеянными овсом и изрезанными вдоль и поперёк по ниве медвежьими тропами – любят медведи полакомиться овсом молочным – можно их скараулить тут и завалить, пока овёс ещё не сжали. Спустились в длинный, больше чем километровый, косогор, год назад ещё покрытый густо вековелыми лиственницами, а нынче пнями лишь утыканный, – в долину Тыи. Миновали, слава Богу, проскочили мочажину топкую. Вкатились в борик, Щетининский называется, в сороковых годах ещё, послевоенных, вырубленный, мало-помалу только-только отрастающий. Тогда ещё пилили бережнее – брёвна к речкам для сплава на конях возили, сучья в кучи собирали и сжигали – легче лесу и восстановиться. Это сейчас – как вороги на оккупированной территории – на деляну после них не сунешься, а если попадёшь туда случайно, так и без ног останешься, пожалуй.

Едем мы теперь хорошей, твёрдой, боровой дорогой, ныряя в ямы и из них выныривая.

– Останови! – командует вдруг Николай.

– Чё такое?! – спрашивает Виктор, тормозя машину резко.

– А удилище-то, – говорит Николай.

– Ах ты язва!.. Я уж и забыл, – говорит Виктор. – Аж испугался… заорал-то… Не медведя ли, подумал, задавили?

Уже отбеливает тонко по востоку – чуть лишь брезжит. Линией зубристой отличился горизонт от неба. Лес из мрака слабо выявился – нависает. Ветерок полосовой напористо по лесу пролетает – потерял что вечером ещё, играл-шалил, так вроде ищет. Поверху сопки обозначились едва – громоздкие.

День неминуем, приближается.

Переночевав благополучно, с края на край в тайге перекликаться начинают световые птицы, живы все здоровы ли, справляются, славят ли Творца, проснувшись; а ночных нигде уже не видно и не слышно – наохотились, насытились и угнездились; днём-то им какой, поди, и отдых – шуму столько – как на «ярманке».

Все мы, кроме вдавленного в угол его дядей и дремлющего там, как байбак, Ивана, выходим из машины и принимаемся искать по борику сосёнку подходящую. Те, на которые указываем ему мы, даже не глядя на них, Николай бракует сразу – то, дескать, жидкое, а то сухое слишком, мол, и, значит, ломкое, – находит себе сам. Взятым у Виктора ножом – своего у него нет, какие когда и были, так все переломал он, растерял ли – срезает Николай сосёночку почти под корень, отсекает у неё вершинку и сучки, ошкуривает, основание заостривает – удилище и готово.

Виктор, примериваясь, берёт «инстру-умент» этот в руку, приподнимает чуть и тут же его опускает. И говорит:

– Это хорошее, это пойдёт…

– Да, это доброе, – говорит и Василий. Тоже примерился. – Сломать такое… да-а, дурак-то клюнуть должен… о-о.

– Где и как вагой, как багром им можно будет поработать – не подведёт, поди, не треснет… Какой заторишко где растолкать, дак и искать ничё не надо, – говорит Виктор. – Любые брёвна этим распихаем.

– Да-а, – говорит Василий. – Сна-асть.

– Э-э, – говорит Виктор. – И косолапому, если тот где на речке в лодку-то полезет вдруг, хряпнешь таким, дак мало не покажется, морду расквасишь всмятку махом, перешибёшь ли пополам ему хребтину… Чуть разве в комле только тонковасто – ага, кого вон! – пальцы в обхват маленечко не сходятся… Чё-то ты нынче, парень, подкачал… Прошлый-то раз потолще вроде было.

– Молчи! – говорит Николай. – Тебе им не рыбачить.

– Слава Богу, – отвечает Виктор. – Нож не сломал?

– А хочешь, чтоб сломал?

– Давай сюда, то потеряешь.

Снова залазим все в машину. Едем. Николай теперь сидит рядом с Виктором, высунув в дверцу с опущенным стеклом руку, держит ею удилище. Окно открыто – холодно нам, сидящим сзади, – задувает, но уж терпим.

– Смотри, орясиной своей не зацепи какое дерево где, а то ещё повалишь поперёк дороги, – говорит Николаю Виктор, – и не проедем.

– Рули путём – не повалю, – отвечает Николай.

– Какой ты дерзкий.

Ну вот и Тыя. Правый её берег. Проезжаем по нему вверх по течению реки ещё метров двести и останавливаемся – дальше нет уже дороги. Почти напротив устье Тахи. Она впадает в Тыю слева.

Выгружаемся. Проверяем, не оставили ли что в машине или там ещё, на пасеке, случайно. Рюкзаки у нас и каны – грузу у каждого не больше двадцати килограммов, но заходить-то далеко, так и натянет.

Щуро нам, как детям малым будто, улыбаясь, вынимает Василий из-под рубахи и из-под ремня, от впалого, как у выбегавшегося в охоте или за сучками кобеля, живота своего – и как он с ней ходил, когда и взял, когда её туда пристроил, никто из нас и не заметил даже – тёмно-коричневую пластмассовую полуторалитровую бутылку из-под пива «Купеческое». Стоит, сам себе, как змей, хитрый. Пробку откручивает осторожно, на нас глазами, счастья полными, уставившись. Шипит под пробкой медовуха, пенится.

– Вся бы не вырвалась из заточенья-то, то она может… Пыш один раз – и пусто, сгазовала. Шибче шампанского играет, – говорит Василий. И говорит: – Ну, чё, немного надо на заход-то… чтоб вам фартило, то ведь это… маленько духов чтобы сдобрить.

– Ты уже сдобрил их и, вижу, ладно, нам теперь нет нужды заботиться об этом… От самых яростных обезопасил на неделю, – говорит Виктор.

– Ну дак… я для кого, для вас стараюсь.

– Оно и видно – нос уже сизый.

– Он у меня такой от веку, отморозил его в детстве.

– Кому другому расскажи, нам-то не надо… отморозил.

Отпиваем мы по глотку-по два. Василий к бутылке прикладывается основательно.

– Смотрите, чадо как оголодало, – говорит Виктор. И говорит, косясь на брата: – Однако, да… пешком идти придётся нам обратно… Так чё-то мне, ребята, кажется. Ага. Могу поспорить с кем-нибудь на рубль.

– Давай со мной.

– С тебя получишь!

– Да всё нормально будет, мужики, вы успокойтесь, – говорит Василий. – Не забуду. Ну а забуду, уж не обессудьте.

– Молодец, – говорит ему Виктор. – Правильно рассуждаешь.

– Ну дак…

– Тебя, как птичку, слушал бы и слушал.

Виктор ворчит. Василий улыбается.

Теперь нам надо перебраться через Тыю по бревну. Непросто это.

Подмыло, рухнул когда-то, повалив за собой ещё несколько лесин поменьше, но не на том, на котором стоял, а на другом берегу, куда упал, мощный кедр, с комля его давно уже заилило, корни лишь частью на виду торчать остались, а с вершины упирается он в толстую, живую ещё, пихту – потому его и в половодье не уносит, льдом только хрупкие сучья с него обломало, так и служит он теперь, пока не сгнил и не переломился, для таёжников мостиком. Всё будто ладно, но одно вот неудобство – лежит оно, бревно это, высоко над речкой и не прямо, а под углом – в подъём – градусов в двадцать. Тратим мы тут, на этом переходе, много времени. Я и Виктор каждый раз вроде и с горем пополам, но переходим, а Николай – вот с ним-то и загвоздка. «Мандражирует». И долго. Мозжечок совсем, говорит, что-то испортился – вертикаль, мол, плохо держит. Ну, бывает.

Зная это, провожает нас Василий до бревна – нам поболезновать.

Кое-как, друг другу помогая, прорвались мы, навьюченные, как дромадеры, через густой, но облетевший уже благо, а то и вовсе, задохнуться в нём, но без топорика через него бы не продраться, терпко пахнущий в простылом воздухе черемушник, каждое лето прячущий настырно от людей тропинку; и предстали.

От воды, снизу, тёмное оно, бревно, – отмякло, – сверху сверкает, как хрустальное, – обиндевело рясно – скользкое, как налим, если не пуще, что уже было нами прошлой осенью испытано и пережито в полной мере. Только при виде этого бревна глаза у Николая округлились – так уж его теперь пугается, бедняга. Мы – я, Иван и Виктор – в болотных, а он в кирзовых, «леспромхозовских», сапогах, с носками-набалдашниками. И по ровной-то земле ступать в таких «скороходах», наверное, сложно – как в веригах. «Зато для ног, – говорит Николай, – здоровее. Кожа всё же, не резина». Хотя там кожи-то – одна полоска. У него тромбофлебит – мучается. Хотя какое там «здоровье». У нас хоть в сапогах вода не хлюпает, пока нечаянно не зачерпнёшь где, а у него ноги всегда в сырости, и сапоги – чуть что – и полные. Летом-то ладно, ну а осенью… Вот уж упрямый, так упрямый: так «здоровее», мол, и всё тут. Такую твёрдость духа проявлял с женой бы, да, а то… ну, словом, ясно – подкаблучник.

Переступая «лесенкой» сторожко, перешёл я по бревну на левый берег Тыи и на правый берег Тахи, на стрелку то есть, оставил там свои рюкзак и кан, перенёс туда после и остальные рюкзаки и каны. Стою. Дышу полной грудью. То вроде зяб всё, зяб, как из избушки только вышли, и в машине, а тут согрелся разом, даже и в пот меня прошибло от такого напряжения – искупаться-то сейчас совсем не хочется – не знойно. Иней на бревне от ног моих чуть-чуть подплавился – бревно и сверху потемнело. Перешёл за мной следом и Ваня, с вещмешком, в котором вёселки и лодка, и двухстволкой за спиною. Встал на бревно, смотрю, и Николай. Сошёл, вижу, с него тут же, бормочет себе, в русую бороду что-то; глаза у него – голубые, большие – и вовсе с блюдца стали от расстройства-то. Нос у него – как у Льва Николаевича Толстого в старости – баклушей. Окончательно уж рассветало.

– Ну? – говорит ему озабоченно Виктор: и самому ещё ведь перелазить. – Чё ты?

– Чё, чё!.. Да не могу, – говорит Николай. – Только ступил, и голова сразу кругом… Раньше по брёвнам бегал, как по гаревой дорожке.

– Ну, вспомнил тоже… Раньше и все мы были рысаками… А ты бы взял да помолился, – предлагает ему Виктор. – Перенесло бы тебя, может?.. Как блаженного.

– Да?! – говорит Николай, глаза на Виктора тараща. – Помолился!.. Умный какой… А я чё делал!.. «Интернационал», что ли, пел? – и заикаться даже начал от волнения.

– Вам вдоль бревна тут надо тросишко бы натянуть, вот от корней-то этих и до пихты, чтобы маленько хоть придерживаться, и нормально… Можно и проволоку просто. Ходите часто, следует устроить, – советует, улыбаясь, Василий. Ему-то что переживать, ему сегодня не карабкаться, а то понервничал бы тоже. – Как в горах через ущелье… Вертолёт ли нанимать, а лучше свой уже, конечно, заиметь… Пора бы вроде, мужики-то уже взрослые, а не засранцы. Пять минут лёту – и на Масловской, и по бревну бы не корячились, – сказал это Василий и к бутылке ненадолго приложился, так в руке которую и держит. – Или вот выпить – и тогда, ребята, как на амбразуру… Вихри враждебные веют над нами…

– Уже запел… муж этой… как её там?.. Аллы Пугачёвой, – глянув на Василия, говорит Виктор и предлагает Николаю: – Ты говнодавы-то свои сыми и босиком, как этот… Маугли… попробуй.

– На самом деле, – говорю и я ему с другого берега. – В твоих же только… ламбаду вытанцовывать.

– А чё, и правда, – говорит Николай. – Можно и лодку, правда, накачать… и переплавиться.

Сорвалась с кедра, упала, шлёпнувшись об воду, в Тыю шишка – поплыла, течением подхваченная; тычутся в неё, видно, мордами мальки, её поклёвывают.

– Ну, это долго… на полдня тут, – говорит Виктор.

– А так скорее?

– Так скорее.

– А сковырнусь?..

– Тогда и вовсе заторопишься.

– Ладно, – говорит Николай.

– Давай, – говорю я.

– Приступай, – говорит Василий. – С Богом… Бог не выдаст, свинья не съест.

Иван сидит на колоде, рукой ружьё гладит. Сочувствует дяде.

Метнул, как копьё, своё удилище на мой берег – а то хотел им было балансировать при переходе – воткнулось оно возле меня в дёрн – качается. Сел он, Николай, после на бревно, разулся; глядит на небо, как смертник.

– Брата-то чуть, индеец, было не убил, – говорит Виктор.

– Молчи, – говорит Николай.

– Слушаюсь, – говорит Виктор.

Поднялся Николай с бревна, стоит на песчаном мыске, босой.

– Бурлак на Волге, – говорит Виктор.

– Ага, – говорит Василий. – Репин.

– Да, – говорит Николай. – Бурлак, – и мне кричит: – Сергей, лови-ка!

Бросил он один сапог – попал тот прямо под ноги мне. Швырнул он другой – ударился тот – гулко в зычной, только что очнувшейся тайге – о ствол пихты и плюхнулся в Тыю – рыба крупная как будто сплавилась.

– Таймень, – сказал Виктор. – Блеснить, Сергей, тебе придётся, так, однако.

Чудом не утонул, такой тяжёлый-то. Спустился я вниз, почти скатился, успел, подцепил его, едва дотягиваясь, за голенище вырванным из земли удилищем, причалил к берегу, достал сапог, воду из него вылил, наверх поднялся, пристроил его вверх подошвой к пихте – пусть пока обтекает. Молча все за этим наблюдали, после все вздохнули облегчённо.

– И тут оно вот, удилишко, пригодилось, – говорит Виктор. – Хорошее, – и говорит: – Пихту-то чуть, вредитель, не сломал своим обутком смертоносным… Нет на тебя зелёных рядом тут… экологов, а то бы плешь тебе проели.

Ворчит Николай – я вроде у него виноватый, поперечный ветер ли, ворона ли пролётная.

– Плохой бы из тебя, парень, вратарь, однако, получился, – говорит мне, улыбаясь, Василий. – Неважно ловишь.

– Я не матрос Кошка, – говорю.

– Да-а, – говорит Виктор. – Маленько смазал оба раза, а то уж брату-то бы не рыбачить.

Иван молчит – на нас любуется.

Встал Николай на четвереньки, пошёл по бревну. Пошёл ли?.. Как зверь. Картина – древним чем-то от неё повеяло вдруг.

– На заре человечества, – говорит Василий.

– На закате, – говорит Виктор. – Ты, Николай, когтями на ногах, как бурундук, в бревно поцепче уж впивайся-ка, – рекомендует Николаю он. – А то ведь… не сапог – и таким даже знатным удилищем тебя сразу не выловишь… Ладно, что плавать хоть умеешь… Ну, и плыть босому-то удобней.

Безмолвствует Николай, передвигается. Бледный. Теперь и все мы языки как будто проглотили, истерично наблюдаем. Перебрался. Достал портянки из кармана телогрейки, на бревне сидит, ни на кого не смотрит, обувается.

– Ловко. Почти что взапуски, – кричит ему с другого берега обрадованный Виктор. – Как на бревне будто родился. Орден-то, может, нет, а на стакан-то заработал… Плеснём, Сергей, ему на Масловской?!

– Придётся, – говорю.

Не отвечает Николай, насупился, как дождевая туча. Обулся. Встал. Прохаживаться начал – нервы успокаивает.

Благополучно – хоть и не разуваясь, но тоже, как бабуин, на четвереньках – перебрался к нам и Виктор. Стоит, шумно втягивает и выталкивает из себя, как из цилиндра поршнем будто, воздух – одышка.

– Рысак, – говорит ему, успокоившийся уже, Николай.

– Ага, – говорит Виктор. – Есть маленько.

Тепло с нами прощается с другого берега Василий, всего нам доброго желает, как с любимой будто расстаётся, только что не рыдает. Поставил на землю себе под ноги опорожнённую уже бутылку из-под пива «Купеческое». Распростился с нами, будто с новобранцами. Пошёл к машине. Запел своё, весёлое какое-то. Хлопнул дверцей. Поехал, слышим.

– Пожалуй, встретит, – говорит Виктор. – Так чё-то мне кажется… Шаляпин.

– Может, и встретит? – говорю я.

– Ага, как в прошлый раз, – говорит Николай. – Опять напьётся и забудет.

– А он уже забыл, наверное… Ходил за лодкой, за ружьём-то… там же везде заначки у него… как у верблюда.

Иван молчит, ружьё вскинул, в ворону целится, играясь. Одну «убил», другую взял на мушку.

– Побереги патроны… так транжиришь-то, – шутит, переводя дыхание, Виктор. – А то медведь вдруг где… тебе и стрелить будет нечем.

– А на медведя пули я оставлю, – говорит Иван. – Этих я дробью.

– Не дай и Бог, – говорит Виктор. – Лучше бы с ним и не встречаться, с косолапым… Ходи он мимо, по своим делам… как поезд.

Покурил Виктор. Посидели мы, пока он курил, а заодно и отдышался. Встали. Рюкзаки и каны на себя надели, лямки от них поправили друг другу за плечами – несподручно самому-то. Ну, с Богом – с Богом, мол. И подались.

И так у нас заведено: час ходу – десять минут отдыха. Ну а идти часа четыре – приблизительно – как угадаем. Последний, четвёртый, привал устраиваем мы уже на Масловском ручье, около Масловской избушки, если, конечно, выйдем к ней, а не промажем, недалеко уже от пункта назначения, откуда после и сплавляемся. Вода в этом ручье удивительная, чай с неё заваривается славный, и он, ручей этот, по ходу тут единственный, где можно чай-то скипятить. Какие и бегут в распадках ещё в июне, к июлю напрочь уж пересыхают. Таха из сопок соки все вытягивает.

* * *

Солнце взошло. Наверное. Пора уже ему. Взошло, конечно. Не показалось нам оно ещё пока только из-за тумана плотного – болтается тот, шаткий, никак не определится – припасть ему к земле или подняться к небу – туда-сюда бросается, как непутёвая собака на прохожих, – и на лице он оседает свежей мокретью. Бодрит. Приятно.

Тропинка тут натоптанная, больше всего, конечно, рыбаками, что и понятно, всё же у речки, также охотниками, в меньшей степени, и шишкарями, то листвой, то хвоей палой выстланная толсто – шагать по ней мягко, пружинисто, одно удовольствие, – то она жёлтая, то она бурая, то она чуть ли не малиновая – облетел уже весь краснотал – так от его, конечно, листьев; то она в горку, то под горку, где петляет вслед за Тахой, по её ярам высоким, где прямит в её излучинах по хорде, пропуская в кривунах места «неклёвые». То и сами мы и срезаем, но не наобум, не «на дурака», как говорит Виктор, а только там, где нами было уже хожено, разузнано и точно помнится. Прямить далёко тут рискованно – по тропинке, какой бы она ни была, идти всё же легче, не выигрываешь и по времени особо-то, спрямляя, – проверено: или залезешь в буреломную чащу – а с рюкзаками-то да с канами по ней ломиться! – или в старицу непроходимую уткнёшься – вот и делай после обходного крюка – проиграешь и по времени, и в силах потеряешь. А тут иди себе да и иди. Ну, не терпится, конечно, хочется скорее.

Шишки кедровой в этом году урожай небывалый, давно уже такого не было, полно нынче в тайге и разного зверья поэтому – текут на корм сюда одни, тянутся за ними другие и тоже не ради компании весёлой, а ради пропитания – мир так устроен.

– Белка есть – появится и соболь, – говорит Виктор. – Проходная, вся-то не останется… таборная только.

– Да, – соглашаюсь я.

– А?! – спрашивает Николай.

Но никто ему не отвечает. Дальше и он молчит, идёт, шумит, не ждёт ответа.

Задрав хвосты, как скорпионы, то по тропинке, то её пересекая, а где валёжина, по ней проскачет непременно, а если пень, через него уж обязательно переметнётся, носятся туда-сюда озабоченно – со стороны-то кажется, что бестолково – полосатенькие, как вепрята-поросята, бурундуки, одни порожние – сердито на нас циркают, ещё бы: в самое жаркое для них, заготовительное, время, мы под ногами у них путаемся, а другие – с туго раздутыми от орехов щеками – без звука – с мордой, набитой до отказа, не поциркаешь.

– Смешные, – говорит про них Иван.

– Страшные, – говорит о них же Виктор.

– Чё?! – говорит Николай.

Белки, мелькая, словно искры, по стволам и шурша при этом по коре сноровисто когтями, цокают на нас с деревьев – дразнятся, знают, что вот сейчас, невыходных-то, их никто не тронет, это потом побегай-ка за ними, поищи-ка.

– Додразнишься, – бросил одной из них на ходу Виктор. – Иван вон дробью-то залепит.

– А можно? – сразу ухватился тот.

– Да ну, зачем же… Я это ей, чтоб не дразнилась.

Кучно и рябчиков, но эти не орехами лакомятся, а ягодой, в той тоже нынче недостатку нет – и костяники, и рябины, и черёмухи – полно вон.

Рябчиков Иван пока не стреляет: убьёшь – нести их далеко будет – это уж мы ему, конечно, запретили, сам-то он и рад бы поразвлечься. Попадутся, так подстрелит ближе к месту.

И идти нам всё пока на юго-запад.

Я шагаю первым – нет росы, так и сухой я – замечательно; от инея сильно не намокнешь, разве что штаны отволгнут на коленях, солнце глянет лишь, они и высохнут. Сразу за мной Иван идёт, старается, «горожанин в первом поколении», раскраснелся, разогрелся – голову в воротник уже не прячет он, а то – как курица на седале – так был скукожен.

– Тяжело? – оглядываясь, его спрашиваю.

– Да ничего, нормально, – отвечает.

– Держись подальше от меня… метра на три или на четыре, – учу его я. – Стереги глаза от прутьев. То стегну ещё нечаянно… Со спины же я не вижу.

За Иваном, на должном от него расстоянии, следует Виктор, давно уже наученный – таёжник.

– Дядя Коля вон дотащит, если кто идти не сможет, – говорит он, Виктор. Сипло дышит. – На ноги-то ему ещё по гире прицепить бы надо было, сапогов-то его мало… Но. Как лось… Меня не затоптал бы… Идёт, шумит – бульдозер будто догоняет. Всё и боюсь, не задавил бы.

Николай, гремя, как боталом, прицепленными к рюкзаку с лодкой котелками, нашу цепочку замыкает. Слышит он только на одно ухо, на другое глух, как тетерев, и в разговоре, хоть и хочет, но пока не участвует. Вперёд мы его теперь не пускаем – натерпелись – бежит он, длинноногий, быстро, нас не щадя, и левит обычно, что ему ни говори, круто, когда с тропинки уже сходим, – так что мы сильно удаляемся от Тахи к югу, чуть не к Тые, а потом как угорелые и чешем далеко и строго к северу. «Правую ногу бы ему маленько подпилить, то прёт по кругу… как мельничный мерин», – говорит Виктор. Когда он, Николай, водил нас поначалу, на месте мы, взмыленные и злые, оказывались часов через восемь. Теперь за четыре, а в лучшем случае, не заберёмся если где, поторопившись, в болотину, то и за три с половиной часа добираемся. С тропинки сходим и идём затем по компасу. А Николай – тот компасу не доверяет, как противнику, и указания его не признаёт. «Да-а, прибор – стекляшка с железячкой. Всякая аномалия его обманет. А их тут сколько… В мозгу, – говорит, – у меня компас, как у зверя, этот-то, точно, уж не подведёт». – «Ага, точно такой же, как и мозжечок твой, – отвечает ему Виктор. – То-то мы с тобой и заходили чуть не по дню». – «И всё равно лучше было, – упорствует Николай. – По крайней мере, интересней». – «Один и бегал бы, раз интересно», – говорит ему Виктор. «Тебя ничем не перемелешь», – говорю ему я. «Да», – отвечает.

Идти пока не жарко – вовремя мы нынче в путь тронулись, ни за похмелкой, ни за чаем утренним на пасеке не задержались. Сейчас ни мошки нет пока, ни мокреца, не мельтешат роем перед глазами, свет белый не застилают, и лицо от них не надо прятать в сетки, хотя от этих-то и в сетках спрячешься не шибко, проникают во все щелки, чуть где в одежде дырка маленькая, и проберутся, накусают, – а то и дышать в сетках, ещё и на ходу-то, тяжелее, и смотреть через них утомительно. Сейчас вот ладно. Воздух здесь всегда с озоном почему-то, из-за леса, может, хвойного, из-за чего другого ли, резок и вдыхается так: во всё тело сразу будто – словно в губку. Крапива и пырей от зазимков уже увяли – идти стало свободнее, прогляднее сделался обзор. Заденешь их, пырей или крапиву, иней с них посыпется, сверкая. Нет-нет, да и появится от нас справа Таха, блестнёт внизу плёсом ровно или дробно перекатом. Радостно. Вода немутная – дно сверху просматривается – камешниковое. Таймень где не стоит ли, не сыграет ли, глазами ищем. Идём, переговариваемся.

– Добрый, поди, дурак живёт в том омуте, под перекатом-то вон, – предполагаю я с задором.

– Не говори. Живёт, наверное, холера. Дождаться нас никак не может, – откликается на это Виктор.

– Хвостом – стоит на дне, поди, и – взбыгрыват, зараза, – совсем уж по-сибирски, по-чалдонски, подражая нашим старикам, говорю я.

– А как же, взбыгрыват, конечно, лихорадка, – отвечает так же Виктор.

Ивану всё равно, живёт там, в омуте каком-то, кто-то, не живёт ли, хвостом играет, не играет ли, – разговор наш он не поддерживает. Вот из ружья бы попалить ему в кого-нибудь или во что-нибудь, другое б дело было, так я полагаю.

– Пострелял бы?

– Пострелял бы.

– Постреляешь.

Отстал где-то Николай: котелки его не бухают, не слышно. Идём медленнее. Оглядываемся. Видим вскоре: догоняет. Насобирал он с земли в котелки кедровых шишек. Одну в руках держит, орешки из неё на ходу щёлкает. Довольный. Удилище несёт, зажав его под мышкой, как оглоблю.

Подобрал и я «паданку», кедровка которую выронила, ею же уже и начатую. Щёлкать принялся, и ни одного в ней, в этой шишке, полного ореха не нашёл, а всё пустые. Добрую шишку та, кедровка, не выбросила бы – живёт этим – разбирается.

И у Ивана вижу в руке шишку.

Виктор орехами не занимается. «Грызть мне их нечем, – говорит. – Кто б их пощёлкал мне, а я бы уж пожамкал… Хоть нанимай кого-нибудь, ли чё ли… Хоть Николая».

Где нависли над Тахой толстые, в два обхвата, высоченные кедры, там в заводи под ними тоже много шишек накопилось, тесно, одна к одной, прибитых к берегу; полным-полно их и по ерикам, будто в какой-нибудь китайской гавани лодчонок. Ни одной скоро не останется – звери и птицы приберут все до единой, в закромах своих схоронят – зима-то тут такая долгая – снежная вечность – не все её и переживут.

Тропинка всё худеет и худеет. Вскоре и вовсе пропадает, как исток ручья, будто скрывается под землю. Дальше обычно рыбаки уже не забираются. Мы вот только. Мы да ещё, может, один человек – Саня Ларин – есть такой рыбак заядлый; живёт он в Елисейске, но дома бывает мало, всё больше по озёрам да по речкам, «как варнак заблудный, шастат», безработный нынче, как и многие, «слободный», и сюда вот наповадился. Ну и Бог с ним, с Саней Лариным, нашу рыбу он не выловит, ему свою бы как поймать да вынести, а дров, воды и воздуху на Тахе всем хватит. Далеко, как мы, от гари не заходит он, тут, поблизости, всё крутится. Иногда, когда до этих мест мы уже спустимся, видим следы его на косах. Но рыбачить тут нам уже скучно – ходом проносимся до устья.

Сворачиваем мы, удаляясь от Тахи, круто влево, выбираемся из пихтача в гарь и останавливаемся на перекур.

В шестидесятых годах «прошёл» тут широкой полосой шелкопряд и погубил весь хвойный лес на сотни километров, сожрав с него наголо всю хвою. Высятся теперь здесь только крековастые сухостоины, не подъел ещё пока которые снизу весенний пал, и они пока не завалились. Рухнут скоро и последние. Передвигаться по гари трудно – малинник, чапыжник, кипрей да пучки-зонтики, выше человеческого роста, а к этому ж ещё и пни и кочки да колода на колоде, сразу и не разглядишь в траве которые, – всё-то идёшь да спотыкаешься. А загреметь при полной амуниции приятного, конечно, мало, потом ещё и подниматься же. Еще бы раз, а то ведь… всё проклянёшь. Местами зарастает гарь осинниками и березниками, но те пока ещё мелкие да густые, обходить и их приходится, через них-то не продраться. Тут мы немного скашиваем к полудню и направляемся туда, где сама Таха к югу отклоняется своим изгибом. Но это после перекура.

Рюкзаки и каны сняли. Сидим на полусгнившей мягкой, холодной валёжине. Спины у нас под рюкзаками взмокли – парят, как иордани. Десять минут наш отдых – так условлено. Виктор курит – ему ладно. Николай с Иваном шишки разбирают. А мне сидеть никак не терпится. Минуты три-четыре протянулись.

– Ну, что, пошли, – говорю. И поднимаюсь.

– Да у тебя чё, шило в заднице-то, чё ли?.. Ещё, успеешь, накидаешься, – говорит мне Виктор. И продолжает: – Кто спешит, тому глаз вон…

– Ага, – говорит Николай. – Придумал тоже.

– Ну, или ногу, – добывает Виктор тонким сучком из мундштука окурок, прячет мундштук в нагрудный карман энцефалитки. Говорит: – Ну, чё, сидят-сидят да и, на самом деле, ходят.

И пошли мы.

Верхушки сухостоин долговязых как в потали – солнцем тронуты, на нас оно пока ещё не светит – так всё ещё туман ему не позволяет. То там, то тут встречаются до основания разваленные медведем муравейники, развороченные им же трухлявые коряги – муравьёв, личинки ли муравьиные тоже искал в них – любит. Везде они, медведи-муравьятники, троп тут наделали. Иногда и мы пользуемся этими «дорогами», пока попутно, идти по ним куда ловчее, чем в целик. Попадается заячий и лосиный помёт. Тропы лосей прямее, чем медвежьи.

– Зверишко держится, смотри-ка ты, – говорит Виктор. – С вертолётов-то не всех ещё чиновники пощёлкали… Пришли, не местные… тайга горела там… из-за Ислени… На зиму вряд ли здесь останутся… хотя осиннику-то вон хватает. Корм есть. Спокою тут ему не будет только.

– Да, – говорю. – В прошлом году, ходили мы, так меньше вроде было.

– Матка тут с тогушем… понатоптали, – говорит Виктор. – Лежанки две вон… Ночевали. Ушли вот только что – парит ещё говно-то… Медведь за ними же пролаптил. Нас они, его ли испугались.

– Да, я заметил, – говорю. – На телёночка озарился.

– Чё?! – чуть не кричит, спрашивает Николай, голову разворачивая к нам способным ухом.

– Ничё. Иди… Какой ты любопытный… Не отдави мне только пятки, – говорит, не оглядываясь к нему, Виктор. – А то потащишь на себе, как волк лисицу… Или под мышкой, как свою оглоблю… Может, пока рюкзак возьмёшь мой?

– А?! – говорит Николай.

– Ага, яга и кочерга, – говорит Виктор.

Иду, успокаиваю сам себя мысленно: ну, уже скоро, дескать, скоро – так я мечтаю о рыбалке. И тут же думаю: и это ведь пройдёт, мол, – ох, прямо как по Проповеднику.

– Устал? – оборачиваясь, спрашиваю у Ивана.

– Да нет, – отвечает тот. – Пока нормально.

Вижу, что устал.

– Надо вон дядьку пропустить вперёд, пускай маленечко поводит, – говорит Виктор, задыхаясь. – Тогда уж, точно, все устанем, язык-то на плечо скоро вывалим.

– А?! Чё вы там?! – спрашивает Николай.

– Ничё, ничё, – отвечает ему Виктор. – Не про тебя мы… про рыбалку.

– Да знаю вас я, трепачей, – говорит Николай.

Сидит на самой вершине мёртвой лиственницы ворона – на всю округу каркает, как громкоговоритель, о нас всех жителей тайги оповещая, – сама по себе, дозорная ли.

– Снять бы её сейчас, – говорит Иван.

– Зачем?.. – говорит ему Виктор. – Пусть поёт, засранка музыкальная… С ней немножко вроде веселее… Зверя не скрадываем… Нам пока не от кого тут таиться.

Гарь тянется от Тахи километров на сорок, до села Маковского, острожка в далёком прошлом, тоже нынче уже вымирающего, и дальше, к Томской области. Но нам туда не надо. Сворачиваем мы к северу, в ельник, языками тут ещё какой остался, шелкопрядом почему-то обойдённый. Шагать им, ельником, гораздо легче.

Натоптан в нём, видим, целый тракт Владимирский – мох медведь на двух ногах, как человек, носил в охапке туг – обустраивает где-то здесь себе берлогу. Скоро залягет, если ничто или никто ему не помешает. Большой, похоже, бурый. Шишек кедровых под елью, видим, немалая горка насыпана – тоже он, топтыгин, заготовил. Шишки не трогаем – зверя не хочется сердить. И обижать – а то таскал, таскал откуда-то, пожалуй, издалёка – близко-то тут нигде не видно кедров, – старался, а мы возьмём да и своруем – некрасиво.

Начинаются распадки. Спускаться в них куда ещё ни шло, но вот взбираться – попотеешь. Нам-то и ладно, но для Виктора беда – задыхается, «куряга». Идём тут медленнее.

Перемежается кое-где ельник мшалыми осинниками и негустыми соснягами. Вышли мы в один из таких сосняжков, на перекур остановились. Вспорхнули с земли рябчики – костянку, похоже, клевали, – тут же и расселись на сосёнке.

Азарт охотничий Ивана охватил – глаза, как у собаки, загорелись.

– Ну, иди, – говорит ему понимающе Виктор. – Да только двух, больше не надо. На двоих на нас по рябчику, и хватит.

Отошёл Иван. Стрелил два раза. Несёт в руках убитых курочек. Держит за лапки их. Аж будто светится – ещё бы – не промазал, не потратил зря патроны.

– Меткий, как Эрос, – говорит Николай – «подтрунивает» над племянником.

– Сунь их себе куда-нибудь… в карманы, – говорит Ивану Виктор. – Мы-то, парень, не потащим.

– Конечно, – говорит Иван. – Может, ещё?.. Чтобы по рябчику.

– Нет уж, не надо, пощади… оно ж шевелится… живое…

Посидели, отдохнули. Пошли дальше.

И в гарь стараемся не выйти, и к Тахе опасаемся приблизиться – ещё по старицам там гибнуть.

Так и идём ровным и чистым ельником.

Тумана нет уже, поднялся, сделал-таки выбор. В лесу прояснило, видать теперь далёко. Небо радует сквозь ельник – по краям оно густое, синее, а ближе к солнцу жиже – голубое. Мало-помалу, но теплеет – руки стали согреваться. Иней на солнце сразу в капли радужные обращается, и те пылают многоцветно. Светлые облака пятнают ярко мироколицу – наскоро, как попало, бывший туман в них смяло ветром верховым, – несёт их встречь нам; рыхлые, сонные, ещё как будто не одумались.

Движемся мы, не так быстро, может, как бы мне хотелось, движется и время: пора пришла и третьему привалу. Выбрались мы на елань, где солнышка больше. От ноши освободились. Пар от нас, как от бежавших долго лошадей, исходит. На вывороченной с корнями когда-то бураном или ураганом старой толстой берёзе расположились, отдохнули; я, как школьник, непоседливо; шагать мне легче, чем сидеть, хоть на ходу и плечи рюкзаком и каном натянуло уже крепко – ноют; отдыхать я не умею. Поворчал на меня за суетливость мою Виктор и говорит, кряхтя, с берёзы поднимаясь:

– Дурная голова ногам покою не даёт… ещё своим бы только, ладно бы.

А Николай и Ваня – те на меня лишь поглядели, но так, будто один из них, старший, рублём меня одарил, а другой, младший, – полтинником.

Пошли мы дальше.

В мочажину чуть не углубились было – Таха, значит, где-то рядом; перекат шумит, и тот, остановились, замерли, так слышно – недалёко. Выходить нам к речке ещё рано. Двинулись левее. Идём в этом направлении уже больше часа. Гарь впереди – широко просвечивает через ельник – слевили лишнего мы всё же. Не надо в гарь нам. Прямо на запад повернули. Вышли вскоре в верховье ручья. Могли бы и промазать, тогда до Тахи и до вечера бы не дошли мы. Вниз по ручью спускаться стали. Старый охотничий тёсик заметили. Драл кто-то тут же бересту когда-то. Ну, значит, где-то совсем близко. Видим – избушка. Наконец-то. Поставил её, полуизбу-полуземлянку, когда-то промысловик-охотник Маслов – тёсик его, и бересту драл он же, – ездил зимой тут на «Буране». Сам он, Маслов, давно уже умер. А избушка завалилась – и не войдёшь в неё – так скособочилась. В сенцах матрас висит на жердочке. Валяются кругом худые чайники, банки консервные и щелочные батареи. В стену воткнут топор с истлевшим уже, серым, топорищем. У стены стоит канистра из-под керосина – негодная – проржавела. На низкой, провалившейся кровле лежат скрюченные черёмуховые удилища с леской и с обманками, без грузил и без поплавков. Место тут хоть и тёмное, за солнцем, и от ручья сильно тянет сыростью, но для привала краткосрочного достаточно удобное: и сучьев для костра полно, и есть где посидеть, на чурках, вместо стола буржуйка с прогоревшими боками, когда-то выброшенная из избушки. Тут наш табор, наш таган. На подоконнике выдавленного покосившимся срубом оконца красуются бутылки из-под водки – наши – никто их тут так с прошлого захода нашего и не коснулся – разве что бабочки – манили яркие их этикетки. В бутылках дохлые муравьи. И чего они туда набились?

Глянул бегло на бутылки Виктор, пробурчал, снимая кан с себя, а после и рюкзак, и опуская их на землю:

– Всяка слава человеча, яко цвет травный… Осподи, – и добавляет: – Здесь был Вася, – и говорит: – Напил ты сколько, Николай. – И позже чуть, вынув из нагрудного кармана энцефалитки ручные часы на шнурочке и изучив их неспеша и щурясь: – Ну вот, ребяты-акробаты, четыре часа и пятнадцать минут… Бревно, конечно, задержало нас, так-то бы раньше…

– Ага, бревно! – говорит Николай, кивая на меня. – Это вот он, говнюк, перед концом уже тут, упорол так к югу… Давно бы чай уже сидели пили.

– С тобой бы были мы сейчас на Суетке, на ней, поди, и чай сейчас бы пили, а то и вовсе бы на Тые, – отвечаю ему я.

Суетка тоже приток Тыи, как и Таха, тоже левый, только верхний.

– Ага. Это уж точно. Или назад по кругу бы вернулись, – говорит Виктор. – Минут пятнадцать тут, конечно, потеряли.

– Вы ж болотины испугались, я и слевил там, – оправдываюсь.

– Точно никак не можем выйти, крючочек маленький да сделаем, – говорит Виктор. – Ну, всё нормально, слава Богу.

Мы не ругаемся, а шутим. Настроение у нас прекрасное – почти у самой цели. А тут ещё… и выпьем скоро.

Вытряхнул я из одного из котелков на землю кедровые шишки, спустился с ним к ручью и, сполоснув его от налетевшего в него лесного мусора, набрал воды, вернулся после к табору. Николай принёс хворосту и берестину. Виктор развёл костёрчик, повесил над ним котелок с водой и занялся продуктами. Так вот распределены между нами обязанности, сложилось так вот. Иван сидит на чурке, с ружьём на коленях, – совсем уморился. Из карманов его куртки торчат хвосты убитых им рябчиков.

Вода скоро закипела. Заварил Виктор чай. Подстелив, вместо скатерти, большой целлофановый пакет, разложил на буржуйке помидоры, яйца варёные, сало солёное, хлеб, лук репчатый, огурцы, чеснок, домашний сыр и зелень разную.

– Ну, чё стоите?.. Как в гостях. Доставайте свою тару, – предлагает он нам после.

Вынули мы из рюкзаков кружки. Поставили их на буржуйку.

– Прошу к столу… то как не дома, – говорит Виктор. – Плоть утучним свою маленечко, а то ослабла.

Присели мы на чурки вокруг «стола».

– Ну, чё… Господи, благослови… надо, наверное, «Для храбрости» немного тяпнуть… то без неё, без храбрости-то, как-то плохо, всё то чего-то, то кого-то и боишься, то беззакония, то зверя, то просто тень от птицы промелькнёт, а у тебя и сердце уже в пятки, – говорит Виктор. И говорит: – А Николай, поди, не будет, и так отважный, как Аника.

– Ага, не буду!.. Буду! – говорит Николай.

– Какой ты всё же неуёмный, – говорит Виктор.

– А ты как думал, – отвечает Николай.

Разлил Виктор по кружкам.

– Ну, – говорит, – вздрогнем. Пусть нам бабай помехи не устраивает.

– Да, – говорит Николай. – Пусть нас пока он сторонится.

– Какой ты дёрзкий.

– Да, такой вот.

Чокнулись мы. Выпили. Закусываем. Аппетитно.

– Холодная, – говорит Николай.

– Не пей, – говорит ему Виктор. – Нам больше достанется.

– Ага!

– А чё куражишься тогда?

Снял Иван шапку, поставил в неё кружку с чаем, так, через шапку, и придерживает кружку – горячая; на нас поглядывает, на кружку дует, отпивает помаленечку – чай ему нравится. Ещё бы.

– Сразу тепло пошло по телу, – говорит Николай и улыбается – хмелеет быстро.

– То ему холодно, а то тепло, – говорит Виктор. Виктору много надо выпить, чтобы запьянеть-то. – Пошло, пошло… однако вроде недостаточно.

– Хватит! – говорит Николай.

– А мы с Сергеем, – говорит Виктор. – Тебе никто не предлагает.

Свинтил Виктор с другой поллитровки «Для храбрости» крышку, налил себе и мне, глядит на Николая.

– Наливай! – говорит Николай.

– Тебе же хватит, – говорит Виктор.

– Наливай, кому сказано! – велит Николай.

– Страшно. Боюсь ещё, – говорит Виктор. – Придётся подчиниться. Храбрость во мне пока ещё не поднялась, не подоспела.

Выпили мы и по второй. Теперь чаёвничаем.

Благолепно. Птицы вовсю распелись что-то, расчирикались – перед ненастьем затяжным как будто, вроде не похоже, – воздух колется от шума – так звонко. Глухарь проследовал куда-то – прохлопал крыльями, – Иван и стрельнуть не успел в него – так неожиданно и быстро прогремел тот мимо.

– Старый, – говорит про глухаря Виктор.

– Наверное, – говорит Николай.

– Как фуфайка пролетела, – говорит Иван.

– Похоже, – говорит Виктор. – Чё не стрелял-то?

– Растерялся.

– Ну вот, так и медведя проморгаешь.

Шебуршат в траве непоседливые мыши – трудятся, бурундуки совсем близко, чуть ли не под ноги нам, к нашему табору подскакивают – разузнывают: кто да что и что тут делают?

– Храбрые, – говорит про них Николай.

– Что ты, – говорит Виктор. – Как мы теперь, такие же… Хорошую купил ты, парень, водку.

Дятел гулко стучит по сушине.

– Долбит, – говорит Виктор. И говорит: – А небо синее-то… как собака.

Солнце сквозит через сосняг – ласковое.

– Тебе, Иван, чё бабушка наказывала? – спрашивает Виктор у Ивана.

– Следить за вами, – отвечает тот.

– Следишь?

– Слежу.

– И молодец. Нельзя бабушку ослушаться. Но мы пока не балуемся вроде?

– Да вроде нет.

– Следи, следи, а то накуролесим… Мы-то с отцом твоим, может, и нет, мы смирные, ну а вот дядька твой на всё способен…

– Поговори мне тут!

– Какой ты невоспитанный.

Отобедали мы. Чаю только кружки по три выпили – так разохотились. Покурил Виктор, «сладко» затягиваясь, чуть ли не до чурки, повыдыхал вверх голубой и густой дым со свистом и протяжно. Посидели с ним, с курильщиком, мы «за компанию». Собираться после стали. Не поместились наши новые, пустые-то уже, бутылки с красочными этикетками «Для храбрости» на подоконнике, поставил их Николай прямо на землю под оконцем, отступил шага на два, полюбовался сделанным и говорит затем сбивчиво:

– Ну, теперь до следующего, Бог дозволит если, раза, – как одинокую лесину на ветру, его мотает. – Чтобы сюда ещё когда-нибудь вернуться…

– Штормит, что ли? – спрашивает Виктор.

– Да! – отвечает Николай. – Штормит маленько.

– Да чё-то, вижу, не маленько… Поаккуратней бы топтался, а то кого-нибудь задавишь.

– Не задавлю, не беспокойся.

– И не почувствуешь… в своих бахилах-то…

Собрались. Проверили, что не забыли ли. Ну, дескать, с Богом. С Богом, мол. И тронулись.

Перебрели, поскрипев донной галькой, журчащий и сверкающий ручей. Поднялись на взгорок. И мы идём живее, чем до перекура, и деревья мимо нас теперь проворнее мелькают, а то совсем едва уже передвигались. Только вот сучьев, кочек да колодин под ногами стало больше попадаться, что ли: нет-нет, да и завалится кто-то из нас троих, запнувшись. Иван – тот более устойчив – тот, только с чаю-то, не падает. «Нашёл что-то?» – спрашиваем упавшего. «Нашёл!» – отвечает упавший. И нам весело, и Ивану забавно. И день – ни облака нигде не видно.

Таха здесь совсем рядом, напрямик до неё от избушки метров двести, вряд ли больше, но на прямом пути тут старица глубокая имеется, в которую ручей этот и втекает, и мы её обходим редколесьем минут десять, а после до этого же места сплавляемся почти целый день, сегодня-то уже не доплывём, конечно, такие речка тут колена делает.

Выходим, радостные, гоготливые, как гуси, на высокий и обрывистый рыжий яр, в который уже раз по-приятельски приветствуем голубеющую небом и пылающую солнцем внизу Таху, нашу скромную любимицу, ищем, где к ней удобней было бы спуститься и где есть возле воды хоть небольшая каменистая или песчаная косица, на которой можно было бы расположиться временно, чтобы накачать лодки и приготовиться к отплытию. Находим место подходящее. Спускаемся, стараясь не сорваться в речку, – и потому что яр крутой, и потому что ноги… ну, понятно.

Душа ликует. У воды мы.

Николай и Иван начинают хлопотать над лодками и над манатками, распределяя по мешкам их. Виктор раскладывает телескопическую удочку и, закурив, принимается тут же рыбачить на хариусов – не терпится, похоже, и ему. Я оставляю всё лишнее, что не понадобится для ужения мне, возле лодки, на которой поплывёт Иван, засовываю незаметно для Николая и Виктора в опроставшийся вещмешок Ивана канистрочку со спиртом, беру с собой свои пустые кан и рюкзак, кладу в рюкзак удочку, разбираю спиннинг и приступаю с трепетом к блеснению.

И полетело время. Будто в пропасть.

* * *

Перепробовал я почти все имеющиеся в моём походном арсенале приманки, от всевозможных, покрупнее и помельче, тёмно-серых, светло-серебристых – на зелёные, на синие или на красные, словом на «экзотически-тропические», здесь и пытаться бесполезно, потому что живности такой окраски в Тахе не встречается, какой дурак тут на такое клюнет, разве цвета не различающий, но на такого с ходу-то и не наткнёшься, – и прозрачных, как медуза, твистеров и виброхвостов до различных блёсен, как колеблющихся, так и вращающихся, и как жёлтых, так и белых. У тайменя жору нет. Это не только явно, но и к сожалению, да ничего, однако, не поделаешь. Безрезультатно покидал я и сделанную из медвежьей шкурки «мышь» – и за ней никто пока не вышел. Ближе к сумеркам какой-нибудь и соблазнится, может. С берега в светлой, как слюда, воде видно, как он, таймень, преследуя приманку, близко ко дну проносится за ней до самой отмели, но не хватает. Не было б видно их, подумал бы, что нет тут никого, решил бы, что пустая речка. Зато уж щука – как акула. Той сейчас гайку предложи, и ту проглотит. Но лучше всего подгодилась блесна «чёрноспинка». Убрал я остальные все в рюкзак, её только оставил. Ох, и уловистая оказалась.

Поймал я уже несколько щук – как злые псы из-под воротен, на блесну-то, как на кошку, вылетают, – штук семь или восемь. Особо крупных не попалось. Средние, по таховским-то меркам. Самая из них большая килограмма на четыре, может, так, примерно. Безмена мы с собой не носим – не пижоны. На глазок всё, приблизительно. Где немножко, может, и прибавишь, сам себя обманывая, теша, – да ведь дело-то рыбацкое – простительно. Зато уж жирные. И цветом – светло-золотистые – красивые, хоть отпускай обратно в реку их, да не хватает духу, руки прилипают. Самая вкусная щука в нашем околодке – это таховская – от воды, от корма ли, не знаю. И в ухе, и засолённая. Сошло три или четыре – жалею. Но: «Не наша, значит, – говорит обычно Виктор в таких случаях, – а Саньки Ларина, его». И ладно, можно и с Санькой поделиться. А сходят если, якорь надо подострить, и подточил его алмазным надфилем я. После проверил на ногте – как язва.

Иду я, протискиваясь – ладно трава уже поникла, всё же легче – сквозь тальниковые, ольховые или черёмушные заросли, по берегу, а то по отмели вдоль берега, но мелких мест у берега на Тахе мало, к неудобству. А берега почти везде крутые и высокие, только козлу по ним и лазить бы. Но вот иду я и ругаюсь, порой и матом, грешным делом – всё зол глагол и вырывается невольно, – но тотчас каюсь, правда, толку-то, коль тут же, через шаг-другой, и повторяюсь, помилуй, Господи, меня, такого слабовольного. Мал уд, язык, как говорится, да немалый пакостник.

Омута и перекаты я прокидываю быстро – заброса по три, по четыре делаю, не больше. Если жор, таймень, и та же щука, где стоит, сразу, на первый же шлепок, и вылетит, а жору нет, так уж ничем, хоть закидайся, их не выманишь, так что подолгу и блеснить на одном месте – время только тратить. Это когда уж его, время, надо скоротать, так и кидаешь, но только так, ради шлепка, а на поклёвку не надеясь.

Моих товарищей не видно и не слышно. Приотстали. Дольше, чем я, они все закуточки прорыбачивают – что и понятно – хариуса на плёсе, когда он не играет и не плавится, надо ещё найти да и наживку подобрать – не так-то просто. А далеко нельзя нам отрываться друг от друга: тайга всё-таки – случиться может всякое, со мной ли, с ними ли. Сел на бревно я – вынесло весной его на берег. Сижу. Лицом к солнцу. Глаза закрыл. Дожидаюсь. Ох и чуден мир Твой, Господи, и чуден же. В нём, в этом мире, будто растворяюсь.

Долго ждать приходится. Не терпится мне. Достаю я из рюкзака удочку, разбираю её и пробую поймать хариуса, насадив червя на оловянную мормышку. Плёс широкий – весь не обкидаешь. Выдернул двух, друг за другом сразу взялись, граммов по пятьсот оба, ровесники. Кан уже полный, положил в рюкзак их. Берёт хариус красиво, одно удовольствие на него охотиться. Чуть прозевал, и упустил уж. И клевать на этом перестало. Собрал я удочку, спрятал её в рюкзак. Сел на бревно опять. Жду. Но до чего же это утомительно.

Едва – извёлся я уже – всё же дождался. В глубоком створе между берегами, густо поросшими тут кедрами и пихтами, просвистели мимо меня, отражаясь в воде и повторяя на лету безошибочно все изгибы реки, четыре утки, кряквы, как предвестницы, спугнутые со старицы, что кривуном только повыше, никем другим, а, явно, рыбаками, пронеслись, как будто примерещились, – почти как пули. Минуты через две-три после вижу, катит волна вниз по реке, веточки, хвою лиственничную и листья, всё, что само нападало, ветром ли нанесло в неё, толкает. Слышу, бормочут – звук над водой разносится, как по туннелю.

Ну, наконец-то, думаю, плывут ребята.

Появляются из-за поворота сначала удилища, одно чёрное, телескопическое и – как антенна, а другое – светло-жёлтое и – как грот-мачта; затем – и сами рыбаки.

Виктор с Николаем, вытесняя из берегов Таху, дрейфуют первыми, по-флагмански. Иван – почти впритык – за ними. Виктор сидит в носовой части, успевает удочку забрасывает да вытаскивает, вдруг где да клюнет, а Николай – в кормовой, оба лицами по ходу. Под Иваном лодка по воде скользит легко, как пёрышко, а под ними – будто баржа перегруженная, чуть не под самый краешек потоплена – тяжеловесы. Улыбаются. Иван серьёзный.

– Мужик, ты кто?! – заметив на бревне меня, кричит мне Виктор.

– Дед Пихто! – отвечаю.

– Оно и видно… Дед Пихто… Не уходи! – говорит Виктор. – Клёв чё-то, когда начали, был вроде и ничё, а тут испортился, поправить надо!

– Чё так отстали? – спрашиваю. – Ждал вас столько.

– Рыбу ловили!.. Чё отстали… Мы не гулять сюда приехали, – говорит Виктор. – Да, Николай?

– Да! – подтверждает Николай.

– Лодку опять, наверное, порвали – клеили? – предполагаю.

– Да нет, парень, пока ещё не успели… Успокойся.

– Я не волнуюсь… Не знал бы вас, переживал бы, может. Всё впереди ещё… успеете.

– Вот это верно, – говорит Виктор. – Это правильно. Душу-то чё терзать заранее. Повода нет пока… но будет, обещаем… Все рифы наши будут, с нашим капитаном.

– Молчи.

– Молчу.

Причаливают они к галечному мысочку, на котором комлем и бревно моё находится, выбираются из лодки грузно, как тюлени, прохаживаются по мыску, как кулики, ноги, хрустя камнями, разминают.

– Затекли.

– Ага. Не разогнуться.

Кряхтят оба, старики будто.

Лодка их выправилась – отдыхает.

– Привяжи, – говорит, закуривая, Николаю Виктор. – Не унесло бы, – выдохнул дым. И говорит: – Я ведь за ней не побегу, – и подбоченился, – её ловить-то.

– Не унесёт, – говорит Николай.

– А если?..

Вытянул Николай лодку боком на мысок.

– Доволен? – спрашивает.

– Так-то лучше… Надо маленько, поди, выпить, – говорит Виктор. – Чё-то клевать вдруг перестало…

А Николай не будет, он не заработал.

– Ага, не буду!.. Заработал!.. Один мой харюз всех твоих заменит.

– Какой ты, парень… и не знаю… самонадеянный, однако. Плывём, Сергей, он всё и огрызается… да так, со злобой… Как не зашиб бы, опасаюсь. Сижу, терплю, уж не перечу. Сзади-то угостит по голове своей орясиной и за борт… как Стенька бабу. Народился молодец – Стенька Разин удалец.

– Раз плюнуть.

– Во, анычар… Сергей, ты слышишь? Ну, у тебя и брат, однако, – говорит Виктор. Окурок из мундштука вытащил, мундштук в карман убрал. И говорит: – Ведомо Томке, что у нас в котомке. – Достал из мешка бутылку с самогонкой, нарезал на вёселках – на одном – хлеба, на другом – сала. Выложил на них же лук и помидоры. – Ну, не во вред бы, а во здравие… А то клевать, на самом деле, плохо стало.

Выпили мы по очереди из одной, «дежурной», кружки, чтобы другие не искать, не мешкать. Закусили.

Вроде и солнышко слепить ярче сразу стало. В Тахе вода иначе вроде заструилась. И кровь в ушах на перепонках заиграла – как на барабанах.

Иван из лодки так и не выбирается, сидит в ней, за свисающий над речкой куст ольховый ухватившись. На нас весело смотрит. Тепло – без куртки и без шапочки он.

– Следишь? – спрашивает у него Виктор.

– Слежу, – отвечает.

– И правильно, – говорит Виктор. – Родина поощрит, а бабушка похвалит. Доложим.

Николай молчит, лишь ухмыляется – уже «хороший».

– Он меня из лодки удилищем чуть своим не выпихнул, Сергей, как щепку, – жалуется Виктор. – Харюзишко у него там клюнул… крохотный… с мизинец.

– Ну да! – говорит Николай, языком заплетая, – с мизинец… «Дядя» был – ого! – приличный.

– Ага, приличный… с поплавок. Не с твой, твой-то ничё ещё… убить им можно… с мой вон.

– Молчи!

– Молчу… И как тебя жена-то не боится?

– Не помешал бы, я б его поймал.

– Нашёл виновного… Руками ширить меньше надо было… Он поймал бы.

Возлежим мы прямо на гальке, на осеннем солнце млеем, от воды, в глаза осколочно сверкающей, жмуримся, как воркует она, слушаем. Хмель на носу у нас сидит и ножки свесил – так у меня по крайней мере – не стряхнёшь его, не сгонишь. По чаще-то с ним полажу, сам слезет.

Закурил опять Виктор, на локоточек отвалился; пускает дым в безоблачное небо, его, как птицу, взглядом провожает.

– Душа, – говорит, – растопырилась.

– Да, – говорит Николай. – Как коршун в небе.

– Красотиш-ша… Всю жизнь на Тахе бы и прорыбачил, – говорит Виктор. – Тут бы и помер. Птички бы отпели.

– Вороны.

– Пусть бы и вороны… тоже певчие.

– Пойду я, – говорю я.

– Ага. Иди, иди, – говорит Виктор, – то не успеешь. А мы не будем торопиться. Да, Николай?

– Да! Нам не к спеху… Клёв не исправился ещё.

– Сообразительный какой ты.

Оставил я им пойманную мною рыбу, чтобы не бить её на ходу в рюкзаке и в кане и чтобы с нею не таскаться, посмотрел, сколько они уже поймали.

– О-о, – говорю.

– А ты как думал.

Показал им свою.

– О-о, – говорят.

– А вы как думали.

Пошёл.

– Догоните?

– Кто знает? – говорит Виктор. – Может, и нет, а может, и догоним… Если до устья не учапаешь… Не убегай далёко-то, клёв вдруг опять поправить надо будет.

– Ладно.

Пошёл я. Рыбачу. Слышу вскоре, насос сзади захрюкал: лодка у них, наверное, чуть подспустила, так подкачивают.

А клевать вот и на самом деле лучше сразу стало. И всегда так, давно нами уже замечено: не клюёт, не клюёт, остановимся, «горькой радости – как Виктор выражается – на грудь маленько примем», и, как бы кому ни показалось это странно, клёв почему-то тут же улучшается. Такое дело вот, а в чём оно, не знаю. Субъективная тому причина, объективная ли, непонятно… Так вот, и всё, и ничего тут не попишешь. Таймень браться начал, пусть и вяло, но всё же: ожидания азартного добавилось – а вдруг да вылетит, а вдруг да схватит! – каких ни разу не ловил ещё – «дурак замшелый»… Выдернул я двух, не крупных, правда, килограмма, может, по два. И то дай сюда, как говорит Виктор, не Саньки Ларина, значит, а наш, мол, обойдётся Санька Ларин. А уж тянуть-то его, тайменя, когда схватит, восторг и только, покуда вытащишь, поводишь, и слабины чуть только дашь, он тут же твою блесну с якорем-тройником выплюнет – как так умеет?

Иду по берегу я, как чумной щенок, вихляю – косо подо мной земля повёртываться что-то стала, – а то и падаю, да хоть не в воду, тихо радуюсь, и то, мол, ладно, но и туда, в речку, один раз чуть было не угодил, успел зацепиться за пихточку, не то бы махом остудился. А тут ещё и бобры, горячо мною проклинаемые, тальник нагрызли, оставив от него повсюду острые, невысокие колышки, – и за них, за колышки, в траве-то жухлой, запинаюсь, сапоги об них порвать боюсь я, не одну пару уже из-за них, из-за грызунов, пришлось мне выбросить. На бобров ворчу, иду, ругаюсь.

И произошло тут со мной вдруг что-то незаурядное и непостижимое.

Стал я облазить глубокую курью по крутому, чуть ли не отвесно подмытому в разлив берегу, почти уж на него вскарабкался, за один из обнажённых, свисающих по откосу и похожих на верёвки узловатые корней ольховых ухватился, начал на нём подтягиваться было, но он возьми да и сломайся, ну а вернее-то, порвись – и полетел я вниз спиной, держа крепко в одной руке спиннинг, в другой – обрывок корня злополучного, и молча. Лечу, стремительно удаляющуюся от меня вверх, напуганную будто, мшистую, кривую кромку охристого яра и словно вонзающиеся вершинами в погнавшееся тут же за мной как будто небо голубое пихты вижу, ещё и думаю при этом моментально, хоть бы в курью-то не свалиться, и чувствую, как остановило меня вдруг что-то прямо в воздухе, встречной струёй как будто сильной задержало, и отшвырнуло в сторону от траектории падения. Мягко шлёпнулся на глину, поднялся, смотрю, торчит рядом из глины – как раз там, куда я должен был упасть – остро состроганный бобром пенёк таловый. Мгновенно в пот меня прошибло. Наживился бы я на него, на кол-то этот, как на пику. Не по себе мне сразу стало; протрезвел я. Но что спасло меня, и до сих пор в ум не возьму, не знаю. Что или Кто-то? Удивительно.

Мир для меня вдруг по-другому зазвучал, иначе засветился – чётче, словно только что его ополоснули и протёрли. Стою. Прислушиваюсь, озираюсь – и слух и зрение как будто разом обострились. Детство вдруг вспомнилось – те ощущения и впечатления, уже, казалось, и забытые, – ясно, пронзительно – как повторились. Чувствую острый холодок спиной: люта смерть грешника – представилось – что даже нервно передёрнулся. Но что же всё-таки со мной случилось только что? Не знаю. Не знаю, что, но вот что мне открылось: жить-то как хочется – так хочется, как иногда, в какие-то моменты, помереть – примерно так же – до захлёбу.

Дальше я не пошёл – быть одному мне сделалось тоскливо вдруг, так что и сердце даже защемило, как от утраты горькой, от дурного ли приобретения. На длинный, шумный перекат, что под курьёй, косой её пониже, выбрался. Хожу по нему, по перекату, где позволяет глубина и где течением не сносит, рыбачу без всякого интереса на хариуса, оставив на берегу кан, рюкзак и спиннинг. Ловится мелкий, белячок, крупный уже в плеса спустился, стал на ямы. Какого вытащу, и отпускаю его тут же, не умиляясь самому себе, а – равнодушно. Ноги в коленях у меня трясутся – после падения ещё не очурался, ну а точнее, оттого, что при падении со мной произошло, чем ли могло оно закончиться – от этого, быть может. Дожидаюсь я своих товарищей, теперь уж терпеливо.

Грустно, что день тут, на рыбалке, пролетает как мгновение. Быстро на Тахе вечереет. На глазах прямо меркнет. Видно, присмотришься, как тени лавой расползаются, густеют; как редеют и тускнеют блики на воде и в хвойных кронах елей, пихт и кедров, на их стволах, к реке наклоненных, на них же, на стволах, но отражённых. Смолкают птахи в ягодных кустах, перепархивают в них почти беззвучно – ветки выбирают поудобнее для отдыха, место подыскивают поукромнее. Небо, с косым, андреевским, крестом на нём от самолётных выхлопов, пока, хоть и немного забледневшее, но ещё светлое, там, наверху, на сопках, бронзовых от солнца, пусть и к исходу он, но ещё день, а здесь, в глубоком, узком створе, уже смеркается. Самое время останавливаться на ночёвку, а то совсем, глядишь, стемнеет.

Тем же, чем и я, похоже, озабоченные, скоро и те, кого я поджидал, в речной излуке показались – рыболовная флотилия и только, флага, правда, не хватает, один флагшток – сосновое удилище. На перекат не стали выплывать, поближе к берегу курс держат. Громко меж собою разговаривают – только что встретились как будто, день минувший обсуждают – так про них подумать можно вчуже. Взбудораженные. От – рыбалки, от чего другого ли.

– Эй, на фарватере! Мужик! – улыбаясь во всю ширь своего трое или четверо суток небритого, издали-то, будто углём натёртого, намазанного дёгтем ли, лица, кричит мне в шуме переката Виктор. – Мы, грешным делом, думали, что ты уже на пасеке и медовуху с братом попиваешь там! Еле тебя догнали, парень! – и уже тише что-то Николаю.

– Не успел! – кричу и я им с переката. – Ну а вот вы, по брату вижу, не зевали!

– А как же! – отвечает Виктор. – Клёв-то маленько надо было поддержать! Не плыть же, парень, вхолостую! Да, Николай?! А ты удрал куда-то и с концами! Звали, звали, звали, звали… Как сквозь землю провалился! Пришлось вдвоём уж дело исправлять нам! Но, не волнуйся, – продолжает, – око да око тут: Иван за нами строго наблюдает! Так или нет, Иван!?

Тот головой в ответ кивает: так, мол.

– А Николай сказал: больше не буду! Его уже любой клёв, совсем хоть никакой, устраивает! Дак чё! Ты помаши таким-то стягом…

– Молчи!

– Есть! Слушаюсь!

– Лодку порвали всё же – клеили? – спрашиваю я, когда они подплыли ко мне ближе.

– Было. Маленечко порвали, – отвечает Виктор.

– Молодцы.

– Стараемся… Как же иначе?.. У нас иначе, парень, невозможно. Если у рулевого одна зенка на чужую Ленку, а другая на свою коленку.

– Ага, а сам-то! – возражает Николай. Кепка, как у рэпера бейсболка, козырьком у него на затылке. – Сам-то трезвый?!

– Мне-то ладно – я не правлю.

– Скоро совсем дорвёте лодку. Как мне, по берегу скакать придётся, – говорю я. – Вряд ли такое вам понравится.

– Ну, до этого дожить ещё надо… Место нашёл? – спрашивает меня Виктор.

– А чё его искать, – говорю. – Вон в пихтаче и заночуем.

– А дров там хватит?

– Наберём.

Вышел, бурля водой, я с переката. Поставил, не складывая её, тут же, к кустам, свою удочку: завтра с утра и порыбачу.

Уже и все на берегу. Топчутся. Прохаживаются: долго из лодок, видно, не вылазили.

– Не сломай, – говорю я специально для Николая, указывая ему на свою удочку.

– Это мы можем, – говорит Виктор.

– Не сломаю! – говорит, покачиваясь, Николай.

– Какой ты резкий.

Улыбаются.

– Ну, как рыбалка?

– Замечательно. А как у вас?

– У нас нормально… Поправляли ж.

Шурша галькой и подмяв прибрежную осоку, выволокли Николай и Иван лодки на камешник, вытащили из них всё наше походное имущество, какое находилось в них, и каны с рыбой, составили всё это кучно в одном месте, перевернули после лодки. Лежат те вверх днищами – как небывалые тут черепахи будто выползли на нерест. На моей, гляжу, заплата новая, большая, среди старых, многочисленных; скоро уже и ставить будет негде, вот печаль-то.

– Ну, вы даёте, – говорю.

– Уж как можем. Стараемся, – говорит Виктор. Стоит он, как франт перед фотографом, отставив одну ногу в развёрнутом болотном сапоге и подбоченившись, уже и курит. Энцефалитка у него спереди вся мокрая, сверкает рыбьей чешуёй, как блёстками на новогодней ёлке.

– Хоть уж не так бы, – говорю, – старались-то.

– Иначе совесть нам не позволяет.

Николай, Иван и Виктор, захватив с собой ружьё, топор, провизию и тёплую одежду, упакованную в прорезиненные, непромокаемые мешки, а также котелки с водой, переговариваясь и подсобляя друг другу, взобрались на веретию.

Я остался возле лодок потрошить и засаливать рыбу.

Дымком оттуда, сверху, скоро потянуло, к речке стремится тот, дымок, как жаждущий, над нею, лентой извиваясь, стелется – Виктор костром уже занялся, значит, временным, для варки. Трещат там, грохаясь, одна за другой лесины-сухостоины, стук топора доносится сквозь монотонное роктанье переката – дядя с племянником дровишки заготавливают. Много их, дров-то, нынче надо – ночь не парная да и долгая – не лето.

Вода студёная, едва не ледяная. Пока потрошил и подсаливал рыбу, задеревенели у меня руки, красными сделались, как лапы у гуся, а стал споласкивать их, ничего уже почти не чувствуют, пальцы не гнутся, будут болеть, когда начнут отогреваться, ну да ладно. Наполнилось рыбой четыре кана – килограммов тридцать, тридцать пять, не больше, но и на том мы несказанно благодарны, слава Богу, и спасибо Тахе – кормит. Поставил я каны, закрыв их плотно крышками, рядком на приплёсок – никто их тут, поди, не тронет. Печень щучью и икру хариусиную, пробросив солью – после сюда ещё добавим чесноку и перцу, – перемешал ножом в специально для этого и приготовленном капроновом ведёрочке, подался к табору.

К костру приблизился, стою возле него, отогреваюсь. Продрог, вспотевший-то и мокрый; треплет меня как в малярийной лихоманке.

– Озяб, – и не спрашивает, а отмечает просто Виктор – варкой занят.

– Да есть маленько, – подтверждаю.

Он, Виктор, уже и суп с рябчиками пробует, пряности в него опускает.

– Почти готово. Чуть ещё попреет.

Слюнки текут.

– Скорее бы.

Николай с Иваном дровами ещё занимаются. Натаскали уже гору целую. Уйдёт всё за ночь-то. Ещё и хватит ли?

– Санитары, – говорит про них Виктор. – Скоро по берегам-то тут на лисопеде ездить можно будет – хлам весь спалим.

Совсем уже стемнело.

– Ну, вот, – говорит Виктор, снимая с палки котелок. – День и пролаял, как собака.

* * *

Меркло пламенеет, кое-как, как лапами густой кисель черничный угодившая в него оса настырная, едва и временно справляясь, наш костерок расталкивает темень плотную, тугую, да той так много, космос целый, не помоги ему, скоро она его осилит; ну, помогаем помаленьку, подбрасываем в него понемногу, чтобы совсем-то не угас, но чтобы очень и не разгорался; пощёлкивает он, костерок, негромко и однообразно, как будто давит рядом кто-то, слабоумный или одержимый, озабоченный ли чем-то, упаковочную «пупырчатку», пупырьки её расплющивая пальцами, – похоже. Но уютно. Тут, под древними и толстыми, как столп Александрийский, кедрами, словно в курной избе, с распахнутыми будто бы на всю пяту для лучшей тяги окнами и дверью, дым в которые и выволакивает к Тахе. Согрелся я, уже не треплет меня лихорадка, отступила, и зуб на зуб попал – сомкнулись наконец-то, барыню не отплясывают, джигу не играют, ещё вот только резь в руках не унялась, ежа как будто в них, поймал, сжимаю, пройдёт и это. Сижу я, на огонь бездумно пялясь, под одним из кедров, притулился к нему спиной, мощь его и возраст чувствую затылком и хребтом, к небесной тверди будто прислонился. И самолёт гудит, над нами пролетая, слышно. Там, в беспросветной мгле, не врезался бы в кедр сослепу, а то тут будет… Это про то, какой он, кедр, высокий: в кроне его уже не птицы прячутся, а звёзды, лучи под хвою маскируя. И Бог им в помощь. Большой костёр, в целях экономии дров, мы пока не разводим. Ближе уж к ночи. Хотя у Николая руки уже, видим, чешутся. Впадает в детство: нагромоздить – он архитектор по профессии – и запалить собрался «пионерский», а тут за справками уж только к Фрейду; с либидо что-то, сокровенное, плюс или минус. Любитель Николай устраивать в тайге иллюминации, хоть хлебом не корми его, дай только спички. Сколько у нас и у себя попортил он уже одежды, фейерверкер, всю не упомнишь, похода не было, чтоб что-нибудь да не сгорело, ну, на худой конец, не прогорело ли, не телогрейка, так штаны, а то носки или портянки. Были мы тут же вот, на Тахе, года три тому назад, четыре ли, сжёг он, пока сушил, у своего резинового сапога подошву, ну и ходил после по лесу, словно француз, Березину в обратном направлении перескочивший, даже домой вернулся так, с леской подвязанной вместо подошвы берестиной; теперь и носит «леспромхозовские», чем и доволен несказанно, чтобы прожечь, прямо в огонь их ставить надо. Дрова-то, в основном, пихтовые тут да еловые – стреляют углями, словно шрапнелью, искры пускают во все стороны, словно бенгальские ракеты, – где же и уследишь, глаз если только не смыкать всю ночь, но где же выдюжишь, ещё под хмелем-то, уберегись-ка. Экстрим и только. Боже, сохрани нас.

– Мужик, уймись. Разгорячился, – говорит Виктор Николаю, наклоняясь над парящим котелком и опуская в него из горсти репчатый лук, прямо в ладони у себя только что им и нарезанный мелко. – Всё… три минуты – и снимаю… До утра-то тут ещё натешишь свою душу… Дров на тебя и на огонь не напасёшься. Вот где беда-то. Тебе бы в поджигатели куда устроиться, ли чё ли, много бы денег получал, однако… как чиновник. Ты, Николай, как эти… на огонь-то молятся… не помню.

– Не отказался бы! Устрой, – говорит Николай. Выявился он у костра. – Место, где будем спать, чтобы прогрелось, – возражает. Исчез, опять его не видно. Вроде и протрезвел уже немного, сушняк-то повалил да потаскал коряжнику сырого, хмель из него чуть-чуть и улетучился.

– А чё тебе-то за забота?.. Интересно. Нет работы, вот забота. Кружки бы сполоснул вон… хлеб нарезал, что ли, – говорит Виктор. И говорит: – Спать всё равно тебе ведь не ложиться – будешь всю ночь бельё своё сушить… и сапоги вон… Земля и так сухая тут, под кедрами-то. Тепло сегодня, не замёрзнем.

– Тепло!.. Пока, – говорит Николай. Возник. Опять пропал куда-то. – Ну а под утро как ударит… – уже оттуда, где его не видно, доносится от него.

– Под утро, – говорит Виктор. – Дак до утра-то, парень, ещё долго. Испугался. Пусть ударяет. Впервые, что ли… Ударит если – в догоняжки поиграем – разогреемся. Уймись, уймись, неугомонный… Сядь… Пушкин зять… только таган не свороти, а то покушаем, пожалуй.

– На самом деле, Николай, – и я его пытаюсь убедить, – пока не надо. Потерпи. Потом уж. Дай хоть поужинать спокойно. То запалишь, а нам куда, прикажешь, расползаться?

– Куда… А в Таху… От огня-то, – говорит Виктор.

– Только что, – говорю. – После, поужинаем, и займёшься.

Так, чтоб чуть зримо было – костерок-то. Большой зачем сейчас? Совсем не нужен.

Унялся вроде – затих-то что-то. В кепке с «пубовкой» он, Николай, и в телогрейке стёганой, прямо на тело голое надетой, ходит он по мху и по кедровой палой хвое босиком, как дома по паласу. Борода у него всклокочена, глаза, как у лемура, круглые, мимо костра когда протопчется, так видно – страсть, а не зрелище – встретился кто-нибудь бы с ним сейчас случайно, посторонний, чувств бы лишился.

– Как снежный человек, – говорю я про него, про Николая.

– Ага, – говорит Виктор, – как этот… как его… учитель-то… Порфирий.

Молчит Николай, ответом нас не удостаивает – или не слышит или не считает нужным отвечать нам.

Чудо-сапоги его, как крынки в Малороссии, сохнут на воткнутых им в землю кольях. На нижних, мёртвых сучьях кедра, как на поминальном дереве узлы-завязочки, висят его носки, портянки, майка и рубаха. Только что вот добавил Николай к ним и кальсоны.

– Теперь мы с флагом… как добропорядочные американцы, – говорит Виктор. – И за державу не обидно.

– Да! – говорит, промелькнув возле нас, Николай.

– Красота… Как в прачечной, – говорит Виктор. – Хоть от «стола»-то всё развесил бы подальше. Нам тут любуйся на твои… секретные.

– А дальше – как они тогда просохнут?! – отзывается откуда-то.

– Просохнут за ночь-то… дождя если не будет. А дождь пойдёт, то толку-то, что ты сушился. Один хрен, мокрый будешь с ног до головы, как зюзя. А чёботы твои, парень, не сушить надо, а обжаривать, – говорит Виктор. И говорит: – Ну, доставайте чашки-ложки. Воду на чай, как, сразу будем ставить… или после?

– Да поедим, наверное, потом уж чай-то, – говорю я. – А то, глядишь, и не понадобится.

– Нам, может, нет, дак вон Ивану-то…

– Чай пить на ночь детям вредно.

– Всё вредно, а жить особенно, но надо. Он уж не ребёнок.

– А ты повесь, пусть закипает…

– Давайте есть!., а то не терпится.

– Нетерпеливый ты какой-то… Наруби-ка, Иван, веток… пихточка вон, с неё маленько… чтоб не на голой-то земле… хоть тут и сухо.

Нарубил Иван веток. Принёс их к табору в охапке.

– Топор, где брал, туда же положи… Пусть будет на виду, чтоб не искать, когда понадобится.

Разместились мы на мягком лапнике возле костра, чашки и ложки приготовили.

– Вы как зэки на привале, – говорит Виктор.

– Наливай! – приказывает ему Николай.

– Есть, гражданин начальник, слушаюсь. Какой ты повелительный, однако.

Мыши летучие снуют над нами – видят нас впервые будто.

– В котелок какая не свалилась бы, – говорит Виктор. И говорит:-А пусть… наваристее будет. – Определил всем супу по тарелкам поварёшкой, положил каждому по куску дичины. – Не глухарь, конечно, мяса-то… кого тут… но зато как в ресторане… Господи, благослови… деликатес-то… Ну, чё, чалдоны, – говорит, – первый день обмыть бы надо. – Сидит он, Виктор, подогнув под себя ноги. Голенища сапогов пока не заворачивает. – Вроде прошёл, уж как, не знаю. Нормально вроде. Как вам кажется?

– Хватит. Достаточно наобмывались – уже блестит, как… чё… как поварёшка вон, – говорит Николай. Держит он в одной руке ложку, в другой – ломоть хлеба. – И кушать хочется… Живот уж подтянуло.

– Какой голодный… Так, для аппетиту… Ну а тебе никто не предлагает. Мы вон с Серёгой.

– Наливай!

– А я налил тебе уже.

– И водки!

– Слушаюсь! Храбрости той во мне уже как не бывало – испарилась, – говорит Виктор. – Может, от этой восстановится? Восстановилась бы маленько, что ли, а то трусливому-то плохо.

Разлил Виктор по кружкам остатки самогонки, бутылку из-под неё пустую в сторону, в «окно» «избушки» нашей, выбросил.

– О, хорошо, смотрю, вы славно порыбачили.

– Да уж кого там… Больше пролилось, – подмигивая Ивану и улыбаясь всей компании, говорит Виктор. – Иван не даст соврать.

– А я не видел.

– Ну, тоже мне… А как следил-то?

– Верю, что пролилось, вовнутрь только, – говорю я.

– Ну и туда немного тоже. Надо, – говорит Виктор. – А чё поделаешь, раз не клевало… Без клёва скучно… плыть-то просто. Если бы с барышней, куда б ещё ни шло… Это тебе бежать по берегу свободно, упал – полаялся – и отлегло, а нам на судне, парень, тесно… Не разодраться только чтобы… Напарник-то у меня, и глазом моргнуть не успеешь, как за бортом окажешься… Свирепый… Уж наливал ему, чтоб сдобрился маленько.

– Ага!

– А чё?

– Свистишь, как сивый мерин.

– Какой ты грубый… Ну, чтобы храбрости добавилось, то плохо…

Выпили мы. Икрой и печенью свежесолёной, поперчёной закусили.

– Во рту тает, – говорит Николай.

– А как же, – отвечает ему Виктор.

Суп из дичины теперь хлебаем – пока молча – только швыркаем. Дуем на ложку-то – горячий. Мясо белое вкушаем. И вкуснее ничего и никогда ещё не ели, кажется, – ну разве тут же вот когда, на Тахе.

Костёрчик прогорает. Положил в него Виктор сухих сучков пихтовых и еловых. Затрещали сразу, вспыхнули те, заискрили. За «столом» у нас светлее тут же сделалось. А темнота вокруг ещё как будто больше уплотнилась – опереться на неё как будто можно теперь стало или воткнуть в неё, как в землю, что-то.

– Точно, как в ресторане, – говорит Николай, откладывая ложку. – Передохнуть немного надо.

– Звучал булат, картечь визжала, рука бойца махать устала, – говорит Виктор.

– Хлебать неловко на боку.

– Ему неловко…

– Да, неловко!

– Ложись на спину, а тарелку ставь себе на брюхо… удобней будет… или – как собака.

– Сам так и делай!

– Какой ты, парень, нетерпимый… Ты в ресторане-то бывал?

– Раньше заглядывал.

– В окно?

– Молчи, несчастный.

– На берегу-то ты меня не испугаешь. Сейчас я храбрый.

– Письмо придёт, – говорит Иван. – Лист лавровый мне попался.

– Придёт, придёт, если напишут… Где там «Петрович»? – спрашивает Виктор. – Эй, ты, «Петрович», – говорит. Повернулся, не вставая, вытащил из мешка литровую бутылку. Этикеткой к свету обратил её, полюбовался. – Наш человек… А зелье злое, будь оно неладно. Медведь бы пил её, заразу. – Свинтил крышку. Разлил водку по кружкам. – Хошь не хошь, а выпить надо. Ты-то не будешь, Николай?

– Буду!

– Какой ты алчный.

Выпили мы. Помолчали сколько-то. Заговорили.

– Экран-то… от реки… будем делать?

– Время покажет.

– А ещё лапнику-то на подстилку?..

– А чё?

– А этого не хватит.

– Иван нарубит, надо будет.

– Тепло сегодня.

– Да, тепло.

– И без экрана, поди, не замёрзнем.

– Тут бы и помереть… как здорово.

– Давай… А зверь найдёт какой и похоронит.

– Да я… И чё мы в этом городе забыли?!

– Баба там у тебя.

– Ну, только что… да ещё дети, что и держит.

– Своя баба – жаба, а чужая – баунти.

Разлил опять по кружкам Виктор. Выпили мы. Супу наелись, захвалив его и повара. Полулежим.

– Иван, спой-ка нам чё-нибудь такое, питерское, – говорит Виктор, вытаскивая из кармана мундштук и сигарету.

– Если Иван запоёт, – предупреждаю я, – мы все заплачем.

– А чё такое? – спрашивает Виктор. – Песни жалестные, что ли?.. Петербург-то ваш – столица уголовная. А ты про эти… про Кресты-то.

– Слон по ушам его прошёлся.

– А нам неважно, э, беда-то, мотив любой пускай, какой получится, слова главнее, – говорит Виктор. – Ты, Николай, тогда давай… нашу затягивай, казацкую.

– Ага, – говорит Николай. – А по моим ушам тогда уж вся саванна проскакала.

– На водопой.

– На водопой… Вовсе, как запою-то, изрыдаетесь, – говорит Николай. Он не сидит уже и не лежит. Встал от костра, кругами бродит. Мотает его, как шест скворечный в бурю. Трогает, щупает, просохла ли его одежда – а кажется – будто цепляется он за неё, чтоб не упасть-то.

– Сядь, парень, а!.. а то кого-нибудь затопчешь… Дай отдохнуть по-человечески нам.

– Не затопчу. Костёр вам разжигать?

– Вам… Нам не надо, успокойся. Замёрз?

– Темно.

– А ты читать, что ли, собрался?

– Читать!

– Во, дьяк учёный…

– Да!.. Учёный.

– В говне толчёный… Через пятки от земли набрался… учитель, – говорит Виктор. – Кепку сними, ещё от космоса пойдёт подпитка… Скажи мне лучше, Николай, почему, – спрашивает Виктор, – корова чёрная, а конь – вороной?.. Собака тоже почему-то чёрная… и кошка тоже. Почему вот?

– Да потому, что конь – это конь, – говорит Николай, – а корова…

– Это корова, – договаривает за него Виктор. – Это мудро.

– Эх, ё-моё!

– Да, замечательно… ни демократов, ни чиновников… Вот только водки взяли маловато.

Одолели мы «Петровича».

Иван и чаю даже не дождался. Натянув шапочку на уши, свернулся в клубок на лапнике под кедром. Ужал голову в воротник куртки – как черепаха в панцирь. Руки в карманы спрятал. Спит теперь уже. Убайкался, бедняга.

– Не следит, – говорит Виктор. – Что и бабушке-то говорить придётся?

Вышел Николай, точнее, выпал из «избушки», место подыскивать для «пионерского» костра подался – его либидо его гонит, шумно там падать заставляет.

Виктор, с мундштуком в руке, с погасшим в нём огарком сигареты, лежит на взлокоточке, то, на секунду задремав, уронит голову на грудь, то, очнувшись тут же, её вскинет.

– Эх, – говорит, глаза открыв, – матрас-то зря на Масловской не взяли, как сейчас бы завалился… Николай, – говорит, – сходи-ка за матрасом, на прямую тут, пожалуй, недалёко.

Или не слышит Николай его, или уж занят очень, так не откликается.

– Где он? – спрашивает меня Виктор.

– Тут, за кедрами, трещит-то вон, по яру вроде ходит, – отвечаю.

– В речку не сбрякай!.. Динозавр… Телогрейку-то нескоро – не подштанники – просушишь…

Захрапел, слышу, Виктор.

Отхожу я от костра. Как пуля в плоть, во мрак вминаюсь, как в гудрон ли, форму тела своего от столкновения меняя, – так мне кажется. И меня, как Николая же, смотрю, мотает – словно ветер дует переменчивый, то, шаля, надавит резко, крепко, то опустит будто вдруг. Но продвигаюсь. Мелкие кедрики и пихточки чуть не заваливаю – очень-то на них не обопрёшься – хлипкие – не вижу их, руками только ощущаю – мягкие. Гулливером себя чувствую. У лилипутов. В темноте лицом на что-нибудь не напороться бы, боюсь, – и жмурюсь, словно от метели. Запинаюсь за колоду. Ниц заваливаюсь, как сражённый, перевёртываюсь на спину – продолжительно. Лежу. Проваливаюсь ли. Мох под затылком, под ладонями – живой и влажный – как в родное, в него втискиваюсь. Небо в звёздах – как в заколках, без которых бы оно скрутилось, – кедров нет тут, так не заслоняют. Слышу: река журчит – мелодия струится – меж деревьями и между рёбрами моими – обволакивает и пронизывает, из дудука словно вытекает. И десятки тысяч лет назад, а может быть, и сотни – точно так же. Только русло, «петли», поменяла и ещё вот: без меня – сама с собою. Звёзды в ней, конечно, отражаются, мигают – хоть и не вижу я, но представляю.

Состояние такое – превосходит мысль и слово. Я – как дерево, вернее – как трава: мох тесня, лопатками врастаю в глину, утверждаюсь в ней корнями, как в родителях, – кто меня выдерет?.. Или легко возьмёт, положит между окнами?.. Так я лежу уже – я утепляю.

Где был я, Господи, когда Ты полагал – кричу в себе я – основание земли? Нигде. Может, лишь, в Промысле? И был ли?.. Я не помню.

Звягают далеко где-то лисята – из-под земли будто доносится – мать выживать, охотиться их учит. Птица ночная редко гыркает, косноязыко – её же эхо ей, такое же, и отзывается – нескоро. Сплеснулся в омуте таймень, бобёр ли – громко.

Земля вращается – всем телом это чувствую – меня баюкает – немеют веки.

Если бы я был писателем, периферийно думаю, как будто пятками, осознаю окрайно, словно пальцами, я бы не как фантаст описывал их – звёзды. Но как тогда?.. Как верующий. Ну, и безмолвствовал бы, значит, на них глядя, сердцем молился бы – как на творение, на образ ли, – душой туда, к ним, устремившись. Это как будто кто-то мне перечит, а я покорно соглашаюсь, и так согласие мне это сладостно.

Что между мной, пятном распластанным, и звёздным небом – не тишина – молчание – пугает. Нужен посредник – Слово. Где Ты? Почему меня оставил?

И будто музыка звучит, да не пойму пока, откуда?.. Сверху. Страсти по Иоанну. Бах. Ах, майн синн. Ес ист фольбрахт.

Я ад вкушаю день и ночь – я про оставленность, – воплю ко Господу, а Он, Господь, меня не слышит: то скорби сердце сокрушают, то долги – забыл, забыл, как мать дитя своё забыла.

Раскинул руки я – и будто падаю. Земля ушла из-под меня. И вдруг: задерживает меня что-то. А может: Кто-то. Как на руках – меня качает – благостно.

Вроде уснул, проснулся, думаю:

Сретенск так далеко – там, за пределами. А Петербург и вовсе – кажется, что – на Луне; и я от прошлого будто отрезан; и мне тут ладно – прилежался.

И будто шепчет прямо в ухо тот, который мне всегда перечит: Душа! – есть же сокровища бессмертные – и утешайся ими. Нет! ищешь смертного и тленного желаешь.

И я опять с ним соглашаюсь: сводят с ума меня глаза, что со зрачками, увлекающими в бездну, едва прикрытую с обратной стороны сосками, глухонемой почти – Арины, сердце к ней рвётся, как к сокровищу. Смотрю на звёзды, но и там я вижу это имя – сердце мне стречет – как тут и молиться!.. Дай, Боже, мудрости и целомудрия. Первого хоть сейчас, второго позже чуть…

Помилуй, Господи, помилуй.

Запылал костёр возле нашего табора, но не под кедрами, чтобы и их не запалить, а ближе к яру. Понеслись столбом искры в небо. Затрещало, загудело. Ликует что-то – может быть – либидо.

Я задремал.

Замёрз.

Поднялся.

Всё то же небо, та же Таха, та же темнота. И то же одиночество – не тела, а души. Не внешне. Внутренне. Ёмкость такая – не заполнить – нужна она, наверное, чтоб отзывалась. Вспомнился чей-то стих – как будто прочитал мне его тот, который мне всегда перечит: «Если всё живое лишь помарка за короткий выморочный день, на подвижной лестнице Ламарка я займу последнюю ступень». Пошёл к костру я. Иду. Думаю: Василий Васильевич Розанов намеревался, и был согласен только с тем, что явится на Тот свет с носовым платком, мол, а я?.. выходит – с удочкой…

Подступил к костру.

Иван спит, всё в том же положении.

Николай там, возле своего «пионерского» костра, – «работает» в угоду сокровенному.

Виктор кемарит сидя. Услышал, как я подошёл, голову приподнял, глаза открыл.

– А чё, мы всё уже допили?

– Всё, – говорю.

– Плохо, – и задремал опять, устроив голову на грудь. Мундштука в руке его не видно.

Выбрал я между выступающими из земли корнями кедра местечко, лёг. Удобно. Словно в зыбке. Мягко. Задремал.

Прошёл мимо меня Николай. Наступил мне на ногу.

– Ну, ты… медведь. Ходи поосторожней.

Молчит тот. Бродит. Ищет что-то. Наступил Виктору на ногу. Вскинул тот голову.

– Задавишь… Слава Богу, босиком хоть.

Задремал опять я. И опять проснулся.

Виктор ползает вокруг меня, по земле руками шарит.

– Чё потерял?

– Да чё, мундштук.

Ползал, ползал. Не нашёл. Сидит, без мундштука курит.

За «окнами» пожар – озарено у нас в «избушке».

– Работает, – говорит Виктор.

– Да, – говорю.

Николая не видно. Нет сапогов его на кольях, нет и одежды. Всё перенёс к костру большому – там обжился.

– Переселился… Чё-нибудь высушит опять, наверное, – говорит Виктор. Сказал и засопел. Проснулся. – Худо, что выпить не осталось. И почему всегда так – не хватает-то.

Ваня – как камень – и не шевелится. Подступил к нему я, наклонился – дышит.

Луна было показалась, тайгу осеребрила, речку осияла. Но небо скоро затянуло тучами. Закрапал дождик мелкий. Прекратился скоро.

Светать начало. Ветер подул. Дым от реки теперь погнало – к сопкам.

Виктор уже на ногах. Поставил на костёр чайник. Вода вскипела, заварил.

– Иван, вставай, – говорю я.

Иван не двинулся.

Николая не видно. Пригляделись:

Сидит он за «избушкой» возле пепелища своего «пионерского» на бревне, как-то не сжёг ещё которое, не мог, наверное, один к костру его придвинуть. Лицо у него, у Николая, в саже – чёрное.

– Как погорелец, – говорит Виктор.

Рядом с ним, с Николаем, на бревне же, мреют остатки от его исподних.

– Без флага теперь будем… Нас, слава Богу, не спалил, – говорит Виктор.

– Чай надо пить. Иван, вставай-ка.

Сел Иван. Спит сидя. Глаз разодрать пока не может.

Пришёл Николай, уже одетый и обутый.

– Поздравляю, – говорит ему Виктор. – Мы в тебе не обманулись. Ночевать-то как теперь без знамени будем?

– Молчи.

– Слушаюсь.

Попили мы чаю крепкого. Хлебом с маслом и домашним сыром, «своедельским», перекусили. Очень вкусный.

– Пошёл я, – говорю.

– Иди, иди, – говорит Виктор, – то не успеешь.

– Сейчас таймень на мышь хвататься должен. И вы тут долго не рассиживайтесь.

– Какое долго!.. С места не сойти, прямо тут бы вот и закопаться, – говорит Виктор.

– Головушка болит, что ли? – спрашиваю его я.

– Не то слово, – отвечает. – Болит!.. Болела бы. Не голова, а колокол гудящий… Сволочь какая-то в него как будто лупит чем попало… Чё, неужели всё вчера мы вылакали?.. Душа свербит, в ногах ломота… чё-то там… и чё-то там охота.

– Всё, – говорю.

– Вот, ё-моё-то. Ну и жадность.

– Где твой вещмешок? – спрашиваю я у Ивана.

– Там где-то, – отвечает.

– Понятно, – говорю.

Нашёл вещмешок, вытащил оттуда канистрочку со спиртом. Побултыхал ею.

– А это чё?! – спрашивает Виктор. Стоит. Лицо его окаменело, будто вдруг проявилась перед ним Медуза или косматая Лилит.

– Да так, – говорю. – Жидкость.

– Самогонка? – говорит Виктор. С придыхом. Будто нацелился и цель спугнуть боится. Кто бы глаза его при этом видел.

– Ливизовский.

– Спирт?!

– Газировка.

– У-ух, – говорит Виктор, будто все свои прожитые годы разом выдохнул. И говорит: – А-а, это хорошо. Ну, Николай-то вряд ли будет. А ты? – спрашивает он у меня.

– Нет, не могу пока, к обеду, может, разохочусь. Но как клевать, конечно, будет.

– К обеду может не остаться… У нас-то клёв неважный, явно, будет.

– Ага, не буду. Наливай!

– Тебе кальсоны надо помянуть.

– Молчи.

– Молчу. Пока мне ещё страшно. Иди, бутылочку найди-ка… вроде туда бросал куда-то. И набери, сходи, воды.

Принёс Николай бутылку из-под водки и в ней воды. Разбавил Виктор спирт. Выпили они. Закусили. А я за них лишь поперхнулся.

Мундштук Виктор всё-таки разыскал, в зубах уж, вижу, у него торчит тот. Курит Виктор. Ясноглазый. Просветлённый.

– Пошёл я, – говорю.

– Иди-иди, – мне отвечают. – Не держим.

И день второй «залаял, как собака».

* * *

Иду я. Рыбачу. И у меня в голове не всё так уж ладно – загостился в ней «Петрович». Как у себя дома, расположились беспардонно, лясы точат с самогонкой. Надоели, утомили, хоть и званые, татарина не хуже. Утро, пора и честь бы вроде знать. Ну уж куда там, ждут, не приглашу ли к ним ещё кого-нибудь, мало того, но даже требуют – то по вискам, а то по темени стучать возьмутся – морщусь. Чай им, похоже, не товарищ. Тяжело с такой-то ношей. Где по дороге ровной бы, так ещё ладно. А то скачи тут да карабкайся… Но, как говорит мама, у тебя одна воля, а у водки четыре, так и терпи уж.

Перед восходом солнца резко вдруг понизилась температура – с плюс десяти до минус десяти примерно, редко так бывает – и не понизилась, а обвалилась. Для нас нарочно – так, наверное. На речке забереги появились. Только что от костра, после тепла-то сразу, так и мёрзну. Куржак с кустов, когда задену их, за шиворот мне сыплется – ёжусь. Руки стынут. Дышу на пальцы, грею их, чтобы хоть чуть повиновались, то – как чужие. Кольца на удилище льдом от мокрой лески быстро забиваются, так что и леску не протянешь, – их то и дело прочищаю.

Снял я «черноспинку», прицепил вместо неё блесну-мышь. Не ту, что из медвежьего-то, поминал уж, меха, самодельную, а заводскую, металлическую. Не один раз уже испытанную. Тоже удачная. Кидаю. Под водой идёт – как настоящая. Виктор обычно говорит, когда из лодки её видит: «Хоть сам ныряй за ней охоться… Хвостом-то чё она выделыват. Но. Как живая. Охты-мохты». Дорожу ей. В первом же омуте поймал я на неё двух тайменей. Невеликих. Хорошо с утра выходят – радуюсь, как только голова больная, «непоправленная», позволяет. И блесну хватают жорко – не играют с ней и, нападая, не промахиваются. Тот и другой взялись сразу – не травил их, не выманивал – с первой проводки. Тут же я выловил и щуку. «Добрую». Одна за этих двух тайменей. Повоевал я с ней в утеху. С яра блеснил, едва её туда и вытащил. На берегу уже перекусила она леску, точнее-то – перепилила. Золотистая. С брюха светлее, со спины темнее. Чистое туловище – без каемки и без крапинки. Бок только в свежей рваной ране – выдра или большой таймень её пытался сцапать – там ей, однако, повезло. Заметил я, как из засады она вырвалась – из травы такой же, как она, окраски – и пронеслась ракетой к моей «мышке», пасть распахнув уже заранее. Точно, собака и собака.

Спустился я ниже. Миновал, не останавливаясь, мелкий, но стремительный перекат: рыбы на нём и летом почему-то не бывает, а теперь-то уж и вовсе – зря и время тратить на нём нечего. Сразу под перекатом омут неширокий, крутит в котором, словно звёзды во Вселенной, клочья пены, листья палые и шишки от еловой до кедровой, а за ним должно быть плёсо, помню, длинное, прямое – метров двести – так примерно. Тёмное, как зрачок, – даже и дна не видно в нём – глубокое такое. Берега высокие, крутые – неловкие для рыбалки, с лодки только тут и удить. Выбрал я всё же место между двумя пихтами, плечом к одной из них пристроился, начал прокидывать. Раз, другой забросил. Пусто. Третий. Опустил блесну пониже. Тормознулась как-то тупо. Зацепил, думаю, за каршу. Зацепил, но, чувствую, не намертво – помаленьку подаётся. Полутопляк-коряжину где иногда нечаянно прихватишь якорем, так же с ней тянется обычно. Хвост, вижу, большой, красный из воды показался. Таймень. Очень крупный. Килограммов двадцать пять-тридцать – жадным глазом его смерил. И дышать забыл и думать перестал о чём-то, только: вроде поймал уже и лавры пожинаю. Протащил его сколько-то. Шёл сначала, не сопротивлялся – не понял ещё, наверное, что с ним случилось. И вдруг – на тебе! – упёрся резко. Вырвалась у меня из онемевших от холода пальцев ручка катушки, леска раскрутилась – тут же и «выплюнул» таймень блесну – вылетела она ко мне на берег, на пихте повисла. Кое-как её достал оттуда после. Сошёл, зараза. Руки и ноги у меня трясутся – от отчаяния. Блеснить на него дальше уже бесполезно – больше не выйдет, не покажется. Но нет, кидаю и кидаю. И всё равно ведь, думаю, не вытащил бы я его тут, ждать бы пришлось товарищей мне на подмогу, и… голова болеть, как будто, перестала.

Сел я на яру. Сижу, свесив вниз ноги. В полном расстройстве пребываю – будто только что к другому от меня ушла любимая – с чем-то иным сравнить, и не придумаю. Небо в копеечку и свет не в радость. Как в ознобе – так меня колотит. Плохо, что спирту нет с собой. Вижу, плывёт под водой бобёр, не взрослый, а ярец-бобрёнок. Глазами на меня, как налим, из-под воды прозрачной пялится. Лапами-ластами работает усердно. Сердит на них я. Да и есть за что, конечно. Мало того, что из-за острых, как шилья, нагрызенных ими, бобрами, по всему берегу колышков таловых и ольховых я часто рву свои резиновые сапоги, но ещё и падаю нередко в старые их, полуобвалившиеся хатки, а из-за этого язык сквернить приходится – что уж совсем вроде негоже. «Вот на блесну-то я тебя сейчас поймаю, – думаю, – якорем зацеплю за задницу… вместо тайменя. Ладно уж, шут с тобой, живи, паршивец… Ну, ё-моё, ну как так получилось?!. Не повезло, так уж не повезло!.. И как рука-то сорвалась, ну как так вышло?!»

– Сволочь, – говорю я бобрёнку. Жаль, что не слышит, а и слышит, так не понимает. Взял в горсть песку, бросил им в его сторону. Развернулся резко под водой ярец, поплыл назад проворно, скрылся под берегом – у них там лабиринты. – Ну, хорошо, хоть планы-то твои нарушил.

Поругал бобра, и вроде легче мне маленько сделалось – дыхание начало выравниваться, стало хоть с перерывами трясти меня, а то – как Каина – бесперебойно. Подлость собственная только угнетает.

Морок сначала разредило, а потом и вовсе разогнало – к горизонту его сдвинуло. День вперёд себя выпихивая, солнце вынырнуло из-за кромки. Где оно сейчас, красное, могу только догадываться. От меня его не видно. Кроны кедров обагряет, веселит в них белок и кедровок – шелуха летит оттуда, сверху, в речку – завтракают птицы и зверушки аппетитно. Бурундуки артельно – не вышли, а – выскочили, кажется, на промысел, шмыгают туда-сюда, челночат, вентилируют хвостами и без того стылый воздух. Где-то сороки, сбившись в банду, тараторят – сами с собой, сопровождают зверя ли какого – ох и досужие же белобокие. Ветер с западного стал на северный меняться. От его порывов крепких иней, как вотря, осыпается с деревьев – если на солнце, радужно – в калейдоскопе будто. Совсем похолодало – зазимело. Небо снегом заотпыхивало. Низко над сопками проносит облака – розово-белые, кудлатые. Трава – ночью-то дождиком её ещё обрызгало – хрустит, как чир, когда наступишь.

Долго не усидишь – лопатки мёрзнут.

Прошёл я два поворота – согрелся. Блесну бросаю. Выскочил в плёсе небольшой таймень, но не взялся – разглядел подвох, наверное, меня заметил ли на освещённом уже солнцем берегу – не удивительно. Вытащил я из рюкзака удочку, разложил её, наживил крупного червя, начал рыбачить.

Тут же и рыбаки подплыли – не замешкались. Когда нужны они, их не дождёшься. Уже с улыбками – как Буратины.

– Здорово, мужик. Ты кто?

– Конь в пальто.

– Это мы видим… А кто тут у тебя?! Таймень? – спрашивает Виктор. – Таймень, наверное… по отпечатку вижу… на лице-то. Нас не обманешь… мы такие.

– Да, некорыстный, – отвечаю. – Таймешонок.

– Неважно, – говорит Виктор. – Хоть круглый нуль, да в наш куль – на дне бы чё шуршало-брякало, а в ваш мешок от репы вершок. Какой ни есть, наш, значит, будет, – говорит Виктор и шире лодки улыбается. – Сейчас мы, парень, его выдерним! Ты не волнуйся. А не выдерним, так оглоушим… Беда бы, не было чем, а то имеется… За ночь-то вудилишшэ наше как ещё отяжелело… В воду ведь прямо было, парень, воткнуто – набрякло.

– Молчи, несчастный!

– Слушаюсь.

– Специалисты, – говорю.

– А как же, – говорит Виктор. – Проф-фи… Речку-то, парень, через сито будто, процедили. Саньке Ларину тут после нас делать уже нечего… А он сюда поэтому, пожалуй, и не ходит, не дурак – в такую даль впустую-то таскаться… Уцелел ли где какой малёк, не знаю… Есть чем… гаубица, парень, наготове.

Спирт пошёл, как кажется, на пользу.

– Ну-ка! – говорит Николай, расслышав про тайменя и тыча рукой сзади в спину напарника.

– Чё тебе «ну-ка»? – не оборачиваясь к Николаю, говорит Виктор. – Не запряг ещё – не нукай.

– Дай мне большого червяка.

– Возьми.

– Банку подай.

– Меня не выпихни из лодки.

– Молчи!

– Молчу… Какой ты, парень, всё-таки азартный… Я ж говорю, наш сейчас будет, мы ему, мокрому, покажем, как на оглобле-то у нас болтаться… А ты теперь, Сергей, свободен. Можешь идти. Тебе теперь тут вряд ли что обломится.

– Вижу.

– А где он вышел? – спрашивает Виктор.

– Да тут вот прямо, – говорю.

– Ага, так он тебе и скажет правду, – говорит Николай.

– Ну, где бы он ни вышел, – говорит, улыбаясь, Виктор, – всё равно своё уже отбулькал. Так мне, ребята, чё-то кажется… И прибежит, почует червяка-то, хоть откуда. Он там живёт – приноровился.

Иван подплыл.

В четыре удочки рыбачим на тайменя. На червяка берут некрупные, килограмма на два или на три, ну и меньше, лучше берут ещё, чем на блесну. Жора-то нет, и на червя не выйдет. Ну а вот крупного-то червяком не соблазнишь уж.

– Ты меня, точно, выпихнешь из лодки.

– Не мешай, тогда не выпихну.

– Не мешай… Какой ты… страстный.

– Да!.. Такой вот… Дай закинуть!

– Ну а мне?.. Ты ведь стволом-то этим, правда, меня вытолкнешь.

Клюёт таймень просто, но красиво – что это он берёт, не усомнишься. Плыл белый пенопластовый поплавок моей удочки, плыл ровно по течению и заприплясывал вдруг, утонуть будто собрался. Дал я заглотить крючок тайменю. Подсёк, водить начал. Удилище дугой, леска – хоть играй на ней блюз из «Дзеппелин» – не звенит только, приопускаю чуть, чтобы не лопнула. Выпрыгивает таймень из воды едва ли не на метр, «свечи» делает – пытается освободиться. Не тяну сразу – леску порвёт или крючок сломает. Но и устаёт он, таймень, скоро, выдыхается. Измучил я его, подвёл, безвольного уже, к берегу. Красавец. Хоть выпускай его обратно.

– Засранец, – говорит мне Николай.

Смеюсь я.

– Из-под носа прямо, парень, вытащил, – говорит Виктор. – Это при нашей-то при снасти… Ну-ка, огрей-ка ею брата… да поубавь-ка в нём нахальства.

– Гнать его отсюда сразу надо было, – говорит Николай.

– Теперь уж поздно, – говорит Виктор. – После драки кулаками не машут… А вот клёв поправить следует, однако. Время. Сэр, не откажетесь? – спрашивает у меня Виктор.

– Не откажусь, – отвечаю.

– А тут на берег нам не выйти, – говорит Николай.

– А мы не будем выходить… мы прямо в лодке, – говорит Виктор. – Держись за куст вон.

– Ага, держись!.. А как я выпью?!

– Ну а тебе не обязательно… Ты вон тайменя проворонил…

– А ты?!

– Я своего ещё добуду… И я поймал уже, а ты ещё всё клювом только щёлкаешь. Снасть-то вон положи свою пока, и выпьешь… а то прирос к ней… как прививок.

– Молчи! Поймал… Не я бы, не поймал бы.

– Ну, это баба надвое сказала.

Выпили мы, помидорами солёными и салом закусили.

– Крепко развёл, – ворчит Николай.

– А ты не пей, – говорит ему Виктор. – Раз тебе крепко.

– Не пил бы… холодно.

– Тогда и не ругайся.

Пока мы выпивали и закусывали, Иван спустился ниже. Слышим, выстрелил два раза.

– Ну, ё-моё… Кого это он там?

– Не знаю… Смотри-ка, эхо-то… к морозу.

– И так не жарко.

– И гало вон… к непогоде.

– Колдун… не каркал бы хоть, что ли.

Пришёл Иван скоро. Несёт в руках двух уток.

– А лодка где?

– Да там её оставил.

– И оба селезни… А я уж думал, ты тайменя, – говорит Виктор. – Там, у себя, бы их и положил.

– Я показать.

– А-а, молодец… Ужин, в отличие от дяди, заработал, – говорит Виктор. И говорит: – Ну, чё, давай теперь за уток.

За уток выпили. И закусили.

– Пошёл я, – говорю.

– Иди, – говорит Виктор.

– Засранец, – говорит мне Николай. – Не дал мне вытащить тайменя.

Виктор смеётся. Говорит:

– А у тебя червяк, наверное, невкусный.

– Молчи.

– Молчу.

– Ну, догоняйте.

Недалеко я отошёл. Стал рыбачить на плесце. Зацепил близко к другому берегу. Дёргал, дёргал. Никак не отцепляется. Ждать их, товарищей, значит, придётся. Развёл я костёрчик. Греюсь. Плывут, слышу.

– Таймень?! – спрашивают в голос.

– Да, – говорю.

– Отжил, наверное… Сейчас мы его выбагрим… Наш, парень, будет, кто бы сомневался… Может, его не отцеплять?

– Да пусть сидит.

Подплыли. Отцепили.

– Есть чем, слава Богу.

Время обедать подступило.

– Ищи, где будем полдничать… Пора уж, – велят мне.

– А что искать, – говорю я. – Найдено. Сопка вон, под ней косица.

– А-а, – вспоминает Виктор. – Точно. Как-то мы там уже обедали.

Упирается здесь Таха прямиком в сопку, поросшую соснами, – торчат те на ней, как волосы у какого-нибудь мальчишки на вихоре, во все стороны, одна из них и вниз даже свисает, чуть не до речки, – вымывает из неё песок и гальку. Ниже сопки коса небольшая, камешниковая. Места на ней, чтоб чай попить, достаточно.

– Тебя перевозить?

– Я перейду на перекате… мелкий.

Пока вскипает вода и Виктор заваривает чай, Иван приплясывает, согреваясь, у костра, Николай взбирается на сопку, рассматривает дали – большой любитель географии, а я за это время вытаскиваю в плёсе трёх щук, и все они, как на подбор, килограмма по четыре – одного как будто икромёта.

Подхожу к табору, бросаю щук в лодку. С сопки спускается и Николай.

– Ну, и кого ты там увидел? – спрашивает его Виктор.

– Никого, – говорит Николай.

– Так а по чё тогда залазил?

– Интересно… Посмотреть на Таху сверху.

– Какой ты всё же… любознательный.

– Да! Любознательный.

– Ещё и грубый, – говорит Виктор. Сидит он, подогнув под себя ноги, хлеб, прижав к груди буханку, нарезает. Хлеб нарезал, положил его и нож на целлофановый пакет. И говорит: – Ох, чё-то руки стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть.

Выпили мы спирту. Чаем попотчевались. Тепло нам сделалось. У костерка расслабились и млеем. Мы так сидим, а Виктор – курит.

Рассказал я про тайменя, что сорвался. Пожалели, что так вышло.

– Не наш, – говорит Виктор, глядя в небо. – Саньки Ларина… Ох, и везунчик этот Санька.

– Да уж, – говорю.

– Тоже мне, – говорит Николай, в костёр подкидывая веточки. – Не мог уж вытащить.

– Так получилось, – говорю.

– Прибор-то у него, – говорит Виктор, – не как у нас вон… жидковатый, – кивнул головой в сторону берега. Торчит там, в гальку воткнутое, удилище Николая. – С нашим-то можно и акулу…

– Пошёл я, – говорю.

– Ступай, – говорит Виктор. – И так минуту уж пересидел… не наверстаешь. – И спрашивает: – Ну а на ход ноги, на посошок-то?

– Нет, не буду.

– Да?.. Ну а вот мы, пожалуй, выпьем.

– Ваше дело.

– Николай-то вряд ли будет…

– Наливай!

– Какой ты наглый.

Пошёл я. За кривун повернул, по отмели иду, рыбачу, и они, слышу, собираться к отплытию начали – лодки, «лягушками» дуэтом «квакая», подкачивают, разговаривают громко – будто ссорятся.

Затрещал на берегу кто-то. Виктор, что ли, думаю, пройтись решил немного, пока Николай с Иваном продукты в мешок убирают, посуду споласкивают и лодками занимаются, – меня там, поверху, обходит. Смотрю, вырывается из чащи сохатый, прыгает с берега в речку, пересекает её в несколько прыжков и исчезает в пихтаче на другом берегу. Брызги чуть до меня не долетели. Следом за ним проделал то же самое медведь. Большой, бурый. И нас не испугался. Лось, может, раненый? Размяться ли медведь надумал? Скоро затихли: лось ушёл, медведь отстал, наверное. Ну, думаю.

Иду. Рыбачу.

Время тут, на Тахе, за рыбалкой, как во сне, проходит незаметно – то ли мимо, как собака, то ли через тебя – как чьё-то слово. Только что вот вроде пообедали, и день уже угасает. Как и силы мои, впрочем, – тоже тают: налазился, напрыгался, нападался и наругался.

Затянуло небо сплошь тучами. Волочит их, низкие, тяжёлые, прямо по сопкам, на лиственницы наматывает. Снег стал пробрасывать – совсем зимой запахло.

Пробрёл я краем переката, ломая у берега хрупкий ледок, вышел на галечный мысок, чтобы ноги в воде не мёрзли, стою, рыбачу в омуте на хариуса.

Подплывают скоро Николай и Виктор.

– Здорово, мужик!

– Здорово.

– Чё ловится?

– Да чё-то ловится.

– Значит, отловится… Свободен, можешь идти… Спецы сейчас возьмутся.

Виктор выбирается на берег выше. Пробует забрасывать на перекате. Николай спускается под перекат. Останавливается на ямке, не доплывая до меня. Встаёт в лодке, лицом вниз по течению, и тоже начинает рыбачить. Говорит нам с Виктором:

– Первый раз за всё время ночевать сухим буду – сегодня! Ни разу ещё не начерпал! – говорит громко, чтобы мы слышали, шиверу перекричать старается. – И добавляет: – Тьпу, тьпу, тьпу!.. Удиви, Господи, на меня милость Твою…

Невероятно.

Молчим мы с Виктором. Рыбачим. Хариус берётся, и хороший.

Выплывает из-за поворота и Иван. Разогнался, флагмана-то догоняя. Идёт фарватером. Подхватило его лодку на перекате течением, справиться с которым на «резинке» не так просто. Грёбся, грёбся – бесполезно. Опустил Иван в отчаянии вёсла, глядит испуганно вперёд и кричит сдавленно: «Э-э! Дядя Коля, дядя Коля!» Но не слышит его дядя Коля: и перекат шумит, и глуховат он, дядя Коля, на то ухо, которым обращён к плывущему племяннику, и увлечён к тому же сильно: «харюзище» у него «как раз как, ёлки-палки, долбанул» там – тут хоть кричи, хоть закричись ты. Онемев, наблюдаем мы с Виктором за происходящим. Но всех делов-то две секунды. Носом в бок таранит лодка лодку. Опрокидывается Николай в воду солдатиком и на некоторое время пропадает из виду. Вылетает из воды скоро. Плывёт к берегу, не выпуская из рук удилища. Глаза у него круглые – во всё лицо: ничего ещё, наверное, не понял.

Мы с Виктором: я смотрю вниз по течению, Виктор – вверх, будто, опасаясь пропустить поклёвку, внимательно и неотрывно следим за поплавками своих удочек, и того, что произошло, словно поэтому не замечаем. Внешне мы с Виктором серьёзные, как часовые, а внутри – изо всех сил сдерживаемся, чтобы не покатиться с хохоту, – ох, нелегко же.

Выбрался Николай на берег, благо он тут пологий. Ртом воздух хватает, словно выкусывает его, воздух-то, а не вдыхает. Кругом оглядывается – хочет узнать как будто, где находится, на Иване в лодке взглядом тормозится.

Ну, всё, убьёт, думаю, сейчас он своего племянника родного, прямо в лодке захлестнёт его – достанет своей «снастью». Нет, стоит, бормочет только:

– Ну, ты… ну, ты… ну, ё-моё… Ну, только харюз как раз клюнул…

С кепки и с телогрейки у него вода стекает. В руках у него – удилище – как трезубец у Нептуна.

– Ночевать, однако, надо, – говорит Виктор. – Так мне чё-то сёдня кажется.

– Наверное, – говорю я, ловя плывущую вниз лодку, потерпевшую крушение.

– Я думаю, – говорит, стуча зубами, Николай, – он мне кричит, что харюз у меня клюёт… Я без него не вижу, что ли… – веками хлопает при этом, воду из глаз как будто выжимая.

Молчим мы и – нам как-то удаётся – не смеёмся. После, конечно, душу отведём уж.

* * *

Темняться начало: плотнеют быстро сумерки – так, как будто студенеют. Резко ветер прекратился – словно по чьёму-то сигналу. Стихло в тайге. Теплее вроде стало. Но повалил снег, такой густой, что в двух шагах не видно ничего сразу же сделалось. А через час навалило его уже по щиколотку. Лёгкий, мягкий, но не липкий. Как некстати-то – переживаем.

– Ох ты мама моя мама, – говорит Виктор. – Первый нынче.

– Ещё стает, – говорит Николай.

– Не знаю, – говорит Виктор. – Всяко бывает. Помню, в десятом классе я учился… Как второго сентября упал, так и до лета пролежал, не стаял.

– Я это тоже помню, – говорит Николай. – Бывало. Ну а климат-то меняется…

– И чё?

– А потепление глобальное…

– Может, и глобальное, – говорит Виктор. – Да вот по нашим-то местам чё-то не шибко это и заметно… Зимой особенно… не жарко.

– Ещё заметишь.

– Боже упаси.

Затаборили мы в первом попавшемся по ходу пихтаче. Унесли туда всё, кроме рыбы, удочек и лодок, чтобы под снегом утром что-нибудь случайно не забыть тут. Место не очень-то удобное нам подвернулось, но искать более подходящее времени у нас уже не оставалось, да и Николая срочно надо было сушить и переодевать, чтобы не простудился.

Дал я ему свой свитер.

– Не прожги, – говорю.

– Посмотрим.

Иван – трико, а Виктор – курточку болоневую.

– Не порви, – говорит Николаю Виктор.

– Не порву! – отвечает Николай.

– Ага, надейся на тебя… Новую купишь.

– Обойдёшься.

– Какой ты, парень, невоспитанный.

– Куртке-то сколько лет?

– Тем и ценнее.

Свои чудо-сапоги обул он, Николай, пока на босу ногу.

Развёл Виктор костёр, суп с тушёнкой «соображать» начал. Подстреленных Иваном уток он отеребил, выпотрошил, опалил, чуть подсолил – до завтра, дескать, сохранятся; а, мол, с тушёнки сварится скорее. Оно и верно.

Николай с Иваном дрова взялись заготавливать, а я опять занялся рыбой.

Совсем стемнело, снег бы не отбеливал, ни зги бы видно не было. Чернее чёрного чернеет речка.

Зовёт всех к костру Виктор:

– Орлы! Готово!

Набил я почти полный прорезиненный мешок рыбой, солью её прокинул, поставил мешок под перевёрнутую лодку. Пошёл к табору, растирая на ходу онемевшие от холода руки.

Разгребли мы ногами снег – тут, под пихтами, не так ещё которого и много, – навалили лапнику. Устроились к костру поближе.

Ужинаем. Сначала молча. Ложками лишь брякаем. Да на суп в них шумно дуем – остужаем. После разговариваем.

– Это, конечно, не из рябчиков, – говорит Николай. – Не дичь.

– Такому радуйся, – говорю я.

– Конечно… Вкусно.

– Эта тушёнка – как из каучука, – говорит Виктор. – Или уж жир в неё один набухают… Раньше была тушёнка, так тушёнка. Откроешь – запах… мило дело.

– Соя, – говорит Николай.

– Какая соя, – говорит Виктор. – Соя – продукт, а это чё, я и не знаю.

– Да-а, – говорю я.

– Ну-у, – говорит Николай. – Так это раньше.

– Раньше и сапоги резиновые были, а?.. Чета ли этим-то… Как… не скажу… Ивана постесняюсь, – говорит Виктор.

– Лучше моих всё равно не было, – говорит Николай.

– Это-то точно, с этим не поспоришь.

Поведал я, как видел лося и медведя.

– А мы слышали, – говорит Виктор. – Подумали, что ты шумишь или опять куда свалился… А где же ты-то был с ружьём, охотник?

– Лодку подкачивал.

– Ну вот, на притчу… Добавку кто будет, – говорит Виктор, – сами наливайте.

– Нальём, – говорю.

– Да я про суп.

– А я про спирт.

Тихо. Костёр только потрескивает.

Если отсюда следовать на северо-запад, не сворачивая на северо-восток к Ислени, до Полярного круга и дальше ни души, наверное, не встретишь. Когда молчим, на ум приходит это.

– Ё-моё, – говорит Виктор. – И расстояния.

– Да-а, – говорит Николай. – Пространства. Впечатляет.

– Какой ты, парень, впечатлительный, – говорит Виктор. И говорит: – Вот, ты смотри, какая Таха речка. Как ни отправимся сюда, так тут же что-нибудь да и случится. И обязательно. Кто бы подумать мог, что снег повалит. А?.. Не предвещало вроде.

– Предвещало.

– Ну, ты колдун, дак ты-то знаешь… Коварно как-то… Это духи. Чем-то мы шибко перед ними провинились.

– Спирту на пень плеснуть им, может?

– Знать только надо, на какой… Если на все-то, парень… жалко.

– В прошлом году пошли – когда уже! – в июле, и как заморозок хряпнул – уши в трубочку свернулись, – говорю я.

– Да, – говорит Николай. – Шестого июля, и заморозок минус шесть, я хорошо это запомнил… А то дожди начнутся проливные.

– Дожди… Тебе-то чё они, дожди, тебе не страшно, – говорит Виктор. – Дождь, не дождь, а ночью всё равно сушиться.

– Молчи! – говорит Николай.

– Какой ты злобный.

Поужинали. Выпиваем. О чём только не беседуем.

– В ладонь тебе вмонтируют такую штучку-дрючку… и имя тебе будет ббб… Все будут тёзки, – говорит Виктор. – В лоб ли владят индикатор… Без него и водки-то не купишь.

– На всё воля Божья, – говорит Николай. – И волос с головы твоей не упадёт… А для тебя свобода выбора – ты можешь на эту печать соглашаться, а можешь и не принимать её… Кто имеет ум, тот сочти число зверя…

– Ну, это так, конечно, чё там, – говорит Виктор. – Только ведь его ещё иметь надо, не за большим делом… ум-то.

– Господи, – говорит Николай. – Времена для нас послал тяжёлые.

– Они всегда, наверное, такие, – говорит Виктор. – И уж какие есть – не выбираем. Никто не спрашивал тебя, хочешь ли, нет ли ты родиться… Мне дак так чё-то думается. Ко мне никто не обращался.

– Речку бы льдом вот не сковало.

– Рыбу глушить у заберегов тогда будем.

И о разном, и сумбурно, и о чём не толковали только, мало что осталось в памяти.

Пока как попало не уснули, поднялись, зыбкие, как молочные щенята, на ногах, убрали костерок, размели во все стороны угли. На его место лапнику набросали. Лежим мы на лапнике – Иван, я и Виктор – тепло в бока из прогретой огнём земли впитываем. Николай большой костёр разводит. Развесил он вокруг нас свои промокшие шмотки – зрелище привычное – нас оно нисколько не смущает.

– Ну, ты, Иван, устроил дяде, – говорит Виктор. Смеётся. Смеюсь и я. Смеётся и Иван – испуг-то у него прошёл уже. Катаемся от смеха.

– Зубоскалы! – говорит, не отрываясь от своего занятия, Николай.

– Не затопчи меня! – говорит ему Виктор.

– А ты тут ноги не раскидывай.

– Ну вот… и как с ним разговаривать.

Спирт у меня в голове, пары его ли, вращается в одну сторону, а лес и костёр – в другую. Но замечаю:

Опять разъяснило. Звёзды просвечивают через пихты – иглисто. Снег валить перестал. Морозно. Сова летает – в свете костра иной раз промелькнёт около нас бесшумно. Где-то за лесом низкая луна – мягко тайга заголубела.

Слышно:

Далеко завыли волки.

– Давно их не было в наших местах, – говорит Виктор. – Появились.

– Мы тут с Иваном, – говорю я, – видели двух возле Ялани… в поле стояли, мышковали.

– Голод, значит, будет, – говорит Виктор. – Примета такая.

– Голод… давно уже начался, – говорит Николай. Появился перед нами он, как привидение, тут же опять пропал из виду.

Самая близкая к нам душа живая человеческая – Василий Карманов, но и до него не меньше двадцати километров. То и дело вспоминается его избушка, навязчиво думается, как в ней тепло сейчас, уютно. На ночь-то там бы оказаться.

Виктор в одной энцефалитке. Дремлет он на боку, оперев голову на согнутую в локте руку, голым животом касаясь снега. Поднялся тут же, сидит, как медведь, шарит вокруг себя руками – мундштук опять посеял. Бормочет – молится Иоанну Воину и Феодору Тирону, чтобы помогли ему найти пропажу. Говорит после:

– Ну, ты, Иван, устроил дяде.

Иван свернулся калачом, дремлет. Не видно ни лица, ни рук его – валяется как куча тряпок.

– Уходился, – говорит Виктор.

– Ну, – говорю я.

Лежишь спиной к костру, живот мёрзнет, повернёшься к огню грудью, спина колеет. Особо не поспишь. Хорошо, что Николай «на посту», а заодно следит и за костром – своим любимым делом занимается – вовремя дров в него подбрасывает, и тех тут, слава Богу, предостаточно, хоть и сырые, в основном, но жар большой в костре – всё в нём сгорает.

– Пихты б не вспыхнули, и нас бы не поджарил, помилуй, Господи, аж страшно, – говорит Виктор. Сидит он. Курит. Без мундштука. Потянул носом и говорит: – Палёным пахнет. Горит там чё-то у тебя, пожарник… Эй! Где ты там?!. Чума лесная.

– Ничё у меня не горит! – отзывается из-за костра Николай.

– Утром посмотрим, – говорит Виктор. И захрапел уже, на лапник отвалившись, подтаивает голым брюхом снег. Проснулся, мундштук искать взялся.

Я без свитера, кутаюсь в телогрейку – не могу никак согреться.

Утра дождались кое-как – дни за рыбалкой так бы длились.

Портянку Николай свою всё же спалил – палёным-то и пахло.

Не торопимся. Сидим. Опохмелиться только уже нечем вот – канистрочка пустая. Переживаем. Чаем обходимся. Время тянем – от костра удаляться на холод не хочется. Но надо: идти и плыть нам далеко ещё.

– Пошёл я, – говорю. – И вы не празднуйте тут, собирайтесь.

– Давай, давай, – говорит Виктор. – То засиделся. – И говорит: – Какое празднуйте… Живём мы в юдоли плачевной, и несть мира в костех наших. Помилуй мя, Господи, яко немощен есмь, – и улыбается как под уколом. И говорит: – А чё, на самом деле, спирту не осталось?.. Вот это плохо. То в голове-то жеребец как будто – не стоит, а – скачет… кто бы взнуздал его да вывел, неуёмного… а то ещё кобыл к себе заманит. Помру, как меня к бабе доставите? – смеётся.

– Вчера пить меньше надо было, – говорит Николай. – А то налёг уж, как… на пиво.

– Какой ты всё-таки недобрый… Я же старался ради клёва.

– Ага!.. а вечером и ночью?

– А это чтобы не замёрзнуть.

– Ну, так сиди тогда, не жалуйся.

– Вот уж где злыдень, так уж злыдень… Иван, – говорит, улыбаясь и одновременно морщась, Виктор, – а повтори-ка абордаж сегодня. Чё-то красиво было, так мне кажется. Дядя твой пересох – ворчит… А пиво, кстати, не люблю. От пива сикашь, парень, криво.

Пошёл я.

Снег на всём. Даже на леске удочек, на паутине. И на воде он тоже – чичером зелёным. Вода из-за него глядится тёмно – помутнела.

Прошёл я немного, и весь уже промок – штаны и куртка на мне задубели. Иду, скукоженный. Блесню. Руки у меня – словно флажки сигнальные – маячат красным. Но ни таймень, ни щука не выходят. Жалко.

Небо опять всё сплошь заволокло тучами, беспросветно, но влечёт их, низкие и косматые, уже не с севера, а с запада. То и дело просыпается из них снег. Сырой теперь уже он – рянда – ко всему липнет. На пнях – так шапками сидит боярскими. За развёрнутые голенища сапогов с травы мне набирается он – всё и вытряхиваю, выгребаю.

Часто останавливаемся, кипятим чай, греемся и сушимся. Мне хоть и сыро, но я на ходу, а вот товарищам моим неважно в лодке, неуютно – терпят: хуже неволи ведь рыбалка.

Клёв испортился, да вот поправить его нечем.

Ещё не вечер, но и плыть впустую смысла нет.

Находим хорошее место в кедраче. Снега под кедрами нет, только «ковёр» от палой хвои – бурый.

Мы втроём – я, Иван и Николай – запасаем дрова. Виктор на маленьком пока костерке варит суп из уток. Когда готовит, он серьёзный.

Дров натаскали. Суп сготовился.

На хвое сухой и мягкой устроились. Ужинаем. Суп хлебаем и нахваливаем повара, не забываем и охотника, тот аж сияет – ну ещё бы. Повар на лесть не поддаётся – ему бы выпить, голову, как клёв, поправить – на лице его забота.

Поужинали. Чаю попили.

Делаем из пихточек экран. Разводим большой костёр. Ложимся между костром и экраном. Тепло. Разулись даже – ноги в сапогах резиновых устали.

Не ложится весь вечер и всю долгую ночь только Николай – поддерживает костёр и сушится. Возле костра протаяло – ходит Николай босиком.

– Медведь, – говорит про него Виктор.

– Ну, – соглашаюсь я.

Нынче, слава Богу, обошлось – ничего не спалил и не прожёг ни у себя и ни у нас он. Удивительно и непривычно.

Утром пьём чай – новый не завариваем, подогреваем вчерашний – тот настоялся.

– Как чифирь, – говорит Виктор.

– Да уж, – ворчит Николай. Крепкий он не пьёт, не любит он и горячий – разбавляет для себя в кружке сырой водой.

– Вот это правильно, – смеётся над ним Виктор. – А пронесёт-то, не боишься.

– Молчи.

– Молчу.

Теплеет.

По правому берегу просвечивает через тёмно-зелёные ельник и пихтач жёлто-белая от снега и увядшей травы гарь – высятся там на голых сопках сухостойные лиственницы – чёрные. Здесь начинается уже тропинка, по которой мы и заходили.

Рыбачим мы теперь, что называется, проскоком – на одном плёсе недолго задержишься, покидаешь, а два так, мимо, пробежишь – досюда уже и другие рыбаки добираются, тот же Саня Ларин, например, – и нам поэтому тут удить уже скучно: подавай нам только девственное.

Я часто теперь прямлю по тропинке, а то и там, где речку вижу, в петлях её срезаю – силы экономлю.

Перерезает Таха тут хребёт, и к Тые катится под заметным наклоном. Идут сплошные перекаты. Шумные. Лодки несёт по ним быстро, знай только выруливай, чтобы не перевернуло. Заторов на реке в этом месте мало – все в водополицу разносит. С тропинки я уже не сворачиваю и, поднявшись и спустившись с перевала, едва-едва лишь успеваю за плывущими.

Выходим к устью раньше назначенного быть тут Василию времени. Его и нет ещё на месте.

– А я вам чё и говорил, – говорит Виктор.

– Ещё не вечер, – говорю я. – Ещё рано.

Я перехожу Тыю по бревну. Рыбаки, радостно поглядывая на меня, её переплывают.

– Тебя спасать?

– Не говорите мне под ногу.

Скручиваем лодки. Оставляем рыбу и манатки на берегу и отправляемся пешком на пасеку. Идти тут пять километров.

Золотое солнце. Небо синее. Земля белым-бела. Мир чуден, прекрасен, но основание ли это для того, думаю, чтобы в нём останавливаться, а не идти дальше… или выше?.. Но я – земля и потому привязан к земной жизни… А дальше-то у Богослова, вспомнил:…но я также и Божественная частица, и потому ношу в сердце желание будущей жизни… Блаженны, вспоминаю, не видевшие и уверовавшие.

Скользко – идти трудно – разговариваем поэтому мало.

– Вот и зима.

– Зима.

– Да ещё стает.

Приходим на пасеку. Василий, хоть и пьяненький, но про нас не забыл и собирался уже выезжать за нами – так утверждает. Нам он не удивился, но обрадовался.

– Э-э, – говорит.

– Здорово, – говорим мы.

– Как, с медовухой-то уже управился? – спрашивает брата Виктор.

– Да есть ещё… маленечко для вас оставил, – говорит Василий. Улыбается. – Управлюсь скоро.

– Не сомневаюсь, – говорит Виктор.

Виктор и я едем на «Ниве» за оставленными на Тые рыбой и манатками. Возвращаемся. Выпиваем по кружке медовухи, заедаем варёной лосятиной с горчицей. Пьём после чай с мёдом.

Выходим из избушки.

День блистает – будто только что вот сотворённый.

Садимся в машину. Уезжаем.

Василий, освещённый ярким солнцем и в окружении помахивающих хвостами мокрых, прибежавших из тайги собак, долго нас провожает взглядом. В руках у него рыжая полиэтиленовая бутылка из-под какого-то сиропа – полупустая, полуполная ли.

– Управится, это уж точно, – говорит Виктор, поглядывая на брата в зеркальце. – Красавец.

Едем. Пока медленно – дорога тут плохая. Поёт в машине Кадышева. Мы молчим.

Грустно.

Солнце слепит глаза, слепит с дороги, на которой слякоть.

* * *

Едем.

Смотреть на чудный и прекрасный мир из машины больно – глаза от яркого страдают. Жмуримся.

Печалюсь, что закончилась рыбалка. Душа осталась там, на Тахе. Глазами цепляюсь за каждый кусток – как утопающий за соломинку.

Тыю по мосту проехали. Проехали пустырь – то, что осталось от Черкассов. Повздыхали, пожалели.

Едем. Николай и Иван, свесив голову на грудь, кемарят.

Показывается из-за поворота Сретенск. Сначала часть его, потом и весь. На холмах – как Рим или Москва.

– Что это за город? – шутит Виктор.

– Родина, – говорю я.

Розово-белая она, наша родина. Солнцем швыряется из окон. Только столбы, заборы, скворечники, стены домов и проталины в огородах – чёрные как уголь.

Собаки бегают по ней – те разномастные.

И:

В монастырском огороде видятся согбенные фигуры – монахи картошку докапывают, добывают её из-под снега. Бог им в помощь.

И будто:

Звучит «Зима» Антонио Вивальди.

И вот ещё:

«Зима. Крестьянин, торжествуя…»

На самом деле по деревне ездят мужики уже на конях, запряжённых в сани, полозьями которых исчерчен снег кругом, а косогоры все исполосованы полозьями детских салазок. Там и там стоят большие снежные бабы, с вёдрами на макушках, с мётлами в обнимку, с морковками-носами и с глазами-картошинами.

Подъезжаем к дому. Останавливаемся. Николай и Иван поднимают головы.

– Приехали?

– Приехали.

Сидим минуту. После выходим из машины.

Открываются тяжёлые, потемневшие от сырости ворота. Появляется из-за них мама. С пехлом в руке – разгребала в ограде от снега дорожку. Глядя на нас, закрывает ладонью глаза от яркого света, щурится.

– Рыбаки, – говорит. – Раньше времени удрали… А я ждала вас только к ночи. И уже вся испереживалась.

– Пришлось, тётка Васса, – смеётся Виктор.

– И слава Богу, – говорит мама. – В такую-то вон непогодь на пустоплесье… Не помирать же там, на речке. И чем вас Таха эта манит?.. Чем там сладким и намазано-то?.. Ну, проходите, – приглашает.

Входим в ограду. Под навесом, под тряпками гора – мама вырубила и вытаскала уже капусту.

– Успела, – ворчим мы.

– Успела, – говорит. – А то бы заморозила… Мороз-то грянул.

– Зачем таскала? – говорит Николай. – Вырубила бы да там бы чем-нибудь бы и укрыла.

– Да ну… уж чё тут… помаленьку-то.

В окнах вставлены вторые рамы, а между ними уложен валиками мох и украшен кедровыми шишками и гроздьями рябины.

– Красиво, – говорит мама.

– Красиво, – соглашаемся мы.

Корова с телятами стоит растерянно в огороде – ярко-бордовые на белом – как брусника на сахарной пудре. Мычат громко, обиженно – в неволе им сидеть не хочется. Морды развернули, на дом пялятся с надеждой, что их впустят.

– Сидите, нечего трубить… Загнала… чтобы не бегать-то за ней по лесу… Весь день орёт как… оголтелая, – говорит мама.

Делим рыбу на три части. Одну из них я оставляю себе. Килограммов по сорок получилось – маме на зиму, может, и хватит.

– Хватит, – говорит она. – Жива-здорова если буду, а уж нет, так на поминки.

– Ну, перестань ты.

Николай и Виктор прощаются и садятся в машину. Мы их провожаем.

– С Богом, – говорит мама.

– До свидания, тётка Васса, – говорит Виктор в открытую дверцу.

– До свидания, Виктор Васильевич, – говорит мама. – Теперь на Таху-то уже не скоро.

– Наверное, не скоро, – говорит Виктор.

– А вон Сергей, вижу… ему хоть завтра, – говорит мама.

Смеёмся.

Николай крестит из машины нас и дом наш, бормочет что-то – по губам его видно, глаза его окрасились – под небо.

Машина разворачивается и уезжает.

Мы – я, мама и Иван – уходим в дом.

– Есть-то чё будете? – спрашивает мама.

– Будем, – говорю я, хоть и не очень вроде хочется. Говорю я и чувствую, как остро и подло пощипывает веки мне.

– А я ждала вас… наготовила, – говорит мама. Глядит она на нас пристально. Мелко подрагивает у неё подбородок – так она плачет: через три дня нам с Иваном уезжать в Петербург. Впереди – в Петербурге разное, а в Сретенске одно – долгая, долгая и лютая зима.

У Ивана вряд ли, но у меня сердце обливается кровью.

– А мы как раз проголодались.

– И хорошо, – говорит мама. Идёт на кухню, добавляет: – Слава Отцу и Сыну и Святому Духу… ну, хоть вернулись.

Аминь.

 

Послесловие

Не пришлось больше Виктору Васильевичу Карманову побывать на чудной речке Тахе – умер он. Царство Небесное ему.