Поиск-84: Приключения. Фантастика

Акулов Ефрем Фотеевич

Ефремов Александр Михайлович

Докторов Лев

Рощин Б.

Филенко Евгений Иванович

Шаламов Михаил Львович

Щеглов Сергей Игоревич

Иванов Олег Владиславович

Сборник новых приключенческих и фантастических произведений уральских литераторов.

 

#img_1.jpeg

#img_2.jpeg

Так случилось, что этот сборник выходит на пять лет позже своей очереди. Он готовился к выходу в Пермском книжном издательстве в 1984 году, в ряду других сборников уральских приключенцев и фантастов, издававшихся сейчас уже в 1980, 1983, 1986, 1989 годах в Свердловске, в 1981, 1987 годах в Перми, в 1982, 1985, 1988 — в Челябинске. Но время было сугубо «доперестроечное», более того, на 1984, словно реализуя пророчества Оруэлла, пришелся пик «застоя», и безымянные рецензенты Госкомиздата РСФСР последовательно «зарезали» два варианта «Поиска», составленные В. Букуром и B. Соколовским. Власть Госкомиздата была тогда так велика, что неугодная ему книга с легкостью удалялась из планов — даже если нарушался принцип серийности.

Однако пермские литераторы не смирились. За пять лет многое изменилось, и вот появилась возможность заполнить пробел в ряду «Поисков». Если бы с такой же легкостью можно было заполнить остальные пробелы в нашей культуре!

По сложившейся уже традиции в состав сборника входят произведения разных жанров: приключения и фантастика.

Повесть Е. Акулова посвящена далеким военным годам. Необычная судьба «робинзонов среди людей» ставит нелегкие вопросы нравственности, причин внутреннего краха зла. Автор ее — фронтовик, рабочий, журналист, поэт — впервые выходит к читателю с большим прозаическим произведением.

Детективная повесть А. Ефремова посвящена необычному расследованию — убийство произошло на киносъемках. Ни дерзость, ни ум не спасают преступника…

Первыми публикациями в сборнике стали рассказы Л. Докторова, Б. Рощина, повесть C. Щеглова. Их фантастика традиционно по темам, но нетрадиционна авторским видением, сюжетными поворотами, героями — художественно нетрадиционна в лучшем смысле этого слова.

Представлять Е. Филенко и М. Шаламова пермскому читателю нет нужды. Их произведения и книги хорошо знакомы читателям не только Прикамья, но и страны, переводились и за рубежом.

За исключением Л. Докторова, который живет в Чайковском, все авторы — пермяки.

Е. Акулов — пенсионер, А. Ефремов — партийный работник, Л. Докторов, М. Шаламов — журналисты, Б. Рощин — кооператор, Е. Филенко — инженер-программист, С. Щеглов — аспирант-философ, О. Иванов — инженер-электроник.

 

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

 

#img_3.jpeg

 

Е. Акулов

ВОЛКИ

 

Глава первая

Третий день пробирался он от железнодорожного разъезда в родные места, третий день тяжело билось сердце старого каина. Билось от перенапряжения.

Обширными и щепетильными были планы Дементия Максимовича Сволина. Человек он был из тех, о ком в народе говорят: «По бороде хоть в рай, а по делам — ай-ай!»

Стоял конец августа, а погода явно не баловала уральцев: вторую декаду не переставали идти надоедливые дожди. «Вот-те и август выдался, — давался диву Сволин. — В августе мужику три заботы: и косить, и пахать, и сеять. А тут сплошь болотина, как в канун Ноева потопа».

В лесах, где странник делал дневные привалы, было сыро, неуютно и зябко. Однако сердце его подмывало приятным холодком: хорошо подавали милостыню по деревням сердобольные да охочие на расспросы бабенки. Жалели человека за его обреченный вид. И подштанники, и рубаха дареные осели в дорожной суме его, и добрые кусманы драгоценного хлеба военного времени часто перепадали в его руки.

Многое передумал за свою дорогу Сволин, но от намеченной задумки отречься не находил в себе сил. И так и этак подступал он к своему вопросу, подъезжал к своему делу, но мысли его буксовали на одном месте, как колеса застрявшей в грязище машины. А планы его сводились вот к чему: с прибытием в родные места он прихватит припрятанное им в двадцатых годах золотишко, решит вопрос с паспортом и выедет в Англию, где, по его мнению, проживало немало русских эмигрантов. Дело это ему не представлялось сложным, но все-таки озадачивала неувязка с паспортом. Паспорт он носил возле самого сердца, но не ему принадлежал он. Рядом с первым лежал и второй, но и он принадлежал не Дементию Максимовичу Сволину, а, судя по фотографии, человеку совсем ещё молодому. И если носил Сволин эти документы при себе, то только потому, что не хватало духа расстаться с ними. «Авось из двух паспортов что-то и выкрою для себя?»

Многое, очень многое выкраивал в своей жизни Дементий Сволин «для себя»; но дело постоянно оборачивалось так, что нищим оставался. Но если бы ему удалось повернуть историю России вспять, то он не задумался бы, не заставил бы томить свое сердце бесплодными ожиданиями. И конь боевой снова нашелся бы для него, и сабля обоюдоострая нашлась бы. А силы да ума ему не занимать.

…Ещё десяток вёрст бездорожья, и за Холомскими лысыми косогорами покажутся темные избы Крутояр. Может, не одну сотню лет стоят Крутояры на берегу мирной речки Иволги, а нет им износу и старости нет. Как человек, по горло загруженный работой, стоит деревня эта и не помнит своего дня рождения.

Мелкой дробью дождь барабанит по набрякшей одежде, сапоги размокли и оттого стали мягкими, словно войлочные тюни; и чавкают, и скользят по осклизлой дороге, каждый выдергивает по пудовому грузу ржавой глины. Ни в полях, ни в лесах единой живой души не сыщешь.

Хозяйственному да сердобольному смотреть на хлеба, гибнущие под дождем, до рези в сердце больно: труд людей, их достаток, их уверенность в завтрашнем дне — всё падает прахом на глазах. Бессилен человек в такую пору в поле. Мягкие, разбухшие зёрна, отяжелев от избытка влаги, клонят к земле взорванные зелеными побегами колосья; низины и колеи на дорогах до отказа заполнены дождевой водой. Земля, упившись влагой, сковывает густой и вязкой глиной ноги, колеса машин, гусеницы тракторов. Тяжко, нудно, жутко брести одинокому человеку в такую пору по безлюдным полевым дорогам.

Когда холодные струи дождевой воды потекли по спине, Сволин в сердцах выругал всевышнего:

— Ежели мне сподобил такую кару, умерь свой пыл! Не отступник я твой, а раб, преклоняющий колени свои. Раб твой вечный и праведный. К тебе одному мои молитвы обращаю я и дённо, и нощно.

Про себя подумал: «Разверзлась хлябь небесная, за месяц не просохнет». Вслух проговорил (была у него привычка вслух беседовать с собой):

— Может, на моё счастьё погодка такая выдалась — во всей вселенной ни души. Благодать! Иду, как Иисус Христос, — повсюду сам себе хозяин.

Если уходит время полевых работ, люди, не считаясь с отдыхом, трудятся от зари до зари, до полного изнеможения истязают себя работой. Так и Сволин, не щадя своих разбитых ревматизмом ног, гнал себя в родные места. Нет, не Крутояры столь страстно влекли его в эти края, не новенький дом, выстроенный им до войны, а потайной клад, погребённый им возле единственного в округе дуба на Еленином кряже. Схоронил тот клад Сволин сразу, как вернулся домой после гражданской.

Чем ближе подходил он теперь к Крутоярам, тем сильнее им овладевало беспокойство — цел ли клад. Тут не дождь, камни пусть падают с неба, всё равно он будет идти, и их грохот будет лелеять слух его золотым звоном. А он помнит, он хорошо помнит этот мелодичный звон. Золотые «рыжики» в цветных снах не переставали сниться ему все эти годы.

Сумерки скрадывали леса, когда перед глазами путника во всём прежнем великолепии предстали Крутояры — ничем не примечательная в сто дворов деревня, беспощадно прибитая дождями к земле.

Можно бы идти пустырём, вскрай ржаного поля, с небольшим уклоном влево, чтобы обогнуть полуостров колосьев, но Сволин не удержался, зачесал прямиком по ржи. Холодные отяжелевшие колосья немилостливо ударяли его по лицу и рукам; по коленям текла вода и хлюпала в сапогах. Словно великий брод осиливал старик в конце своего похода, чтобы смыть грехи свои.

Поле кончалось у небольшого хвойного сколка, который, перейдя в кустарник на низине, глубоко врезался в заливные луга. В этом месте огромной серой птицей с поджатыми, прибитыми дождями крыльями стоял единственный на лугу стог сена. Упившись водой, стог плотно припал к земле, обнажив и без того высокий стожар, которым, казалось, он как гигантским пальцем грозил кому-то в небесах.

Сволин растеребил нижнюю часть стога, добрался до сухого, натаскал добрую охапку терпко пахнущего всеми запахами лета сена, полной грудью втянул эти запахи и, опьянев, свалился огромным тяжелым кулем. Короткое, но яркое уральское лето повторилось для него в этих запахах.

Отлежавшись у стога, он с большим трудом стянул с ног сапоги, вылил из них воду, выжал портянки и снова намотал их на посиневшие от холода ноги. Сидел долго и неподвижно, пока тело окончательно не охватила жуткая лихорадочная дрожь. Несказанной и жестокой была печаль его: никто не ждёт, никому не нужен. Ни душой, ни телом обогреться не у кого.

С горы он видел свой дом. Стоит, как и прежде, под высокими тополями окнами на улицу. Но и он теперь чужой для Сволина. Сноха Клавдия осталась в нём, проводив сначала мужа, Степана, а через четыре дня — и свекора. «Кто знает, с кем теперь Клаша коротает дни, — размышлял Сволин. — Молодая да здоровая баба жить в одиночестве не станет. Без мужика ей — усушье, как скошенной траве под солнышком. Да и то надо в разумение взять — к чему я ей. Ни отец, ни брат». И вдруг как током его резанула спасительная мысль: «Надо разузнать о сыне, Степане. Отец я ему!»

Жену свою Сволин схоронил за год до начала войны. Теперь вспомнил и о ней, и омрачился душой: «Должно, теперь ни куста, ни креста над моей Улитой. Земля, она как море, никому не скажет, где и кто погребён. И я там буду, и обо мне она будет молчать пупырышком могильным».

Сглотнув скупую слезу, он рывком вскинул голову и заклекотал, забулькал в диком хохоте, и сивая бородёнка его, как клок нечесаного волокна, тряслась. Внезапно прервав хохот и скрежетнув зубами, он взбросил вверх крепко сжатый кулак, и глаза его вспыхнули отточенными лезвиями. Дребезжащий голос его полоснул размокшую сумеречную тишину:

— Нищий я? Хо-хо-хо!.. Нате-ко, выкусите, калхознички! Сегодня я — совсем пропащий нищий, а завтра — знатный английский богач. Золото! Зо-ло-то!

Но, поймав себя за язык, враз осекся: «Тоже разошелся! Вспомнил бабу, а бахвалишься золотом. Бежать надо их, баб-то. Баба, она что ягода на болотной кочке, дотянешься до неё, пригубишь, а душа все едино голодной останется. Баба да бес — один в них вес. Золото — иная статья. Золото — стержень, на котором вся жизня держится. А оно у меня есть, и много его. Надо с умом великим к делу подойти — высоко поднимусь».

«Как сделать это?» — спрашивал глубинный голос его сердца.

Спрашивал и не получал ответа, потому что сам Сволин не видел его пока ясно.

Мохнатой серой шапкой накрыл землю ранний пасмурный вечер. Где-то позади Сволина, за косогорами, рычал единственный на всю округу трактор. Дома и постройки в Крутоярах потеряли контрастность своих очертаний, расплылись подобно чернильным пятнам на промокашке. А ещё через час — слились воедино, словно враз, одним махом перечеркнула их большая кисть маляра.

Всех стариков-крутоярцев Сволин перебрал по пальцам и рассудил так: «На глаза да на зубок им нельзя попасть — продадут, сожрут и костей не выплюнут. Не поперхнутся. Потому как все они — большие радетели новой жизни, все первыми привели на колхозный двор своих лошадок в дни коллективизации, в тридцатом. Всеми семьями — ни свет ни заря — бегали как оголтелые на общественные работы. А вот на бывших моих эскадронных рубак Потехина да Кустова, пожалуй, опереться можно».

В Крутоярах замирали звуки, гасли огни, когда Сволин поднялся и, поразмяв затёкшие и совсем одеревеневшие от холода члены свои, заречной тропой направился вдоль петляющей по лугам речки Иволги на хутор Оскол. В довоенные годы хутор состоял из четырех хозяйств, и Сволин надеялся именно там найти себе временное пристанище. Жил там его давнишний приятель, сослуживец по эскадрону в годы гражданской войны в Забайкалье, Агафон Григорьевич Потехин. Туда и нацелился беглец с того света.

Однако надежды его не оправдались: на месте хутора лежало овсяное поле. Ни единой живой души здесь не было. Но выход был найден, и Сволин не замедлил воспользоваться им. В глубоком, как противотанковый ров, овражке на бывшей усадьбе Агафона Потехина, в диких зарослях крушины и черемух, по-прежнему, словно спрятавшись от недоброго глаза, стояла небольшая прокопчённая банька. Трактовая дорога проходила на почтительном расстоянии от нее, и Сволин смекнул: место для ночлега тут самое подходящее.

Смекалка старого человека сработала: нашлось всё, чтобы отмыть дорожную грязь, прогреться и просушиться. Уже под утро укладываясь спать на широченной лавке, где Агафон Потехин любил нахлёстывать себя березовым веником, подумал: «Ежели бы и с души смыть все грехи вот так, то-то уснул бы на родной-то сторонушке».

 

Глава вторая

После утомительной дороги, разморённый банным теплом, уснул Сволин крепко и надолго. На следующий день поднялся часу в одиннадцатом удивительно легкий телом. На свежую голову и мысли приходили предельно ясные.

Оделся, осторожно приоткрыл дверь и зажмурился от ослепительного солнца. Оно не было горячим, как месяц назад, но если взять во внимание время года, то надо было благодарить небо за столь щедрый свет, ещё не лишенный тепла.

Дом Сволиных в Крутоярах стоял, пожалуй, на самом бойком месте — возле магазина, где постоянно толпился народ, а со столба через динамик не переставал хрипеть далекий и незнакомый голос. Послушать тот голос иногда стекались люди даже с дальних хуторов.

Идти к своему хозяйству даже ночью, задворками, Сволину казалось делом рискованным, хотя он хорошо знал, что со стороны Иволги, заросшей черёмухой да ольховником сделать это можно было бы. Но старик не был уверен в том, что сноха Клавдия примет его в добром расположении духа. И где бы ни странствовали мысли его, снова и снова возвращались к снохе: «Как-то примет она меня, ежели нагряну? Сноха — не дочь родная». И снова встревожился: «А если Клавдия с другим живёт?»

И стал разрабатывать план рекогносцировки.

Тихая, ласковая погода стояла над всей округой. Каждая дождевая капелька на иссохшей траве и на дрожащих порыжелых листьях сверкала дорогим разноцветьем. Над лугами клубился легкий голубой туман, предвещая погожий день.

По глубокому, заросшему кустарниками и репейниками ложку он спустился к роднику, освежился студёной водой, вытерся подолом рубахи и долго сидел в забытьи. Оглушенный тишиной, смотрел на дно ручья, в котором купалось всё то же ослепительное солнце. Позади, по тракту, пронеслась грузовая машина. За Иволгой в сосновом бору беспокойно тараторила сорока. Потянул ветерок, по-весеннему тёплый, навевающий дрёму и покой.

Сразу идти на разведку не решился, выждал послеобеденную пору. Пошел налегке, всё лишнее оставил в бане. По привычке спрятал за пазухой парабеллум. После некоторых раздумий развязал мешок, извлек из него сверток, перекрестился и сунул его под гнилую половицу в тёмном углу. Но, не дойдя до переброшенных через Иволгу жердин, решительно повернулся и поспешно зашагал к бане. В темноте он нашарил нужную половицу, с остервенением отбросил её, взял свёрток и развернул его, сидя на полу. Под его ревнивой и горячей от нетерпения рукой солнечным блеском озарились удивительно тонкой работы предметы золотого сервиза.

Чем дольше смотрел Сволин на золото, тем больше распалялась его жаждущая богатства и простора душа, тем учащеннее билось его сердце, тем судорожней тряслись его руки.

Прежде чем на время расстаться со свертком, старик важно, со значением взвесил его в вытянутой руке и прижал к груди. Приятная тяжесть свёртка воздействовала на него успокаивающе, как принятый бальзам. В бороду выкатились круглые и плотные, как немецкие галеты, слова:

— На много выдюжит свёрточек! Шибко на много!

Пятерней стал выгребать яму под половицей.

…На покатом косогоре за Иволгой ярко-зелёным ковром лежало клеверище, на котором, рассыпавшись, выгуливался колхозный скот. «Ферменский, должно, — смекнул Сволин. — Всё одни коровы, ни тебе молодняка, ни тебе овец. Война не кончилась, а разбогател колхоз в Крутоярах. Вот-те и на!»

Перебрался за Иволгу и, напустив шапку на глаза, луговой тропой зашагал в сторону Крутояр. Входить в деревню не собирался, дорого было издали посмотреть, разузнать — куда перекочевал дом Потехина и с кем живёт сноха Клавдия.

В полуверсте от Крутояр когда-то стояла старая Орефьева мельница. Мельницы, как таковой, давно не было, на ее месте лежал до половины вросший в берег белый круг жёрнова да бугрилась заросшая чертополохом часть плотины. Вот и всё. Но место это по-прежнему звалось Орефьевой мельницей.

Как раз на этом месте, в большой криулине речки, и ждала Сволина непредвиденная преграда: скот отлеживался, а за черемухами горел костерок. Криулина эта сливалась с покатым полем без единого деревца. Идти дальше Сволин не решился, затаился за кустом, запереминался с ноги на ногу. И вдруг как с ясного неба гром: с бешеным лаем на него набросилась коротколапая, черная как смоль собачонка с противно отвисшими ушами. Сволин поспешно стал ретироваться в заросли, но собачонка как белены объелась: не с лаем — с диким воем напористо подступала к старику. В оскаленной пасти ее белели острые клыки, которыми она так и метила приголубить странника. Она то и дело забегала вперёд, норовила преградить ему путь к отступлению.

Сволин не сдержался, схватил ольховую батожину и сделал резкий выпад в сторону четвероногой твари, но она ловко увернулась и залилась ещё громче и яростнее, еще смелее стала атаковать своего врага. Пятясь, Сволин бестолково отмахивался, наконец бросил в собачонку батожину и поспешно стал отступать. «Ну её к лешаку! С кем связался…»

А собачонка, по своему собачьему убеждению сделав доброе дело — защитив подступы к бивуаку своего хозяина, не сочла нужным преследовать врага далее. Умерив пыл, уселась на дороге, гавкнула раза три-четыре для острастки и побрела обнюхивать земляные кочки.

По знакомой кладке Сволин переправился через Иволгу с тем, чтобы другой стороной реки, перейдя тракт, глухим лесом на южной стороне Иволги подойти к Крутоярам. Мимо старого рыбного прудка и колхозной пасеки лежал теперь его путь. Выждал, когда дорога опустела, перешел её в том месте, где лес был разделён просекой на две неравных половины.

Тишиной и прохладой встретил его лес; неповторимые запахи преющей хвои щекотали ноздри. Позыркав глазами, старик набрал ягод шиповника, расселся под разлапистой елью. Медленно пережевывая ягоды, он степенно размышлял, взвешивая оказию первой встречи с живым существом в Крутоярах. До тщеславия суеверный, от роду недальновидный и набожный, Сволин и встречу с собачонкой расценил как начало крушения своих намерений, как знамение неотвратимой личной трагедии. Большую невосполнимую пустоту в душе почувствовал он после этой встречи, и потому ноги не хотели нести его дальше. Думал: «Заберу золотишко поскорее и — айда отседова, куда глаза глядят. Не за границу, так в Сибирь, в глухомань. Главное: скрыться от глаз людских».

Но другой голос внутри него говорил куда убедительнее и резоннее: «В Сибири, в глухомани, старая ты каналья, и с золотом пропадешь. Без народа — погибель твоя верная».

— Истинно так! — согласился Сволин с этим внутренним своим голосом. — Ежели золоту не найду сбыт — сдохну, околею, как бродячий пес, а вместе со мной пропадет и золотишко. Надо суметь переделать его на хлеб и порох, на ружье и топор, на сапоги и шубу…

Ко всем этим доводам был и еще один, довольно важной значимости: нужно было разузнать о детях — что с ними, где они теперь?

Дочь Анна, мужняя и детная, до войны жила на Смоленщине. В первые дни войны проводила она мужа на фронт, а когда фронт стал приближаться к ее Духовщине, телеграммой вызвала отца помочь ей с эвакуацией семьи на Урал. Одной с четырьмя малолетками в дальней дороге ей показалось делом не женским. Надо было спешить.

И Сволин выехал на другой день после получения телеграммы, оставив свое хозяйство на невестке Клавдии, тоже детной. «Две недели убью, — думал тогда Сволин, — велика ли беда!»

Сын его, Степан, ушел из дому по призыву в ряды Красной Армии за три дня до получения телеграммы от Анны. Была ли весточка от Степана, жив ли он, и где теперь Анна, — ничего этого Сволин не знал. «До самых последних дней своих буду тяготеть думой о детях своих, — думал он. — Все разузнаю, а тогда и уеду отседова. Все равно не будет мне житья тут. Кончится война, а я в полицейской шкуре так и останусь до скончания дней своих. Сам забуду об этом — люди напомнят».

В небе под ослепительным солнцем по-весеннему плавились жидкие, разорванные в клочья облака. В лесу воздух уже успел перекипеть с хвойной смолью и увядающими травами, насытился терпкими запахами и обещал долгое вёдро. Столь резкие перемены в погоде несколько успокаивали старика, смягчали растерзанную думами да страхами душу его.

Знал Сволин, что со стороны колхозной пасеки, которая размещалась на обширной лесной поляне выше Крутояр, деревня просматривается довольно хорошо. Туда и направил он свои стопы, рассчитывая на то, что в погожий вечер народ не усидит по домам, а значит, можно что-то выследить, приметить, разузнать.

В лесу было прозрачно, пустынно и тихо. Под ногами — в меру влажно; в затененных местах на редких листьях голубыми светлячками-бусинками мерцали невысохшие дождевые капли. Опавший лист дремлющих деревьев лежал ярким и пышным ковром вперемешку с иголками хвои. Озими на полях после продолжительных дождей стояли бодро, сплошной зеленой массой закрывали землю.

Из рыбного прудка, вблизи пасеки, вода давно ушла, но на плотине, как и в прежние годы, вилась чуть приметная в пожелтевшей траве тропинка. По ней и направился Сволин к колхозной пасеке. Добро — пчелы теперь угомонились.

Осторожным зверем пробрался он сквозь заросли на другой стороне прудка, на получетвереньках вполз в молодой ельник, откуда видна была вся пасека как на ладони.

Ульи в пасеке стояли на своих местах. На зиму их еще не убрали в утепленный сарай, который на Урале называют омшаником. Медосбор закончился, но у летков в ульи — приметил Сволин — еще сидели пчелиные сторожа. Дверь в омшаник была распахнута, и оттуда, изнутри, доносился стук. Кто-то копошился там. Сволин затаился, протер глаза, стал напрягать зрение. И каким было его удивление, когда в вышедшем на свет человеке он узнал Потехина.

Ошибки быть не могло: схожей с Потехиным комплекции мужика в Крутоярах не было. Все та же выношенная барашковая шапка на нем с поднятыми и не завязанными вверху ушами, все тот же пониток — самодельное легкое пальто из домотканины. Рыжая окладистая борода и высокие сросшиеся черные брови придавали лицу этого человека вид деловой и строгий.

Таким знал Сволин Потехина. Он выждал, когда Потехин стал закрывать дверь омшаника, и широким размашистым шагом направился к нему напрямик, мимо ульев.

 

Глава третья

— Здравия желаем, Агафон Григорьевич, — погашая скорость ходьбы и озираясь по сторонам, приветствовал Сволин бывшего своего сослуживца по эскадрону.

Потехин плавно, как на смазанных шарнирах, сделал разворот в его сторону. Его близко посаженные к переносице глаза расширились от растерянности и недоумения, полуоткрытый рот перекосился да так и застыл. Долго и пристально, почти в упор, рассматривал он близорукими глазами вынырнувшего словно из-под земли старого рубаку. Отозвался по-деревенски осторожно:

— Дементий Максимович никак? Долгонько не было тебя. Долгонько!

— Дал бог, узнал! — словно кому-то третьему сообщил Сволин.

Протягивая руку для пожатия, Потехин повеселел.

— А ить нашенские давно похоронили тебя, и отпели давно! Такие, голуба, дела дивные!

Глядеть в глаза Потехину Сволин не хотел, неприятным казалось ему лицо эскадронника. Он все время смотрел мимо и под ноги. Потехин понимал его, но не сердился. И все-таки глаза его источали снисходительную, заискивающую улыбку, в которой таилась телячья тоска.

— Они меня похоронили! — оживился Сволин. — Ежели человека заживо хоронят — долго жить будет.

Сплюнул, грубо выпалил:

— Не спеши, коза, все волки будут твои. Меня хоронить — не вашенская забота. Радетели!

Потехин без причины хлопал глазами, изучающе и виновато смотрел на своего бывшего командира.

— Да ты, никак, сердце приимел через мои разговоры?

— Дело к тебе имею преогромное и скрытное.

— Вижу, раз прямо с дороги ко мне пожаловал.

— Ни один глаз меня в Крутоярах не видел и видеть не имеет права. Такая моя жись началась.

Потехин всплеснул руками.

— Вон как! Ну что же… береженого бог бережет. Однако вздохами моря не наполнишь, рук не отогреешь. Пойдем ко мне домой, посидим рядком да потолкуем ладком. Ай-ли другие соображения имеешь?

— Домой к тебе, Агафон Григорьевич, идти опаско. Вдруг кому на глазок недобрый угожу. Сам в лужу угожу и тебя подведу. Я ить теперь скрытник, своих шагов боюсь.

— Неуж убил кого? — Простоквашными глазами Потехин вонзился прямо в душу случайного гостя.

— И такое было… А ты не тяни допрежь за язык-те. Черствый он у меня, поломаться могет.

— Не буду, — услужливо согласился Потехин. — Спасибо на том — не забыл старую дружбу. Правильно сделал: объявился здесь. Сюды даже собаки не забегают. Сезон отошел. То все угланы одолевали, медком баловались. Со мной, Дементий Максимович, без утайки могешь говорить — не продам, одной мы породы. Противу совести и бога в мои-те годы идти — мыслимое ли дело! Не сумлевайся. А у невестки своей был, у Клаши-то? — Потехин круто повернул разговор.

Сволин тяжело засопел, задвигал тяжеленными бровями.

— Издаля на дом свой позыркал… Не пойду к ней. Бабы, оне все на один аршин сроблены: что попадет в подолы, то и разнесут по долу.

— Неуж и на внучечек своих глянуть не хоч-са? А оне больно антиресные девоньки вытянулись. Ладненькие. Надысь медком угощал…

— Как не хочется, Агафон Григорьевич, — вздохнул Сволин. — Только что из моего хотения? Помочь я им ничем не смогу, рази что напугаю своей бородой. Обойдусь. Так и им, и мне покойнее. Похоронили, говоришь, меня? Ну и лады! Про Степку мово ничего не слышно? Выдобрился Советам служить!

— Сын твой… — Потехин заикнулся было, но тут же осекся, часто заперебирал пальцами связку ключей. — Тотчас пойдем ко мне и все обговорим. Вдовый ведь я теперя тожа. Ты да я — два лаптя — пара. Лонись на пасху схоронил свою Ксенью.

— С чего так, сразу-то?..

Не дожидаясь ответа, спросил:

— От Степки бумага какая была, али сам объявился где?

Второй вопрос Сволина Потехин пропустил мимо ушей. Продолжал выпрастываться:

— Теперь — что. В земле моя Ксеша… — о Степане Агафон Потехин молчал, мол, речь пока идет не о нем. Беззлобно отпнул оказавшуюся под ногами старую паклю и, позвякивая ключами, продолжал о своем:

— Ксеше врачи не велели кислую капусту потреблять, а она шибко любила ее. Вот и загубила себя. А жить бы ей надо. Теперя одному шибко туго. По дому не поправляюсь, и на пасеке работы — глаза бы не глядели. Отказывался, да куда там. Всем миром насели. Женюсь зимой. Определенно женюсь. Ну, идем, буди! — заторопился Потехин. — Чем смогу, тем и помогу. Близкий сусед — лучше далекой родни, не мной сказано. Совет мой таков: голову не вешай. В народе как говорится на этот счет: ешь горькое — доберешься до сладкого.

Тихо, умиротворенно шумели вершины елей, белизну берез скрадывали ранние предосенние сумерки. Из дальнего конца деревни долетел перебор гармоники и смолк. Где-то на другой стороне улицы звякнули ведра и заскрипел колодец, глухим безразличным басом загремел пес.

Они шли задворками по узенькой тропинке, ведущей к усадьбе Агафона Потехина: пасечник впереди, в двух шагах позади него — гость.

Потехин любил высказываться до последнего зернышка, слушать же собеседника он совершенно не умел. Вот и теперь он молотил и молол без разбору, и о том, как покупал корову, и как дом свой перевозил с хутора Оскола, и что новый председатель колхоза Калистрат Шумков более года на своем посту не продержится, поскольку сам великий бражник и баболюб.

Вынужденно слушая его болтовню, Сволин думал: «Мягко стелешь, сусед, каково спать буду? Ежели засвербится тебе продать меня — прошибу в твоей шайбе дыру сквозную. Не задумаюсь! Я ведь смертей-то натворил — ни бог, ни черт не перечтут!»

Но Потехин и не думал «продавать» Сволина. Его любезность была вызвана откровенным интересом к судьбе пришельца, только и всего. Мол, хоть разговорами скрашу одиночество.

Вошли в избу. Пахло кислым. Не включая свет, Потехин задернул шторы на окнах и, пройдя в кухню, засветил настольную лампу. Снял с себя пропахший вощиной пониток, стал помогать Сволину стягивать сапоги. Достал с печи мягкие катаные тюни и аккуратно поставил их перед гостем.

Все предложенное Потехиным Сволин натянул на себя, ополоснул лицо из медного рукомойника в углу за печью, утерся подолом рубахи. Вынутое Потехиным из сундука самотканое полотенце осталось висеть нетронутым. Расчесав пятерней бороду, прошел в кухню, где возле печи вовсю хозяйничал Потехин. Присел вскрай скамейки возле шестка.

— За стол, за стол! — нетерпеливо потянул его за рукав Потехин. — И есть, и пить, и говорить будем…

Сволин скашлянул в кулак.

— Пуще всех твоих угощений — знать хочу, где мой Степка?

— А, Степан… Жив твой Степан! В пятницу на прошлой неделе ночевал на пасеке…

— Как это «ночевал»? — ничего не понял Сволин. — Он что, тоже в бегах? Где он?

— Поджидаю со дня на день: вот-вот объявится. Ежели можно так сказать, в дезертирах состоит твой Степан. Тягу дал с фронта, вот и ходит теперя вокруг да около. Срамотно в глаза-то людям смотреть, а жить надо. С оплошкой дело-то у него вышло. Так-то, суседушко!

— Клашке он не объявился, не знаешь?

— Кажись, нет. Кроме меня в Крутоярах никто ничего не знает про него. Вот те крест!

— Сведешь меня с ним. — Сволин с облегчением выдохнул и запустил пятерню в бороду. — Одного курня ягодки мы с ним… Ну, а Анна моя не объявлялась здесь с робятишками?

— Сказывают, письмо было Клавдие от какой-то знакомки. В дороге сгинула твоя Аннушка. Под бомбежку угодила. Царство ей небесное.

Сволин размашисто перекрестился, вперив глаза в тусклый лик божьей матери в правом верхнем углу кухни. Некоторое время сидел неподвижной тяжелой глыбой без единого слова, без мыслей.

— Тяжело, ежели дети вперед родителей уходят, — посочувствовал Потехин. — У меня вот тоже Андрей…

Тоном, не терпящим возражений, Сволин оборвал его:

— Не сорочись! Дай минутку — горечь проглонуть.

— Молчу, молчу, — угодливо согласился Потехин.

В избе за заборкой тикал будильник. С печи спрыгнул черный кот, сверкнул глазами на гостя и, задрав трубой хвост, демонстративно завышагивал к хозяину. Не дойдя, сладко потянулся и, уставив свои зеленые пуговицы на Потехина, пискнул жалобно и совершенно безнадежно.

Сволин продолжал разговор:

— Клашка одна живет, али нашла ужо кого? Их, баб, хлебом не корми, лишь бы возле подола мужской запах стоял.

— Одна обитается, — охотно отозвался Потехин. — Да и то сказать, шибко подходящих мужиков для нее в округе теперя нету. Война. Вот скоро наши покончат с немчурой, тогда…

— Ну-ну… А ты и радеешь?

— Нешто нет! Полегченье народу наступит.

— Ну, радей, радей… — Сволину неприятно было говорить о войне, и он решил именно так оборвать неугодный ему разговор.

Еду Потехин выставил самую обыкновенную для деревни по времени года: огуречики-малосолки, отварной картофель в мундирах; в деревянной хлебной чашке возвышалась горка ломтиков чистого черного хлеба; на самоварном подносе отливали золотом куски пчелиных сот. Тут же по-хозяйски расположился эмалированный чайник с медовухой и чугун с кипяченой водой, только что извлеченный Потехиным из печи. Чугун этот с давних пор в доме Потехина заменял самовар. Иное в нем не готовилось.

С большой поспешностью Сволин съел выставленную перед ним еду и, запив двумя кружками горячей воды с медом, со значением перекрестился на икону. По-бычьи скособенив голову в сторону Потехина, возложил руку на грудь, с достоинством произнес:

— Благодарствую за хлеб-соль, суседушко! Пусть будет как по святому писанию — рука дающего да не оскудеет.

Потехин тоже возложил руку на грудь.

— Рай на милостыне стоит, Дементий Максимович. Чем богат — тем угостить рад. Живу — бога славлю — не последним куском.

Помолчали.

В углу, у шестка, кот истово гремел посудиной, долизывая содержимое. В окна брызнул свет идущей по деревне грузовой машины, пробежал по потолку, стенам и исчез так же внезапно, как и появился. А будильник, по-прежнему отсчитывая время, спрашивал: «Там как? Там как?»

Сволина все тянуло поделиться с Потехиным своими планами. Теперь он видел для этого самое подходящее время. Порылся в бороде и, рассматривая заскорузлые пальцы свои, заговорил:

— Со мной, Агафон Григорьевич, вот какая оказия содеялась. Тебе одному расскажу без утайки, токмо, как говорится, ешь пирог с грибами да держи язык за зубами. Не будь кикиморой. Значит так… Как получил телеграмму от Анны — помнишь? Выехал. Поезда шли до Смоленска. Шли и дальше, да пути были забиты составами: и тебе раненые, и тебе вакуированные. Техника, солдаты туда-сюда… Не помню теперя, на какой станции нашему поезду не было дано отправление. Немец, вишь, больно пер на Москву. Ну, волнение поднялось в народе. Поглядел бы ты, что творилось там. Жуть!

Сошел, значит, я с поезда, присел в стороне на старые шпалы, размышляю: как быть? Подходит парень из военных, мол, куда, отец, путь держишь. Обрисовал я ему всю картину, а он: «И мне в ту самую Духовщину, хоть камни с неба, попасть надо. Из командировки я».

Выбрались с ним на шоссейку.

Шибко по плохой дороге ехали, все больше лесом да в объезд. И под бомбежкой подыхали. Ночью дело было: в «пробку» угодили. Разговор пошел, будто немец окружение великое содеял и теперя все мы в том «мешке» оказались. Встречь нам большие колонны с фронта движутся и все больше ночью — и танки, и солдаты, и повозки, и орудия…

Шибко размышлять некогда было — ноги сами несли к Анне. В Духовщину значит. А что делать? Иду так-то… Солдаты глядят на меня и диву даются, мол, куда тебя, старого лешака, несет? Один против такого течения, рехнулся поди? А мне идти-то осталось, посчитай, сущий пустяк, да и обида заела: не успел Анну вызволить. Торчу рядом, а руки не подам ей. Думаю: «Коли смерть моя на подступах — так богу угодно, а возвертаться за так себе — не хочу. Прав таких не имею». Сам знаешь меня — козла упрямого.

Отошел от большой дороги да все пуще лесом держаться стал. Добро — дело по лету было. То на уме держал — схлынут передовые части и ослобонятся дороги. В домике лесничего и продыбал неделю целую. Он — тоже старик, да вдобавок на костыле. Ему не вакуация, а могила дороже.

Ну, пожили мы с ним так-то, а тут глядь, мать честная! Мотоциклеты к нам подкатывают. Немцы значит. Вывели нас — и в Духовщину покатили. Там, возле большого серого дома напротиву городской площади, нашего брата — хошь пруд прудь. Меня и ишо пятерых мужиков, вовсе уж ввечеру, к коменданту ввели. Комендант, барин лет в пятьдесят, с двумя подбородками, рыжий, плотный, как колхозный производитель. Голова, что твое колено, ни единого волоса. Грудь — в крестах. По правую руку с барином — девка наша, русская, сидит за переводчицу. Ну, та девка к нам. Дескать, господин капитан подбирает надежных людей для работы с населением. Вас он готов выслушать. Мужики молчат, жмутся, а я вышел вперед и, можно сказать, сам напросился. Комендант показал место возле стола. Сел, куда было деться. Девка стала спрашивать и писать — что хотел да кто таков. Думка моя была отпроситься. Стал отпрашиваться, а комендант башкой затряс, как лошадь. Ну, а девка пытает: из какого сословия, происхождения, с кем и за кого воевал. И протчее.

Я говорю, девка переводит мои слова, а комендант на стуле ерзает. Потом остановил девку. «Зер гут!» — говорит. Встал, подошел ко мне и руку на плечо «Ви ист старост Духовщина! Ви карашо помогай, ми карашо еда даст». Ну, я, конечно, головой закрутил, отказ свой высказывать начал, мол, не могу я за дело такое взяться по той причине — не местный. Народ, порядки здешние не ведаю. Девка опять перевела, а комендант пальцем тычет в бумагу, что перед ней лежит. На меня зверем смотреть стал. Тут девка опять говорит, мол, его величество начинает сердиться, вашу кандидатуру он одобряет. Искать другого выбора вам не предоставится. Решайтесь.

Так и остался я робить на поганых прямо в Духовщине. В квартире Анны был, суседка ее, старенькая бабка одна на весь дом, вышла: кто таков? Рассказал, руками развела: уехала твоя Анна, говорит. Насовсем уехала. А больше она про мою Анну ничего не знала. Такие вот пироги, Агафон Григорьевич.

Через минуту Сволин продолжил:

— Без мала два года охальничал я с тем комендантом. Полюбил он меня, но, думается, не за службу мою, служил я не лучше и не хуже других, а за полдюжины «рыжиков», которые с собой на случай в дорогу брал. Откупиться от должности той норовил, да где там — пуще прежнего комендант ко мне привязался.

— Слыхал я, слыхал, — заерзал на стуле Потехин. — Богатство изрядное осталось у тебя от той войны. Должно и теперя сохранилось золотишко-то?

— А то бы заглянул сюды?! — огрызнулся Сволин и в душе крепко выругал себя за то, что так бесцеремонно выболтался Потехину.

— О-о-о!..

— Ну вот… Ездили мы с тем комендантом на разные нечистые дела, и зорить, и казнить людей приходилось. А как же! — служба такая. Сила силу давила. Все пакости звериные постиг, и от всего враз отказался.

Потехин отшвырнул кота, угомонившегося было на его коленях.

— Пошто так?

— Сам себя узнавать перестал, вот пошто. Лютее зверя сделался. Ведь у тех немцев как? — все от бога и с богом делается. На пряжках солдат так и сказано: «С нами — бог». И погли ты: все святое в грязь втоптали — и детей, и старух, и святые храмы… Сволин с Советами на одной тропе хошь шатко, а стоял, а с немцем не смог. Вот пошто! Опостылели. Случалось, и партизан раненых укрывал, и солдатам нашим пропуска выхлопатывал. Комендант догадываться стал, слежку за мной наладил. Да опередил я его, уложил вот этой самой. Выждал и справил свое как хотел. Случай удобный подвернулся. До-о-лго ждал я этого случая! В памятку прихватил у него кое-что.

— Что же взял-то, что?

— Пистолет новенький, два паспорта русских мужиков и штуковину, которой цены нет — набор посуды золотой. Должно, из музея где спер он красоту такую. Цена посуде этой — не одна тыща. Так полагаю.

— Взглянуть бы! — снова не удержался Потехин.

— Гляделки повытекут! — рассердился Сволин.

Помолчали. Сволин наполнил кружку медовухой, но пить не стал, а только слегка пригубил. Порылся в бороде.

— Потом в лесах обитался, — продолжал он. — Со дня на день смерти своей ждал, а она медлила, не являлась. Знал: не замолить грехов своих, а жить все одно охота. Партизан боялся, а немцев — тошнее того. Когда их шуранули со Смоленщины, народ из лесов стал выходить, вышел и я. Меня, вишь ли, «рыжики» сюды заманили. Золото, оно во все времена великую силу имело. Богатство, оно в жизни, что скелет в человеческом теле. Основа всему. Счастье порознь с богатством не ходит. Кто от богатства откажется? А ко мне оно само бежало. Хватит ли сил моих удержать его, вот о чем пекусь. Такие, брат, пироги. Ладно, исповедовался тебе, дружба, как на духу, а ты знай помалкивай.

Похрустев пальцами над столом, Сволин прикрыл ладонью рот, отодвинул от себя пустую тарелку, облокотился на стол и в упор уставился на Потехина, который все еще как загипнотизированный сидел напротив, насторожив уши. Едкая улыбка озарила лицо Сволина и тут же скрылась в бороде, как короткая молния в туче. Не отводя глаз от Потехина, он важно закачал патриархальной головой из стороны в сторону:

— Ой, не сумеешь ты, Агафон Григорьевич, язык сдержать за зубами! Смотри мне, дружба! Не угрожаю, упаси бог, а пре-дуп-реж-даю! Сволин обид не прощает. Не родился на свет божий тот, кому Сволин послабление допустил. У меня на этот счет своя азбука.

Потехин рванул рубаху, поймал на груди желтый медяк креста и стал целовать его яростно и долго. Наконец, задыхаясь, растекся в заверениях:

— О чем печешься, Дементий Максимович? Вот он, видишь?

Сволин все глядел и глядел на Потехина, сознавая, что разговор о золоте основательно покачнул его завистливую душу.

— Полно дурачиться, Агафон Григорьевич! — Сволин встал из-за стола, прошелся по кухне, отщипнул от каравая мякиш, скатал его в шарик и отправил в рот, зачавкал, аппетитно и вызывающе смакуя. Забросив руки за спину, заговорил, нажимая на «о»:

— Присоветуй, суседушко, как дальше-то жить мне, а? Золота у меня — вот! — Он резанул ребром ладони по горлу. — А как жить, куда притулиться, ума не приложу. Думал за границу тягу дать, по земле аглицкой попылить «рыжиками», да где там с моей-то башкой. Ни тебе знаний чужого языка, ни тебе пронырства. Опять же — вот и паспорта на свое имя не имею…

— М-да! Закавыка большая, — согласился Потехин. — Но, думается, нет положенья безвыходного. Пока война — никуда тебе двигаться не след. Не вылезешь на народ — будешь жить себе сколь бог велел. В леса уходи. Лес для человека — рай небесный.

— Ну, а золото… Так что ли и будет зазря пропадать в земле?

— Жрать захочешь, одеваться — тоже? Откуда все это за так тебе свалится? А жить тебе еще много надо. Вот и Степан твой на таком же положеньице. Думай сам, мне-то чё! Пристроишься где тут, за золотишко помогать будем вашему прожитию, а там, гляди, и амнистия таким, как вы со Степаном, будет объявлена.

— Так-то оно так!.. — согласился Сволин. Помолчал. Неожиданно для Потехина попросил:

— Сведи ты меня со Степкой поскорее.

— Говорю, на днях должен он заявиться на пасеку. Там, в избушке, сколь ночей уж провел твой Степан. С темнотой приходит и уходит, — поди копни его! Еды оставляю там. Да!.. На вашем положеньице, как медведям, надо в землю залечь. Таков мой совет. Может, ты другой план имеешь? Однако, утро вечера мудренее, ляжем спать поранее.

От принесенного тулупа исходил приятный холодок с кислым запахом овчины. Улеглись неспешно, по-домашнему, и уже минут через десять Потехин вдыхал с шумом, а выдыхал с бульканьем и одышкой.

А к Сволину сон не шел. Ему мерещилось, что по сеням кто-то прошел и затаился возле двери. Ждал: вот-вот рывком распахнется дверь и незнакомый властный голос пробасит: «Выдь, затворник!» Он достал из-за пазухи парабеллум и, помедлив с минуту, сунул его под подушку. «Ежели через четверть часа дверь не раскроется — поблазнилось», — борясь со сном, успокаивал он себя.

Теперь, когда в доме все угомонилось, будильник, казалось Сволину, сам по себе приблизился к его уху — протяни руку и непременно дотянешься. Он уже глубоко сожалел, что вот так простодушно заявился к Потехину, выболтал все ему; так беспечно оставил под половицей в бане золотой сервиз, и что не сходил, не убедился в сохранности кувшина с «рыжиками» на Еленином кряже. От дум этих кровь бунтовалась в висках, сердце стучало отчетливо, как будильник: «Пропал клад! Пропал клад!»

Засыпая, он испустил нечленораздельный звук и встрепенулся огромной рыбиной, да так, что доски полатей под ним издали жалобный писк, от которого проснулся Потехин и полюбопытствовал:

— Че, Максимыч, клопики беспокоют?

— Частично, — соврал Сволин.

— Выжить проклятых нет возможностев моих, — разоткровенничался хозяин дома. Посоветовал: — Излови, который пузатей, раздави и тем пальцем вокруг постели три раза обведи с наговором: «Я — гость, мое тело — кость». Этому меня одна прихожанка научила. Ничего заклинание. Помогает.

 

Глава четвертая

Часа за три до рассвета, прощаясь с Потехиным, Сволин как бы между прочим спросил:

— Не слышно, не ищет нас со Степаном НКВД?

— Кажись, нет, — не задумываясь, ответил Потехин. — Кому вы нужны, попы отпетые! А, к слову доведись, нажили вы себе беды. Еще как нажили! Так это и есть: кто согрешит — молится, кто родит — водится.

По той же тропинке, ведущей в пасеку, Сволин миновал лес, перемахнул через речушку в ольховых зарослях ниже старой плотины, вышел на проселочную дорогу и зачесал через бывшие чащобы на Еленин кряж, к тому единственному на всю округу дубу, у массивного корневища которого он, Сволин, в давние годы захоронил кувшин с золотыми пятнадцатирублевиками-империалами.

Золото это пришло к нему за справную службу у белых и из «золотого эшелона», прибывшего из Иркутска в Казань. Ни разу никому не рассказывал Сволин, как, какими путями в его руки попало такое богатство, но по тому, как по первоначалу после прихода домой со службы армейской он продувал золотишко в карты, люди догадывались — не от чистого дела затрещала мошна у кулаческого сынка. Позднее сам он по пьяному делу проговорился.

Достигнув развилки дорог, поразмыслил он и повернул в сторону бывшего хутора. Трактовая дорога пустовала, и он без опасения пересек ее на открытом месте. Не дойдя до бани, остановился, осмотрелся по сторонам и резко повернул вправо. И уже по-над Иволгой, описав километровую дугу по берегу, направился к бане.

Сгорая от нетерпения, рывком открыл он дверь, упал на пол и на четвереньках пополз в угол, обшаривая половицу за половицей. Его тревога была напрасной, за время его отсутствия в баню никто не входил. Как в лихорадке, трясло и взбрасывало старика от нетерпения и восторга, когда бесценная тяжесть свертка опять оказалась в его руках. Поспешно спрятав сверток в походном мешке, он трижды перекрестился и решительно вышел из бани.

Шел он ходко и легко, как в молодые годы, и через час был вблизи от клада — старый дуб замаячил ему белыми посохшими сучьями на фоне черного леса. Еленин кряж встретил его глубинной тишиной. Высоченная гречиха жестоко спутывала его ноги и сбрасывала на его одежду потоки воды; дожди не прибили ее к земле, ветры не сбили ее.

На одиноких старых липах на середине поля, как приметил ранний гость, восседали крупные, словно отлитые из чугуна, косачи. Они подпустили человека почти к самым липам. Сволин хорошо видел в полумраке рассвета их маленькие шустрые головки на вытянутых в его сторону шеях.

— Скаженные! — не сдержался он. — Раньше так близко подпускали верховых, да и то без ружья.

Он остановился и что было сил хлопнул в ладоши. Косачи — их было девять — лениво столкнули свои тучные тела с лип и, нехотя взмахивая крыльями, низко поплыли в сторону леса, погруженного в сизый туман рассвета.

Проводив глазами переставших бояться человека птиц, он пустился к заветному дереву. «Хорошо сделал тогда — спрятал золотишко здесь. Поди теперь, в моем положении, сунься туда. Сработал башкой, молодец!»

К дубу старик вышел безошибочно, но не узнал его: стоял он без единого живого листочка, лишь сухие сучья на ветру стучали, как обнаженные кости. И от стука этого дрожь прошила тело старого каина. Он притулился к корневищу, где был зарыт кувшин, поглаживая ствол облышенного и оттого посохшего лесного исполина. Рассеянно проронил:

— Сгинул? А я перестоял тебя! Вот она, жизня-то! — кто крепче корнями держится, тот и победитель. Отгниют твои корни и рухнешь. Придут пастухи и спалят тебя. И был, и нет тебя. И не жалко мне тебя. Пусть никто не зацепится глазом за красоту твою нездешнюю!

Выцелив глазами нужную точку у подножья дуба, он трижды перекрестился и опустился на колени, запотирал ладонями. Как наседка на своих яйцах, как стервятник над пойманной добычей, сидел он, потея от предчувствия близкой радости. Стоит лишь пробить дерн и… упрешься в кувшин, наполненный «рыжиками». Он обязательно пересчитает свое богатство, насытит душу немеркнущим солнечным блеском и, конечно, перепрячет клад где-нибудь в глубине леса, возле приметной кокоры.

Поднялся, осмотрелся еще раз: нет ли кого поблизости, и удивился — на старых липах в поле по-прежнему спокойно сидели косачи, но теперь, залитые восходящим солнцем, они скорее походили на сказочные изваяния из червонного золота, чем на живых птиц. Верхушки леса тоже были щедро залиты позолотой. «Раз косачи покойны — поблизости ни души», — смекнул Сволин и, отломив от дуба сухой сук, стал разрывать им дерн возле знакомого корневища.

Клад был на месте, и выкопать его не составило большого труда. Он снял походный мешок, поспешно сунул в него тяжеленный сосуд и, не завязывая мешок, торопливо подался в заполненный молодым липняком лог. Озирался затравленным зверем — не повстречать бы кого. Парабеллум поставил на боевой взвод и сунул в карман.

Тайными, одному ему известными тропами вышел он через Дальние поля к непроходимому Кузяшкиному болоту, там пересчитал свое богатство и захоронил его у старой искореженной во время грозы кондовой сосны. Разрыхленную землю притоптал и присыпал прошлогодней хвоей. И впервые за многие дни тяжких скитаний почувствовал необыкновенную легкость на душе, словно тяжкий камень свалился с его груди.

С облегчением полной грудью вобрал он в легкие воздух, который в эту пору в лесах вкуснее прохладного березового сока, покружился вокруг облюбованной им и изуродованной грозой сосны, усердно стал осенять свое чело двуперстым крестом. Над его головой приветливо шумел лес.

Весь день он скитался по лесу с намерением встретиться со Степаном, строил планы на жизнь. Случаем набрел на избушку лесника и затаился. Но напрасны были его опасения, избушка пустовала.

Лесничим до войны работал тоже бывший эскадронный рубака и большой нерадетель до колхозной жизни Тарас Мартемьянович Кустов. Жил Кустов по соседству с Крутоярами, в деревне Парамоны. Сколь помнил Сволин, Кустов держал лошадь и разъезжал по всей округе кумом королю. Умный и хитрый был этот человек: много видел и знал, но язык умел держать за зубами. Умел поучать людей, умел и выгоду для себя выкраивать из этого немалую.

На всех знакомых своих Кустов смотрел так же, как смотрит поп на церковную паству с амвона, щедро одаряющую своего благодетеля и заступника при всякой нужде. Знал об этом Дементий Сволин, но нужда гнала его в смертельные сети обирателя. «Не избежать мне его, — рассуждал он, взвешивая свое положение. — Сколь каши съедено из одного котла. Неужто не поймет, не снизойдет ко мне милостью да сочувствием. Авось добрым советом поможет, подскажет, надоумит». Дом Кустова стоял на отшибе деревни, к нему вплотную подступал лес. Окна его дома без устали рассматривали долинку неглубокой речушки Тарасихи, за которой голым крутым лбом торчала гора без травяного покрова, без единого кустика.

Близился вечер. Лесом, бережком Тарасихи и подошел Сволин к усадьбе Кустова. До войны семья Кустова была большой, и теперь Сволин побаивался заявиться туда врасплох: «На чьи-нибудь глаза кабы не напороться». Однако искать и выжидать Кустова около двора не пришлось. На самом берегу Тарасихи стояла его баня, возле которой он сам, своей персоной, возился с изгородью и одновременно, по субботнему делу, топил баню. «И впрямь в рубахе я был рожден!» — обрадовался Сволин предстоящей встрече с нужным ему человеком.

 

Глава пятая

Кустов не удивился появлению перед ним Сволина. Сказал при встрече как о само собой разумеющемся случае.

— Слышал, знаю. Надо сгинуть тебе и как можно скорей. — Сказал, как шилом в бычий пузырь ткнул. Сволин стоял перед ним, переминаясь с ноги на ногу. Чувствовал он себя довольно прескверно. Как и в былые годы, глядя на Кустова, он не мог погасить в себе омерзения к нему. Дивился на его приземистое и клешнистое, как у краба, сложение тела, перекатывал в горле нелестные суждения: «Выдал бог экого тельца — ни себе, ни людям!» И правда, внешность Кустова была непривлекательна. На его лице особое место занимали глаза, ядовито-желтые, стригущие, как у хищной птицы. Старческий голос его был раздражителен и звонок. Когда он говорил, то казалось, что кто-то третий стоит за его спиной и все время надоедливо, с вызовом бренчит столовой вилкой.

Выслушав Кустова, Сволин растерянно осведомился, не поднимая глаз:

— Куда мне деться-то теперя? Как присоветуешь? Ить вместе в служилых столько ходили…

— Я тебе не бюро справок, — сказал, как отрезал, Кустов. — У самого башка на плечах круглее моей. Думай, доходи мозгой-то.

— И то думал допрежь, как к тебе идти. Не хватает дум моих, чугунок на плечах-те, не башка…

— В том закавыка твоя, — назидательно сказал Кустов, — чем себя содержать будешь. Степан-то тоже по лесам шманается, мелким воровством по деревням еду себе промышляет. Встренул надысь его у лесной сторожки, одежонка хуже твоей — на веретене растрясешь.

— Где он теперя?

— Где ветер! Мне не докладал, куда стопы свои намеревался направить. Вольные вы с ним птахи. Добились своего ослобождения от всего.

— Я ить думал от вас, мужики, помощь себе поиметь, — дрогнувшим голосом пожаловался Сволин. — Неужто все от меня теперя спиной да боком, пятки свои показали? Неужто все старое забыто? А сколь добра поимели от меня…

— Так скажу тебе, Дементий Максимович, — собрался с мыслями Кустов. — Ежели откровенно говорить, есть у тебя средства — помогём премного. А у тебя они должны быть. Мир слухом полнится… В молодые годы шибко швырялся ты «рыжиками». Шиковал! В карты продул здешним мужикам великое множество. Знаю: ишо порядком оставил на черный день. Не крути башкой-то, о твоей жизни толкуем. Раскошелишься — поживешь, потянешь ишо, и Стёпка при тебе голову на плаху не положит. А так — как пить дать — скоро сгубится Степан. Молод, лют, неосмотрителен.

Чем больше он говорил, тем заметнее голос его креп, приобретал певучесть металла. Слушая его, Сволин долгим взглядом смотрел себе под ноги и пятерней рылся в бороде. Наконец, словно с собой размышляя, проговорил безнадежно упавшим голосом:

— За границу, подальше от Рассей надо уходить. Но как теперя быть? Стёпка по рукам и ногам связал… Вдвоем туда ходу не будет. Чует сердце: не будет.

Определенных планов побега за границу у Сволина не было, и говорил он теперь об этом то ли для успокоения своей совести, то ли для того, чтобы разжалобить своего бывшего сослуживца.

Кустов терпеливо выслушал его, воткнул топор в колодину, на которой затесывал колья. Полное равнодушия, ленивое лицо его побагровело, по-недоброму засверкали глаза.

— Значится: решил искать себе искупление за новое грехопадение души?

Как вор, врасплох схваченный за руку во время очередной кражи, Сволин побледнел и растерялся. Пошамкал дрожащими губами и еле внятно заговорил, с трудом выталкивая из глотки слова:

— Ненависти к Советской власти я не носил на острие ножа… Ну, барабошился по первоначалу. Все же так. Рази сразу протрезвеешь башкой после такой встряски? Устои мира рушились, а мы тут при чем? Мы — раки. Прорвало пруд, ушла вода, а мы остались. Только в том и вина наша — щупальцами малость барабошились. На мели.

Узкими и холодными щелками глаз Кустов яростно вонзился в белесые мятущиеся глаза Сволина.

— Во-во! Жил, значит, с Советами душа в душу, в одной упряжке вытянул и гражданскую, и эту войну. Гляжу на тебя, Дементий Максимович, и не узнаю: ангел во плоти перед моими глазами, а не наш бывший эскадронный. Али заговорил ты не так, али не так я тебя понял? Ну, да ладно, о другом надо говорить — не судья я тебе. В другом месте исповедуешься.

И вдруг, словно отпрянув от навязчивой дремы, Кустов в упор спросил:

— О какой это загранице ты толки повел? Куда тебе с грыжей! За две тыщи верст до границы схватит тебя НКВД или солдатня. Мой совет: привяжись бородой к своим местам и не дыши, с землей сровняйся… Ну, а раз капитал имеешь, станем помогать. Я все при лесничестве состою, лошадь всегда под рукой. Большую помощь могу оказать. В лесничестве дела мои неспешные, сам знаешь. И вот еще какую штуку открою: за Кузяшкиным болотом самое безлюдное и глухое место в нашей округе. Сплошь волчьи урочища там, сам знаешь. Со стороны Крутояр и Парамонов по лету болото это непроходимое. Вам это — на руку. За тем болотом, случалось мне бывать, усгорские елани там свое начало берут. Леса и лога там жуткие. Ха-ароший лес, глухой. А взять его нет возможностев из-за крутых логов да болот. Скажу и такую штуку: во времена гражданской войны там укрывались дезертиры. Поначалу — красные, посля — белые. Бункера да землянки там до сих пор в сохранности. Проникнешь в них, и бомбой вас не выковырнут. Опять же, о местах тех теперя никто не знает, окромя меня. Много ли стариков-те осталось.

От таких разговоров тоскливое и угрюмое сердце Сволина отмякло и шибче начало стучать о ребра. Ему приятно было сознавать, что такой туз, как Кустов, разоткровенничался. Однако было ясно и то, что его словообилие распалило влечение к легкой наживе, запах которой он учуял в появлении Сволина. Но и Сволину ничего не оставалось делать: «Жизня дороже золота, что уж тут!».

Как торгаш, за душой которого нет ни опыта, ни смекалки, пришелец приступил к сделке.

— Теперя — половина сентября, Тарас Мартемьянович. Через месяц упадет снег, а по снегу не выйдешь к людям за едой или одежонкой какой… В нашем распоряжении всего две-три недели. И закопаться надо успеть, и запас сообразить. Улавливаешь?

Кустов неожиданно с силой хлопнул Сволина по плечу, обнажив при этом редкие и желтые, как у ондатры, зубы. И глаза его по-рачьи вылупились из орбит.

— Одежонку — шубы, валенки, белье, рубахи, постели — вовремя доставлю. Провизию, струмент какой… Пуда два солонины — лосятины хошь счас отвалю, мешка два крупчатки, картошки. К Потехину за медом могу нагрянуть. Договоримся. Но, мил-друг, добро за добро. Из рук в руки. Только так!

Сволин запереминался, веки над глазами его задергались от нервного тика. Убрал руку с изгороди, захрустел пальцами рук, поглядел в небо, в землю и протянул Кустову пятерню. Проронил враз изменившимся голосом:

— Буди как мало-мало устроимся, Степку к тебе пришлю. Совет держать будем.

Кустов опять урезонил его:

— Этого делать не моги. Засыплется твой Степка — твоя башка под топор пойдет. Молод, бесшабашен. Случится нужда, так лучше сам наведайся до снега. И помни: не тот твой друг, кто мягко стелет, а тот, кто за ошибки уши дерет. Ну, руку твою… И, как говорится, милости прошу на нашу лапшу.

 

Глава шестая

Степан не заявлялся в избушку на пасеке, обед на столе стоял нетронутым. Жадно проглотив еду, Сволин, не раздеваясь, свалился на верстаке и сразу заснул. С рассветом старый волк ушел в лес.

И так четыре дня кряду лишь на ночь Сволин приходил в избушку на пасеке. Степан все не заявлялся, и это вконец издергало старика. «Уж не попался ли где с поличным? И воровать надо умеючи».

На пятый день он вышел из пасеки часа за три до рассвета: не было покоя на душе от сказанных Кустовым слов, да и разве можно будет наверстать упущенное время? Глухие места за гиблым Кузяшкиным болотом снились ему по ночам, распаляли дух. Великой оказалась притягательная сила тех мест для Сволина: всем существом устремился он к ним.

Отмахав добрую дюжину верст, уперся он, наконец, в Кузяшкино болото и зашагал на полдень. По полусгнившим лесинам и кочкам, по корневищам упавших деревьев перебрался он за болото, и неописуемый восторг охватил его: глазам предстали девственные высоченные леса, куда не проникала нога лесоруба. Глубоченные лога, прорезающие эти леса, были настолько неприветливы и глухи, что Сволин по первоначалу даже оробел, не решился осматривать их. На дне некоторых из них серебром вызванивали родниковые ключи. И кругом — дикие заросли малинника, шиповника, черемух.

До темноты бродил он по глухим буеракам, в лохмотья рвал и без того повидавшую виды одежонку свою. И руки, и лицо расцарапал в кровь. Но не было похоже, что где-то тут есть жилье дезертиров двадцатых годов. Зато чувствовал он себя в этой глухомани раскованно. «Как у Христа за пазухой».

Для ночлега выбрал место на бугре под старыми разлапистыми елями. Распалил костерок, перекусил и устроил постель на пихтовом лапнике. Ночью то и дело просыпался и подкармливал костерок заготовленными с вечера сухими сучьями, и опять забывался сном. Спал чутко, постоянно вздрагивал от холода и тревоги. Все казалось: слышится чье-то сдерживаемое дыхание в темноте и даже треск сучьев.

На рассвете дым потянул к болоту и слился с туманом; нагоревшие за ночь угли источали жар. Сволин переместил костер, размел угли и золу, набросал на горячую землю лапника, улегся и сразу уснул крепко и и сладко.

Однако хруст веток где-то сбоку и рядом пружиной подбросил его сердце. Открыв глаза, он обезумел: над ним с топором в руках стоял такой же бородач, как и он сам. Одним рывком старик вскочил на ноги и потянул руку в карман, но узнал в случайном пришельце Степана, и ноги его подкосились.

— Степа! Сынок! — проговорил и не услышал своего голоса.

— Узнал-таки? — бросив топор, сказал Степан. — Вот и повстречались два осла у водопоя! Лобзаться, надеюсь, не будем?

— Садись, Степа, — умиротворенно проронил старик, услужливо уступая место у костра. — Может, поесть хочешь?

— Я всю дорогу есть хочу, — признался Степан. — А ты какими судьбами здесь?

— Длинная это история, сынок. Оставим ее на опосля. А ежели говорить коротко: с немцами нечистая сила спутала меня.

— Вот и моя история не из коротких, — сказал Степан. — Я ведь, отец, с мая тут обитаюсь.

— Кормишься чем? — развязывая мешок, осведомился старик.

— Летом о еде какая забота: люди в поле, а я — по сараям да по погребам…

Сволин шумно и длинно вздохнул:

— Этак можно худо кончить. Выследит народ — прибьет как собаку, али милиции донесет. Изловят али подстрелят как рябчика.

— Все одно… — безнадежно махнул рукой Степан. Присел рядом с отцом. — Днем раньше, днем позже… Суть одна — каюк, крышка, амба!

— Быстро кадишь, святых зачадишь, — остановил его отец. — Чо ето ты вперед батьки в пекло лезешь? Ты, сказывают, с фронта тягу дал? Потехин баял…

— Нервишки, батя, не выдержали, — чистосердечно признался Степан. — Особо, когда танки нас утюжить начали… Ведь никого, считай, из наших в живых не осталось. Иной бы на моем месте в плен чесанул или застрелился, а я — от беды подале. Жить хотелось.

— Ну-ну! Жить-то кому неохота… Ежели ты не схотел драться за Советы — одна статья, а ежели смалодушничал — тут счет особый, и мера особая. В роду Сволиных трусов не было.

— А ты чё набедовал?

— Потом, Степа. Все — потом. Часу у нас с тобой на это хватит — вся зима впереди наша. Та-а-ак! Значится, с фронту сбег? Я так сужу: за коммунистов душу богу отдавать — на свет не надо родиться. Они от дня рождения супротив бога и народа идут.

Говоря так, старик изучающе глядел на сына, ловил в глазах его нужные искорки.

Помолчали. Укладывая остатки еды в мешок, Сволин рассказывал:

— Меня Кустов надоумил сходить сюды. Он все ишо лесничим робит. Помогать обещал. Шибко хорошо говорил. Связь велел поддерживать с ним. Бает, здесь должны быть в сохранности бетонные блиндажи, дезертиры в двадцатых понастроили.

— Был я в них, — как о самом рядовом и второстепенном сообщил Степан. — Ничего. Хитро прятались отщепенцы.

И вдруг неожиданно оживился:

— Значит, и ты, батя, в компаньоны мне угодил? Вот тебе и судьба-злодейка, вот тебе и — накося! А чё это Кустов перед тобой лебяжьим пушком стелется? Чем задобрил его?

Старик пропустил вопросы сына мимо ушей. Степан понял его и не стал терзать расспросами. Глядя на березки и осинки, обагренные осенним золотом и высвеченные светом костра, он заговорил неизвестно зачем и для кого:

— Роняет лес багряный свой убор, и страждут озими от бешеной забавы… — И отцу:

— Чудные слова выкопал в памяти. Светло душе от них.

Первую ночь, укладываясь вместе спать под елями, беглецы долго говорили, каждый о себе, о своем пережитом. Когда Сволин-отец уже проваливался в сон, Степан спросил его:

— Когда «оттуда» выбирался, какими думами жил ты, батя?

— Что думал? — позевывая, отозвался старик. — Проклял всех и себя — тоже. Ежели бы не закавыка одна, не лежал бы я теперя с тобой. Спи!

Ночью страшные кошмары терзали Степана, он кричал во сне что-то невнятное и страшное и сильно размахивал руками. Старик растряс его, велел подняться и постоять малость, оклематься от наваждения. Степан послушно поднялся. Потом долго сидел на лапнике и тер глаза. Вполголоса рассказывал:

— Опять немецкие танки утюжили нас в траншеях. Как и тогда. Пулеметы, сорокапятки — все в землю вдавили. Солдат на гусеницы наматывало… Наша артиллерия по позиции ударила. Танки горели, и мясом горелым пахло. Меня ведь тогда взрывной волной назад в траншею отбросило, и память совсем отшибло. Когда вместе с ранеными на машине везли в Воронеж, сказывали потом, все кричал да бежать порывался…

Вход в дезертирское убежище находился в полусотне шагов от места привала, где Сволины встретились после долгой разлуки. Но убежище это можно было обнаружить лишь в том случае, если окажешься в непосредственной близости с ним со стороны родника, продравшись через густые заросли шиповника среди каменистых осыпей. Он был надежно скрыт каменными глыбами так, что с любой стороны виделись лишь серые камни и кусты.

Но вход этот оказался настолько мал и тесен, что старик поначалу хотел было отказаться вползать в него за сыном. Но дальше, сразу за входом, лабиринт оказался довольно просторным и скоро уперся в толстую, обитую оцинкованным железом дверь, которая открывалась наружу со страшным скрежетом.

Когда отец и сын вошли внутрь, Степан запалил берестяной факел и отец остолбенел от изумления: так поразился увиденным. Со знанием дела сооруженное убежище хорошо сохранилось, являло собой просторное помещение этак человек на двадцать вместимостью. В углу пола большого отсека была оборудована колодина с проточной водой родника в полуметре от уровня пола.

— Тут тебе стирайся и мясо храни, — по-хозяйски смекнул Сволин-отец, рассматривая нехитрое устройство в полу подземелья. С великим любопытством старик совался из угла в угол, дивился на столь добротную работу, расхваливал усердие своих предшественников.

— Толково продумано, — соглашался с ним Степан. — Надолго строено, надежно. Все удобства предусмотрены.

Между делом старик размышлял: «Золото перепрячу до снега, перенесу его поближе к убежищу, чтобы всегда под рукой было». Вслух же сказал:

— Тут, Степа, царствие небесное можно сотворить. То бишь: наготуем дров, печь отремонтируем, запасемся продуктами, одежой. Лежанки добрые смастерим, стол, стулья…

Степан распахнул тяжелую, тоже обитую железом дверь внутри отсека, и факел в его руке осветил небольшое, но уютное помещение, посередине которого стоял почти истлевший от влаги когда-то грубо сколоченный из осиновых плах стол, по ту и другую стороны которого чернели деревянные лежанки. У противоположной стены — кирпичная печь с толстой, побуревшей от слоя ржавчины плитой с набором кружков посередине.

Когда осмотр подземелья был закончен и затворники выбрались на дневной свет, старик заметил:

— Начнем, Степа, с печурки и освещения. Кирпич, лампы и карасин — в первую голову. Этим и займешься. По округе тракторов тьма, сколь хошь бери карасину. К Кустову завернешь, обрисуешь ему всю обстановку нашу. С обещанным пусть поторопится. А я с платой не постою. Так ему и доложишь. Спроси, когда ждать его. Встренем на еланях под черемухами возле топографической вышки. Лучше пусть до солнышка выезжает. Кирпичей натаскаем из того же Оскола. Немного потребуется. Трубу наруже наростим дуплом старой березы. Мало ли кто натакается: ни дать, ни взять — пень дымится. Кому какое дело до пня!

— Я займусь лежанками, столом, вход переделаю. Хитрее можно смастерить, — словоохотливо продолжал высказывать свои соображения старик. — Дров много потребуется, сушить надо келью нашу. Во всем поспешать надо, Степа. Падут снега — голову не высунешь, охотники везде пойдут шнырять. Прямком до Крутояр тут рукой подать.

Это было сказано для Степана, сам же Дементий Сволин думал про себя: «Какие теперь охотники, когда все мужики на войне».

С обещанным грузом Кустов прибыл через неделю после посещения его Степаном, как и было обговорено с ним. Вдобавок ко всему он привез новенькое двуствольное ружье и шестнадцать начиненных патронов. Расчет получил с задатком и сразу смягчился душой, заюлил языком своим, засверкал масляными глазами. Принимая «рыжики», засмущался, как девица при посещении сватов. И топоры, и лопаты, и обещанную одежонку, и съестные припасы — всего привез лесник Кустов с избытком, всего расстарался в срок. Шубы и валенки еще обещал раздобыть до первого снега, и иконку.

Отремонтированная стариком печь с первой пробной топки произвела хорошее впечатление на скрытников. Теперь Сволин-старший интенсивно топил ее по вечерам, чтобы хорошенько просушить убежище, изжить стойко державшийся в нем запах гнили.

Дружно, не покладая рук своих, работали отец и сын. Вдвоем они удивительно скоро наготовили дров из сухостоя и до отказа заполнили ими большой отсек подземелья. Старик скоро понял, что запасов дров у него до весны не хватит, настоял на сооружении у входа бревенчатого навеса. Хлопоты с навесом заняли более двух недель — кряжи заготавливали на отшибе леса. Зато получился навес что надо: на четырех толстенных пихтовых столбах распластался он, нависнув над входом. Сложнее оказалось маскировать навес. Но не тот воробей Сволин-старик, чтобы его обвели на мякине. Все предусмотрел, ко всему прикоснулся — для себя строил, надолго.

По окончании работы старик долго восторгался, расхваливал свой ум, и не напрасно: было естественное продолжение горы над родником, а вход не было видно ни при какой погоде.

Под навесом, в противоположном от убежища косогоре, они вкопали небольшую, но довольно жаркую и оттого уютную баню. Степан принес с поля железную бочку, и она заменила печь. Земляная баня стойко держала жар и была почти безугарной.

Все шло своим чередом, как и предвидел Дементий Сволин. Но…

Когда все хлопоты, связанные с зимовьем, были закончены, старик стал надоедливо молить бога скорее скрыть под снегом следы человеческого пребывания за Кузяшкиным болотом. Но снега все не было и не было. Крепкие заморозки держались на земле почти весь декабрь. Кузяшкино болото, непроходимое летом, накрепко сковали морозы. Земля на нем гудела и трескалась, как в великое засушье. Такое непредвиденное обстоятельство сильнее всего вынуждало старика беспокоиться. Только что схлынувшие было тревоги вновь наводнили все его существо, лишили сна и аппетита. По нескольку раз в день он выбирался из норы, отходил подальше и придирчиво рассматривал свое логово, но придраться было не к чему.

И стол, и лежанки, и камни, и даже ковры из лык, которыми были покрыты полы в убежище, все смастерил старик по своему усмотрению, и теперь был доволен своей хозяйской расторопностью. Но… не было снега.

Степан же все эти дни отлеживался с закинутыми за голову руками, то ли думал о чем-то упущенном и важном, то ли тосковал по настоящей жизни. Поднимался с лежанки он лишь тогда, когда отец предлагал поесть. И каждый раз странно и дико хохотал он, когда отец осенялся крестом и клал низкие поклоны распятому Христу, утвердившемуся в правом верхнем углу каморки. И — радовался, когда отец не на шутку сердился на него за дикий смех.

Наконец, уснула земля под белым, безукоризненно чистым пологом зимы. Мертвая белизна надежным слоем покрыла Кузяшкино строптивое болото, скрыла звериные тропы в чащобах, а вместе с ними и беспокойство Дементия Максимовича Сволина.

Покойно и не тесно, как будто бы двум родным людям в одной берлоге, отгородившей стеной большую жизнь. Жизнь с беспокойствами и утратами, с радостями и ожиданиями.

 

Глава седьмая

От природы Сволин был мужичонкой хлопотливым и скаредным. За всю свою жизнь не помнил он случая, чтобы день-два просидел без дела, предвещавшего ему хоть малую наживу или чью-то похвалу, не помнил он случая, чтобы кто-то когда-то обсчитал его по забывчивости или халатности своей. Все свободное время умел он переделывать на деньги, умел и прикидываться неимущим, хотя за душой держал нескудеющий капитал.

Вот и теперь, когда отец и сын погрузились в долгую зимнюю «спячку», старик не сидел сложа руки: штопал одежонку, чинил обувь, из заготовленных лык плел пестери, бродни, лапти и ковры. То принимался вытесывать топорища, долбить корытца или гнуть коромысла. И все сожалел, что не договорился с Кустовым насчет сбыта своих поделок.

Степан же отлеживался, погрузившись в долгие беспросветные думы. Иногда он часами наблюдал за хлопотами отца, расспрашивал его о том, о сем. Сам же рассказывать не любил. Еще в первые дни своей «спячки» старик выстругал из осины дощечку, прикрепил ее к стене и велел сыну засечками вести счет прожитым в подземелье дням, чтобы не просидеть во мраке праздники Христовы. Это поручение отца Степан выполнял аккуратно, с интересом. Его молчание первое время не раздражало отца, и, казалось, он свыкся с ним. Но вот как-то за едой старик спросил:

— Не о Клашке ли тяготеешь в думах своих?

Степан ответил не сразу и не совсем определенно:

— По жизни тужу.

— Думать в нашем положеньице — грех великий на душу напущать, — заметил старик. — До самоубивства можно дойти али с ума спятить. Иное дело — голова пустая, а руки на брюхо робят. Тело человека, оно ведь для работы сотворено, а не для того, штобы каждодневно пролеживать его да о бабах сохнуть. Бабы на услажденье даны человеку. Это верно! А когда глубже в корень посмотришь — Кузяшкиным гнилым болотом от них разит. Чтоб их нелегкая убрала с моих глаз! Все беды от них.

Степан с ухмылочкой сказал:

— А сам не бобылем прожил!

— Прожил не бобылем, — согласился отец. — Планы на жись великие строил, вот и держался за бабу. В хозяйском деле как без бабы-то? Без бабы да без бога — не до порога.

— Я вот о чем думаю, батя, — открылся Степан. — Залежался, засиделся я тут. Осточертело, все. Легче смерть принять, чем гнить тут в подземельи…

Отец на полуслове прервал его:

— Вот как он разговорился! Его кормят, поят за так себе, укрывают, то бишь время для жизни выгораживают, а он расплелся, как старый лапоть. Тьфу! Срамотно слушать!

— Не жизнь придумали, — упрямился Степан, — пожизненную каторгу. Вот что! Глаза бы мои не глядели на все это!

Старик едко смотрел на сына, словно не узнавая его.

— Гликось, умник нашелся! Мудрец объявился! Рано взбеленился, сынок. К добру ли? Ну, мудри, мудри!..

— Не мудрю я, батя, а только совесть начинает покусывать болячку. Муторно на душе и все тут. За подлость свою муторно.

— Тогда на кой ляд драпанул с фронта? — повысил голос старик. — Шел бы под пули, кричал бы себе «уря!» Может, теперя и косточки бы твои плесенью подернулись. А то, глядишь, жив и здоров, и мясцо даровое потребляешь, и воздух пьешь… Разуй глаза-те маленько, оклемайся! Слышишь ты! Пойми: не век сидеть здесь будем. Придумаем что-нибудь.

Степан подошел и опустился рядом с отцом на топчан.

— Вот слушал я тебя, батя, и думал: шибко интересно в жизни получается. От мудреца родится глупец, а сын глупца вырастает мудрым человеком. Почему так нескладно все придумано? И еще подумал: утомительно жить среди людей, у которых на совести ни пылинки. И еще: чем горластее человек, тем поганее его совесть…

Слушая сына, Дементий Максимович размеренно покачивал головой, не решаясь что-либо возразить или переспросить. Однако для себя отметил: много неясного появилось в голове сына. Не опасно ли жить рядом с ним?

Помолчали.

После ужина отец заговорил:

— То скажу тебе, Степан: в природе всегда идет борьба. Испокон веку сильный пожирает слабого, хошь это зверь, хошь — человек. Владыка тот, кто сильнее да чей зуб острее. В нашем, людском житие тот пан, у кого мошна толще. Тот и властью правит, кто рабов в острастке содержит…

— Уж не в рабовладельцы ли метишь?

— Был бы, ежели не Советы…

Степан не вставил меж этих отцовских слов своих рогатин, и старик сменил тему разговора отвлеченными суждениями о жизни. Как и в давние времена, ему хотелось «перелицевать» сына на свой, нужный ему лад. Хотелось, чтобы Степан ни в чем не противился ему, и если не желает в ином разговоре разделить его суждения, то хотя бы не вклинивался со своими «рогатинами» да угрозами, упадком духа своего не навязывал бы уныние старому человеку. Он успокоительным тоном говорил:

— Подожди, Степа, доживем до весны — вся прелесть жизни будет наша. Местечко тут — чистый рай. Благодать! Птички защебечут, и травка всякая зацветет. Вечерами соловьи такие мазурки выдадут — закачаешься. Все — отрада душе, успокоение. А без баб перебьемся. Ну их к лешаку! Толкую тебе: займи руки, коли душа в уныние впала.

Степан страдальчески признался:

— Мне бы теперь хорошую книгу. Такую бы книгу, чтобы свет душе наступил от ее прочтения. А ведь есть такие книги! Есть! Вот ты уел меня за побег с фронта. Я ведь это, батя, не из подлости сделал, а от темноты душевной. Сердце зашлось от страха, а когда оклемался — поздно было поправить свою оказию. В том и вина моя. Думал: не уйти с того поля, а жить шибко хотелось. Ради дочек своих пожить хотелось. Зачем я им мертвый-то? Доведись мне узнать, что вина моя может быть прощена, гору сверну, жизни не пощажу, а человеком стану…

— Ха-ха-ха! — заклекотал старик. — Из головы выбрось такое! Что дезертир, что изменник — один чертополох в поле, одна полова при молотьбе. Вот о книге ты начал… Читал я псалтырь — славная книга! Там все про земное житие толкуется здраво. Вот бы тебе псалтырь-то… Псалтырь — псалтырем, а, сказывают, самая главная книга создана монахами, и ей полтыщи лет. Библией называется. Так в этой библии даже кончина века предсказана. Теперь все в жизни идет как раз по тем святым писаниям. Вот оно что! Такая книга должна быть у ворожеи Дарьи Доромидонтовны. Да! А ведь схожу я к ней, схожу…

— Бред несешь, батя, — сплюнул Степан. — Библия — свод ереси затворников из монастырей Ерусалима. До войны видел я библию у Сворыгиных.

— «Видел», — передразнил старик. — Не видеть, а заучивать надо, и лучше — на сон грядущий по страничке.

Степану не хотелось разжигать новую ссору с отцом, однако сдержаться не смог.

— Учиться у библии нечему. О том ли я думаю.

Старик скреб в бороде и недобрыми глазами смотрел на сына, дерзнувшего говорить ему такое, от чего кожу на спине заподирал мороз. Постучал пальцем по столу:

— Ишо в молодые годы в тебя, бес вселился, заметил я это. Думал: войдешь в годы, образумишься, притрешься. А ты, погликось, богохульником и остался! Того понять не могешь: всё к нам, смертным, от бога идет и с его помощью — и еда, и жена, и свет небесный…

Степан хлопнул себя по лбу и, свесив ноги с топчана, не замедлил вставить «рогатинку»:

— Там велик бог, где и сам не плох! Он ведь, бог-то, прячется от людей почему?- — совесть его перед людьми не чиста. Наобещать наобещал много, а дать ничего не смог. Бес, тот откровеннее, не злопамятен и характером весел. Вроде шута по земле колесит… Сказывают, бог сотворил человека и сказал: «Живи!» Живет человек год, живет другой, но чувствует — не хватает ему в жизни чего-то. И от этого «чего-то» никакая работа не идет ему на ум. Тогда бог сотворил для него подругу жизни — женщину — и поставил ее на всеобщее обозрение — вдруг какой изъян объявится. Все святые были на смотринах, и все сказали: «Хороша!» А бес был куда откровеннее. Он осмотрел новое богово создание и сразу всем открыл глаза, сказал: «Хороша-то хороша, но замок надо сменить, а то любой ключ подходит».

— Замолчь, богохульник! — Лицо старика стало багровым, побелевшие губы дрожали. — Умник выискался! Может, оттого я и понять себя не могу, что библию одолеть не пришлось. Может, оттого меня и жизнь невзлюбила. А он надо мной же зубы моет. О том теперя думать буду: уживемся ли в одной-то норе? Вера в нас разная.

— Хо-хо! — издевательски рокотал Степан, рассматривая свод потолка. Внезапно поднялся он с топчана и, забросив руки за спину, стал расхаживать туда-сюда. Потом сел на прежнее место, заговорил, ни к кому не обращаясь, как по писаному:

— То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть…

— На что ты намекаешь? Что так распаляешься? — допытывался старик, и в голосе его чувствовалась перемена. Но Степан промолчал.

Когда перебранка между ними затихала, они молчали недели по две, каждый старался отсиживаться в своем углу. И после двух недель молчания примирение не наступало, но затворники, вконец утомленные, вполне довольствовались и временным перемирием. Первым нарушил молчание отец. Он завел разговор, но уже о другом, далекими путями обходя конфликтную тему, надеясь, что ссора не повторится. Его все надоедливее терзало желание уединиться и пересчитать деньги, которые теперь хранились в трех метрах от входа в убежище, но он и в мыслях не мог допустить, чтобы его богатство увидел сын. Он терпеливо ждал весны, чтобы можно было отправить сына подальше от норы, например в Усгору — районный центр. Мало ли заделий!

Когда между ними наступало перемирие, Степан обычно повторял одно и то же:

— Больше одной зимы здесь не останусь. Лучше — смерть, чем прозябать так.

Однажды после таких разговоров старик выложил на стол паспорта неизвестных ему людей, которые постоянно не давали ему покоя.

— Вот, глянь… Рази что рожи тут не наши. Может, попытаться заменить эти карточки. Посля — тягу дать, в Сибирь например. Там — тайга без конца и края, не всяк проходимец на примете. Лес-то, что город, укроет и накормит. Есть же, поди, в Усгоре порядочный фотограф. За плату он подберет любую карточку. Ежели шибко бородаты есть у него на снимках — надо взять. Борода, она что лес, все прячет. Старик и все тут.

Долго и внимательно Степан рассматривал чужие документы, наконец вернул их отцу. Сказал:

— Попытка — не пытка, попробовать можно. А из этой ямы надо выбираться. Не могу я дольше… — И опять надолго замолчал.

— Степа, — не выдержал наконец его загадочного молчания старик. — Почто все молчишь? Што потерял там, на потолке-то?

— Не мешай! — остановил его Степан. — Слушаю я.

Старик забеспокоился, заметался. Тоже стал прислушиваться к посторонним звукам, но ничего не услышал. Подсел к Степану. Тот, повременив, признался:

— Какая прелесть! Один раз услышал «Спящую красавицу», а, гляди ты, на всю жизнь хватит… По памяти все время слушаю.

Отец ничего не понял из сказанного Степаном, кашлянул в бороду, перекрестился на распятого Христа, спросил осторожно:

— Спящая красавица, говоришь? Кто это? Не твоя ли Клаша? Она голая-то, наверно, куколка, а не баба. Вкуснее всех в нашей-то округе? Не изроблена ишо, не издергана. Одна ли живет-то? Все молчишь? Поди, из любопытства хоть издали посмотрел на нее? Ой, посмотрел!

Степан шумно вздохнул:

— Посмотрел. А что проку от того посмотрения? Не открылся ей.

— Ну и как?

— Что «как»? Вкалывает в колхозе хлеще всякого мужика и дочек моих растит, и кажись, меня ждет. Бабы такие — долго добро помнят. Не то что наш брат.

Про себя же Степан думал: «На задворках от дома живу, а Клашу не осмелюсь обласкать. Не мужик я — баба рязанская!»

…За последнюю зиму Степан лучше узнал отца, чем за все свои в Крутоярах. Если раскрыть книгу жизни Дементия Максимовича Сволина, можно поперхнуться от удивления: как бурлак груженую барку, волок он свою судьбину с первых дней Октябрьской революции. Не судьба определяла его жизненный путь, а сам он гнул из нее и дуги и коромысла, втискивал ее как кусок неподатливого холодного железа в стальную оправу. Не помышлял о том, что оправа эта может не выдержать перегрузки. И она не выдержала, дала сквозную трещину, но он все еще старался не замечать ее.

В восемнадцатом, зимой, когда в Крутояры вошли войска генерала Гайды и объявили мобилизацию, одним из первых Сволин подался в штаб атамана в Усгоре. Едва сдерживая в поводьях, подвел он тогда к атаману двух красавцев-жеребцов, чистых кровей орловских рысаков. С понятием отнесся атаман к кулацкому сынку Дементию Сволину: миловал его офицерским чином и оставил при своем штабе.

Доводилось Дементию Сволину самолично рубить «красненьких» под Пермью и Екатеринбургом, под Курганом и Омском, в лесах Тобольска и в степях Забайкалья. Беспощаден и проворен был он. Ненависть к большевикам сыпалась из него, как порох из переполненной пороховницы. Молодой, лютый, смекалистый, был он скоро замечен военным начальством и произведен эскадронным. Пятьсот сабель встало под его начало. Лихо летал он по окровавленной земле, гнездо отцовское на Урале отстаивал за семьдесят «рыжиков» в месяц. Да не отстоял. И с помощью тех же «рыжиков» хитрым путем выкупил себе право на жизнь в Крутоярах.

Хмуро, неприветливо смотрел Дементий Максимович на жизнь колхозную; о вступлении в колхоз не хотел и слушать. Так, единоличным хозяйством, всю жизнь свою колотился, как козел об ясли.

Мало рассказывал теперь о себе старик Сволин. Как и Степан, он ждал прихода весны, а она не торопилась в уральские леса.

 

Глава восьмая

Напрасно Дементий Максимович принуждал сына найти себе занятие, чтобы заглушить упадок духа, выбрал он дело по своей душе сам. Занялся — и все ножи враз перепортил, но отец ни единым словом не осадил его. Лестно было отцу смотреть на плоды труда взрослого сына. Из обыкновенного ольхового или липового чурака под его руками рождались или непонятные чудовища, или лесные звери большой схожести. Особенно податливо шла у него работа, когда он резал фигурки медведей. Старик старался не занимать нож — последний остался, — мол, пусть хоть такое занятие малость отвлечет его.

Видел Дементий Максимович в увлечениях сына и материальную выгоду. «Ежели штуковины эти вынести на базар, немалые деньги выручить можно. По весне пусть сходит в Усгору, купит что требуется для рукоделья. Может, и эти поделки свои сумеет продать. Ходко пойдут, не то что мои топорища или коромысла».

Нарезав добрую дюжину зверей лесных, Степан принялся вырезать шахматные фигурки. Старик смотрел на это его новое занятие недоброжелательно. Сердился и недоумевал — зачем такую мелочь режет? Мол, что тебе от них проку? А Степан отвечал на вопросы:

— Научу тебя играть в шахматы и будем сражаться за своих королей. За самодержца ты будешь биться, знаю. И убьем, глядишь, время в этом подземном каземате.

— Чем бы дитя ни тешилось… — ворчал отец и шел на уступки.

А между тем, время шло. Весна настойчиво подавала свои знаки капелью под навесом.

О том, что весна уже не за горами, говорил и календарь — обыкновенная осиновая доска, на которой каждодневно делались засечки Степаном. Теперь этих засечек наковыряно было уже больше сотни.

Когда начались морозные утренники, сковывающие размягченный снег, Сволин-старший тоже потерял покой: лосем носился он по болоту, срезал ивовые прутья-однолетки или сидел на припеке возле норы. Жадно вдыхал запахи тающих снегов и разомлевшей под солнцем хвои, плел из прутьев корзины, хлебные чаши, пестери, морды.

Случилось, в предобеденную пору перед убежищем на вершину пихты уселся ворон, уставился в старика черными дробинами глаз, нахохлился и закричал, защелкал во всю мощь своих легких:

— Тэк! Тэк! Тэк!

Враз выстуженный оторопью старик схватил полено и неумело швырнул его в ворона.

— Пшел отсель, тварь черномазая!

Ворон тяжело снялся и низко пролетел над убежищем, издавая зловещий свист крыльями. Чтобы не слышать этот свист, старик заткнул уши пальцами, да так и дрожал минуты две с полуоткрытым ртом.

Пронаблюдав эту сцену, Степан хохотал долго и надсадно, до колик в животе.

— Будет теперь у тебя, батя, занятий, — говорил он с вызовом на очередную ссору. — Лес большой, ворон тут несметное множество. Гоняй знай. Потеха!

— Оболтус, перестань зубы-те мыть, — сердился старик. — Беду он нам кличет. Зловещая птица, зло и вещала. Ишь где заорал — над самой моей головой. Чё, елок ему мало? В народе как говорится: ворон каркнет на церкви — к покойнику на селе, каркнет на избе — к покойнику во дворе. Уж, как это водится, через который двор ворон пролетит да каркнет, там и покойника жди. На мою это голову. Знамо! А он: «Гы-гы!» Тут не до смеху!

Прошло немало дней, но ворон не выходил из головы Дементия Максимовича. Мрачными думами извел он вконец и себя и Степана.

— Непременно, Степа, кто-нибудь выследил нас тут, — беспокоился старик. — Ворон за так себе не закричит. Дурную весть подал он нам. Или уходить надо, или что-то другое след предпринять. Так сидеть нельзя. Чую: погибель наша идет. Неужто Кустов продал нас, а?

Степан отозвался с явной насмешкой:

— Уморил ты меня, батя. Ворон — птица вольная, где облюбует место, там и усядется, и кричать будет всем: «Вставайте, проснитесь! Весна пришла!»

Слушая сына, старик сердился еще пуще, и руки его дрожали, как у паралитика. И сон не шел к нему, и еда не интересовала.

То, что пришла весна, нельзя не заметить. По утрам звонкую прозрачную тишину леса весело простреливала длинная очередь неугомонного лесного доктора — дятла. В ответ ему из глубины леса неслась такая же пальба. Как на переднем крае обороны два дежурных пулеметчика в час затишья, перестреливались эти дятлы.

Давно исчезли гости севера снегири и свиристели; по стволам деревьев сновали вверх и вниз крохотные шустрые птахи, выискивая малоприметную живность; беспокойно трещали сороки, отстраивая в потайных местах гнезда; со стороны поля по утрам доносилось булькающее воркование глухарей, справляющих свадебный ритуал, и долгое, протяжное щелканье горлинки.

Лес проснулся, посвежел. Величавым и восторженным был гуд столетних сосен под животворными лучами апрельского солнца.

По утрам по крепкому насту Степан уходил далеко от своего логова, делал подсечку на березах, пил хрустящий на зубах сладкий березовый сок, нацеживал его в звонкое ведро и нес отцу.

Когда потухло отзимье после обильных дождей, лес преобразился окончательно, стоял словно вымытый под душем, веселым приветливым шумом переполнился до отказа. Теплое, ласковое солнце прогревало землю не только на припеках, но и в лесистых ложбинах. Чуть заметные зимой, почки берез набухли и однажды ночью проклюнулись дружно и яростно маленькими клейкими листочками. И не было им дела до того, что еще возможно нагрянут холода, что и сейчас в лесных трущобах толстенным слоем лежит затвердевший снег. Отошли подснежники, и лесные поляны под баюкающие песни теплых ветров стали одеваться в прозрачную зелень.

Каждый день после лесных прогулок Степан возвращался с новыми трофеями. То он приносил полную шапку еловых ягод, то крупные желтые луковицы вкусных саранок. Добрался он и до поля. По полнехонькой корзине принашивал пестиков, как называют на Урале полевой хвощ. На лесных полянах он выискивал кислицу — сочные кисленькие стебельки щавеля — и тоже нес их отцу. Нес отцу все: и дикий лук, и горькую полевую редьку, и буржовики, и пеструшки… И радехонек был отец «подножному корму».

Новые увлечения сына старик не осуждал, сам охотно поедал принесенную им зелень. Похваливал сына за усердие его:

— Благородства полно сердце твое, Степа. Шибко пользительно — зелень по весне. Без такой еды зубы могут расшататься и десна кровоточить. В Забайкалье в двадцатом весной мы пихтовые иголки ели, а лиственницы сплошь объедали. Хвоя у них мягкая, кислая. Шибко пользительная для здоровья!

В эти дни старик все чаще стал вслух строить планы предстоящего визита к боговерной Доромидонтовне. Надежды на нее он возлагал необыкновенные, веяло от них немалой фантазией. Если верить ему, Доромидонтовна являла собой особу всемогущую и особо приближенную к господу богу. Но, если войти в его положение, ясно становилось — он искал выход из наскучившего мужского одиночества.

А между тем, хорошо подсыхала земля. На высоких полях начались полевые работы, и гудение тракторов не стихало ни днем, ни ночью.

Старик особенно бдительно стал следить за сыном, не позволял ему уходить далеко от логова, мол, мало ли теперь по лесу разного народу бродит: и охотники, и ремесленники-подеревщики, и ребятишки-ягодники. Не на шутку побаивался он, как бы Степан сам не ушел к людям. Странностей много появилось в его поведении. Но Степан хотя и пререкался с отцом, однако каждый раз внимательно прислушивался к его советам и исполнял их неукоснительно.

 

Глава девятая

— Кто они, эти самые… Семен Гордеев и Силантий Шильц? — рассматривая выложенные отцом чужие паспорта, полюбопытствовал Степан. Еще вчера ими были продуманы все детали вылазки в Усгору, и вот-те на — опять вопрос!

Все предусмотрел Дементий Максимович, все продумал. А сегодня, перед самой дорогой, его родной сын одним вопросом поставил его в тупик. Замешкался старик с ответом. Никогда ему не приходила в голову мысль о том, кто они, те люди, паспорта которых он постоянно носит с собой.

— Мне-то почем знать! — сердито взъелся отец. И правое веко его задергалось от нервного тика. — Тоже пристал, как банный лист… У немецкого коменданта в столе взяты, говорил же!

— А ты подумал, что с этими паспортами мы можем влипнуть так, что свет белый за овчинку покажется? — в упор спросил Степан. — Может, эти люди тоже в полицаях служили и похлеще твоего.

Как баран на новые ворота, старик долго смотрел на сына, не находя что ответить. Когда, наконец, сказанное Степаном дошло до его сознания, он враз ссутулился и тяжело задышал, словно петля расплаты начала стягивать его глотку, затруднив дыхание. Наконец, невнятно пропустил через бескровные вздрагивающие губы:

— Зарезал ты меня, сынок. Без ножа зарезал. Как раньше-то не пришло мне это в башку, а? Как это я, старый человек, мог обмануться? Ведь и верно, все может обернуться худом. Что же теперя делать-то будем, а? Вот житуху себе отвоевали! Все пропало, Степа! Все! На капитале, как паруха на яйцах, сижу, а что из этого проку? Не уйти нам из этой норы, никуда не уйти! Говорил же — не к добру каркал ворон. Так оно и есть. Как в руку положил, как в воду смотрел… Я пропаду — туда мне и дорога, а ты-то на кой ляд такую жись выбрал? Тебе ишо жить много надо. Ой, Степка, Степка!

По щекам старика текли слезы и терялись в бороде. Степану, не случалось видеть отца убитым горем, захлестнутым диким отчаянием, и теперь он смотрел на него с интересом, недоумевая. «Такой сильный, самовластный, а на-ко тебе — враз скис. Как мыльный пузырь на остряк наскочил: ни брызг, ни пены. Был да сплыл!»

Резким рывком старик оторвался от лежанки, засуетился, заперебирал свое барахло. Истерическими всхлипами его заполнилось подземелье. С остервенением рвал он волосы из своей бороды и выл белугой без стеснения и меры. Раскачиваясь, цедил сквозь пальцы:

— Тут и подыхать теперь нам с тобой, Степка! Тут и конец наш!

Тревога отца не передалась Степану.

Позднее, когда отец уходился, Степан высказал то, что накипью лежало на сердце.

— Спрашиваешь, зачем я рядом с тобой оказался здесь? Так вот мой ответ: в кого мне уродиться-то было? Кто с пеленок душу мою уродовал? Твоя я кровинка, батя. Твоя! Вспомни, когда я в пионеры вступил, не ты ли ухо вот это порвал? Не ты ли галстук мой пионерский в печи сжег? Кто в башку мою, как кол в землю, вбивал всегда одно и то же — о кресте да о вере в бога? Кто дальше семилетки не дал мне учиться, боялся, чтобы еретиком не стал? Ты породил, ты и убил меня, так какого черта с прахом глагольствуешь? Не о моей недоле завыл ты, родитель, — о своей печешься. Поддержка тебе, оказывается, нужна на склоне лет…

— Замолчь, не то!.. — грохнул по столу кулачищем. — Сам хорош, а на родителя валишь… На мать вали, она тебя родила и ростила!

И в тот, и в последующие два дня старик не поднимался, не готовил еду, не отвечал на вопросы Степана.

Когда жизнь в подземелье вошла в обычную колею, старик, осторожно обходя в разговорах с сыном острые углы, с особым значением подчеркнул чужим и виноватым голосом:

— Смерти бояться, Степа, не след. Она не прерывает бытия человека, а только видоизменяет его. Вот о чем надо помнить. Так священные писания вещают нам. К смерти-то готовиться тоже загодя нужно…

Степан и тут вклинился со своими суждениями:

— О загробной жизни начал печься? Ты о земной думай, она имеет границы. Может так случиться: захочешь да не успеешь проститься с людьми. Шибко тонок лед под ногами.

 

Глава десятая

Оставив отца в глубоких раздумьях о предстоящем визите к Доромидонтовне, Степан выбрался из леса и по полевым дорогам ходко устремился в Усгору. Шел он так с расчетом, чтобы на подходе к селу успеть до наступления темноты отыскать место для ночлега, а утром пойти по своим делам. Шагалось легко и весело. Одет он был в доставленный Кустовым недорогой шерстяной костюм и кирзовые сапоги.

Был полдень сонный и теплый. Птицы молчали. Только пчелы, измазанные в цветочной пыльце, ворочались в чашечках цветов по сторонам дороги. Степан останавливался и подолгу смотрел на них, на лес, на поля и просто на небо — высокое и ясное.

В дорогу отец дал ему старую фетровую шляпу и черные пляжные очки в тяжелой роговой оправе — подарок Кустова. Не нашивал Кустов на своем носу эти очки, не ему принадлежали они. Года три назад приезжий из города его зять оставил их по забывчивости. Теперь они хорошо выручили и Кустова и Сволина. Кустов, сделав этот необычный подарок своему бывшему эскадронному, не без значения заметил:

— Для камуфляжа. Стараюсь для тебя, Дементий Максимович. Пусть бог хранит тебя и Степана — тоже.

Знал Кустов, что это его внимание и даже сочувствующий тон вызовут доброе расположение Сволина. И не промахнулся старый стяжатель, лишний «рыжик» преподнес ему Сволин при очередном расчете за провизию и прочие услуги.

Выпроваживая Степана в Усгору, старик все-таки настаивал разыскать там хорошего фотографа и попросить его подобрать за подходящую плату пару фотографий для паспортов. И еще упросил его выставить на базаре вырезанных Степаном из дерева медведей, и если будет дана подходящая цена, то и продать их — деньги всегда пригодятся.

В мешке за плечами Степана был невеликий груз — лепешки из пресного теста и сушеная солонина, потому идти было легко и приятно. Дорога петляла, спускалась в ложбину и опять карабкалась на взгорье. Давным-давно по ней не ездили, потому Степан сбивался и кое-где шел прямиком через распаханные поля. Однако к исходу дня он, как и предполагал, был в Усгоре. Но базарная площадь уже пустовала и магазины были закрыты.

Чтобы не навести на себя подозрение, он не стал задерживаться в центре села, умеренным шагом пересек базарную площадь, вышел на околицу и луговой тропинкой направился к извилистой речке Усгоре. С наступлением темноты расположился возле старого омета соломы. Уснул с дороги быстро и спал без сновидений.

Утро выдалось ясное, теплое, тихое.

Степан спустился к речке, ополоснул лицо захолонувшей за ночь водой, неспешно позавтракал и, этак часам к десяти, заявился на базарную площадь под своим неапробированным камуфляжем.

Площадь уже кишела разноцветными плащами, платками и куртками. Рядами стояли телеги и машины, с которых шла бойкая торговля прошлогодней картошкой, квашеной капустой, огурцами, шерстью, половиками, медом, льном… Толстая тетка с редкими усами под носом горланила на весь базар:

— Пирожки, свежие из сбоя! Нале-е-етай!

Черный низкорослый небритый мужичонка нахально совал каждому под нос жутко пахнущие ваксой хромовые сапоги польского покроя с высокими запятниками. Шумел:

— Отдаю почти даром! Три года носишь — ремонта не просишь.

— Часы швецарские и аглиские бусы!

— Семена огородные!

— Тульская хромка, малоподержанная!

Тут же, рядом с повозками, в больших плетеных корзинах из половинчатых черемуховых прутьев гоготали гуси; на скалках весов, которые стояли в ряд с другими такими же весами, лежали сочные соленые огурцы. Запахом своим они ревниво соперничали с запахом терпко пахнущих овчин и дегтя. Звенели литовки, зеркальностью своей преломляя солнечные лучи; мычали коровы и хрюкали розовые поросята, преспокойно полеживая в мешках.

Вдруг всю эту сумятицу звуков, запахов, лиц и соблазна перекрыл бойкий перебор дорогого баяна, и сильный, чистый мужской баритон повел рассказ о горькой судьбе танкиста. Голос этот, как магнит, притягивал к себе народ. Степан тоже пробился сквозь толпу, вышарил глазами поющего и ужаснулся: незрячие глаза баяниста смотрели на него. Он опустил и снова поднял на баяниста взгляд, но не смог выдержать его, зашагал прочь. Он решил переждать песню в скобяном магазине, где его ждали небольшие, но приятные покупки. Но и там, за глухими кирпичными стенами, были отчетливо слышны слова поющего:

И будет карточка пылиться Средь позабытых старых книг…

Эту песню Степан слыхал раньше. Ему показалось, что он видел слепого баяниста, но где и когда? — не смог припомнить.

Все, что было намечено, купил Степан: наждачные бруски, напильники, ножи, клей, гвозди… Ничего не забыл. Но уходить с базара ему не хотелось. До осязания приятно было ему купаться в живом людском водовороте, слушать, смотреть, участвовать.

К концу дня, когда базарная площадь начала пустеть, он сделал для себя определенный вывод: «Уйду к людям. Будь что будет, а уйду и все тут».

«А как поступишь с отцом?» — спрашивал его внутренний голос. Ответа на этот вопрос Степан не мог найти. Бросить его в подземелье у него не поднимется совесть, и взять с собой тоже нельзя. И то и другое — равноценно гибели обоих.

Тут же на базарной площади, возле сельпо, стояла бочка с пивом, и мужики льнули к ней, как мухи к меду. Степан тоже подошел к очереди, не пить — в пиве он не знал толку, народ послушать. Тому, что услышал, поразился. Трое во всем военном возле самого его уха грохнули бокалами, выпили и по-братски обнялись. Странное дело — они плакали перед всем миром на виду. И поздравляли друг друга с  п о б е д о й. К ним подходили разные люди и все тянули к ним свои руки, стремились коснуться их, как будто от того прикосновения каждому прибавится счастья. И у всех на глазах были слезы радости.

Потемнело небо, упало и придавило Степана к земле. Не знал он, то ли радость пришла к нему с этой победой, то ли близость расплаты за побег с фронта. Словно очнувшись после долгого сна, он вздрогнул всем телом, поправил очки и широкими шагами пошел прочь. Его останавливали возбужденные люди, лезли обниматься, и слезы радости блистали на их глазах. Его внимание привлекла небольшая потрепанная книжица в сером переплете дешевого издания. Книга лежала перед бабкой на дощатом столе. Открыл, пробежал глазами несколько страничек, полистал подшивку старых газет, швырнул бабке мятый червонец и довольный покупками побрел к месту вчерашнего ночлега с тем, чтобы завтра заняться розыском фотографа. При выходе с базара его догнала странная бабка и сунула в карман мятый червонец.

— Читай, милый! Даром ведь отдаю… Видишь сам: день-то какой сегодня! Россия одолела германа!

— Коллекционируешь чужие фотографии или подделкой документов тяготеешь? — в упор спросил Степана человек в фотоателье. Он был невысокого роста, с широкой плешью на голове, не в меру подвижен и столь же боек на язык. Залышенная голова его была кругла, как арбуз. По сравнению с головой ноги его были непропорционально малы.

— Странно! Кто ты? — допытывался человек с головой как арбуз.

У Степана язык прирос к нёбу — так оробел и растерялся. Попятился к выходу, резко повернулся и пулей вылетел во двор. Завернул за угол и, перемахнув через забор, во все лопатки припустил бежать в ивовые заросли у реки.

Дементий Максимович ревниво пересчитывал «рыжики» — пятнадцатирублевики последнего монарха на Руси. Любуясь на золото, он думал с восторгом: «Много добра! Поживем долго, а там — хоть трава не расти».

Тут же на столе стоял дорогой-сервиз, возле него лежал парабеллум. Однако тяжкая дума терзала старого человека: «Как там Степан? Не влип ли?»

Время от времени он поднимался от стола, подходил к иконе, по-деловому, размашисто осенял крестом свой бычий лоб, причитал торопливо старушечьим шепотом:

— Господи, Исусе Христе и сыне — боже мой! Помни раба твоя Степана, сына моего беспутного и строптивого. Не дай упасть ему в дороге трудной и праведной. Но ежели задумал он думу недобрую, не в угоду родителю своему, то покарай его карою своею справедливою и жестокою. Пусть не приведет он с собой «хвостов» в подземелье наше смрадное, пусть не выдаст он отца своего богохульникам, а сам попадется в лапы их звериные, пусть сгинет безмолвно, скоро и без мучений. Аминь!

Степана старик пока не ждал и потому растягивал свои приятные хлопоты с золотом. Желтым отсветом высвечивали лицо его нетускнеющие дорогие «рыжики», уложенные на столе в аккуратные стопки. До колотья в сердце жаль было старику проеденные за зиму деньги. Но что было делать?

«Кустов теперя все до последнего «рыжика» вытянет из меня», — горестно размышлял он.

Углубившись в раздумья, он не услышал как вошел Степан.

— Вот он — я! — Не задерживаясь, Степан прошел к столу и от того, что увидел на столе перед отцом, опешил и прикусил язык. С минуту бессловесно стоял он в немом оцепенении, не найдясь что сказать, как быть, Наконец, как после быстрого бега, залившись краской смущения до корней волос, с трудом вытолкнул из глубины своего нутра:

— И золото, и пистоль… А сервиз, сервиз! Откуда все это? Ты что, батя, ограбил кого? То-то буржуин!

Старик тоже не меньше оробел от внезапного появления сына. Словно скованный по рукам и ногам, какое-то мгновение сидел он без признаков жизни, мертвой человеческой развалюхой. Придя в себя, как после тяжелого сновидения, поспешил убрать парабеллум. Откашлялся. Проронил высокопарно и заносчиво:

— Без капиталу, сын, и труба не дымит. — Осматривая Степана, спросил: — А шляпа где, очки?

Степан присел к столу и с великим любопытством стал рассматривать отцовские сокровища. Глаза его сделались пустыми и пожирающими.

— В Усгоре… вместе с башкой чуть не оставил, — помедлив, чистосердечно признался он.

Взъерошив волосы на голове, старик ссутулился и обмяк, словно из него выпустили воздух. Сивая бороденка его вдруг задергалась, по щекам потекли слезы.

— Что же делать-то теперя будем, а? Хоть ты рассуди меня старого, Степа.

Степан затворнически молчал, все еще скользил глазами по золоту.

Из-под сивых кустистых бровей старик ревниво наблюдал за поведением сына. Свой вопрос повторил настойчивее:

— Делать теперя, говорю, что будем? Ить на богатстве чахнем!

Да, действительно решение вопроса было не из простых. Степан пожал плечами, откинулся на топчане.

Помолчав, он стал рассказывать о своем страшном сне в прошлую ночь возле омета:

— Весь день думал я, батя, что бы мог значить мой сон. Будто с медведем в лесу встретился, а разойтись не смог. Развернулся бежать бы, да ноги отказали, подсеклись. Тут он меня и подмял, и придавил всей тушой. А я кричать хочу и не могу — голос пропал. Никак не могу и все тут. Проснулся от испуга, а сердце так ходуном и ходит. Жуть! И чуть было не влип…

Отец долго размышлял над словами сына, распутывал его сновидения. Потом ехидно осклабился:

— Не меня ли измышляешь медведем-то? Ить хуже чем о медведе думаешь обо мне. Все вижу, все знаю. Терплю.

Степану давно было известно, что отец с гражданской войны держит невесть где клад золотых монет, и поэтому теперь он думал не об этом. О золоте он никогда не заводил разговора. Думал он теперь о другом. Не помнил он, чтобы отец с кем-то водил дружбу, кого-то приглашал к себе или сам ходил к кому-то, кому-то чего-то одолжил или сам брал взаймы. Прикидывался неимущим, сидя на золоте.

Люди с годами становятся не только старше, но и сильнее, прозорливее, постигают науку — ценить в других благородство души. Учить житейской мудрости и добру окружающих себя. У отца же ничего этого не было. Вот о чем думал в эти минуты сын старого волка. Было похоже, что золото давным-давно ослепило отца, и находясь в руках его — не ко двору пришлось.

 

Глава одиннадцатая

Дрожащими, скрюченными пальцами старик неуклюже сгреб деньги со стола, однако позволил сыну подержать несколько монеток, стараясь этим выразить свое чадолюбие и полнейшую расположенность к не всегда осмотрительному и оттого несчастному сыну. Все до малозначащих подробностей выспросил у него отец, рассматривая покупки. Каждая вызывала у него особый интерес.

В целом визит в Усгору надо бы считать удачным, однако старика продолжала угнетать мысль о паспортах.

Увидев книгу, старик брезгливо подержал ее в руках, поперелистывал страницы и укоризненно покачал головой:

— Бесовские стихи. Не раз говорил тебе: что не от бога — то бесу на радость. Пустячки сущие, треньканье на нервах.

— Все возможно, батя, — мечтательно промурлыкал Степан. — Кому — чего!

И еще раз повторил:

— Кому — чего!

Он наугад открыл книгу и стал читать вслух, упиваясь прелестью простых и созвучных слов и выражений:

Где ты закатилось, счастье золотое? Кто тебя развеял по чистым полям? Не взойти над степью солнышку с заката, Нет пути-дороги к невозвратным дням…

— Полноте! — возмутился отец. — Тоже чтиво принес. Тут итак до самоубивства доходим, а он бренькает на нервах. Сказано: от беса книга эта! В печи ей место и все тут!

Степан поднялся и принял решительную позу. Широко расставив ноги, он стоял перед отцом и не думал уступать его прихоти. Минуты две они стояли молча один против другого, так же как стоят противники на дуэли. Посуровевшие глаза сына отрешенно смотрели в глаза отца, плотно сомкнутые губы его были бледны. Пальцы правой руки с неослабной силой сжимали рукоять ножа. Весь вид его недвусмысленно говорил: поосторожнее будь на поворотах, батя. Я ведь могу постоять за себя. Я — твой сын, но не раб, и это тебе будет доказано!

Старик не выдержал его взгляда. Изменил тон:

— Тогда читай про себя, не баламуть меня. Без того на душе кошки скребут.

Весь вечер Степан жадно глотал старые газеты, взятые на базаре вместе с книгой. Вдруг оживился, вскочил:

— Внимай, батя, что пишут умные-то…

Старик бессмысленно уставил свои студенистые округлые глаза на сына. Степан читал:

— «Однажды пастух бросил в озеро Кара-гель посох. Спустившись затем в Эчмиадзинскую долину, он с удивлением нашел свой посох в воде Айгерлича. Жители долины утверждали, что оба озера соединены бурлящими подземными потоками, и шум их иногда слышен сквозь камни. Ученые исследовали известные в Армении пещеры Алагеза, носящие название «Гер-гер». Шумы в пещерах действительно были слышны. Очевидно, в горах существовали пустоты. А значит, могла быть и вода: очень вероятно, что породы Алагеза прорезаются внутренними потоками».

— Шибко чудно пишут, — согласился старик. — Ай, антиресно! Ежели не вранье это, то опять же — все от всевышнего. Он сотворил и жизнь и недра. Ученые открывают, а бог творит. Так оно и ведется от сотворения мира.

— Ну, а вот об этом как отзовешься? — снова спросил Степан. И стал читать:

— «В одном из ресторанов французского города Бордо посетительница Люси Лагье заказала порцию устриц. Каково же было ее удивление, когда после вскрытия раковины первого же моллюска на тарелку высыпались жемчужины. Их было двадцать шесть».

Старик прослушал внимательно и вдруг затрясся от распирающего смеха.

— Да кто же непотрошеную живность на стол подает! Брехня! Кто писал — денег хотел подзаработать, а простаки читают и верят им. Вроде тебя.

Старик попросил сына еще раз рассказать о его усгорских впечатлениях. И Степан стал рассказывать все сначала, повторяя себя. Но говорил он неохотно, вяло. Потом пожаловался на головную боль, отвернулся, к стене и сделал вид, что спит.

Позднее, когда он закончил свой рассказ, старику опять стало не по себе. Запустив пальцы рук в бороду, он засуетился, а потом закручинился не на шутку. До позднего вечера лежал он в своем углу без единого звука. На другой день говорил, осторожно выбирая слова:

— Видишь, Степа, как все повернулось… Не в нашу с тобой пользу колесо повернулось. Значит, Советы, говоришь, победили? А ведь я иного ждал. Похоже было, что японец на востоке выступит, мериканец образумится и супротив русских пойдет, турки не останутся в стороне… Все по-иному обернулось, все в пропасть ушло. Одним словом, гнить нам с тобой здесь, как листочкам осенним. Золото прожирать будем, покеда зубы целы.

Зарыдал глухо, жутко, надсадно.

Бежали дни.

За последнее время старик стал не в меру раздражителен и капризен как ребенок, когда у него прорезаются зубы. Несколько раз на день он подходил к стене, снимал ружье и разламывал его. Убедившись, что патроны в стволах, а капсюли не разбиты, успокаивался и, полулежа на топчане, вперивал окаменевшие глаза свои в свод потолка. О паспортах он не вспоминал больше. Иногда по ночам вскакивал и истошно кричал:

— Степка, идут! Хватай ружье!

Степан поднимался, зажигал свет, и старик, измученный кошмарным сном, садился на своей лежанке, по-ребячьи сложив калачом ноги. Порывисто и часто дышал.

За лето он пристроил полки в большом отсеке, на которых расставил деревянные поделки сына, и теперь они украшали собой мрачное подземелье затворников. Каждый раз старик, проходя мимо них, задерживался и со значением качал головой. Нравились они ему необыкновенно.

Книга стихов не выходила из рук младшего Сволина, лишь с нею он коротал время. Иногда, отложив ее в сторону, он что-то нашептывал, писал на берестяных листах химическим карандашом, купленным им в Усгоре. Исчерканные бересты сердито швырял в камин, снова черкался и снова предавал огню свою писанину.

В конце концов Дементий Максимович запретил ему без нужды бросать в огонь идущую на растопку бересту. Он по-прежнему часто выходил из норы, садился на излюбленное место под навесом и думал о чем-то о своем.

— Вот те и на! — повторял он одни и те же фразы, ни к кому не обращаясь. — Россия одолела Германию! Откуда в ней столь силы нашлось, ведь с кнутом на обух шла! В лаптях, с мякинным брюхом…

 

Глава двенадцатая

Степан стал часто отлучаться из землянки без спроса отца, за что старик откровенно злился на него, долго и нудно читал ему нотации, угрожал, урезонивал. Но удержать его возле себя, как в первую зиму подземного существования, он не мог. Лесные поляны изобиловали земляникой, но за все лето Степан не принес отцу ни единой ягоды. Потом пошла малина. Но не нашивал он отцу и малины. Целыми днями просиживал он в кустах возле больших дорог, смотрел на проходящий мимо транспорт, жадно слушал говор спешащих куда-то людей. Забрела ему в голову нелегкая, но цепкая мысль, от которой он не находил себе места. Ничего не говорил он об этом отцу, знал — помешает старик осуществить задумку. Как и в те молодые годы, сердце его терзала Клава. И он заподумывал навестить ее.

Тревога заревою судьбу и за судьбу Клавы окончательно извела его. Все чаще он терялся в догадках, не знал, как ему поступить со своей тяжбой. В мыслях беседовал с женой: «Не подпустила ли ты, Клаша, к сердцу своему кого-либо, али все еще ждешь меня?» Но не получал ответа и злился на себя, за робость свою злился.

Однажды, когда Крутояры погрузились в густые сумерки, Степан задворками пробрался в ограду отцовского хозяйства. Подкрался и ревниво стал наблюдать из темноты в кухонное окно. В хорошо освещенной избе стояла тишина. За кухонным столом сидели его дочери — Люда и Наташа. Умытые и одетые, как отметил для себя Степан, с большим вниманием. Личики утомленные, в косичках — голубенькие бантики. От еды, поставленной на стол, девочки отказались: сон брал верх над ними. Выпили по кружке молока без хлеба, хотя хлеб лежал на столе добрый, ушли в боковушку спать. А Клавдия еще хлопотала возле печи: укладывала дрова, мыла посуду, чистила картошку к утру. И была она в двух метрах от Степана.

На стене, рядом с часами-ходиками, в простенькой самодельной рамке Степан увидел свой портрет, возле которого был приколот букетик полевых цветов.

Сердце Степана заколотилось гулко. «Помнит, ждет».

Управившись с делами возле печи, Клавдия прошла в большую половину избы, подготовила на утро девочкам чистые носочки, теплые кофточки, мельком просмотрела районную газету, сладко потянулась и пошла укладываться в постель. На ходу, сбросив косынку и передник, стала расстегивать халат, обнажив при этом груди.

Степан для себя отметил: «Не изменилась моя Клаша! Суше разве стала». Занесенные над оконным стеклом пальцы опустились: сробел.

Возвращаясь за Кузяшкино болото, он рассуждал с собой: «Девочкам, дочкам своим, медведей принесу — все утеха. И Клаше объявлюсь. Любит — не выдаст. И будет у нас с ней развеселое житье — тайные встречи и пылкие лобзания. Что плохого в этом? Жена ведь она мне, законная. Шанежками, молочком покормит когда…»

Через неделю он принес фигурки двух медведей и оставил их у входных дверей в сени. И подследил такую картину: по субботним вечерам Клавдия топит баню на своем огороде. Первой согнать жар-первач обычно ходит одинокая и уже немолодая женщина, вдова солдата, Устинья Прохоровна. После нее, минут через сорок, в баню отправляется Клавдия с девочками. Младших женщины моют вместе, наскоро, и Клавдия отправляет их домой первыми. Затем уходит Устинья. Клавдия кончает банные хлопоты последней.

Эти наблюдения навели Степана на мысль: встретиться с женой в бане в то время, когда она останется одна.

В очередную субботу отец не пустил его разгуляться — расхворался. Еще через неделю, в субботу, с утра до вечера лил дождь, и Степан сам не пошел.

И все-таки выждал, улучил момент Степан. Все произошло так, как и задумал он: прокрался, в предбанник и, затаившись, стал ждать. Чем дольше было его томление, тем сильнее колотилось его сердце, от чего он вздыхал глубоко и часто. И вот распахнулась дверь, и на пороге была она. Степан шагнул к ней с выброшенными вперед руками, да так и замер с полуоткрытым ртом: окончательно и бесповоротно потерялись приготовленные слова.

Клавдия, как только увидела мужа, зашлась сердцем и уронила к ногам сверток белья; словно смертельно обиженная девочка, часто-часто зашмыгала она носом. И, как была полуодетая, неприбранная, прокаленная банным паром, грохнулась на грудь мужа и крепко прижала его к себе. Только и вырвалось помимо ее воли:

— Степушка, родной мой!

Пахло от Клавдии яблоками и свежей ржаной соломой. Когда схлынула крутая волна озноба, Степан услышал, как жадно и упорно, в один такт, выговаривают их сердца: «Жить! Жить! Жить!»

 

Глава тринадцатая

За Иволгой кричали коростели и весело нащелкивали соловьи. Запах тмина и укропа, цветущих луговых трав першил в горле горьковатой пряностью. За дальними увалами занималась заря.

Они — муж и жена — сидели и сидели в предбаннике, забыв о том, как коротки летние ночи. Обо всем было переговорено. Клавдия уже не прижималась к своему Степану: в душу ее запал и ширился холодок от предчувствия недоброго. И Степан словно со стороны смотрел на себя и не узнавал. И понимал: не оплаченным, не своим счастьем пользуется он, что не здесь его место в этот вечер, раз другие отвели беду от его семейного порога, что пришел он сюда на все готовое, что дома он, да не имеет права называться хозяином.

Где-то в стороне дальнего шихана заря сошлась с зарей; над Иволгой клубился белесый сырой туман, медленно, но плотно обволакивая прибрежные кусты; перекликались разноголосые петухи; на перекате меж крутых берегов переговаривалась вода.

Долго и утомительно рассказывал Степан своей жене о себе, рассказывал и ждал ее сострадания. Знал, предвидел, сердцем чувствовал: только от нее может прийти к нему облегчение. А Клавдия уже не раз делала попытку высвободить руку из руки мужа. Подняла связку белья и совсем неожиданно для себя сказала:

— Не ходи сюда боле. Одной куда милее, чем так-то, по-воровски… Обвыклась ведь я.

От этих слов захолонуло сердце Степана, захолонуло и оборвалось. Однако все еще продолжал он сжимать ее руку, словно боялся: выпустит и упорхнет она от него навсегда, а с нею — и вся его жизнь. И Клавдии было понятно его состояние. Говорила и не говорила, а размышляла вслух:

— Испугался он!.. Юбку бы надел, баба… худоба этакая! Надо было мне самой на фронт отправиться, а тебя тут оставить. Может, отличился бы с бабами-то. О семье надо было думать.

— Пойми, — прервал ее Степан, — танки нас утюжили, людей на гусеницы наматывало. Жуть ведь что творилось!

— Так тебе и поверю — «наматывало». Уж лучше бы намотало, чем так-то вот, вором ходить по земле.

— Пошла ты к… — Степан рывком поднялся и отбросил руку жены. — Героя из себя строишь, прости бог! Мне, может, лучше смерть было принять? Поглите-ко, не верит!

Клавдия на шаг отступила от Степана. Всего на один шаг, но этим было сказано многое. Теперь они стояли друг против друга на расстоянии двух вытянутых рук. Губы ее были жестко сомкнуты. Обиженным голосом, почти полушепотом заговорила:

— Героем меня назвал… Герой я или нет, а как ты, тягу с фронта не дала бы.

Все еще не преодолев в себе негодования, Степан взъелся:

— Все вы тут в героях ходите, не нюхамши пороха…

— Ой, Степка, — перебила его Клавдия, — тебе лучше сгинуть, скрозь землю провалиться, чем вот так мельтешиться да озлоблять народ.

— А ты, небось, еще раз замуж выскочишь? Теперя вон какие орлы едут с фронта. Вся грудь в золоте.

— Успокойся! Не надо замужеств мне теперь: дочки на руках.

Помолчала и стала вслух размышлять над словами мужа:

— Героем меня назвал. А как, по-твоему, рассудить? Ночь-полночь поднималась и шла на ферму. Одна телят сторожила. Волки ведь совсем одолевали. Один раз меня-то чуть не растерзали. Совсем прижали к стене. Не помню, как в руках оглобля оказалась, не знаю, откуда силы во мне взялись. И оглоблей этой, не знаю, отбилась бы ли, если бы народ не прибежал. Говорят, благим матом орала на всю деревню. Вот… орала, а не убежала. И на следующую ночь опять волки приходили, а я догадалась, колоколец с собой прихватила да спички. Ферму-то ведь чуть не спалила. Ну, а потом нам ружье выдали.

У тети Паши на дежурстве раз так-то было. Волки через крышу пробрались в конюшню и враз восемнадцать телят порешили. Так она, бедная, с горюшка чуть с ума не сошла. Той же ночью с фермы домой шла и на нее волк набросился. Все позади бежал, она и думала: собака какая. Хотел ей горло перервать, а она в шали была, так не смог. Тетя Паша изловчилась и за язык его ухватила. Ухватила и к дому привела. Палкой всю башку поганому измолотила. Вот и гляди, какие мы!

Степан не дослушал.

— Неужто от сердца тупым ножом мужа своего, Клава? Ведь одного же курня ягоды…

— Одного.

— Тогда чего ж ты так-то со мной? Ведь и любовь тоже была.

— А того… И на одном курню ягодки разные бывают. До одной дотронуться нельзя — опадет, а другая зеленец зеленцом до самых заморозков, или на сторожке засохла. Вот и думай теперь. Так-то, Степа. Пошла я, уже и печь затапливать время.

Потайной волчьей тропой брел Степан в то утро в свое логово за Кузяшкиным болотом. Брел, как после хмельного пира, на котором нароком обнесли его чаркой и оговорили.

 

Глава четырнадцатая

Грозовые, обагренные догорающими лучами солнца тучи со страшной скоростью двигались в сторону Крутояр, обложив все небо. Издали, из-за туч, доносились глухие рычащие раскаты грома. Потянуло прохладой. На отлогом плоскогорье за Иволгой по пшеничному полю чередой заходили высокие зеленые волны; на огородах били поклоны земле выбросившие цвет подсолнухи; над домами беспокойно, порывисто шумели тополя. И вот дорожную пыль стремительно и яро прострелили редкие, но тяжеловесные капли дождя. После их падения ветер поутих, и в это время, словно спохватившись, вспомнив о своем назначении, дождь неистово принялся охаживать землю, крыши домов, крапиву возле изгороди тугими прозрачными жгутами.

Необычная, странная тишина и ранние предгрозовые сумерки в этот день подкупили пастухов: скотину они пригнали рано. Под дождем стадо брело торопливо, но растерянно. Телята и овцы забредали в чужие дворы. За отбившейся от стада, очумевшей от грозы скотиной во весь дух по грязи и лужам носились ребятишки и задорно кричали.

Дождь, однако, кончился внезапно. Вослед поспешающей на север туче огненным краешком глянуло умытое и оттого ослепительно яркое солнце, словно извещая всех: «Здесь я, радуйтесь!»

Запахло мокрой землей, потревоженной крапивой и парным молоком.

Идя с поля в этот вечер, Клавдия приметила по середине улицы четкий след легковой машины, и сердце ее дрогнуло. «Не ко мне ли! Уж не о Степане ли недобрая весть пожаловала?» Остановилась. Хотела свернуть к мосту через Иволгу и от околицы своим огородом подойти к дому, но, как говорят, любопытство всегда сильнее страха. Этому свойству своей натуры и последовала Клавдия Леонтьевна Сволина.

Когда повернула из проулка, увидела: легковая машина стоит напротив ворот ее дома. Рядом — двое в зеленых плащах строгого военного покроя и в фуражках с высокими малиновыми околышами. Попереминалась Клавдия, подыбала на одном месте и решительно пошла вперед: «Будь что будет!»

Едва подошла к калитке, как навстречу ей широкими шагами направился один из военных, который был выше ростом, лицом смуглее своего товарища и намного старше.

— Вы и есть Клавдия Леонтьевна? — весело проговорил он и первым подал Клавдии большую сильную руку. — Давайте знакомиться: оперуполномоченный НКВД Константинов, Степан Григорьевич. А это — мой подопечный, сержант Ступняк.

Клавдия стояла перед ним с потупленными глазами, маленькая, но собранная и статная. В своей будничной легкой одежонке она напоминала девочку-подростка. Помялась, но не нашлась ответить приветом. Губы ее дрогнули, голос пропал. Краска смущения залила лицо.

Человек в военном не торопил ее. Он достал из портфеля деревянную фигурку медведя и, повертев ее в руках, извинительным тоном спросил:

— Не ваш ли мишутка? Чуть не наехали. Благодарите шофера — вовремя нажал на тормоза.

Увидев знакомую безделушку, Клавдия оживилась и обеими руками потянулась к ней.

— Дочушки, должно, выволокли… Такие они у меня: где поиграют, там свои игрушки и оставят. Как же вы имя-то мое узнали?

— Сорока на хвосте принесла, — пошутил капитан. — Соседей поспрашивали. И они то же толмят — ваш медведь. Да и мы так подумали: раз напротив вашего двора находка — ничья, как ваша.

— Спасибо вам, — просияла Клавдия, принимая фигурку в свои руки. — Парочка таких-то у нас. Какой-то прохожий оставил на крыльце.

Клавдия считала разговор законченным, откланялась военным и хотела было коснуться рукой дверцы в калитку, но тот, высокий, что назвал себя капитаном Константиновым, Попросил ее подойти к нему. Сказал:

— Извините, Клавдия Леонтьевна, но у нас имеется разрешение на осмотр вашего хозяйства. Вот документ, заверенный прокурором. Надеюсь, не требуется объяснять ситуацию?

Понурив голову, Клавдия молча пропустила военных вперед и, открыв входную дверь в сени, обмерла: на скамейке у стенки по-прежнему стояли рядышком фигурки двух медведей, как капли воды похожие на третьего «пришельца».

— Попрошу вас, — сказал военный, — и этого мишутку поставить рядом со своими сородичами.

Клавдия послушно исполнила его просьбу, недоумевая в чем дело.

Вошли в избу. Капитан Константинов все так же буднично сообщил:

— Удостоверьтесь в наших личностях. Вот документы. Догадываетесь, что привело нас в ваш дом?

Клавдия отрицательно повела головой:

— Смутно. Очень смутно! — В документы смотреть не стала.

— Разыскивается ваш муж, Сволин Степан Дементьевич, дезертировавший с Украинского фронта весной прошлого года. Вам, надеюсь, известно об этом? Он встречался с вами? Где он теперь?

— Как палкой по голове… — туманно ответила Клавдия и бессильно опустилась на скамью возле печи. — Моей вины нет в том, что Степан бросил ружье. Не поучала я его идти на такое.

— О чем беседовал он с вами, где скрывается?

Клавдия молчала. А капитан все говорил:

— Нам кажется, что тут просматривается прямая связь… то бишь все мишутки — дело рук одного и того же резчика. Вашего мужа. Для пущей достоверности предоставим возможность экспертам подтвердить наши предположения. Третий мишутка нами привезен из Усгоры. Там ваш муж нынешней весной продал несколько таких экземпляров. И то, что он принес свои поделки в дар дочерям, нам небезызвестно. Так что давайте начистоту — будем называть вещи своими именами.

Залившись краской смущения, Клавдия бессвязно, виновато проговорила, глядя куда-то под ноги военным:

— Не поучала я его бросить ружье. Был он здесь, да не уважила.

Люди в зеленых плащах осмотрели сеновал, амбар, заглянули в погреб, в баню, спустились в подполье… На одну минутку присели на крыльце и, попросив хозяйку дома завернуть всех трех мишуток в газету, со свертком подались к машине. Пообещали через две недели встретиться снова и попросили «по-серьезному подумать о себе и о дочках».

Через неделю после визита военных уже в потемках Клавдии приспичило заглянуть в баню: остались там платьица девочек, не выполосканные на ночь. Только переступила порог предбанника, разглядела в темноте человека. Не, испугалась она, не закричала, а по-домашнему вполголоса спросила:

— Ты, Степа?

— Степа, да не тот, к которому прилетела ты, касаточка.

Клавдия узнала голос: он принадлежал капитану Константинову. Не растерялась: прошла в баню, взяла белье и, намереваясь переступить порог, задержалась, выпалила что на языке завязалось:

— Было же вам сказано, Степан Григорьевич: не уважила я Степку, не придет боле. Так чего тут торчать-то?

Капитан Константинов попросил ее тотчас же идти и укладываться спать, а сам остался в предбаннике.

Минуло две недели, часов в одиннадцать утра машина с военными снова прокатилась по Крутоярам и притормозила возле правления колхоза. Клавдия в то время была на ферме, и машины она не могла видеть, но с утра покалывание в сердце постоянно напоминало ей о предстоящей новой встрече с капитаном Константиновым.

В двенадцатом часу дня на ферму верхом завернул бригадир полеводческой бригады Дмитрий Попов. Он подозвал Клавдию и сказал с закавыкой:

— На волков облава готуется, так тебя, Клавдия, в загонщики упрашивать хотят. Отправляйся тотчас в правление. И еще вот что: велено, чтобы туда же шли твои соседи — Потехин, Устинья, Горбуновы оба-два и ночной сторож Анисим Коржиков. Так ты заверни по пути к Потехину и Устинье. Упреди их. Да пусть поторопятся.

Клавдия тем же часом ушла домой, переоделась в свое девичье платье из штапеля, покрутилась возле зеркала, повязывая косынку, и решительно вышла на улицу.

В правлении «при закрытых дверях» шел опрос крутоярцев, но Клавдии относительно неплохо слышен был густой и сильный голос капитана Константинова. На скрипучих стульях рядом с нею и поодаль сидели конюх Захар Пантелеев с женой, кузнечиха Мария Сидоровна, вдова Татьяна Нестерова и еще баб шесть из ближних хуторов. Потехин и Устинья пришли вместе, последними. Потехин дышал шумно, словно ношу не по своим силам вынес в гору. Отдышался, откашлялся в кулак, крякнул и, ни к кому не обращаясь, с дрожью в голосе проговорил:

— Кобели бродячие, сколь народу от дел оторвали!

И Клавдия не могла сообразить — в чей адрес посылает проклятия витиеватый Потехин. Да и не было времени на размышления, так как за дверью бойкий голос мельничихи Сурцевой резонно и убедительно повествовал о похождениях Степана на хуторах и мельнице. Несколько раз она настойчиво повторяла одну и ту же фразу:

— Мы встренулись с ним, товарищ начальник, нос в нос. Ведь он, окаянный, порешить меня мог, беззащитную бабу. Рядом топор лежал!

Сторож колхозного склада Анисим Коржиков отвечал на вопросы капитана глухим надтреснутым голосом:

— Лонешней осенью черемуху бруснуть ходил я на Винокур. Подошел к кусту, вижу: человек, присемши под черемухой, затаился. Всмотрелся я: он, Степка Сволин. Башка косматая, как у водяного. На ватнике ни одной пуговицы, без шапки. Как теперя перед глазами стоит.

— Ну, а что потом? — спросил капитан.

— А что потом? Поднялся он и в лес ушел, допрежь попросил хлеба принести ему и оставить под той черемухой. Принес и оставил, куда денешься?

— Почему вы об этом не сообщили нам? Теперь вы будете привлекаться как соучастник преступника.

— Вы бы на моем месте сообщили? Стали бы беду на свою голову кликать? — встречными вопросами осыпал капитана Коржиков. — Придет ночью и порешит. Что стоит бродяге спичку зажженную на сеновал швырнуть?

Вызвали Устинью Прохоровну.

— Вы тесно связаны с Клавдией Леонтьевной? — был первый вопрос капитана.

— Связана, но не по родству, а из добрососедских отношений.

— Пожалуйста, охарактеризуйте ее. Нас, понимаете, интересует вот какая незадача… Не могла ли Клавдия письмами своими сманить мужа домой? Она ведь женщина, к тому же детная и еще молодая. Не был ли у вас с нею разговор на этот счет?

Большими выразительными глазами Устинья Прохоровна долго смотрела на капитана, не зная, с какого слова начать ответ. Наконец, большой увесистый кулак свой возложила на стол. Откашлялась.

— Сказать вам грубыми словами — осерчаете, а интеллигентности не имею, не в городе век свой прожила. Так вот вам мой ответ: его, кобеля трясучего, ловите и судите как знаете, а Клашку мы в обиду не дадим. И вы, товарищ военный, не подъезжайте ко мне на немазаной. Шибко скрипу много. Душе тошно. За Клашку всем миром горой встанем! Когда вон телята на ферме начали подыхать, так кто, как не она, на санках домой их возила, из всего своего болтушку им варила. И всех на ноги поставила! А когда в «районке» пропечатали, что раненым бойцам кровь требуется, так Клавка на ферме подменилась и удула в Усгору, кровь сдала и той же ночью домой возвернулась. А ведь у нее — дети. Мы тут тем и выжили: друг друга всем миром из беды вызволяли.

Она говорила еще что-то много и горячо, сглатывая словах нахлынувшими слезами.

Дольше всех допрос снимался с Потехина. Но что он говорил, Клавдии было невдомек. Когда открывалась дверь, урывками она видела: Потехин дает показания письменно. Когда кончил писать и подал свой лист капитану, тот, бегая глазами по писанине, затакал:

— Так, так, так! Усматривается ясность… Значит и старик Сволин здесь обитается? Вот это — чуден Днепр при луне! А ведь ищем его уже который год. Ловок старый лис! А Кустов, кто он?

Потехин нагнулся через стол и полушепотом долго разъяснял капитану, а тот все записывал и удовлетворенно качал головой.

Пригласили войти Клавдию.

Вошла. Кивком головы ответила на приветствие капитана и села на крайний стул около окна. Сразу зарумянилась до корней волос.

Капитан посмотрел на нее веселыми и какими-то особенно просветленными глазами. В уголках губ его затеплилась улыбка. В это время мимо Клавдии вразвалочку прошел к выходу Потехин. Она не могла не заметить: красное одутловатое лицо его смеялось вызывающе и нагло. Глядя на его взлохмаченные седые волосы, думала: «По-доброму ли, Агафон Григорьевич, нажита твоя седина?»

А капитан торопил:

— К столу, к столу, Клавдия Леонтьевна! Не кричать же мне на всю деревню.

С опущенными виноватыми глазами Клавдия подошла и села возле стола напротив капитана. Пока он что-то писал, она все время теребила кончики косынки и прикладывала их к своим глазам. Грудь ее волнами поднималась и опускалась.

— Нет, это не та Клавдия, которую мне нарисовали тут, — не отрываясь от бумаг, говорил капитан. — Та оглоблей от волков отбивалась, с телятами колхозными, как с детьми, нянчилась, голодная и холодная сутками, не спала, хлеб колхозный спасала, фронт кормила… А эта — слово не вымолвит.

Капитан кончил писать, уставился на Клавдию. Глаза его спрашивали: «Не приходил Степан?»

Кусала губы. Нервничала. Спросила и не узнала своего голоса:

— Что же теперь будет Степану? Неужто расстрел?

— Расстрела может и не быть, — совершенно спокойно ответил капитан. — Но уверяю вас: нет такой молитвы, которой можно было бы замолить дезертирство с фронта.

— Неужто трусость — та же измена Родине? Неужто законы самой гуманной в мире страны равно карают за это?

— Ну прорвало, ну понесло! — успел вставить капитан.

Клавдия продолжала осаждать его новыми вопросами:

— Если Родину мы называем матерью, то может ли мать за один проступок лишить жизни своего сына? Неужто проступившийся не имеет права искупить свою вину потом лица, кровью, в конце концов?

— Все возможно. — Капитан поднялся и стал укладывать свои бумаги в портфель. Он был совершенно спокоен, и это спокойствие его почему-то вселяло в Клавдию уверенность. При выходе из правления капитан осторожно взял Клавдию за локоток.

— Дезертирство с фронта и измена Родине — одно и то же, Клавдия Леонтьевна. Совершенно одно и то же! Но меры ответственности могут быть разными, в зависимости от обстоятельств. По части Степана я вам никаких справок не выдам, нет их у меня. На все ваши вопросы лучше ответят следственные органы. Давайте ждать. Да ведь и органам правосудия пойди-ка теперь докажи, что резец по дереву большого мастера в теперешнее послевоенное время нужнее винтовки бойца. Не доказать, нет, не доказать!

Теперь о вас. Понятно: больно вам выдать в руки правосудия мужа-дезертира, но уверяю вас, больнее будет, если укроете его. Совесть будет мучить вас, и мука эта будет пожизненной. К тому же люди, так или иначе укрывающие преступников, у нас квалифицируются как соучастники преступления, и для них существует особая статья. Помните это!

Уже возле машины сказал:

— С болью человек родится, с болью умирает. Нужно великое мужество, чтобы преодолеть в себе страх боли… Однако, видать, у Клавдии Леонтьевны ничего нет для нас по существу?

— Я все сказала тогда, ночью. В другом месте ищите его.

— В другом так в другом, — согласился капитан и предложил Клавдии:

— Садитесь, подвезем. По пути же ехать.

Клавдия не стала возражать.

Садясь в машину, она видела, с каким любопытством за ней следил Потехин, сидя на скамеечке возле дома напротив.

 

Глава пятнадцатая

Вопреки запретам отца, Степан по-прежнему бродил с ружьем по осенним лесам или торчал возле больших дорог. Подслушивал, подглядывал, изучал жизнь деревни в послевоенное время. Он пристрастился собирать обрывки старых помятых газет на местах, где когда-то обедали колхозники. Жадно вчитывался в тексты уцелевших статей. Наиболее интересное уносил к себе в берлогу. Когда между отцом и сыном устанавливалось затишье, Степан с удовольствием читал отцу.

Но чем чаще Сволин-отец слушал чтения сына, тем чаще ловил себя на том, что прозрение к ним обоим должно прийти не из газет и книг современных, а после усердного изучения библии. Об этом он стал задумываться часто и серьезно.

Теперь, после того как Кустов сошел со сцены — отказался вдруг быть их благодетелем, — старик видел необходимость искать нового партнера. С Потехиным он не хотел иметь ничего общего, так как побаивался его развязности и простоватости. Он перебрал в памяти многих старых знакомых и остановил свой выбор на бывшей монахине и отшельнице Дарье Доромидонтовне. Знал он ее давно как человека, живущего вдали от политики и людей. Много сумрачного и сомнительного говорилось в округе об этой старухе, однако при нужде кое-кто тайно похаживал к ней, чтобы с ее помощью заглянуть на дно своей судьбы или выпросить исцеление.

При подходе к Кузяшкиному болоту Степан сделал крюк в сторону березового сколка на Дальних полях, в трех верстах от Крутояр. На подходе к сколку он остановился, услышав звук топора. Сомнений быть не могло: кто-то заготовляет дрова.

Осторожным зверем прокрался Степан на стук и увидел работающего в одной рубахе Потехина. Бывший белогвардейский рубака вкалывал лихо: топор в его руках остервенело перегрызал белые туловища берез, далеко в стороны разлетались пахнущие скипидаром щепки.

Наблюдая за работой Потехина в непосредственной близости, из-за кустов, Степан давался диву — с великой всесокрушающей звериной хваткой яростно вырубал он под корень и отбрасывал далеко в стороны молодой подлесок, даже не мешавший ему в работе. Было очевидно: в руках старика заключена неистощимая энергия. Зная это, он не скупился расходовать себя, был уверен — надолго хватит.

Постоял Степан, помялся. «Будь что будет!» Подошел сбоку.

— Бог на помощь, добрый человек!

— Доброго здоровья, коли не шутишь. — Потехин с любопытством стал рассматривать Степана и его ружье, небрежно заброшенное за спину. Огладил бороду облапистой ручищей.

— Охотишься, чё ли, погляжу-так?

Степан рассеянно махнул рукой.

— Убиваю… часы да минутки, уповоды да сутки.

— Ну-ну! Опять ведь вам с отцом-те скоро в зимнюю спячку залегать. А зима, посчитай, целая жись.

Всей пятерней Потехин старательно поскреб у себя за пазухой и вдруг резко отдернул руку, словно на что-то чрезмерно горячее или острое наткнулись пальцы его там, под взмокшей рубахой на груди. Розовое лицо Потехина полыхало жаром, как после бани.

Устраиваясь на березовом чураке, Агафон Григорьевич поманил Степана полусогнутым указательным пальцем и развязал узелок.

— Присаживайся, Дементьевич. Покоштуем.

Степан не противился.

Медленно, но верно, как надежными жерновами разжевывая еду, Потехин говорил:

— Поди за Клашкой ходишь доглядываешь?

— Поди.

— Ну?

— Чо, «ну»?

— Приметил чё-нибудь?

Степан молча покрутил головой.

— Ты что, — взъелся на него Потехин, — лесом шел, а дров не видел? Ее ведь капитан-следователь подцепил. Обходительный такой, краснобай. На машине казенной разваживает. Гляди, паря, кабы чего из этого у них не вышло. Закрутит он твою Клашку, как собаку в колесо. Тогда того…

— Чего «того»? — насторожился Степан.

— Третьего тебе в подоле принесет, вот што — «того». Тебе же ростить-то. Не век по лесам шляться будешь.

— Вот и ладно, — съехидничал Степан. — Чей бы бычок ни прыгал, а теленочек наш будет.

Потехин перестал жевать, глядел на Степана недоумевающим долгим взглядом, полуоткрыв рот. Степан же проворно управлялся с едой. Причем ломтики сала кромсал сам. Делал вид: чье кушает — того и слушает.

Потехин крутнул башкой и безнадежно махнул рукой:

— Оно, конешно, так: за хвост не удержаться, коли гриву упустил.

— Какие еще новости в Крутоярах? — полюбопытствовал Степан.

— Новостей — со всех волостей, — охотно развязал язык Потехин. — Говорят, колхозникам в этом году по три кило хлеба на трудодень отвалят, соломы там, сена, меду, денег…

— Ну и ладно, — Степан просветлел лицом. — Вон как урабливались все. А еще чего нового?

— Бывший председатель колхоза Андрей Злыгостев демобилизовался. Вся грудь в орденах. Страсть! О двадцати двух крутояровцах похоронки пришли за эти годы. Многовато! Дорка Спиридонихина забрюхатела, говорят, от Пашки Оголихинова. А бригадир наш, Ларька Самсонов, пьяница несчастный, лучшую лошадь — Зорьку — угробил. Нажрался, уснул, а лошадь-то в речку вместе с телегой с крутизны бултыхнулась. Судить, должно, будут. Давно пора! Да ведь не могут-засудить-то. Добрые садятся, а такая полова — поверху плавает.

Степан скоро понял, что Потехина ему не переслушать, да и час поздний. Вместо общепринятых слов благодарности за хлебосольство высказался туманным для Потехина каламбуром: «Как ни обильны яства и питье, нельзя навек насытиться однажды». Поднялся и, не подав руки благодетелю, ходко, прямиком через старые вырубки, зашагал к Кузяшкиному болоту. Всю дорогу он пытался представить свою Клаву рядом с военным, но не мог. Не мог поверить в сообщенное Потехиным. Однако слова эти лишили его покоя.

В памяти своей он перебрал все детали, связанные с поступками и характером своенравной и гордой Клавы, и мысленно уличал Потехина в бессовестной лжи. Он вспомнил, как минувшим летом ему удалось подсмотреть такую картину: Клавдия вдвоем с незнакомой девушкой ехали на возу только что накошенного цветущего клевера и пели незнакомые ему грустные частушки, по всей вероятности сочиненные в годы войны деревенскими девчатами. В частушках тех жила деревня военной поры с разлуками дорогих людей, нуждою и ожиданиями. Он восстановил в памяти услышанное тогда, и сердце его сдавила тоска. С языка готовы были сорваться слова сострадания и грусти: «Как же несладко тебе, Клаша, в житухе такой, да и другим нелегкую долю принять довелось. От такой житухи не разгуляешься!»

Но голос его сердца тут же вступил в споры с голосом разума: «Терять Клавдии нечего. Надо же хоть чем-то скрасить одиночество. Прождет тебя — и молодость пролетит, а она раз дается человеку. Все в этой жизни скоротечно, невечно. Все мы — мотыльки-однодневки, искорки на ветру».

Вернувшись в заточение, Степан добросовестно поведал отцу о случайной встрече в лесу с Потехиным, о его новостях. Старик внимательно выслушал и сказал мудреные, но не совсем понятные Степану слова:

— Легче болезнь предупредить, чем лечить ее.

Больше он ни слова не проронил в тот вечер. Был мрачен.

Ночью Степан не смог уснуть: в его сердце ворочался черный зверь ревности, готовый на части разнести клетку. В нем настойчиво зрело решение — объявиться в Крутоярах, поборов в себе животный страх, принять расплату за свое тяжкое преступление как неотвратимое и должное возмездие.

Отец тоже ворочался с боку на бок, вздыхал, а утром сказал:

— Надо что-то придумать. Хотя Потехину я не больно верю, болтлив, как базарная баба. На языке у него, что у сороки на хвосте, — из ста новостей одной стоящей нету. Надо кого-то упросить понаблюдать за Клашкой. Чуть что, так можно и «петуха» под застреху пустить. Я ведь не Степка Сволин, извольте радоваться: кого угодно достану.

А между тем у Дементия Максимовича зрело решение: он обдумывал планы своего неожиданного визита к чернокнижнице Дарье Доромидонтовне. Ему помнилось, как в давно минувшие времена они с матерью раза три бывали у этой прокаженной и не очень-то уважающей людей сухопарой и потому бессмертной Дарьи.

По первой нужде мать приводила молодого Дементия к знахарке, когда его лицо искоростила налетная огневица. Дарья тогда после наговоров над кружкой с водой через порог изо рта, сквозь огонь на лучине, троекратно брызгала в лицо его, бормоча неведомо что. А он стоял покорно, жмурился, обратив лицо к горящей лучине.

Второй раз мать водила его, когда он ходил в женихах в канун свадьбы. Беда на жениха обрушилась нежданно-негаданно: родители невесты, нарушив дедовский обычай, выдали дочь за сына мельника. Из выгоды выдали.

Не снадобьями, не наговорами тогда Дарья Доромидонтовна поправила дело. Не брала она и карт в руки. Выслушала жалобщиков и сказала, как отрезала:

— Клин клином вышибем! Выкрадите свою невестку и подержите ее у себя под запором вместе с сыном. На беззаконие беззаконием пойдем!

С помощью Дарьи Доромидонтовны и была выкрадена Мария. Зато позднее отец Дементия по-своему «отблагодарил» советчицу и помощницу, за что она кровно возненавидела весь род Сволиных. А случилось вот что: мать Дементия зазвала как-то Дарью в свой дом, попросила поправить разбагровевшее вымя корове. Но на пороге дома внезапно появился отец Дементия, ненавидевший вещунью. Едва войдя в дом, Максим Сволин низко нахмурил брови и, как на поганую тварь, цыкнул на Дарью:

— Выдь вон, чернявка бессовестная!

— Не тобой звана, — огрызнулась Дарья, — не тобой выпровожена буду, неблагодарный. Лучше пойди да с бороды своей сосули оборви, а то кабы они в камень не обернулись.

После этих ее слов Максим Сволин сгреб в охапку Дарью, вынес на крыльцо дома и, как ржаной сноп, швырнул ее в сугроб с задранной выше головы длиннополой юбкой. Тогда Дарья богом и могилой своей матери поклялась отомстить позор свой. И, сказывают, слово свое сдержала. Сосули на бороде бессердечного стаяли, а вот глаза его с того дня стали слезиться от нестерпимой боли. К разным лекарям и знахарям ездил старик Сволин, но ничего не помогало. И ездил бы еще долго, если бы не снизошел к нему милостью случайный человек, прохожий вещун. Он велел пасть в ноги Дарье, поскольку дело это ее рук. Было признано: ее почерк.

Долго упирался старый, но делать было нечего, сдался. Поехал к Дарье с бадейкой масла и, сказывают, замаслил хитроумную шельму. Трудно судить, что помогло с глазами Максиму Сволину, но болезнь скоро отступила. С той поры свой извечный гнев на вещунью он сменил на боязнь.

Дарья тогда была примерно в одних годах с матерью Дементия. Старик и теперь хорошо помнил рассказы матери о странной Дарье Доромидонтовне. В девках она не была красивой: большой с горбинкой нос сильно безобразил ее узкое и смуглое лицо. По этим причинам, а может быть еще по каким-либо, но парни всех деревень далеко стороной обходили ее, как Кузяшкино болото.

Вызрела Дарья на корню, на свадьбах сверстниц отгуляла и попалась на глаза наставнице Усгорского женского монастыря. Неохотно, но клюнула она на наживку невесты Христа, предала себя пожизненному заточению среди таких же отрешенных и забитых. Чем-то неведомым приковала к себе внимание наставницы Дарья, крепко привязалась та к некрасивой, с загадочными глазами девке из Крутояр.

Однако вышло так, что ушла она из монастыря в избушку бывшей Зинкиной мельницы на небольшой, но довольно строптивой речушке Усгоре. Там и жила, предав себя знахарству и молению.

Туда, к старой помольной избушке, и нацелился Дементий Максимович.

 

Глава шестнадцатая

К избушке Дарьи Доромидонтовны Дементий Сволин пришел под вечер со стороны бывшего мельничного пруда. Еще с горы он приметил: избушка, когда-то служившая приютом для помольщиков, странно припала к земле и всем передом своим подалась вперед, словно приготовилась бодаться с плотиной. С горы избушка эта видом своим напоминала выброшенную кем-то и забытую ракушку, чудом не растоптанную случайным прохожим.

К крыльцу Сволин подошел с задов, со стороны речки. Хотел было по-молодецки взбежать на крыльцо, но услышав в утробе избушки разговор, осекся, придержал себя. Долго стоял возле окна, прислушивался, проклиная крапиву, особенно жгучую под осень.

Внутри избушки без конца тараторил густой и низкий голос, и трудно было понять, что принадлежит он именно Дарье Доромидонтовне. Иногда разговор смолкал, и тогда избушку заполняло довольно странное пение. Пелось что-то хорошо знакомое Сволину, но накрепко забытое с годами. Как на испорченной грампластинке, бесконечно повторялись одни и те же слова, в которых изливалось состояние изнывающей по кому-то женской души:

Как заслышу звон тревожный, Забьет сердце у меня…

«Да ведь это вековуха Дарья Доромидонтовна песнями да разговорами с собой утешается!» — догадался Сволин и почувствовал, как уходит из его тела напряженность. Поднялся на крыльцо и опять повременил. И тут услышал далеко не лестное за дверью:

— Кто там целый час топчется? Входи, чё ли!

Сволин потянул на себя сильно расшатанную и оттого непомерно ворчливую дверь, протолкнулся внутрь. Сорвал шапку с головы и размашисто перекрестился от самого порога в угол на темную, прокопченную икону. Не дав очухаться хозяйке, передернул носом:

— Здравствуй бывай, Доромидонтовна! Слушал стоял… Припеваючи живется, значит?

Та нашлась с ответом, не поднимаясь с табурета:

— А чё мне! Вот попою маленько — на душе полегчает оттого, день скорее пройдет. А день пройдет — к смерти ближе. Как не радеть!

Она вперила глубокие и печальные глаза в вошедшего, а они сами за нее говорили: «Ходют тут всякие, только пол топчут!» Спросила:

— Кто таков, по какой нужде?

— Знать не узнала Дементия Сволина? — поинтересовался гость.

— Дементия?! — усомнилась старая. — Рази его все ишо не изловили?

— Как видишь: перед твоими очами восстал. — Выругался в душе: «Сдохнуть не можешь, карга болотная! Ить совсем почернела, выбыгала».

Доромидонтовна жевала пустым ртом и с любопытством разглядывала глубокие борозды на плоском, как у быка, лбу Сволина.

— Худая слава о тебе ходит, — одним выдохом сразила она непрошеного гостя. — Говорят, много безвинных душ загубленных на совести своей носишь, и выбрал на склоне лет берлогу барсучью. Сколь я вас помню обоих с отцом, все себе лучшую долю искали где-то вдалеке. Огонь и воды прошли, а что нашли? Не понимали, что счастье людское с худой славой по одной тропочке ходют, в одни двери стучатся.

— Да ведь в народе много и напраслины говорят, — огрызнулся Сволин. — Языки-те без костей: мели ими да перемалывай — все мука будет.

— Ну уж, не скажи! Худоба, что прах, в сторону отлетает, а правда завсегда остается, отсеивается. Она, как зерно: хошь в землю захоронится, а все росточки пустит. Чтой ты так-то? Али креста на себе не имеешь, али о загробной жизни не задумывался? Все ведь под богом ходим — гляди!

Сволин топтался под порогом, не решаясь присесть. Жалостливо, с опаской, как школяр, не выучивший уроков, глядел он в шамкающий рот хозяйки дома и часто моргал воспаленными глазами. В душе его один о другой колотились острые камни: «Все знают про меня. Худом кончу!» Сказал:

— Так ведь не по своей воле всё, Доромидонтовна. А чё не по своей — по божьему велению…

Старуха снова перебила его:

— Грех твой покарает господь, а допрежь — добрые люди. Не жди, и на том свете не будет тебе милости божией за содеянное зло. Срамота твоя — от грехов твоих великих, блудный сын Максима Никифоровича. Сколько не творил бы человек бед, они все равно возвернутся к нему и низложат его. Проклят ты на этом свете, но и смерть не очистит тело твое от содеянных грехов. Святое писание нам гласит: лучше тебе увеченному войти в жизнь, нежели с двумя руками идти в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. И если нога твоя соблазняет тебя, отсеки ее: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввергнутому в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не угасает. Кто копает яму, тот упадет в нее, и кто разрушает ограду, того ужалит змей. Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать, время разрушать и время строить… Приложи сердце твое к учению и уши твои — к умным словам.

Слушая запоздалые нравоучения старухи, Сволина так и подмывало взорваться. И наконец он взорвался, кик плод каштана на огне:

— Не сметь глаголеть так! Не ты, попы отпоют меня, не за этим шел…

Однако Доромидонтовна не сдавалась, продолжала:

— Али писаний святых не читаешь? Грешники преданы будут огню вечному, не такому вещественному, как у нас, но такому, какой известен всевышнему. Кайся перед господом богом и испрашивай помилование душе своей. Кляни себя и кайся в грехах…

Наконец она изрядно притомилась, присела возле печи, возложив руки на иссохшую грудь. Но тут же встрепенулась.

— Чаю сгоношу… Расселась тут, карга старая!

И пошла, загремела у шестка, зашебуршила. Оттуда, из-за печи, тоже древней и обшарпанной, донесся ее голос:

— Чё дыбаешь посередь избы? Проходь, садись, где душе поглянется. Потчевать буду. Потчевать не грешно — неволить грешно…

Сволин уселся на вогнутую желобом лавку, стал рассматривать келью старой затворницы.

Плошки, горшочки, крыночки и всевозможные баночки стояли по всем подоконникам и лавкам; стены сеней и внутренность избушки были увешаны пучками выгоревшего и пропыленного разнотравья.

Взгляд старика задержала на себе колода вконец разлохмаченных ворожильных карт на столе. Смекнул: «Не упросить ли?» Спросил, улучив паузу:

— Неужто карты тебе, Доромидонтовна, доподлинно все сказать могут? Неужто ты сама веришь в эту ворожбу?

— Почему бы нет? — вопросом на вопрос ответила старуха. Выглянула из-за заборки, оживилась:

— Карты — картами, но и головой робить надо. Надысь объявилась мне ярочка суягная из Крутояр же — Дорка Спиридонихина. Пузо подпирает чуху, а она — эко чудо! — ко мне приволоклась. Меду туесок принесла. Прими, говорит, Доромидонтовна, подарочек от меня и от мамы. И — в ноги бултыхнулась. Ну, слово за слово… Говорит, присуши ты ко мне Пашку Оголихинова. От него ведь понесла-то. Хочу, чтобы до вечностев был моим, раз робенок от него. И — в слезы. А я ей говорю: нет, голубушка! Тут мои уроки не возымеют силу, потому как глаза у Пашки-кобеля черные, цыганские. Да и снадобья в еду или питье не подпустишь — не вместе живешь.

Раскинула карты и показываю ей: смотри — бубновый-то король остается с блондинкой, а ты — шатенка.

Сволин старательно потирал руки, любопытство в нем брало верх.

— Вот те и на! А вроде чего в картях проку!

— Ну, карты — картами… — вяло сморщившись, заворковала Доромидонтовна. — Не знаешь, чё ли, Пашку Оголихинова, кобеля бродячего? Во всей округе девок перепортил. Таких на фронт гнать надо под пули да бонбы. И вот какое слово мое: перебесится этот кобелина и женится на вдовой бабе, у которой хозяйство покрепче. На своих зазноб не посмотрит, хошь по три дитя они приживут от него до замужества.

— Да ну!

— Гну! К вашей же Клашке, к примеру сказать, оглобли завернет, и она не откажет. Божьей травкой расстелется перед ним. Баба ведь мужиком красна.

— Ты вот что, старая, — Сволин враз посуровел. — В чужой-то стог не пыряй вилами. Плохо знаешь нашу Клашку. У нее еще муж живой. Все у них может возвернуться, наладиться.

— Живой, говоришь? Живой да под сурьезным вопросом ходит.

Сволин слушал Доромидонтовну, а мысленно поспешал приступить к основному разговору, так как подготовка к нему, по его убеждению, прошла вполне благополучно. Да и кто знает, куда может уйти разговор. Откашлялся, понаблюдал за ловкими движениями рук хозяйки, расщедрился на похвалу:

— Умная ты женщина и провидящая, Дарья Доромидонтовна. Раскинула бы карты и на наше со Степкой счастье. Оказия у нас куда больше, чем ты знаешь да догадываешься. Оба на краю могилы вовсе ведь стоим.

— Карты могут соврать, — убедительно и просто призналась Доромидонтовна. — Скажу тебе, как в руку положу: найдут вас всенепременно и скоро. Чё искать-то? То вас у Потехина видят, то у Кустова.

У Сволина засвербели руки.

— Найдут ли? Грозилась синица, море поджечь! Ежели народ не выдаст — милиция не найдет. Потом, чё это ты на чох нас берешь? Пужать легше, а ты жить нас научи, знахарка.

Все так же спокойно, попивая чаек, Доромидонтовна убедительно и ясно говорила:

— Не дуй на воду, Дементий Максимович, ежели молоком обжегся. Ко дну идешь, и пузыри над тобой всплывают, а все козырем ладишь казаться. Как отец же, прости бог!

— Ко дну, говоришь, иду? Ха-ха-ха! — Сволин запрокинул голову и захохотал. В горле его клокотало и булькало. Успокоился он так же внезапно, как и захохотал, и стал утирать слезы, выжатые дурацким смехом. Наконец, глубоко вздохнув, совсем серьезно заметил:

— Питаешься ты скверно… Плохо несут прихожанки-то.

— Однако не побираюсь. Закон божий не велит. Как нам прописывают отцы церкви: не живи жизнью нищенскою. Лучше умереть, нежели просить милостины. В устах бесстыдного сладким покажется прошение милостины, но в утробе его огонь возгорится. Не до жиру тут, быть бы живу. Теперь, после войны, куда как худо стало… Веру в бога вовсе потерял народ.

— Ктой-то дров добрых привез?

— Председатель, Калистрат Шумков. Сына его излечила от смертного запоя. Самого его надо бы попотчевать теми же кореньями. Человеком через то питье мог бы стать.

Сволин решил распростаться о своем.

— У нас дело приспичило такое… Кустов в кусты от нас удалился. Насытился «рыжиками» и отвалил. А «рыжики» у меня не перевелись. Так не смогла бы ли ты, Дарья Доромидонтовна, через прихожанок своих дать оборот «рыжикам»? И продукты, и одежонку — все надо, все жизня наша требует.

От сказанного Дементием Максимовичем подбородок старухи, словно обтянутый пергаментом, заходил ходуном, глаза заблестели фосфорическим светом. Полусогнутым пальцем поскребла она в голове, помедлила с ответом. Дважды взглянула на потолок и выдала туго идущие из глотки слова:

— Рази што попробовать?

— Пока то да сё — мы тебе солонинки подбросим. Скусная и пользительная еда.

— Смеешься поди? — полные недоверия глаза Доромидонтовна подняла на Сволина. — Гли мне в рот-те: два вверху — и все тут. Чем жевать солонину-то?

И тут же махнула рукой:

— Ладно, неси! Сечкой рази измельчу.

Сволин поерзал на лавке, продолжал:

— Нет ли зелья у тебя, Доромидонтовна, чтобы попоить им сына мово неразумного? Удержу ведь вовсе не стало — на волю рвется. Бабу ему подавай и все тут. И, гликось, — в науку удариться норовит. Зачем он мне ученый-то?

— Ну и пусти. Пожалей — пусти. Молодой ведь он!

— Не-е! — артачился Сволин. — Подыхать так вместе! Обоим нам с ним едино на роду написано было. Так полагаю: попоить его кореньим отваром, штобы похоть мужскую в нем как рукой сняло.

— Это можно, — прошепелявила вещунья. — Можно на время похоть угомонить, а можно и на вовсе убить. Это ведь как родителям угодно. В библии на этот счет как говорится: кто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы вспоследствии утешаться им.

Дарья Доромидонтовна ушла за печь и вернулась оттуда с небольшим узелком. Дементий Максимович истово перекрестил лицо свое и принял узелок. Понюхал.

— Пахнут больно скусно!

— Пахнут скусно, — согласилась Доромидонтовна. — А покроши-ко коренья эти да разбросай по углам — зараз все клопы и тараканы передохнут.

Осмотрелась по сторонам и сипловатым таинственным шепотом сообщила:

— Сатанинская сила в кореньях этих сокрыта. Не один поди «рыжик» стоят они.

В понурой голове старика билась, как рыба об лед, еще одна думка: с каким подходом выпросить у старухи библию. Он давно поставил перед собою цель — вытеснить из головы сына все причуды. Но просить библию ему не пришлось, в другой раз разогревая самовар, Дарья Доромидонтовна сама заговорила на этот счет:

— Ты, Дементий Максимович, попаивай отваром кореньев Степанку-то. Слово тебе мое: перестанет он рваться на волю. Библию у меня возьмешь. Сам читай больше и его приучай. Всё — на пользу дела. Теперь ведь так: опустишь руки — сыновья на шею сядут. Вон тебя как учил отец-от. Помню, все помню.

Передавая в руки Сволина тяжеленную книгу с медными застежками на обтянутых кожей досках, Дарья Доромидонтовна нравоучительно напутствовала заблудшего:

— Корни премудрости — бояться господа бога, а ветви ее — долгоденствие. Страх господень усладит сердце и даст веселие и радость, и долгоденствие, ибо всякая премудрость — от господа, и с ним пребывает вовек.

 

Глава семнадцатая

Старик принес от Дарьи Доромидонтовны опасные для мужской цельности корни и упорно стал принуждать сына читать библию. Степан с интересом взялся постигать премудрости древнего писания и уже к зиме заслужил похвалу отца. Старик стал нередко упрашивать его читать вслух по несколько часов кряду.

В минуты таких чтений Дементий Максимович был покоен и добр, как старый мерин, когда перед его мордой высыпали добрую меру белоярого пшена.

Когда Степан давал себе роздых от чтения, отец размышлял вслух, вспоминал о своем искалеченном детстве, о житейских ошибках, преодоление которых сделало его деспотом своей совести. Слушая его, нетрудно было догадаться: старик мог легко простить жестокость, чем доброту.

Как-то после обеда, усердно ковыряясь в зубах, старик размышлял вслух:

— Отец мой, Максим Никифорович, широкой натуры был человек. Станет библию читать, а я чтобы около него торчал и слушал. И слушал. А ежели увидит: отвлекаюсь, тотчас же голову промеж ног — и айда ремнем охаживать. Сызмальства правильный ум вколачивал. Сурьезный был человек. Всё говорил: «Учить буду, пока поперек лавки лежишь». И ребра ломал, и башку испроламывал… А ты ведь ничего этого не испытал на себе, оттого и богохульствуешь, и с родителем пререкаешься. Как в библии-то сказано: «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына. Нагибай его выю и сокрушай ребра его, доколе дите молодо и не вышло из повиновения».

Степан не воздержался:

— Когда тебе было мною заниматься: по степям рыскал, красненьких пластал в капусту. До семьи ли тут было!

— Что было, то было, — охотно согласился Дементий Максимович. — Только не все красненькие попадались мне, и беленьких чесал. Я ведь так, Степа, жил: чья власть верх брала, туда и голову свою клонил. Тому и благоволил, кто за стол с собой не брезговал сажать да ковшом с брагой не обносил.

— Вон даже как! — перебил его Степан. — Ловок был! То овечью, то волчью шкуру на себя натягивал.

— Вот-вот! Ловок и был. Хочешь жить — умей вертеться. И все-таки, как там не толкуй, а шибко воинственный был я человек! Туго иногда приходилось, а тягу из-под огня, как ты, не дал. И кавалеристы мои были все, как на подбор, орлы. Где сила не брала, там нахрапом брали. И все же одолели нас красные, прижали к манжурской границе. Вот тогда-то и задумался я над своей головой. «Рыжиками» только и откупился. Да ведь не все же и шашкой махать, корни в жизнь пускать надо было. У красных я не шашкой, а черпаком махал на батальонной кухне.

Степана словно оса ужалила, взбрыкнулся и кулаком об стол грохнул.

— Досадно!

— Чего тебе досадовать?

— А то досадно, — разъяснил Степан, — что не дано детям родителей своих выбирать. Обошел бы тебя такого за тыщу верст.

Старик блеснул глазами.

— Мне-то почем тоже было знать, что ты таким богохульником вырастешь? Знатьё, так растоптать бы сразу, как на свет божий вылупился. Живешь: ни богу свечка, ни черту кочерга. К грамоте тянешься, а того не понимаешь: с грамотой антихристы да жиды живут. Оттого они противу веры господней идут и на смуты народы подбивают. Правда чистая в библии-то сказана: «Счастье тем, у кого сыновья не добиваются грамоты, они будут своих стариков до самой смерти кормить».

Степан разоткровенничался:

— Ежели власти простят мою вину, много учиться стану. Через ученье в люди пойду. Вся сила человека — в ученье.

Отец застучал кулаком по столу.

— Грамотей… Небось, потом отцу руки не подашь? Поетом станешь, как Пушкин. Ха-ха! Не баламуть, Степка! Другое на роду твоем написано: родился волком — волком и подохнешь.

— Знаю, — уклончиво согласился Степан. — Мне до людей теперь, как до неба. Да и ссориться с тобой — пустое. В библии сказано на этот счет: «Не ссорься с человеком сильным, чтобы когда-нибудь не впасть в его руки». И еще библия толкует так: «Человек, любящий мудрость, радует отца своего»: Чего ж ты не радуешься?

Старик помолчал, попыхтел. С ответом нашелся не сразу:

— Тут о мудрости библейской говорится, а не о нашей, земной. Понимать надо!

Он взвесил и «за» и «против», и вывод им был сделан вполне утешительный: библия Степану пошла впрок. От такой догадки он сразу подобрел и, важно поглаживая бороду, сам стал читать вслух древние наставления: «…Исследуйте себя внимательно, обследуйте народ необузданный. Близок великий день господа, и близок и очень поспешает: уже слышен голос дня господня; горько возопиет тогда и самый храбрый. День гнева — день сей, день скорби и тесноты, день опустошения и разорения, день тьмы и мрака, день облака и мглы. День трубы и бранного крика против укрепленных городов и высоких башен. Господь бог твой среди тебя, он силен спасти тебя…»

Старик наделал закладок в библии, и теперь постоянно читал вслух то одну, то другую цитату из Ветхого завета. Особенно он предпочитал повторять те, в которых шла речь о безграничной власти родителя по отношению к своему наследнику. Голос его в этих случаях креп. Он перечитывал цитаты и находил в них новый смысл, ранее незамеченный, черпал в них познания, так необходимые в его положении: «Наказывай сына твоего, и он даст тебе покой и доставит радость душе твоей». «Розга и обличение дают мудрость». «Наказывай сына своего и не возмущайся криком его».

После глубокомысленной работы с цитатами старик надолго погружался в блаженный покой. Внимал ли его чтению сын, он не мог знать, но, тем не менее, был благодарен ему за молчание. А Степан догадывался, что отец в эти минуты мысленно беседует с отцами древней церкви и ему теперь не до разговоров с ним. Он отворачивался к стене и тоже один на один толковал с библией. Ему хотелось постичь умом своим: не о его ли доле ведет повествование эта странная книга, библия, не его ли упреждает: «Держи себя дальше от человека, имеющего власть умерщвлять, и ты не будешь смущаться страхом смерти. А если сближаешься с ним, не ошибись, чтобы он не лишил тебя жизни. Знай, что ты посреди сетей идешь и по зубцам городских стен проходишь. По силе твоей узнавай ближних и советуйся с мудрым».

Такие цитаты настораживали Степана, вселяли в него беспокойство и нервозность, они постоянно предупреждали его быть послушным и покорным отцу во всем.

Была прочитана и перечитана библия, и в мрачном подземелье затворников снова потянулись дни, полные запустения и мрака. К библии теперь возвращался лишь старик, Степан же потихоньку перечитывал свою коллекцию газетных статей. Он все чаще мучился животом и не подозревал о том, что нажитая им болезнь — дело рук родного отца.

Жалобы сына на боли участились, но они не встревожили Дементия Максимовича. Его волновало другое — Степан давно не берет в руки библии. «Не злобу ли затаил на родителя, не распознал ли, что попаиваю его во время кашля не тем отваром?»

А Степан раскладывал на столе пожелтевшие газетные вырезки, снова и снова перечитывал их. Читать вслух ему не хотелось, знал, что отец не поймет его увлеченности и опять дело дойдет до скандала.

Однако старика начинало одолевать желание пройтись глазком по коллекции сына. Ему было невдомек: какими-то газетными вырезками он готов зачитываться, а святые труды раскрыть не хочет. Что за чадо! Позевывая, он долго наблюдал за сыном, наконец спросил:

— Што там Советы пописывают? Как теперя, после войны-то?

Степан поправил фитиль в лампе, разгладил газетную вырезку, откашлялся и стал читать:

— «После победы над врагами в Великой Отечественной войне все усилия советского народа направлены на восстановление и развитие хозяйства нашей страны. Мы, советские люди, заняты мирным строительством, мы не хотим войны».

Старик прослушал с подчеркнутым вниманием, застрелял пальцами рук:

— Во-во! Все по-моему идет: выдохлись большевички, мира запросили. Нет, не будет им мира!

Еще попросил почитать что-либо. Степан взял новую вырезку. Было видно: старик проникся уважением к газетным сообщениям.

Степан читал:

— «Доискались способов производства булата. После смерти сталевара Николая Швецова булат стал варить его сын Павел. В Златоусте и теперь еще есть люди, которые варили булат в тиглях по способу П. П. Аносова. На заводе работает старшим инженером в отделе технического контроля Петр Георгиевич Бояршинов. В начале этого века он плавил сталь в смену со Швецовым-сыном, Павлом. Бояршинову привелось варить сталь и железо всеми способами, которые известны мировой технике, — в крицах, в тиглях, пудлингованием, в мартеновских и электрических печах. В Златоусте до сих пор есть старики, которые знают старые секреты выплавки стали и крепко их держатся».

— Читай, читай! — нетерпеливо требовал отец. И подсел ближе к столу, навострив уши. И Степан поднес к глазам новую вырезку зачитанной, затасканной газеты.

— «Перед наукой двадцатого века встала одна из самых удивительных загадок природы: загадка ядерных сил. В самом деле: каким образом упакованы в атомном ядре протоны и нейтроны? Огромная и таинственная сила удерживает их друг подле друга. Но что это за сила? — над этим пока безрезультатно ломают головы крупнейшие теоретики мира. Ясно только, что это не ньютоновская сила тяготения и, конечно, не кулоновское электрическое притяжение: ведь нейтрон нейтрален! А протоны, казалось бы, должны отталкиваться друг от друга с огромной силой! Было выдвинуто предположение, что новая частица — мезотрон — и является, посредником между протоном и нейтроном: специальное назначение ее — осуществлять обмен энергией между ними. Но это была всего-навсего гипотеза, которая оказалась весьма спорной.

Итак, состав космических лучей становился все разнообразнее и разнообразнее. Перед началом второй мировой войны насчитывалось уже примерно десять элементарных частиц, различающихся зарядом, массой, спином — так ученые именуют величину, характеризующую собственное вращение частицы вокруг своей оси. Физики все больше и больше запутывались в этих дебрях элементарных частиц. Картина строения вещества только усложнялась, вместо того, чтобы становиться яснее.

Не были ли эти открытия всего-навсего первыми крупицами истины? Напрашивалась мысль: нужно найти какое-то новое, решающее объяснение строения вещества. Наука жаждала фундаментального открытия, которое дало бы настоящий ключ к микромиру, ключ к тайне строения вещества.

И открытие это было сделано советскими физиками».

— «Было сделано советскими физиками», — передразнил сына Дементий Максимович, когда тот остановился, чтобы перевести дыхание. — Всё — от всевышнего, Степа. Всё — от него! Ежели и добились антихристы чего, — то с помощью бога. И только так! Всё к нам пришло от бога и взято будет им. Знамо: антихрист будет властвовать на земле до самого дня явления на землю царя славы, до самого дня судного. Так, Степа, учат нас отцы церкви. Этим учениям и внимай. Тут вот насчет нашего жития шибко хорошо сказано: «Имея пропитание и одежду, будем довольны тем…» Ну? А к чему человеку нейтроны да протоны? К земной да к человеческой природе тянуться надо, а чё это большевички в небеса ладят устремиться? В небесах — всевышний. Рази допустит он их!

И он стал читать, странно растягивая слова: «Ежели будет вред, то отдай душу за душу. Глаз — за глаз, зуб — за зуб, рука — за руку, ногу — за ногу, обожжение — за обожжение, ушиб — за ушиб».

— Вот какие учения нужны людям! Я всю жизнь таким был: за мной ништо не пропало. Не знал учений священных, а как по писаному жил.

Начитавшись библии, утром следующего дня Степан сладко потягивался и говорил:

— Дивные сны стали сниться. То-то хорошо!

Отец выжидающе смотрел на него.

— Какие такие? Поди опять бабы?

— Бабы, бабы! Всемером насели на меня, и каждая норовит к себе утянуть. Все — в атласе да в шелках, золотом обвешаны. Ну, городские и весь сказ. Гляну на одну, на другую — хороши дамочки! А одна, восьмая, в стороне стоит и глазами тоже на меня зыркает. И ничего на ней лишнего, ни шелков, ни золота. И тут слышу, кто-то в самое мое ухо: «Не гляди на золото, гляди на телеса». Обернулся, а позади — угодник святой с посохом в руках. Спрашиваю: «Кто ты таков и что тебе за нужда совать свой нос под чужие ворота?» А он ничуть не обиделся, отвечает: «Я — главный бог всех богов, зовут меня Саваофом. С этих всех баб, вот увидишь, я обснимаю все украшения и все одежды, и будут они ходить по городу в чем родились. Пусть не ходят величавой поступью, поднявши шеи свои, не гремят цепочками. А эту, восьмую, не трону. Прибери ее к своим рукам и делай с нею что знаешь».

И стал он раздевать этих девок у всего народа на глазах. И я помогал ему — одежду в кучу складывал, Ну, раздел он их и всех к себе в гарем повел, и я — за ним. Тут он как обернется да как закричит: «Иди к восьмой, сказано было! Этих сам опробую…»

Старик не удержался, вскочил и ногами затопал, глазами засверкал.

— Замолчь, богохульник! А ишо святое писание читаешь. Да рази можно на господа бога поклеп несть?!

— Это и не поклеп, — простодушно сообщил Степан и раскрыл библию. — Слушай и вывод делай. У святых тоже дело насчет потомства нечисто поставлено. Сам посуди: откуда херувимы берутся?

Степан устроился на топчане поудобнее и стал читать: «И сказал господь: за то, что дочери Сиона надменны и ходят поднявши шею и обольщая взорами, и выступают величавою поступью и гремят цепочками на ногах, — оголит господь темя дочерей Сиона и обнажит господь срамоту их.

В тот день отнимет господь красивые цепочки и звездочки и луночки, серьги и ожерелья и опахала, увясла и запястья и пояса, и сосудцы с духами и привески волшебные, перстни и кольца в носу, верхнюю одежду и нижнюю, и платки и кошельки, светлые тонкие епанчи и повязки и покрывала. И будет вместо благовония зловоние, и вместо пояса будет веревка, и вместо завитых волос — плешь, и вместо широкой епанчи — узкое вретище, вместо красоты — клеймо.

Мужи их падут на войне от меча и храбрые их — на войне.

И ухватятся семь женщин за одного мужчину в тот день (в день гнева господня) и скажут: «Свой хлеб будем есть и свою одежду будем носить, только пусть будем называться твоим именем, — сними с нас позор…»

Степан не дочитал, зашелся безудержным смехом.

Старик рассердился:

— Чего глумишься над святым писанием? Чего зубы моешь?

— А то ржу, — представил себе, как бог Саваоф по улицам ходит, раздевает да обирает баб. Веселое житье!

 

Глава восемнадцатая

На задворках Крутояр стояла третья послевоенная осень. Неспешно раздевались деревья, опавшие листья накрепко пришивал дождь к набухшей от избытка влаги земле. На полях густой зеленой щетиной всходили озими. С каждым днем все больше и больше выстужались солнце и земля. Над гнилым Кузяшкиным болотом снова воцарились мрак и безмолвие.

В жизни затворников не произошло никаких изменений, разве что дрова теперь они заготовляли значительно дальше от своего логова. Все так же пилили сухостой, но теперь разделывали его на метровник и стаскивали под навес к убежищу.

Казалось, ко всему привыкли затворники, со всеми неудобствами смирились, притерлись, и не страшен был им приход очередной зимы.

Когда Кузяшкино болото до краев наполнили осенние дожди, старик решил поставить дополнительные опоры под перекладиной навеса. Столбы выпилили из сырой пихты — тяжеленные в два обхвата кругляки. При спуске кряжей в лог Дементий Максимович подвернул себе ногу и сломал ключицу. Когда с трудом поднялся с земли с помощью Степана, рука его висела плетью. Установку опор отложили до лучших времен.

Всю зиму старик провалялся в землянке, проклинал себя за неувертливость и за то, что без усердия приносил свои поклоны господу богу. Особенно долгое время его беспокоила ключица, срослась, но беспокоить не переставала. Замкнулся он и отяжелел.

Замкнулся и Степан, словно подменили его. На прежнем месте лежали отточенные стамески и ножи, заготовки для новых поделок, но он даже не смотрел на них. Единственную книгу его в приступе гнева отец швырнул в огонь. Длинными зимними вечерами теперь Степан нет-нет да что-то царапал карандашом на клочках бересты. Царапал и бросал в печь.

Однажды Сволин-старший подобрал исписанный сыном лоскут бересты и прочитал гладкие, но малопонятные его разуму строки:

«Листья осенние, зноем сожженные, Ночью холодной мне спать не велят… Полно шуметь вам, на смерть обреченные, Вечным покоем вам будет земля. Будут дожди серебром вас задаривать, Ветер нездешние сказы твердить. Полно о жизни со мной разговаривать, За отрешенность жестоко корить. Вас понимаю, но вами не понят Я облетевшей рябиной стою. Вас еще ветер срывает и гонит, Дождь омывает могилу мою».

Сплюнул старик и выругался:

— Богохульник! Набрался-таки бесовщины. Выпороть мало за такое! Грамотий!

Когда Степан проснулся, он заговорил с ним серьезным и предупредительным тоном. Укор, сострадание и гнев звучали в его голосе:

— Чой ты завыкаблучивался, стихами исходишь? Вовсе ведь бесовщина одолела! В жизни так: что не от бога, то от нечистого. Али мало я толковал с тобой об этом? Куда катишься, что тебя ждет? Не твоими руками кур щипать, Степка, — вот о чем помнить след. Библию учи. Это тебе не стихи — великая мудрость великих. Вдолби в башку: волки мы. Какую песню ни запоем — все волчий вой. Выть нам на задворках своей деревни, тут и околеем. Прожрем золото и околеем.

Степан невесело улыбнулся.

— Это ты правду говоришь, батя… Смертный приговор мы сами подписали себе. Хватит ли духу на эшафот подняться, вот о чем думать надо. А на писанину мою зачем сердиться. Затем и пишу — душу убаюкиваю. Только и всего.

— «Душу убаюкиваю», — передразнил его отец. — Скис весь, погляжу-так, расплелся, как лапоть худой. На меня гляди: башка седая, а носом не хлюпаю. Держусь, как боровик на пне. Вот, к примеру, на волю рвешься всё… Чего тебе даст воля? Малиновыми пирогами она тебя не встретит. Тебя мильтошники, как рябчика, в первую же ночь схватят. И встанешь ты к стенке под дуло. Без суда и следствия в расход пустят.

Степан молча слушал его, а думал о своем. Он хорошо изучил отца в земляном заточении и знал его как неглупого, но темного, суетного и фанатичного человека, способного в одно и то же мгновение вилять хвостом и показывать волчий оскал. И на этот раз он тоже выслушал его до конца. Заговорил, и голос Степана, как всегда, был твердым и уверенным:

— К стенке милее, чем гнить заживо. Дантов ад придумали мы для себя, не житьё.

Старик налился апоплексической синью, взорвался:

— Замолчь! Ослеп душой-те совсем. Вот — дверь, а вот — порог. Выметайся! Там тебе за фронтовые подвиги медаль во всё пузо повешают. Иди! Но таков уговор: отца ты не видел, ничего о нем слыхом не слыхивал. А я доживу своё и околею здесь. На народ не пойду, не верю в него, ненавижу всех. По мне: что Крутояры, что Кузяшкино болото — всё едино. Будь бы сила в плечах, да конь подо мной — пожил бы я еще, потешил душу. За такие вот «рыжики» не грешно шашкой махать. Крепко махал я в свое время! Старался. Сам Семенов приметил это, и эскадрон свой лучший под мое начало поставил. Дуракам такое доверие кто окажет? Не-е-ет, Степка, башковит я, и рука моя промашки не давала.

— Тебе сказывают, за то что красненьких в капусту рубил, Семенов по семьдесят «рыжиков» в месяц валил, — напомнил Степан. В такой ситуации он любил щекотать нервы отцу.

— Даром кто будет валить? За старание, за исправную службу и валил. Как же!

— Ты не пробовал нюхать эти «рыжики»? Они же кровью пахнут. Не деньги это — сгустки пролитой крови.

Старик не заорал на сына за его прямой и резкий разговор. Слушал и придирчиво рассматривал ладони своих рук, словно отыскивал на них признаки сухих мозолей от эфеса шашки или кровь, спекшуюся под ногтями. Ребром ладони стучал о кромку стола.

— Может, и прав ты. Золото, оно всегда рядом с кровью уживалось, оттого и в цене великой по свету ходит. Вон Кустов не брезговал, брал… Не разнюхивал, как ты.

Степан взъелся не на шутку:

— Что ты, батя, всё Кустова да Кустова трясешь? Что Кустов? — сам ему носил. Все вы: что ты, что Кустов, что Потехин — единым елейным маслом мазаны, все — обломки старого мира. Сычами с обломанными когтями жили после Октября на этой земле. На свою беду Советы простили вас, а к стенке бы надо. К сте-е-енке!

Слушая сына, старик мысленно смотрел на себя со стороны: вполне ли ловок был в жизни Дементий Максимович, всё ли урвал, что попадалось под его когтистую лапу?

— Уснул ты, что ли? — рассердился Степан на отца, довольно давно притихшего. — Приговор ему читаю, а он дрыхнет себе!

— Слушаю я, слушаю, Степа, — отозвался отец. — Ветер в верхах больно шумит.

— Ну, слушай. А я лаяться с тобой буду.

— Лайся, коли охота есть. Собака лает — ветер носит. Налаешься — спать крепче будешь.

Степан рывком поднялся и сел к столу, прибавил свет в лампе.

— Сколь с тобой ни живем, а всё как кобели цепные грыземся. Разные мы с тобой два полюса, по всем статьям разные: один к свету пробиться норовит, другой — дальше в землю стопудовой глыбой вгоняет его.

— Оно и видно — разные мы, — согласился старик. — Я в крови, как в нашей Иволге купался, а ты, чуть заприпахивало палёным — драпу дал. Разные мы и есть!

И вдруг старик заговорил о другом, прислушиваясь к ветру за дверями землянки:

— Теперя нам надо сидеть, Стёпа, здесь так, чтобы и старые наши тропинки муравой позаросли. Врагов у нас много. Мильтошники могут с собаками пойти. У них — служба, у нас — жись. Сны мне недобрые стали сниться: горы, лошади да мутные воды. В народе так толкуют: горы — к горю, мутная вода — к беде, лошади — к измене. Шибко сторожко жить теперь надо. Да грыземся вот… а на одной доске гробовой стоим. Ты думаешь, легко мне сносить грубости твои, думаешь, не ранят они сердце моё? Читаешь библию, так мотай на ус, учись жить-то.

Степан молчал. Смолк и Дементий Максимович, вслушиваясь в нарастающий шум сосен наверху. На душе его, как в сосновом бору в непогоду, было сумрачно, пустынно и смутно. Сон к нему в эту ночь не шел. Лишь под утро старик угомонил свои мысли и забылся.

И вот он, Дементий Сволин снова на боевом коне. В бинокль просматривает ковыльную забайкальскую степь. Конь под ним пляшет и рвет удила, под вестовым Елисеевым — тоже добрый конь, вороной масти с лысиной по морде.

Подскакал прапорщик Щеглов, он же командир разведки эскадрона и он же любимчик атамана Семенова. Сволин берет под козырек. Прапорщик, вздыбив коня, указывает рукой на впадину в степи, отдает рапорт:

— Господин капитан! Преследующие нас силы красных стоят бивуаком в трех километрах от нашего расположения. При них — четыре трехдюймовые пушки, пять станковых пулеметов, две кухни. Бивуак охраняется верховым патрулем, пулеметчиками.

— Вольно! — Сволин опускает руку. — Сотенных ко мне!

Явились сотенные. Отдает приказ:

— Спешенных поставить цепью, окружить бивуак красных и в пять ноль-ноль зажечь ковыль, но чтобы пламя по ветру на красных шло. Остальным приготовиться к конной атаке. В бой поведу самолично.

И вот вспыхнул ковыль, и огненное полукольцо побежало в глубину степи. Время! Сволин отдает команду:

— Шашки — вон! За мной, в атаку, рысью марш!

И понеслась по горящему ковылю быстрая лавина бешено всхрапывающих коней. Над нею — блеск озаренных пламенем клинков в руках кавалеристов. Плотно идут, стремительно. Сволин — впереди. В клубящемся дыму он видит цель. Взмах налево, направо, налево, направо… Под ударами падают, как кули с мукой, люди в новеньких шлемах с красными звездами во лбу.

И смяты, и порубаны — позади.

Сволин вылетает на простор, не охваченный дымом, и видит, как старательно пулеметчик красных посылает свинцовую струю по левому флангу его эскадрона. Разворот, шпоры. И вот уже конь под Сволиным вихрем взмывает над пулеметом. Пулеметчик захватывает руками голову и, побелев от ужаса, бежит прочь от пулемета. Но нет… От Сволина никто не уходил! Разворот коня, и вот уже клинок лихо опускается на голову молоденького пулеметчика. Смертельно раненный конь с размаху падает рядом с пулеметом, вместе с ним припадает к земле и Сволин. И, странное дело: из разрубленной им головы пулеметчика сыплются и катятся по земле «рыжики» — золотые империалы последнего монарха Руси. Точно такие, какими оплачивается служба Сволина. Он подбирается к пулеметчику и гребет, гребет горстями, пригоршнями совсем не пахнущие кровью дорогие «рыжики». Их много! И чувствует Сволин, как «рыжики», плотно осевшие в его карманах, неумолимо тянут его тело к земле. Беспокоит мысль: «Унесу ли?»

Он крутит башкой и кричит вестовому:

— Елисеев, коня!

В это время на него ураганом налетает краснозвездный всадник. Как и пулеметчик, Сволин закрывает свою голову руками. Но блеск молнии над ним разваливает его голову надвое, и сквозь пальцы рук, чувствует Сволин, потекли точно такие же «рыжики». Сволин пытается сжать рану, чтобы не высыпались «рыжики», но руки предательски не слушаются. Закоченели. Пытается кричать, но рот перекошен сабельным ударом. Наконец ему удается издать нечленораздельный вопль.

Степан трясет его, просит повернуться на другой бок. Старик открыл глаза. Как после быстрого бега, дышит он тяжело, прерывисто. Ошалело смотрит мимо Степана:

— Когда-то было, а теперя снится… Поглико ты! Тьфу!

…Весь извелся Степан, обдумывая, как уйти в Крутояры теперь, когда леса стоят погруженные в глубокие январские снега. Три дня тесал он осиновые доски, мастерил широкие охотничьи лыжи. А утром на четвертый день не нашел их — отец изрубил и сжег.

— Как это понимать? — напустился на него старик. — Бросить отца решил? Волюшки захотел? Жизня, значит, мною устроенная, прискучила, солонинка приелась? Сам подохнешь — туда и дорога богоотступнику, а меня пощади. Что я тебе худого сделал? Какой ни есть я, а всё — отец тебе, родной.

И зарыдал. И был он жалок в это время.

— Зачем так, батя, — оправдывался Степан. — Не думаю бежать. Лыжи нужны мне, только и всего. Разминочки ежедневные требуются.

— Чтобы след к логову проторить? «Разминочки». Не мной видно сказано — сколь волка ни корми, всё в лес норовит.

Степан доказывал свое:

— Будет падерить — пройдусь малость, поразветрюсь. Может, живность какую подстрелю. Человеку, между прочим, ежедневная физическая нагрузка нужна.

Слушая сына, Дементий Максимович выразительно играл раскосыми, близко посаженными глазами.

— Бери топор да хряпай вон леканья — вот тебе и зарядка! В резон бы и за ум взяться, честь оказать отцу своему смирением да послушанием. Как учит святое писание? — «почитающий отца очистится от грехов».

Так и жили эти двое — отчаявшиеся, опустошенные, одичавшие, злобные и жалкие представители людского рода.

Через неделю старик снизошел милостью к сыну, сам смастерил лыжи и, подавая их Степану, строго предупредил:

— Смотри у меня, чтобы без шалостей. К деревням не подходь. По лесу шляться вздумаешь — шляйся, токмо в большую падеру, чтобы след сразу замело. Шибко западерит, сам схожу к Доромидонтовне. Разговоров у нее тоже — ой-ой! — не переслушаешь. А женщина она толковая, что пресвятая Варвара-великомученица. При нашей жизни от нее большую выгоду получим.

И, глядя на верхушки елей, где весело возились клесты, заметил:

— Гли, как развеселились! А ведь и тут примета есть. Тесть твой сказывал: ежели клесты зимой поют и весело дерутся, надо ждать урожая белки. Значит, побелкуем и мы с тобой. Шкурка беличья велика ли, а для нас она — и хлеб, и соль.

И недобрым взглядом посмотрел на то место, где когда-то, глядя прямо в душу старика, зловеще прокричал ворон.

Степан не стал ждать ненастья. На следующее же утро, когда от крещенских морозов трещали деревья, он встал на лыжи, опробовал их на месте и бойко заскользил под уклон. Шаловито крикнул оторопевшему отцу:

— Прощевай, батя! На миру и смерть красна…

Старик, вконец измученный бессонницей, поспешил вослед за ним в одной рубахе, в валяных сапогах на босую ногу:.

— Не шали, Стёпка… Вернись!

Степан нагловато улыбнулся ему. Лыжи сами понесли его. И тут позади, как хлопок перемерзшего дерева, щелкнул выстрел, и почти одновременно с хлопком этим густая и липкая кровь с силой брызнула из пересеченной как ножом, сонной артерии на шее Степана. Захватив рукой, казалось, пустяковую царапину, он сделал разворот к отцу, но тут же, слабея, опустился в снег. Мрак и свет смешались в его глазах, мысли исчезли, звуки пропали.

Лицо Дементия Максимовича было бледнее, чем у Степана. Губы шептали бессвязно:

— Ведь попугать только и хотел. Промах получился… Прости, Стёпа.

Последних слов отца Степан не слышал.

Как безнадежно больного ребенка, впервые такого покорного и притихшего, Сволин поднял сына и понес в свое логово, оплакивая и охаживая его причитаниями. С трудом протолкнул его в узкий лаз подземелья и осторожно, чтобы не ударить ненароком головой о дверной косяк, положил на стол. И день и два лежал так Степан, а старик сидел возле него без сна и еды. С болью сглатывая слюну, повторял:

— Попугать только и хотел… Прости, Стёпа.

На третий день он, бледный и страшный, выбрался на свет, всю обойму в парабеллуме расстрелял в вершину пихты, на которой когда-то прокричал ворон, и, что было сил, швырнул парабеллум туда же, в пихту.

 

Глава девятнадцатая

Растрепанной хищной птицей с бессильно распущенными крыльями сидел старик над распластанным на столе телом сына. Разные думы обуревали его понурую, убеленную сединой голову, разные противоречивые чувства раздирали его растленную душу.

Если бы кому удалось ненароком в эти дни заглянуть в подземелье затворников и услышать причитания Дементия Максимовича, то вывод был бы безошибочным — Сволин перед собой ищет оправдания за последний поступок свой. Раскаянием же совесть его не тяготится.

Горели восковые свечи у изголовья покойного и у распятого Христа в мрачном углу. Молился старик долго и усердно. Не жалея спины, он отвешивал земные поклоны, то и дело осеняясь широкоперстым кержацким крестом. Он молился, и лик пресвятой Богородицы виделся ему в облике распятого на бронзовом кресте Христа. В своих мольбах он неизменно делал упор почему-то на Богородицу, по святым писаниям деву с мягким, уступчивым сердцем.

— Матушка ты моя, пресвятая Богородица, развяжи глаза мои, очисти душу мою за грехопадения, избавь меня от сомнений и вечных заблуждений. Несметное множество пролито крови людской вот этими моими… Каюсь и прошу тебя: сними великий грех с души раба твоего за убиение сына. Покарай меня, но не лишай живота. Заблудшей души был он, Степан-от, души строптивой и жестокой, непонятной моему разуму. Не справедливостью к родителю своему жило сердце его богохульное. Во многом и зело потворствовал он антихристам, которые творили смуту в народе с начала века и позакрывали храмы святые. Слышишь ли ты меня, пресвятая Богородица, и замолвишься ли словом перед грозным богом богов Саваофом?

Когда приходили перепады в настроении, он начинал скрупулезно, шаг за шагом в думах своих идти в наступление. С таинственным прищуром смотрел он в такие минуты на Степана и, покачивая седой головой, с укоризной говорил:

— Чего надумал, сопля зеленая! Все равно достал бы тебя! Ежели бы ты к людям выбрался, — как пить дать, достал бы! Рази можно родителя бросать на верную погибель? Измене подобное действо твое мною остановлено. Хоть на том свете осознай и пойми неправоту свою дьявольскую и прости меня. Унижен я тобою и издерган шибко. Спи спокойно. Бог нас рассудит. Всё идет в одно место: всё произошло из праха и всё возвращается в прах.

Похоронил Сволин сына под полом бани, где земля не была скована лютыми морозами. В тот же вечер наносил воды и разжег огонь в каменке.

Парился с русским веником, с передышками, истово охаживал себя по еще довольно мускулистому телу. Отдувался, кряхтел, как под непосильной ношей, но нахлестывался до полного изнеможения.

После бани вернулся в подземелье уравновешенным и умиротворенным. Стал услаждаться смородиновым чаем с медом.

К вёдру тяга в камине была необычайно хороша. Тянуло так, что в трубе гудело и потрескивало. И где-то там, вверху, под гигантскими соснами — так Сволин представил себе — красные искры роем уносятся в ультрамариновое небо ночи и гаснут. Гаснут, как человеческие жизни. Гаснут все, но не все враз.

Уже отходя ко сну, проговорил без волнения в голосе:

— Сам господь бог судия мне, Стёпушка. Он меня породил, он меня и приберет, и покарает. Все мы, живущие на земле, дети одного отца — господа бога нашего. Умышленным действо мое не считай, прости за всё. Не простил ты отца на этом, прости на том свете. Все там будем. Встренемся.

Все последующие дни он усердно читал библию, разговаривал с нею, спорил, но из рук не выпускал. Ему казалось, что книга эта даст исчерпывающий ответ на все вопросы, поставленные перед ним самой жизнью. Химическим Степановым карандашом он подчеркивал те строки, которые, казалось ему, были адресованы именно ему, Дементию Максимовичу Сволину. Он вникал в их глубинный смысл, старался извлечь мораль, умаляющую или сглаживающую изъян его нрава и души. Но суждения библия содержала витиеватые, и потому каждое толкование принимать близко к сердцу он не спешил. А некоторые цитаты просто-напросто раздражали старика, и он убивал много времени, чтобы эти толкования священного писания всё-таки осилить разумом.

Наиболее подходящие к его жизни и положению мысли, увековеченные библией, он подчеркивал двумя чертами и на страницах делал закладки для того, чтобы снова и снова возвращаться к ним. Они укрепляли его дух, помогали чувствовать себя неуязвимым при возможных ударах судьбы. Особенно часто возвращался он к словам: «Меньше плачь над умершим, потому что он успокоился, а злая жизнь глупого — хуже смерти». «Лучше смерть, нежели горестная жизнь или продолжающаяся болезнь». «Лучше умереть бездетным, чем иметь детей нечестивых».

Вселяли чувство веры и облагораживали его душу изречения, о наличии которых в библии ранее старик не имел понятия, которые при поверхностном чтении не разбудили внимания его. Теперь же, после убийства сына, изречения эти зазвучали подобно фанфарам в духовом оркестре: «Страх господень — слава и честь, и веселие, и венец радости. Боящемуся господа благо будет напоследок, и в день смерти своей он получит благословение». «Нет памяти о прошлом; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут».

Изречения эти для Сволина были находкой необыкновенной. И истолковывал он их так: «В конце жизни, сколь ты ни грешил, проникнись страхом перед богом, и он вознаградит тебя своей милостью. А в народе памяти о прошлом нет, так зачем угнетать себя какими-то ужасами перед будущим?»

— Вот и ладно! Вот и хорошо! — уяснив смысл изречений мудрых, возликовал Дементий Максимович. Он вскочил с места, в веселом бешенстве заметался по подземелью, елейная, по-детски наивная улыбка зажглась в глазах его впервые после похорон сына. Она была признаком воцарившегося в теле старика душевного равновесия и покоя.

Вчитываясь, он всё больше убеждался в том, что кривотолков все-таки в этом писании хоть отбавляй и что коварнее преступника перед человечеством, чем сам бог, нет и быть не может. Если человек с человеком повраждуют, то много ли крови они прольют взаимно, а он, бог, куда как злоупотребляет своей верховной властью. Ведь это надо же: «Перед ним — дела всякой плоти и невозможно укрыться от очей его». «Огонь и град, голод и смерть — всё это создано для отмщения. Смерть, убийство, ссора, меч, бедствия, голод, сокрушения и удары — всё это для беззаконных; и потоп был для них». «…Ужас и яма и петля для тебя, житель земли!» «Меч господа наполнится кровью…» «Все народы перед господом считаются как ничто, — менее ничтожества и пустоты».

Сволин читал цитату за цитатой, а в ушах его набатом гудел голос бога Саваофа, словно на пожар собственной души настойчиво и неумолимо звал: «…Поднимите глаза ваши к небесам, и посмотрите на землю вниз: ибо небеса исчезнут, как дым, и земля обветшает, как одежда, и жители ее также вымрут; а мое спасение пребудет вечным».

В тот вечер старик еще вычитал цитату, которая окончательно ввергла его в неописуемый восторг. Она открыла глаза его и сердце наполнила надеждой. «За смирением последует страх господень, богатство, и слава, и жизнь».

Чем глубже вникал он в смысл прочитанного, тем четче и яснее выстукивало его сердце: «Обойдусь, укреплюсь, восстану!» Чтение принесло ему утешение и надежды. Он стал смотреть на себя другими, совсем другими глазами — глазами пережившего всемирный потоп. Не грех великий, а заслуги свои начал усматривать он перед богом, к ним вели его все дороги жизни, каждый прожитый день. Нет, Сволин не был отступником! Та беда его — до этих дней он плавал в розовом тумане небытия, за непроходимым буреломом земных сует не разглядел лик господа бога, не расслышал спасительный глас его. А теперь же он готов стать перед всесильным могуществом его на колени и молить о своем спасении столько, сколько ему, господу богу, заблагорассудится.

С великим сожалением он осознал свой единственный и теперь уже непоправимый промах — не далась библия в его руки в молодые годы.

Теперь же, бегая по страницам близко посаженными ястребиными глазами, он улавливал для себя в прочитанном магические нравоучения, как надо было распорядиться судьбой, чтобы стать имущим и знатным. Некоторые изречения он решил заучить и теперь, похаживая по подземелью, толмил вслух: «Ни сыну, ни жене, ни брату, ни другу не давай власть над тобою при жизни». «Корм, палка и бремя — для осла, хлеб, наказание и дело — для раба. Занимай раба работою и будешь иметь покой; ослабь руки ему и он будет искать свободы». «Розга и обличение дают мудрость».

Библия стала его надежным коньком, на котором Сволин решил выехать из житейской трясины. Однако страшные кошмары продолжали терзать его в часы ночного отдыха, и чем дольше они угнетали сердце его, тем больше старик усердствовал в молитвах ко всевышнему. В подземелье перед распятым Христом и днем и ночью горели свечи. Библия всё время лежала раскрытой. На ней, на осунувшемся лице старика птицей в предсмертных мучениях трепетал бледный отсвет горящих свечей. Страшным, почти зловещим шепотом постоянно было заполнено подземелье. Старик не переставал молить господа бога, страстно и убедительно выпрашивать у него царствия небесного. И было невдомек ему — молитвы остаются без ответа. Так кричат в пустой колодец — кричат и слышат лишь свой голос.

Однако он ждал и верил: бог есть, слышит его, но что-то медлит с решением. Должно быть, он взвешивает на скалках весов добро и зло, свершенные им, Сволиным, за прожитые шесть десятков лет.

В нем крепла убежденность: чем искреннее и проникновеннее будет мольба, тем скорее пошатнутся устои в сознании бога Саваофа. Ему, господу богу, тоже нужно время, чтобы принять единственно верное решение — карать заблудшего или помиловать. Нет, Сволин не пощадит себя. Библия дала свет его очам, зрелость рассудку, определила место его в жизни. Она перекинула мост через пропасть всех его грехов, возвратила к жизни. Она помогла ему приблизиться к господу. Его молитвы зазвучали настойчивее, смелее, откровеннее:

— Благословен ты, господи! Научи меня уставам твоим. На пути откровений твоих я радуюсь, как во всяком богатстве. Сними с меня поношение и посрамление, ибо я храню откровения твои. Дай мне уразуметь путь повелений твоих, и буду размышлять о чудесах твоих. Душа моя истлевает от скорби: укрепи меня по слову твоему. Гордые крайне ругались надо мною, но я не уклонился от закона твоего. Он стал моим, ибо повеления твои храню. Да придет ко мне милосердие твое, и я буду жить; яму вырыли мне гордые, вопреки закону твоему, едва не погубили меня на земле, но я не оставил повелений твоих. Сын родной встал на дороге моей к твоему закону, убрал и его, а теперь вот угнетаюсь и молю тебя: дай силы мне, избавь от угнетения душевного. Услышь голос мой по милости твоей, по суду твоему оживи меня. Да будет рука твоя — в помощь мне. Да живет душа моя и славит тебя, и суды твои да помогут мне. Перед тобою все желания мои, и воздыхание мое не сокрыто от тебя. Беззаконие мое я признаю, сокрушаюсь о грехе моем. А враги мои живут и укрепляются, и умножаются ненавидящие меня безвинно. Не оставь меня, господи, боже мой! Не удаляйся от меня. Поспеши на помощь мне!

Кто-то когда-то рассказывал Сволину о великом явлении господа бога людям, и это он теперь представлял себе вполне зримо: раскололось надвое ночное небо, озаренное розовым светом облако снизилось, замерло, и с него, как с крутого холма, неспешно спустился в своем длиннополом золоченом одеянии бог Саваоф.

Этого часа и ждал теперь старик Сволин. Ждал и был вполне уверен в том, что не покарает его бог Саваоф. Мольбами да причитаниями он, дошлый старик, испросил у него свое спасение и продление земной жизни. В мыслях он как воду в ступе толок: «Помолюсь, укреплюсь, поживу ишо сколько-то…»

Устал от всего. Прилег. И вот слух его поколебал голос, идущий с неба:

— Ты — мой раб. Я избрал тебя и не отвергну. Не бойся, ибо я с тобою. Не смущайся, ибо я — бог твой! Я укреплю тебя и помогу тебе, и поддержу тебя десницею правды моей. В стыде и посрамлении останутся все, раздраженные против тебя, — будут как ничто и погибнут. Будешь искать их — и не найдешь. Борющиеся с тобою будут как ничто, совершенно ничто. Ибо я — господь бог твой; держу тебя за правую руку твою, говорю: «Не бойся, я помогаю тебе». Я, господь, призвал тебя в правду, и буду держать тебя за руку и хранить тебя, и не поставлю тебя в завет для народа, во свет для язычников. Так как ты дорог в очах моих, то отдам других людей за тебя, и — народы за душу твою. Не бойся, ибо я с тобою. Я сам изглаживаю преступления твои ради себя самого и грехов твоих не помяну. Изглажу беззакония твои, как туман, и грехи твои, как облако. Я пойду перед тобою и горы уровняю, медные двери сокрушу и запоры железные сломаю. И отдам тебе хранимые во тьме сокровища и сокрытые богатства, дабы ты познал, что я господь, называющий тебя по имени — Дементием, сыном Максима. Если будешь исполнять заповеди и повеления мои, то грехи твои не будут бременем, подавляющим тебя, и беззакония твои не превозмогут тебя. Если будет вред, то отдай душу за душу, глаз — за глаз, зуб — за зуб, рука — за руку, ногу за ногу, обожжение — за обожжение, ушиб — за ушиб. Я назвал тебя по имени, почтил тебя, хотя ты не знал меня. Я — господь, и нет иного; нет бога кроме меня. Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия. Ко мне обратитесь и будете спасены все, ибо я — бог, и нет иного!

Было это обыкновенное сновидение, но старик всеми силами своей души поверил в его таинственную значимость. И отлегло от души его. И одиночество его не стало столь тягостным, обременяющим, безнадежным. Дни потекли, все более и более укрепляя его веру в завтрашний день.

 

Вместо эпилога

Той же зимой и с Дементием Максимовичем стряслось непоправимое. Раскалывал он мерзлые кругляши, да сыграл топор в его руках и острием развалил колено правой ноги. С большим трудом удалось ему остановить кровь, но загрязненная рана стала чернеть, а нога — тяжелеть опухолью.

Попытался он выбраться к людям, но не смог осилить дорогу. В трех верстах от Крутояр нашли его охотники, когда снега уже стаяли.

 

А. Ефремов

ОТВЕТЫ ПО СУЩЕСТВУ

Поручик все больше и больше отрывался от преследователей. Конь его шел легко, словно скачка по жаркой степной дороге для него — всего лишь развлечение после долгого стояния в конюшне. Длинный пологий спуск с холма, на вершине которого поручик чуть придержал коня, весь был изрезан тележными колесами. Значит, до хутора совсем близко. Поручик чуть кольнул коня шпорами, и тот вновь побежал размашистой рысью, унося хозяина к своим, под прикрытие пулеметных застав.

Командир красного разъезда понял, что догнать поручика не удастся. «Стой! — взмахнул он рукой с зажатым в ней большим револьвером, — по контре залпом, — он подождал, пока бойцы его приладят к плечу карабины, — пли!» И сам тоже выстрелил, уперев для верности револьверную рукоять на согнутую левую руку. Залпа не получилось, он рассыпался на полдюжины отдельных «ддах», и эти «ддах» еще катились над степью, отражаясь от возвышенностей, накладываясь друг на друга и нехотя заглохая, а поручик выгнул спину, как если бы его потянули назад за волосы, и медленно, цепляясь за луку красивого охотничьего седла, сполз на серо-коричневую с зелеными травяными кляксами дорогу.

* * *

— Стоп! — скомандовал режиссер. Сердито сдернул с шеи рамку визира, оглянулся, подыскивая, с кем бы поделиться своей злостью, подозвал стоящего неподалеку осветителя. Сегодня на натуре тому делать было нечего, но он не пропускал ни одной съемки. Он собирался поступать во ВГИК.

— Вася, — сказал режиссер, — ты видел? Он же боится падать! Всем не дают покоя лавры Бельмондо. Но уж если решили все делать без трюкачей — делайте! Сами! Все сами. Так трехлетний малыш в первый раз сам из трамвая выходит. Сами! И почему надо было кувыркаться в сторону от камеры? Сполз — ладно, шут с тобой, раз падать боишься — сполз бы сюда. А то нырнул — и не видно его. — Рост у режиссера был немалый, и поэтому он не казался полным, но при разговоре лишний вес давал себя знать: слова выходили из горла тяжело, вперемежку с хрипом. — Вася, ты слышал, я объяснял, куда падать надо?

— Объясняли, — признал Вася, — да и это же очевидно.

— Ах, очевидно! — Вася не успел понять, на что обиделся режиссер, — очевидно, говоришь? Это тебе очевидно. А этому кретину, — он ткнул пальцем в сторону лошади, которая щипала траву на обочине, — почему тогда ему не очевидно? — Он взял мегафон.

— Гурьев, вы чего разлеглись? Может, ушиблись во время опасного трюка, выполненного вами с таким изяществом? Идите сюда, я вас убью по-настоящему.

Подъехал «красный разъезд». Лица актеров были мокрыми, и, высыхая, пот оставлял на них грязноватые пятна. «Разговоры» на расстегнутых гимнастерках топорщились.

— Иван Николаевич, ты его видишь? — забеспокоился режиссер. — Почему же он не встает? Неужели разбился?

Оператор посмотрел в окуляры камеры.

— Жеребец закрывает. Так, отошел… — он поднял голову и стал смотреть поверх аппарата, — лежит и не двигается.

Режиссер сбежал с площадки, за ним сорвался Вася, следом — еще кто-то, но всех обогнал актер Карабанов, игравший красного командира, — он не успел слезть со своей лошади и теперь скакал к лежащему на дороге Гурьеву.

* * *

Потрепанный брезентовый верх на «газике» работал как пылесос. Пыль лезла через щели, оставшиеся там, где брезент пристегивали к кузову, через отверстие у заднего борта, где тент загнулся углом, через мелкие дыры, проеденные предыдущими дорогами. На двадцатом километре членам дежурной группы стало казаться, что на языки надеты шерстяные варежки. На сороковом уже никто не смеялся, если кто-нибудь из товарищей неосторожно проводил ладонью по лицу, оставляя на нем пять белых шрамов, впрочем, очень быстро затягиваемых. К концу шестидесятого километра пылевой панцирь стал, казалось, частью тела.

Всей дороги от областного центра до места происшествия было сто сорок три километра. Из них сто двадцать в машине молчали — пыль лезла в горло и не давала говорить. Фотограф и эксперт лениво перетыкали фигурки дорожных шахмат. Оба знали, что фотограф все равно выиграет, но очень уж скучно было ехать.

Молодой следователь Герасим Кирпичников всю дорогу пытался уснуть и не мог.

Про предстоящее расследование он не думал — слишком мало ему было известно. Из перебиваемого помехами телефонного сообщения понятно было только, что в деревне Старой на съемках фильма погиб актер. Возможно убийство. Но несчастный случай тоже не исключен. Наверное, Герасима и послали-то потому, что больше рассчитывали на второе. Что следователю придется только установить факт небрежного обращения с оружием. Или другого нарушения техники безопасности. А может, под рукой начальства просто не оказалось относительно свободного опытного следователя. «Агент 007, мы поручаем вам это задание потому, что оно требует большого мужества, выдержки, силы, мастерства, а также потому, что остальные агенты в отпуске», — вспомнил Герасим анекдот из какой-то книжки на английском языке. В студенчестве он много читал на английском языке, и не только по специальности.

Потом приползла приятная мысль: «А может, наоборот, послали потому, что верят в меня?» Но как бы приятна эта мысль ни была, поверить в ее истинность было невозможно. И самым первым опровержением был их громыхающий экипаж: уже долгие годы не использовался он в качестве оперативной машины.

«А если все-таки убийство? Справлюсь. У всех наших когда-то было первое расследованное убийство. И я ничем других не хуже». Изловчился, заглянул в водительское зеркальце, подмигнул себе: «Ничуть не хуже».

* * *

Тяжелая винтовочная пуля пробила тело Гурьева насквозь, перебила эфес офицерской шашки и легко, как оторвавшаяся пуговица, упала на дорогу. Нашел ее Вася. «Вот, — передал он пулю Кирпичникову, — еще теплая была. Я там, где ее нашел, булыжник положил». Место, куда упало тело Гурьева, тоже было обозначено, даже контур обведен, и эксперт, измерив рулеткой расстояние, согласился, что найденная Васей пуля скорее всего — та самая. Стреляли в Гурьева со стороны холма — это эксперт утверждал категорически. Герасим Кирпичников на всякий случай сходил на вершину и убедился: из-за спин разъезда стрелять не могли, слишком круты склоны холма, а на вершине находились — это видела вся съемочная группа — только шесть актеров. Между ними и Гурьевым никого не было. Значит убийца — один из шестерых.

* * *

ФЕДОРЧУК Михаил Михайлович, кинорежиссер, 50 лет, женат, трое детей.

— Товарищ Кирпичников, а почему вы все-таки исключаете несчастный случай? — режиссеру Федорчуку жаль было Гурьева — неплохого мужика и артиста, и он никак не мог забыть, как ругал Константина, уже мертвого, но он продолжал надеяться, что убийства не было. Не потому, что боялся возможных для себя последствий. Не хотелось думать, что среди актеров — негодяй, убивший товарища.

— Товарищ Федорчук, — с режиссерской же интонацией ответил Герасим, — вы ведь умный человек.

— Умный, — согласился режиссер, — но вы-то откуда это знаете?

— А я фильмы ваши видел. Допускаю, что фильм может быть глупее своего режиссера, но вот умнее…

— Комплимент мне приятен, но это не ответ.

— Михаил Михайлович, как я выяснял, актеры у вас сами заряжают оружие перед съемками. Спутать холостой патрон с боевым мудрено даже человеку невоенному. А все шестеро в армии отслужили, — такие объяснения не входят в задачу следователя прокуратуры, и Кирпичников задумался, как бы сказать это помягче — режиссер Федорчук был старше его ровно в два раза (Кирпичников читал недавно в «Искусстве кино» поздравление Федорчуку с пятидесятилетием). — Говорю это вам потому, что убийца все равно знает, что несчастным случаем здесь не пахнет.

— Понял, — пошевелил массивной челюстью режиссер, — впредь вопросов постараюсь не задавать, на ваши же отвечать как можно обстоятельнее.

— Чудненько, — ответил Кирпичников и увидел, как покорежило режиссера от этого легкомысленного слова, сказанного в домике, где лежал труп убитого человека. Цинизм, особенно цинизм профессиональный, всегда был противен Герасиму. Слово «чудненько» вырвалось у него случайно, но он честно занес его в мысленный реестр своих ошибок — чтобы никогда больше не повторять.

— Извините, Михаил Михайлович. В дороге подрастрясло, несу бог весть что.

— Пожалуйста-пожалуйста, — торопливо ответил Федорчук, отметив про себя, что следователь, кажется, парень неплохой, разве что нервный немножко — режиссер уловил, как непроизвольно бегали по столу длинные руки Герасима.

* * *

Итак: Карабанов Роберт Иванович, тридцати двух лет, Легастых Сергей Петрович, двадцати восьми лет, Дружнов Павел Семенович, двадцати четырех лет, Синюшин Владимир Андреевич, двадцати семи лет, Никитин Виктор Андреевич, двадцати пяти лет, Потапов Юрий Степанович, сорока одного года. Герасим выписал эти шесть фамилий и пронумеровал. Один из них заранее — может, еще год назад, когда стало ясно, кто какую роль играет, — добыл винтовочный патрон, продумал все, выбрал время и место и — выстрелил. Карабанова, пожалуй, можно вычеркнуть — у него был одиннадцатимиллиметровый «Смит-Вессон», а Гурьев убит винтовочной пулей — эксперт за это ручается. Значит, остается пятеро. Герасим взял карандаш, хотел вычеркнуть Карабанова, но потом передумал, и только поставил против его фамилии жирный минус.

В избу вошел эксперт, принес завернутые в платочный чехол карабины: «Какой-то из них».

— Сегодня же отправим их в город, там определят, из какого ствола вышла пуля, и… — Кирпичникову показалось, что дело уже завершено. Надо только не допустить бегства преступника.

— И — что? Думаешь, поймал? — эксперт говорил тяжело, он был немолод уже, а пять карабинов — груз хоть и не очень увесистый, зато неудобный. — Вот ведь какая ерунда. Неясно, какая винтовка у кого в руках была. Не регистрируют они этого. — Эксперт не возмущался, а только досадовал на чужую безалаберность. Он-то знал, как сократилось бы число преступлений, если бы все делали свою работу честно.

Кирпичников посмотрел на ходики с мятым жестяным циферблатом, суматошно мотавшие маятником на передней стене, сравнил со своей «Славой»; удивился — ходики шли точно, и сказал эксперту:

— Вы, Вадим Николаевич, закончили? Тогда посидите со мной — сейчас сюда придет эта «великолепная шестерка».

— Не боишься, что придут не все? — эксперт опустился на лавку, расшнуровал полуботинки и вытянул ноги.

— Не боюсь. Зачем убийце себя выдавать? Если он на такое пошел, значит уверен — под него не подкопаешься. Придет. — Подумал немного и повторил увереннее: — Придет.

* * *

Первым признал свое оружие Павел Дружнов. Герасим долго вспоминал, где они встречались — лицо Дружнова было ему знакомо — пока тот, поправляя прическу, не отогнал волосы назад. Мальчишкой Герасим смотрел фильм про школьников, и Дружнов играл там роль нехорошего ябеды-отличника. Маленький толстячок в детстве, он стал стройным мужчиной если и не высокого, то во всяком случае хорошего роста. И лопоухость исчезла. А выражение лица осталось прежним: честно-добрым. Герасим помнил, что и в том давнем фильме ненатуральнее всего выглядели эпизоды, где отличник — герой Паши Дружнова — делал пакости. Не вязались плохие поступки с его добрым лицом. Только было это на экране и много лет назад.

Павел подошел к столу, на котором были разложены карабины, взял — грамотно, за цевье — лежащий посередине и поднял его дулом вверх: «Этот».

— Точно этот? — переспросил стоящий у него за спиной Никитин. Герасим видел его в нескольких комедиях, ему нравилась игра этого актера, но фамилию его он никак не мог запомнить.

— Этот, — Дружнов ткнул пальцем в царапину на ложе.

— Тогда мой, — Никитин вышел вперед, наклонился над столом, — мой… — он открыл затвор у одного карабина, у другого, — вот этот.

В жизни Никитин выглядел совсем иначе, чем в фильмах. В трех ролях из четырех или пяти, виденных Герасимом, Никитин играл людей по натуре положительных, но в одном фильме — по мягкости характера, в другом — ради любимой женщины, в третьем — из трусости делающих разные неприятные вещи. Герасим удивился, что у Виктора Никитина вовсе не покатые, а широкие твердые плечи, и лицо очень правильное, собранное, лицо умного человека, умеющего управлять своими эмоциями.

— А как вы определили? — заинтересовался Герасим.

— Так здесь всего два чурбана, — пояснил Никитин, — один ему достался, другой мне.

Дружнов, видя, что следователь не понял, продолжил:

— Эти два предмета, — он покачал своим карабином, затем кивнул на карабин Никитина, — не оружие. Видимость одна. В них бойков нет. Мы с Витюшей на последнюю съемку подзадержались, нам и пришлось с этими дубинками таскаться.

Герасим осмотрел карабины, передал их эксперту. Тот тоже осмотрел, даже пальцем ощупал затворную раму и подтвердил: из такого оружия выстрелить нельзя.

Герасим порадовался про себя. Круг сужался — это во-первых. Вторая причина не была серьезной: Дружнова и Никитина Герасим знал хотя бы внешне. Лица оставшихся троих были ему незнакомы. Для следствия это, конечно, безразлично, но чисто по-человечески так Герасиму было легче.

Вдоль стола несколько раз прошелся крепыш с лицом записного злодея: сросшиеся космы бровей, маленькие глазки, выдвинутая вперед челюсть. Герасим слышал, как его назвали Сережей, и, заглянув в блокнот, вывел: Легастых. Других Сергеев в списке не было.

— Понимаете, — «злодей» так виновато посмотрел на Кирпичникова, что тому стало неудобно, — у меня все они перебывали. Понимаете, съемок много, а особенно-то не приглядываешься — не до того. И с чем я снимался сегодня, я не помню. — Он обернулся к товарищам: — Ребята, выбирайте вы, оставшийся — мой.

Синюшин и Потапов подошли к столу одновременно. И одновременно взяли крайний справа карабин.

— Юрий Степанович, что это вы? — удивился Синюшин, — я с ним всю неделю снимался.

— Про всю неделю не знаю, а в шестом дубле это ружье было у меня, — Потапов держал карабин за ствол и отпускать его явно не собирался. — Я его утром взял, у него ремень узлом привязан, я помню.

Ремень у верхней антабки действительно был закреплен узлом.

Казалось, что худощавый Владимир Синюшин на полголовы ниже рыхлого Потапова, хотя на самом деле рост у них был одинаковый. Рост — это единственное, в чем они были схожи. Герасим даже заулыбался, наблюдая этот спор, напоминавший цирковую перебранку двух клоунов: рыжего и белого. В роли белого выступал Синюшин (он и вправду был светловолосым): короткими, сдержанными репликами он отвечал на размашистые выпады Потапова. Но дело происходило не в цирке, оба понимали это, оба волновались, хотя — заметил Герасим — и волновались они по-разному. Потапов жестикулировал, обращался к публике, а лицо его было, в общем-то, довольно спокойно, словно он сознательно стравливал пар, выплескивая на окружающих дурное свое настроение. А Синюшин держался корректно, только ноздри его раздувались, превратившись из узеньких щелей в два черных овала. И Герасиму непонятно было: то ли Владимира Синюшина раздражает спор с Потаповым, то ли ему очень важно доказать, что у него был этот карабин.

— Правильно, — согласился Синюшин, — я этот узел и вязал.

— Это ружье было у меня. — Потапов тихо сказал это Синюшину, затем повернулся и повторил громко, для всех: — Это ружье было у меня! — он снова нажал на штатское «ружье».

Синюшин отпустил приклад и посмотрел на Кирпичникова. Тот пожал плечами.

— Вы только не подеритесь из-за этого.

Встал:

— А сейчас пройдем на холм, вы попробуйте вспомнить, кто где стоял во время последнего выстрела.

Карабанов открыл дверь, все потянулись за ним, и только Сергей Легастых протянул виновато: «Товарищ следователь, а мне-то как быть, я же просто не помню».

* * *

ЗАЙЦЕВ Егор Степанович, колхозный пенсионер, 78 лет, вдовец.

Фильм «повис». До выяснения обстоятельств дела съемки прекратились, но в надежде, что все обойдется, экспедицию не сворачивали, и Герасим вел следствие, не выезжая из деревни, где жили киношники. На второй день из города прислали первые результаты экспертизы и проявленную пленку того трагического дубля. Герасим несколько раз прокрутил ленту на мувиоле. На экране все время был Гурьев — от начала спуска с холма и до падения. Момент, когда в него попала пуля, определить было нетрудно, экспертиза вычислила даже, откуда примерно в него стреляли. Но беда была в том, что никто из шестерых не смог указать точно своей позиции при выстреле — они ведь только чуть придерживали коней, а потом снова поскакали. Только Роберт Карабанов запомнил, что он остановился правее большого валуна, но Потапов уверял, что на самом деле Карабанов обогнул валун слева. Потапов поправлял всех и всегда — неправильно.

Герасим еще раз просмотрел список. Кроме еще двух минусов — напротив фамилий Дружнова и Никитина — пометок там не прибавилось.

Так бывает иногда во сне: закрутившееся вокруг тела одеяло не дает двинуть ни рукой, ни ногой, и забирает сердце кошмар собственной беспомощности. Следователь Кирпичников чувствовал, как укатывается от него ядро дела, первого серьезного самостоятельного дела. И время уходило тоже. И не было ни одной зацепки. Он взял большой белый лист бумаги и начал рисовать на нем стрелки — такие, какими в исторических атласах показывают направление удара главных сил. Герасим не умел рисовать и никогда, даже в детстве, ничего не рисовал, а вот стрелки у него получались симпатичные, ровные, с острыми носиками. Как-то Герасим объяснил, что рисует стрелки для того, чтобы работающая голова не завидовала бездельничающим рукам. Но думалось с карандашом действительно лучше.

Вопрос номер один: мотив. Смерть Гурьева никому не дала никаких материальных выгод. У него даже наследников не осталось — ни семьи, ни родителей. Да и наследовать-то особенно нечего. Ревность? Вряд ли. Единственная — по утверждению его друзей — женщина, с которой он встречался, была не замужем, и связь их продолжалась уже несколько лет, а в таких случаях редко возникает третий. Мрачную тайну в прошлом тоже вряд ли удастся найти — вся двадцативосьмилетняя жизнь Константина Гурьева легко просматривалась, и не было в ней ни темных, ни даже серых пятен: школа, армия, студия, театр, кино. И везде — самые положительные отзывы.

Герасим махнул такую стрелку, что она сбежала с листа на клеенку, покрывающую стол. Тогда он встал и пошел к умывальнику — сполоснуть лицо.

— Эхе, — сказал старик — хозяин дома, явно пытаясь завести разговор, — эхе-хе.

— Точно, — поддержал Герасим. Он понял, что уже не придумает сегодня ничего конструктивного.

— Странный ты какой-то. Следователь должен в земле копаться или с людьми разговаривать, или на мотоцикле за бандитами гнаться. А ты как сел, так два часа над бумагой и сидишь, будто писатель какой.

— А вы что, часто со следователями встречаетесь? — старик был симпатичный, с добрым круглым лицом, разговор с ним мог оказаться любопытным.

— Как считать? Ежели по этому ящику, — старик указал на телевизор под кружевной салфеткой, — так раза два в месяц, а ежели в жизни, так нет. Не часто. Один раз всего. Да и то — не наш следователь был.

— Как это — не наш?

— Не советский, значит. Белый. Мы с брательником есаула ихнего убили. Это еще в девятнадцатом было. Подкараулили у мостика с наганом, да и жахнули. Мне тогда шестнадцать было. А тут из-за поворота — целая сотня. А есаул-то до того поганый был… А брат прошмыгнул по кустам и утек.

— Дедушка, я прилягу, можно? — Герасима истрепал хлынувший на него поток лиц и фактов. Он не поддавался, все пытался вернуться к настроению действия, ему казалось, что надо только отдохнуть ноющей пояснице. Герасим лег на отведенную ему койку и досадливо сморщился: растянутые пружины не выдерживали его веса, тело согнуло почти под прямым углом.

«Так не отдохнешь. Наутро все будет болеть, будто по тебе кто маршировал», — мысли упорно сбегали на темы близкие и до конца ясные, и Герасим успокаивал себя тем, что это — временное. Он не хотел сдаваться, признать, что устал, не успев еще ничего сделать. Умение трудиться сутками напролет Герасим считал обязательным профессиональным качеством, и ему казалось, что завалиться спать сейчас — это признать себя непригодным к следовательской работе.

«Если бы надо было заниматься чем-то более видимым и более простым, чем размышления, я бы справился. А для анализа нужна светлая голова». Дед продолжал тихо говорить, но прислушиваться было еще труднее, чем размышлять. «Странный какой-то способ убийства. Ведь убийца сам включил себя в список подозреваемых. Ведь можно было Гурьева подкараулить где-нибудь в темном месте. Хотя нет. Оружие выдается только на съемки, а если убийца не заматерелый уркаган, то выстрелить ему, конечно, легче, чем ткнуть ножом или ударить дубиной по голове. И все-таки — слишком сложно. А с другой стороны — вот еще одно подтверждение, что убивал кто-то из актеров. Излишне извилистый путь — это бывает, когда преступление готовит человек, знающий лишь теорию вопроса, и то по книгам».

— Нет, дедушка, убивают сейчас редко, — вовремя уловил Герасим вопрос, — а работы нам хватает. Так ведь и следователей немного.

— И как вы, — дед осторожно присел на краешек кровати, но сетку тут же перекосило, и Герасим, завалившись на бок, больно ударился щиколоткой о раму, еле прикрытую жидким матрасом, — все больше в городе сидите, или по районам разъезжаете?

— Нет, больше дома. Сейчас везде свои кадры есть. Это уж когда что-то из ряда вон…

— Это хорошо. А то с разъездами — что за жизнь? Да и не всякая жена допустит. Семейный человек — он должен положенное время дома проводить.

— Я не женат, — последнее время Герасиму почему-то часто приходилось говорить эту фразу, и он знал, что за этим последует: вопрос о возрасте, утешительное, что еще не все потеряно, назидание о необходимости остепениться, завести свой дом. Раз скатившись на эту тропку, разговор обязательно должен был пробежать по всем пунктам. Встречались, правда, и немногочисленные варианты: спешить некуда, надо вволю нагуляться, лучше дольше выбирать, чем не зная броду и т. д.

Но дед сказал:

— Конечно, с вашей службой жениться трудновато. Если зараньше не нашел, конечно.

А Герасим наслаждался возможностью молчать, и мысли его выскочили из-под контроля хозяина.

«Нет, старик, ты не прав. Наверное, на нашей работе жениться ничуть не труднее, чем на любой другой. И из того, что между своими мы любим поворчать на собачью службу, вовсе не вытекает, что наше любимое чтение — стенды объявлений городской службы по трудоустройству». Среди коллег Герасима были и почти сросшиеся с когда-то надетой на себя маской жертвенности, готовые то и дело козырять тяготами своей работы. Как правило, это были не лучшие работники. И люди тоже. Герасим и не скрывал никогда, что получает удовольствие от своей работы. От того, что все время приходится общаться с людьми. («С людьми? — как-то переспросила его одна знакомая. — Или подонками?» Он тогда ответил: «Бывает, что и с подонками тоже. Среди них попадаются колоритные фигуры. Редко, правда». И не стал объяснять, что перед тем как отыскать преступника, приходится говорить со многими людьми. Как правило, порядочными.) И то, что каждое новое дело требовало новых знаний в специальных областях, тоже нравилось Герасиму. Даже изобилие бумаг его не отпугивало. Бумаги у него всегда писались легко, помогая оформить, выразить уже понятое, прочувствованное.

— Как жизнь? — спрашивали Герасима.

— Отлично, — отвечал он.

— Ну-ну, посмотрим, как ты запоешь лет через несколько, — продолжали опытные.

— Или так же, или пойду юрисконсультом в тихую контору.

Герасим все же сумел открыть глаза:

— По-моему, жениться всегда трудно. Я раз пять пробовал, и все не получается.

— Неужто пять?? — дед переспросил почти уважительно. — Когда ж ты успел?

— Да вот, пока учился, как весна приходит, так и начинал собираться.

— И что же не собрался?

— Пока присмотришь на ком, да с духом соберешься — уже лето. Экзамены, практика. Потом надо съездить отдохнуть. А там осень с зимой на пару подобрались. А зимой жениться холодно. А работать начал и забросил это безнадежное занятие.

Дед рассмеялся, подмигнул игриво — мол, понимаю шутки и ценю. И Герасим заодно рассмеялся. Он уже мог смеяться по этому поводу.

«Или в самом деле во всем виновата профессия? Нормальный человек и не замечал бы наивной Танькиной лжи. Нет, виновата не профессия, раз сам дурак. Забивать память рассказами женщины, да еще сопоставлять их! И тыкать ей в нос не сходящимися друг с другом концами! Кому это надо? И кому от этого стало лучше? Ведь она и врала-то из-за меня. — Старательно стреноженная не один месяц мысль вырвалась-таки на волю. — Конечно из-за меня. Я рассказывал ей о городах, где был, — и она выдумывала себе путешествия, Я рассказывал о своих знакомых — она придумывала свои компании. Ну не знала она, что самолеты из Татищевска садятся не в Шереметьево, а в Домодедово. И что в Сочи пляж не песчаный, а из галечника — не знала. И что из этого?»

Отгоняя досаду и злость на себя, и неисполнимое желание все поправить, Герасим вновь попробовал вернуться к делу, сплести вместе нити, торчащие из кучи мелких фактиков, но — уснул.

* * *

КАРАБАНОВ Роберт Иванович, актер драматического театра, 32 года, женат, дочери два года.

У Карабанова на съемках был револьвер «Смит-Вессон» калибра 10,67 мм. Значит, стрелял не он. Он мог только каким-то образом способствовать убийству — если у убийцы были сообщники. А это маловероятно. Герасим всегда учитывал этот факт и допросы Роберта Ивановича вел с максимальной деликатностью — ведь своими рассказами тот должен был помочь отправить под суд кого-то из коллег. Роберт Иванович тоже учитывал, что следователь знает о его невиновности и допрашивает лишь по служебной необходимости, и потому на допросах вел себя, как на встрече со зрителями: улыбкой поощрял самые трудные вопросы, не стеснялся и встречный вопросик подкинуть. Угощал Герасима сигаретами (хорошими, столичной фабрики). Мог, перебив следователя, сказать: «Погодите минуточку, посмотрите в окно. Какой закат, а?» А закат действительно был редкостный — словно натянутый вдоль всего горизонта первомайский транспарант: верхний край чуть колышется на ветру, но с голубизной вертикальной стены неба не сливается. Так и кажется, что за него можно заглянуть.

— К ясной погоде, кажется?

— К ясной и холодной, — уточнил Роберт Иванович.

Герасим сделал приличествующую паузу, давая актеру насладиться картиной за окном. Нет, он сам оценил красоту заката и даже пожалел, что нет у него под рукой его «Зенита» с цветной пленкой «Орво», — а снимать такой закат можно только на хорошую пленку, «ЦО» съела бы все оттенки. Но время, время убегало. Гурьев был мертв более суток, и думать теперь о чем-то постороннем казалось Герасиму совершенно неприличным. А Роберт Иванович все любовался закатом. Переступив через свою деликатность, Герасим напомнил:

— Ну, так вы вспомнили?

— Вы о чем? — вздрогнул Роберт Иванович. («Вот так, — отметил Герасим, — он успел задуматься о своем».) — Ах, да. Знаете, не хочется сплетничать, но что было, то было, верно? Алла женщина хорошая, и она, конечно, не виновата, что внушает окружающим теплые чувства. Когда-то что-то у них с Гурьевым было. Видимо, не очень удачно. Они расстались. Но дымок еще идет. Бывает, что заходит… заходил Константин к ней вечерком, и вообще… вы меня понимаете? Это же всегда заметно. Виктор же вначале изображал романтического вздыхателя. Именно изображал, все это понимали. Съемки — это, — он наклонился к следователю, — такая, между нами говоря, скука. Работа, работа в лошадиных дозах. Каждый развлекает свою душу, как может. Потом, видимо, Виктор всерьез увлекся. И вот с тех пор отношения у них с Костей — вдребезги.

— Что, открытые конфликты были?

— Не то чтобы прямо конфликты, но… Виктор место в столовой поменял — от Константина за другой столик отсел. В разговорах стал в адрес Гурьева язвить. А тот знаете какой обидчивый! Был… Много таких мелочей, которые трудно вспомнить, а в целом — батальное полотно. Хотя вам, конечно, важно услышать именно детали. А делать выводы — ваш хлеб.

— Масло.

— Не понял?

— Хлеб — это как раз факты, которые приходится собирать. Выводы — это уже сливочное масло.

Роберт Иванович посмеялся — широко, добродушно, признавая за собеседником право на остроумие. Потом, подавшись вперед и всем видом показывая, что все сказанное будет сохранено в глубокой тайне, спросил:

— Я вот что не понимаю. Вы сейчас следователь, да? Будете хорошо служить, вас сделают… старший следователь бывает?

— Бывает.

— …Старшим следователем. Потом назначат начальником отдела, или кто там у вас. Потом еще повысят, будете командовать, скажем, не двадцатью подчиненными, а сотней. Или тысячей. А следователем уже не будете. Чем лучше будете делать любимое дело, тем скорее с ним расстанетесь. Нонсенс!

— Вы совсем не правы. Ведь у нас… — Герасим хотел сказать, что есть еще достаточное количество служебных ступенек, на которых нужно заниматься расследованием, но Карабанов перебил его:

— Знаю, знаю. У вас каждое дело интересно и нужно, тем более что каждый шаг — это звездочки и рубли. А я бы так не смог. У нас все проще: будешь хорошо играть — на тебя пойдет публика. И всё. До самой смерти ты — актер.

— Просто актер, заслуженный, народный республики, народный Союза. В провинции, в столице.

— Не сравнивайте. Мы ведь говорим не о почетных званиях.

— Но ведь вам за категорию тоже доплачивают.

— При чем здесь деньги? Вы всерьез думаете, что гоняясь за заработком, можно как следует играть? Вот театр выбрать — чтоб режиссер был хороший, труппа сильная — это да. Если добился возможности выбирать — надо выбирать, а не киснуть на болоте.

Разговор уходил в сторону, и Герасим решил промолчать. Перебивать артиста не стал — пусть выговорится. По таким отступлениям легче, чем по ответам для протокола, составить впечатление о личности.

— Вы не обиделись? — Роберт Иванович словно в парадном кресле раскинулся на неудобном жестком стуле и, прикуривая «Яву» с длинным фильтром, полувиновато-полупокровительственно развел руками. — Виноват, разболтался… Да, я все хочу спросить — вы всерьез ищете убийцу в нашей труппе? Вам ничего не объяснили перед тем, как послать сюда?

— Не понял, кто и что мне должен объяснять?

— То, что студия у нас только-только начинается. Еще ведь даже своего почти ничего нет: ни помещений, ни техники. Людей нет. Режиссера пригласили из златоглавой. Артисты, правда, свои. Наскребли по сусекам. И вдруг — такое. Если вы, молодой следователь, будете искать убийцу, сами подумайте, чем это может кончиться для… студии.

«Это я уже слышал» — подумал Герасим.

«Вы не торопитесь зря бумагу-то переводить, — нахально улыбался «джинсовый мальчик», первокурсник из политеха, взятый их оперотрядом на барахолке с чемоданом «фарца». — Вам сейчас позвонят. И протокольчик ваш придется в сортир повесить». И точно ведь — позвонили. Герасима вызвал тогда декан, спросил: «В протоколе ничего не напортачили? Ребята твои не откажутся, если на них даванут?» Герасим подумал тогда, что декан сам предлагает ему отказаться, чуть не крикнул: «Мы все равно добьемся, чтобы этого типа выгнали». Декан хмыкнул.

И потом не раз, уже инспектором райотдела и следователем прокуратуры, наталкивался Герасим на нахальное: «Вам еще не звонили?» Наверное, Герасиму везло на начальство, принимавшее на свою грудь телефонные удары, а может, звонков было меньше, чем намеков — до сих пор ни в одном деле на Герасима не «давили». Но слушать угрозы всегда противно, и сейчас настроение Герасима резко упало. Он вглядывался в лицо Карабанова. Нет, похоже, просто «предполагает». Не видно угрозы. Вообще ничего не видно. Так, сказал между прочим, и все. А настроение — вдребезги.

— Нет, — сказал Герасим спокойно, — никаких инструкций на этот счет я не получал. А вы на мой вопрос так и не ответили.

Пиетет перед людьми искусства, резко ощущавшийся им в первый день, заставлявший искать более мягкие формулировки, останавливавший там, где требовалось вслед за первым отбитым вопросом послать еще один, отошел. Была работа. Такая же, как всегда. Интересная и нудная, как всегда. Без злости и досады, просто выполняя технологическую операцию, Герасим еще раз спросил:

— Ряд свидетелей видели, что вы перед последней съемкой разговаривали с погибшим наедине. О чем у вас шел разговор?

* * *

КОНОВАЛОВА Алла Дмитриевна, актриса драматического театра, 27 лет, не замужем.

— Что вы можете рассказать о погибшем?

— Не то, что вы от меня ждете.

— А чего я жду от вас, по вашему мнению?

— А что может рассказать женщина о… Кто вам посоветовал вызвать меня? Вам уже рассказали?

— Поговорить с вами я решил сам. Я обратил внимание на то, что вы снимались с Гурьевым в четырех фильмах. Должны же вы его знать. А Михаил Михайлович сказал, что вы еще в студии вместе учились.

— А больше Михаил Михайлович ничего не сказал?

— Видимо, не счел нужным.

— Зря, придется говорить самой. Иначе вы не поймете. Мы были… Вам повезло с источником информации… Мы были очень близкими людьми. Еще когда учились. И позже. До тех пор, пока… Хотя, это не важно.

— Хотите закурить?

— Вы считаете, все актрисы курят? От сигарет садится голос, портится кожа, и вообще, и столько раз это было: актриса с сигаретой. Я не курю. Так вот — и не сбивайте меня, пожалуйста, утешениями или еще чем-то. Вопросы лучше задайте потом. Ладно? Так вот, Константин был очень хорошим человеком. Это главное. Знаете, хороших свойств много, какое-то одно в нем выделить трудно. В нем все они были. В нем вообще всего было много. Поэтому у него и не было совершенно близких друзей — всегда ведь сходишься с человеком, в котором есть то, чего не хватает тебе, правда? И еще он весь застегнутый был. Никого к себе в душу не пускал, особенно когда ему плохо. И меня не пускал. Когда что-нибудь хорошее случалось, он рассказывал. Можно, — говорит, — я похвастаюсь? А с неприятностями воевал в одиночку. Я, наверное, плохо объяснила? Понимаете, про одних говорят: добрый человек, про других: умный, про третьих: честный. И часто подразумевают: добрый, но ленивый, честный, но глупый. А Константин был хороший человек безо всяких «но» — и добрый, и честный, и очень умный. Знаете, он с детьми не умел разговаривать. С ними же надо по-детски, а он говорит: мне неудобно прикидываться. Как со всеми людьми, так и с ними. Вот и все, пожалуй. Теперь спрашивайте. Говорить-то я про него долго могу, только у вас ведь свой интерес.

— Как вы думаете, за что его убили?

— Не знаю. Он всегда во все встревал. Выступал, возмущался. Может, он узнал что-то такое… Он мог.

— А какие отношения у него были с шестеркой, играющей разъезд?

— Понимаете, он как-то не очень ладил с людьми, я уже говорила. Некоторые не понимали его и поэтому недолюбливали.

— Поконкретнее можно?

— Это, наверное, нехорошо, да? Я вам скажу про кого-нибудь, а вы его сразу под подозрение. А он, может, и ни при чем?

— Алла Дмитриевна, мне, чтобы убийцу найти, надо знать как можно больше. Вы, когда к врачу ходите, все перечисляете: под левой лопаткой кольнуло, в правом плече отдало. И не боитесь, что он вам, вместо того, чтобы сердце лечить, плечо ампутирует, так?

— С Пашей и Виктором у Константина отношений, можно сказать, не было никаких. Он их всерьез не воспринимал. Звал: «Ребятишки». Конечно, они почти ровесники Косте, но он всегда тяготел к старшим, и выглядел старше своего возраста, и вообще был старше. Понимаете?

— А Дружнов и Никитин о таком к ним отношении знали?

— Догадывались, во всяком случае. Недавно… Дня за три до… того дня, в перерыве между съемками они игру затеяли. В шерифа и гангстера. Мы на заброшенном хуторе снимали. Они друг за другом по крышам дома бегали, по стропилам сарая, прыгали с забора на коня — и все это с винтовками. Они вообще-то молодцы, ребята тренированные очень, им, наверное, такая разминка необходима. А Константин сел на чурбан посередине двора и так на них смотрел… Витя как увидел, сразу бегать перестал, винтовку положил, стал приседать, от земли отжиматься — мол, спортом занимается. А сам все на Константина поглядывает.

— Я не совсем понял.

— Кому приятно, когда его ребенком считают? Всегда хочется доказать, что ты умнее, а общепринято, что умнее — значит старше. Так. С Потаповым Константин не то чтобы враждовал, но конфликтовал постоянно. Юрий Степанович человек не из приятных. Ему всегда кажется, что кто-то захватил его место. От роли до сидения в автобусе… Не дай бог переставить его чемодан. С ним нельзя спорить. Все это знают и стараются не связываться. А Константин не старался. И что интересно: вначале Потапов пробовал скандалить, а потом стих. Буквально перед отъездом стоим в кассу, подходит Потапов и сразу к окошку — без очереди. А Костя — он последний стоял — подошел, его так по плечику похлопал: «Юрий Степанович, вы за мной будете», и пошел Юрий Степанович, как миленький, и встал в очередь. Мы все ахнули. Про Синюшина и Сережу Легастых ничего не скажу. Константин о них по-доброму отзывался, но так, между прочим. А с Карабановым они приятели были. Робби — он гражданин эрудированный, поговорить любит, вот они и сошлись на разговорной почве.

Знаете, Костя один раз с Витей Никитиным поссорился. Был случай. Я не хотела рассказывать вначале. Костя ко мне как-то вечерком зашел, я чувствую — из него вот-вот пузыри забулькают. Что-то ему на съемках не удалось. Он, когда перенервничает, часто ко мне заходит. Заходил. Посидит, помолчит. И я помолчу. Потом он иногда расскажет, но редко, чаще — чаю попросит. Выпьет и уйдет. В тот раз у меня Витя сидел. Он хотел, чтобы Костя ушел. Будто он мог ему помешать. Он ему что-то сказал.

— Не понял, кто — кому?

— Виктор Косте. А тот вздохнул так и чаю попросил. Я как увидела, что Гурьев дымится, Витю вытолкала. Он сильно обиделся.

— На вас?

— Видите ли, я не совсем точно выразилась. Витя взревновал, а ревнивая обида всегда обращена на предполагаемого соперника. Только вы не подумайте…

— Я вас понял, Алла Дмитриевна. А вообще, я не про конкретную ситуацию, просто по ассоциации мысль возникла, могло случиться так, что Гурьева убили из-за женщины?

— Нет, у него за последние годы были только две женщины. Я и…

— Мы уже знаем кто.

— Он никогда никого не отбивал. Никаких драматических узлов не завязывалось.

— А вы не допускаете, что у Гурьева…

— Не допускаю. Он мне не изменял все годы, пока мы были вместе. Я в этом уверена. А к ней, к той, он ушел сам, и наверное, относился к ней, во всяком случае, не хуже, чем ко мне. Он даже со мной ей не изменял.

— Что вы, что вы, Алла Дмитриевна, вот, водички выпейте. Правда, она некипяченая. Ну, успокойтесь, пожалуйста, Алла Дмитриевна.

* * *

«Хуже женщины-свидетельницы может быть только женщина-подследственная. Она говорила тридцать пять минут, а что я узнал? То, что Гурьев сумел расстаться с красивой женщиной, не поссорившись с ней?

А то, что он мог встрять в любое дело, не боясь последствий, — про это я уже слышал. Вот про Никитина — это интересно. Если правда. Женщины любят преувеличивать свои победы. (Мужчины тоже, — тут же дополнил Герасим, — но перед следователем ими все-таки обычно не хвастают.) А вообще, я ей поверил. Хоть слезы были совершенно неожиданны. По лицу, по жестам — у нее было такое состояние, в котором не лгут. Ведь она за всю беседу ни разу не прикоснулась к волосам, даже в зеркало не посмотрелась. Уж на что я его удобно поставил — ей только голову чуть повернуть надо было.

Что-то интересное все-таки проскочило. Про скандальный характер Потапова? Нет, пожалуй. Я этот характер уже на себе почувствовал. Какая же фраза была? Мимоходом так о ком-то из актеров. «Робби — он гражданин эрудированный». Почему это полупрезрительное — «Робби»? Ведь в их группе Карабанов — актер из самых авторитетных. Как я понял, Федорчук даже гордится тем, что заполучил его на съемку. Студия-то наша только начинается».

* * *

СИНЮШИН Владимир Андреевич, актер драматического театра, 27 лет, женат, сыну три года.

— Я понимаю, мне, чтобы отвести от себя подозрения, надо Константина расхваливать. Говорить, что был он расчудесным мужиком и так далее.

— Нет, Владимир… Простите?

— Пусть будет просто Владимир. Актер — человек без отчества. Актерское отчество печатается только в некрологах, а до тех пор только имя и фамилия. Если это не противоречит правилам, зовите меня просто Владимир.

— Владимир, вы выбрали не самое оригинальное предисловие. И не самое выгодное, учтите.

— Хм… Меня несколько извиняет то, что я впервые в такой роли. Да, так вот, о Косте. Понимаете, мы с ним всегда шли голова в голову. Учились одинаково, ролей сыграли поровну… Почти поровну и примерно одинаковых. И во всем так. Поэтому мы никак не могли сойтись близко.

— Мне кажется, — Герасим говорил осторожно, стараясь не сбить, только чуть подправить монолог Синюшина, — что одинаковость скорее сближает людей.

— Не скажите, смотря какая одинаковость. Конечно, всего в нас было поровну. Только мне за эту равную долю приходилось потеть с рассвета и до упора, а ему… — и замолчал, испугавшись незапланированной откровенности.

— А ему, — подсказал Герасим, — на блюдечке с голубой каемочкой?

— Нет, конечно. Я нехорошо все сказал. Будто я завидовал. А я не завидовал. Ему, правда, везло феноменально, но я везению не завидовал. Иногда он меня раздражал — это верно. Он же все делал только под настроение. Если настроения нет, так он весь вечер может без дела просидеть. И играл он очень неровно. Театр ведь такое же производство. И спектакли попадаются всякие, и роли, соответственно, тоже. Бывает такая галиматья — просто с души воротит. А что делать? Работа есть работа, стараешься из, простите, дерьма конфетку сделать. А если Константину роль не понравилась, то это издалека видно. Играет, будто срок отбывает. Но уж если роль по нему — тут он готов репетировать круглосуточно.

— Знаете, Владимир, вы первый человек, сказавший мне, что Гурьеву здорово везло.

— Что вы, ему феноменально везло! Начиная с училища. Мы даже смеялись — как Костя играет в учебном спектакле, обязательно среди зрителей кто-нибудь из маститых окажется. Да во многом так. Даже с вот этой ролью. Ведь не его предполагали на нее. Другого. Знаете, что такое для нашего города главная роль в фильме? Вот так. И пробы прошли почти. А перед самым утверждением у меня вдруг бац — аппендицит, неудачная операция, три недели в больнице, и вместо главной роли — «кушать подано».

— Мне интересно мнение профессионала, сам-то я, — Герасим развел руками, сморщился виновато — не взыщите мол, — зритель неискушенный: он артист был хороший или так себе?

— Нехороший вы вопрос задали. Трудно мне на него отвечать. Мне не очень нравилась его манера. Но кое-кто считал, что Костя играл лучше меня.

Герасим знал, кто были эти «кое-кто»: дней десять назад Константин Гурьев был утвержден на главную роль в большом сериале на столичной студии. Синюшин на эту роль тоже пробовался — они и впрямь шли голова в голову. Герасим все ждал, скажет про это Синюшин или промолчит?

Синюшин промолчал.

В конце допроса Владимир Синюшин сломал карандаш. Обычный шестигранный карандаш «Конструктор». Он с самого начала вертел его в руках, постукивал им по столу, обдумывая ответ, а под конец — сломал. И очень смутился от этого. Герасим не ждал, что Синюшин, спокойный, ироничный Синюшин может из-за пустяка так смутиться. А потом, когда артист ушел, Герасим попробовал сломать теперь уже обломки карандаша тем же способом. Он упер карандаш на указательный и безымянный пальцы, сверху надавил средним. Больно. Он попробовал еще, карандаш чуть пружинил — и только, а на пальце остался рубец. Интересно, — подумал Герасим, хотя в первую очередь было обидно. Худо-бедно, он дошел до первого разряда и по самбо, и по боксу, и не мог пожаловаться, что в руках силы не оставалось. А карандаш сломал Владимир Синюшин. От волнения силы добавились? Такое бывает. «Они ребята тренированные, молодцы», — мимоходом заметила Алла Коновалова. Где же они тренируются?

Он завидовал Гурьеву, это ясно. И не очень умеет держать себя в руках. Это тоже ясно. И в армейской характеристике записано, что был он отличным стрелком, а в движущуюся цель с коня из короткого кавалерийского карабина может попасть только отличный стрелок. Это более чем ясно.

«Подозреваются все» — это больше подходит для названия романа из ненашей жизни, подумал Герасим. Он понимал, что многое, кажущееся сейчас странным и даже подозрительным, на самом деле совершенно естественно и безобидно. Он старался помнить не только о том, что среди пяти подозреваемых один — убийца, но и о том, что среди пяти подозреваемых четыре честных человека.

* * *

ПОТАПОВ Юрий Степанович, актер театра юного зрителя, 41 год, женат, двое детей.

— Юрий Степанович, вы ведь давно знали Гурьева?

— Что значит — «знал»? Наша профессия такая: приходится контактировать с десятками людей. Но это вовсе не означает, что всех знаешь.

— Я понял. Как давно у вас начались контакты с Гурьевым?

— Года четыре. Но носили нерегулярный характер — прошу отметить.

— То есть вы ничего конкретного про Гурьева сказать не можете?

— Почему не могу? В работе актера главное знаете что? Наблюдательность. Надо внимательно смотреть на всех окружающих. Вдруг подметишь какую-то такую черточку, которая пригодится тебе в следующей роли. Или вы думаете, что для того, чтобы исполнить роль, достаточно прочитать сценарий? Каждую роль приходится создавать по частичкам — как вот у вас делают фоторобот. А все возможные варианты хранятся в вашей черепной коробке.

— И удалось вам обогатить память, наблюдая за Гурьевым?

— Что значит — «обогатить»? Я просто впитывал впечатления. Черт его знает, пригодятся они мне когда-нибудь или нет. Я их собрал и храню. Хотите, я покажу, как Гурьев ходил? Если мне придется играть такого, знаете ли, удачливого бодрячка, который всегда всем нужен, вечно спешит и приходит через полминуты после того, как его отсутствие заметили. Он ходил вот так… У вас папки нет? Гурьев всегда почему-то ходил с папкой — знаете, такая, для деловых бумаг, хотя какие у него деловые бумаги? Носил там журнал «Химия и жизнь». Он всегда читал в транспорте журнал «Химия и жизнь».

— Что, Гурьев увлекался химией?

— Не знаю, во всяком случае, это больше ни в чем не проявлялось. Так вот, папку он держал вот так, пальцами, в прямой руке, чуточку ею помахивал, корпус вперед наклонен, кажется, если резко остановится — упадет.

— Как вы думаете, Гурьев был хорошим человеком?

— Это слишком общее определение. Я не знаю, что такое хороший человек. Он часто делал вещи, для окружающих не слишком приятные, но умел это загладить. В общем, сальдо положительных и отрицательных качеств было у него положительным. Простите каламбурчик.

— А с коллегами он не ссорился, не скандалил?

— У нас как-то не принято скандалить. Нас работа на другое настраивает. Конечно, случаются конфликты, без этого не обойтись. Тем более что нервы от такой работы немножко гудят. Вот, кстати, как раз накануне того происшествия было — рассказываю исключительно для того, чтобы у вас о Гурьеве полное впечатление было. Часов около двенадцати я спать лег, а окошко открытым оставил. А они — Гурьев и Роберт Карабанов — видимо, домой шли. И Гурьев говорит:

— Не вешай мне на уши макаронные изделия, — он любил иногда в разговор вульгаризмы вставлять, — это был твой приятель. Я его по одежке узнал.

А Роберт Иванович отвечает, причем говорит как-то неуверенно, словно в изрядном подпитии, хотя все знают, что он не пьет. Совсем. И не то, чтобы врачи запретили, или какие неприятности случались. Принцип такой у человека замечательный. Даже на празднике тарелки не пил, хоть там-то уж вроде положено разговеться.

Потапов сделал паузу, он ждал вопроса Герасима, он рвался пояснить, что же такое «праздник тарелки», но Герасим молчал. Он был сыт по горло киножаргоном, которым особенно старательно пользовались впервые участвующие в съемках, и он не хотел никаких пояснений от Потапова. Никаких, непосредственно не связанных с делом. Потапов не просто объясняет, он просвещает, небрежно-покровительственно приобщает к знанию. Если надо будет, Герасим сумеет узнать про праздник тарелки и любой другой праздник тоже.

Герасим молчал, но удержаться, не побрякать лишний раз эрудицией Потапов не мог:

— «Тарелка» — это такой обычай. В первый день съемок перед кинокамерой разбивают тарелку. И, естественно, устраивают банкет. А черепки режиссер собирает. Когда все будет кончено, тарелку склеят.

— И по этому поводу тоже будет банкет? — Герасим не позволил себе прямой иронии, и он старательно сохранял серьезность. Но на самом-то деле вопрос был ехидный, и Герасим обрадовался, увидев растерянность Потапова — «кто его знает, что там надо делать». До склеивания тарелки он еще не дошел. Поразмышляв немного, Потапов сказал:

— Так вот, Роберт Иванович отвечает: «Так, выходит, второй — это я?» Только не подумайте, что я подслушивал. Просто окно открыто, говорили они громко. Они остановились, наверное Гурьев прикурил — он следующую фразу половиной рта сказал; сигарету зубами держал:

— Надеюсь, что нет, Робби. Думаю, что на такую подлость ты еще не способен, — это он своему другу! — А кто был второй — выяснят. С нашей помощью.

И они дальше пошли. Вместе. Только я не хочу, чтобы вы Роберта Ивановича стали подозревать. Гурьев такими словами, как «подлость», кидался запросто. Они и на последнюю съемку вместе пришли, я специально внимание обратил.

— Юрий Степанович, а сами-то вы что думаете о смерти Гурьева?

— Я думаю, случайность. Очень несчастливая случайность.

* * *

КУЗНЕЦОВ Василий Андреевич, осветитель, 23 года, холост.

Капитан из угрозыска высыпал на стол горсть стреляных гильз — чуть порыжевших, со рваными лепестками у входного отверстия.

— Все от холостых, — прокомментировал он, — весь холм облазил. Да и не дурак же ОН: после такого выстрела затвор передергивать.

— Ладно, и на том спасибо, — вздохнул Герасим, — на сегодня все.

Капитан промокнул платком лицо, надел фуражку, попрощался с Герасимом и вышел. Рука у него тоже была мокрая.

В избу зашел старик Зайцев.

— Чо, Гера, по чаям вдарим?

— Вдарим, — согласился Герасим.

Старик быстро принес разномастные чашки, старенький электрочайник.

— Дед, вы у какого моста-то засаду устраивали? — как приятно, подумал Герасим, что есть вопросы, ответы на которые не надо ни заносить в протокол, ни анализировать.

— Дак у нас один здесь мост-то, через Зерну.

— Я думал, может, раньше еще где был.

— Не, мост у нас всегда один.

Мотивы. Ревность у Никитина. Зависть у Синюшина. Теперь выясняется, что и с Карабановым у покойного были какие-то трения. Хотя живут же на свете сотни тысяч неудачливых влюбленных, и, самое главное, их удачливые соперники тоже живут. И всегда там, где есть первый, победитель, есть и оставшийся позади.

Всех подозревать нельзя. А придется, потому что среди честных людей есть негодяй, по вине которого осталась незаконченной последняя роль Константина Гурьева.

— А как же тебя белые не расстреляли?

— Они хотели. Только не расстрелять. Повесить хотели. А я как с ихним следователем поговорил, так и сбежал. Они меня в сараюшку посадили, а там двух нижних бревен в углу не было. Я землю разрыл и выполз.

Мысли Герасима все возвращались к выстрелу в спину, и придумать вопрос для деда Егора оказалось очень трудно.

— А… Я все хочу спросить…

Самое печальное, что эксперты так и не определили, из какого из трех боевых карабинов стреляли. Конечно, их можно понять, стволы разношены до безобразия. Но они заявляют, что стреляли скорее всего из какого-то другого карабина.

— …белый следователь — он какой был?

— Молодой такой, вроде тебя. Вежливый. Хотя я его еще моложе был — совсем мальчишка, и руки у меня за спиной скручены, на «вы» разговаривал. Не ругался, не бил — врать не буду. Меня тут в школе просили выступать, так пионерка одна спрашивает: «А как вы вынесли пытки в белом застенке?» «Какие пытки, внучка? — отвечаю, — не было пыток. Казак нагайкой по спине вытянул, пока за мной гонялся, да конвойный прикладом пихнул. И не в застенке меня допрашивали, а в дяди Игнатовой избе». А они, школьники, зашумели все сразу, будто им чего недодали. Я не хочу, чтоб меня героем считали — не герой я, не довелось. Но есаула-то я хлопнул с брательником. А вот поди ж ты — раз не пытали, так уже вроде я и не борец, а самозванец.

Ладно, хоть по поводу патрона нет никаких сомнений. Стандартный винтовочный патрон.

— …А следователь — он обстоятельно так выяснил про меня все, тут я рассказал, мне что скрывать, вся деревня про меня все знает. Потом начал опрашивать, кто со мной был, с кем связан. Тут я замолчал. Тогда он тихо так сказал: ладно, мол, придется вас повесить. Не могу, говорит, православного мучить. Ваше счастье, что вы не готтентот. Готтентоты — это люди такие черные. В Африке живут. Я вначале слово это не понял, потому и запомнил. А потом специально узнавал.

Роскошный мужик Карабанов. Они не очень часто встречались Герасиму — такие, уверенные в себе, сознающие немалую свою цену и умеющие легко, незаметно даже заставить признать эту цену других, в любом помещении ощущающие себя, как дома, а раз уж такой дома, то он — хозяин. Герасиму всегда не нравилась эта вальяжность поз и покровительственность интонаций, но Карабанову он их прощал. Просто ли за профессию, или влияла его почти очевидная невинность. А может, действовало внешнее обаяние — Герасим ощущал его на себе и не боялся в этом признаться. Когда Роберт Иванович улыбался, не улыбнуться ему в ответ было сложно. Он хорошо улыбался, и вообще хорошо выглядел. Чувствовалось, что он привык следить за своей внешностью. Герасим обратил внимание, как надевал он на репетиции фуражку: аккуратно опускал ее на голову двумя руками, чтобы не образовалось на его легких, хорошим шампунем промытых волосах, не дай бог, залома. А в кино он снимается много. Особенно для актера провинциального театра. Зимой поедет на фестиваль в Гренобль. Вот-вот, по общему мнению, станет заслуженным.

Нет, не он, — еще раз подумал Герасим. Конечно, мы не признаем физиономистику за науку, но что-то в ней все-таки есть.

А Потапов с его подчеркиванием актерской исключительности и вовсе подозрительный тип. То темнил с оружием, теперь начал «подставлять» — довольно топорно — Карабанова.

— Дед, а ты где, — Герасим вспомнил, как старик сказал про вежливость белого следователя, — вы где оружие взяли?

— Наган-то? У брательника был. Он, когда в ячейку записался, ему дали, только без патронов.

Застучали ступеньки крыльца, проскрипела на просевших петлях дверь. В комнату боком протиснулся осветитель Вася. Он нашел пулю, он организовал оцепление места убийства до приезда следственной группы, чтобы не были затоптаны следы. Герасим помнил про это.

— Проходи, Василий, — заулыбался он, — садись. Ты, конечно, не просто так? Еще что-нибудь нашел?

Василий сел. Сел он как-то по-школьничьи, засунув свои большие ноги под себя, внутрь табуретки, и зацепился носками разбитых туристских ботинок за перекладину. Герасим не удивился тому, что этот крепкий парень, «виртуоз-осветитель», по определению режиссера Федорчука, а до работы в кино — мастер-каменщик на крупнейшей стройке Союза, смущается как ребенок. Несмотря на небогатый стаж работы в прокуратуре, Герасим не раз уже наблюдал, как меняются люди, настраиваясь на беседу со следователем. Василий подождал, пока дед Егор выйдет из избы, порылся в кармане своей не очень элегантной, но теплой, из плотного материала с шерстяной подкладкой куртки.

— Нашел, — в раскрытой ладони лежала деталька, — вот.

Именно таких Герасим никогда не видел, но сообразил без труда: ударник.

— Где?

Вася не стал выдерживать интригующую паузу, но очень грустно ответил:

— В этом самом кармане. У нас сегодня ночная съемка, а сейчас ведь не июль. Не жарко. А я, когда из дома уезжал, спижонил — ничего из теплой одежды не взял. Ну и решил взять куртку. Надел, руку в карман сунул, а там — он.

— Так чья куртка-то? — Герасим понимал, что Вася и так все расскажет, но не мог удержаться — поторопил.

Василий помямлил немного, словно приноравливаясь, как легче подхватить тяжелый груз, и выдохнул:

— Вити Никитина.

* * *

НИКИТИН Виктор Андреевич, актер театра оперетты, 25 лет, разведен.

— Зачем вам понадобились эти предметы? — спросил Кирпичников, раскладывая на столе ударник и винтовочные патроны, найденные в никитинском чемодане.

— Так сразу и не объяснишь, — пожал плечами Никитин.

Герасим разглядывал его, пытаясь обнаружить страх, растерянность, нервозность или камуфляжную развязность, но лицо Вити Никитина выражало одно — внимание к собеседнику. Он сидел на стуле посередине комнаты, занимая лишь половину сидения, корпус подался вперед, в готовности подхватить каждую фразу следователя и ответом принести как можно больше пользы. Даже простецкая — для съемок специально — прическа не делала лицо Никитина менее интеллигентным. Вежливое, внимательное, умное лицо. (А он, пожалуй, постарше своих героев. Даже из самых последних фильмов, отметил Герасим.) Очень спокойное лицо. И черта с два определишь, притворяется он или нет. Жулик на допросе овечкой прикидывается — «актер» говорим. А здесь актер самый настоящий, обученный в институте. Кто бы подсказал, как с ним разговаривать.

— Для начала расскажите, откуда у вас, — демонстрируя готовность к компромиссу, переформулировал вопрос Кирпичников.

Никитин ответил не сразу, потер переносицу, погладил подбородок, и Герасим не мог понять, игра это или актер действительно подбирает более точные слова.

— Как я понимаю, вы меня подозреваете в убийстве Гурьева?

Герасим сделал вид, что не заметил вопроса во фразе, и Никитин стал продолжать так же спокойно, только суше.

— Ударник я извлек из винтовки, у которой Сидоров на съемках разбил ложу. Думал отремонтировать один из карабинов. Патроны прихватил еще когда в армии служил. Я был пулеметчиком, у ПК винтовочный патрон. Прихватил просто так, без цели.

— Простите, с Аллой Дмитриевной у вас какие отношения?

— Весьма тривиальные: я ее люблю, — голос и глаза Никитина стали жесткими, — а она меня нет. А Гурьева она любит… — Он повысил голос, с трудом удерживаясь в границах, за которыми начинается вульгарный крик. — И я рад, что вы это знаете, хоть ее-то вы подозревать не будете.

«Любит, — отметил Герасим, — он не злораден. Иначе сказал бы «любила».

— Алла Дмитриевна, во всяком случае, вне подозрений. Во время выстрела она была в деревне. В баньке парилась. С хозяйкой. Алиби.

Герасим сдержался и не ответил на выпад. Если убийца — Никитин, то ему выгодно вызвать следователя на скандал.

Артист тоже взял себя в руки:

— Извините, сорвался. Спрашивайте дальше.

— Вы сразу взяли патроны на съемку?

— Нет, недавно привез. Я в город ездил — надо было кое-что на студию завезти, и вот домой забежал.

«Играет в искренность? Или действительно решил говорить только правду? — не понимал Кирпичников. — Ему гораздо выгоднее утверждать, что патроны были у него с самого начала, а взял он их сюда, чтобы на волков поохотиться».

— А зачем, можно полюбопытствовать?

— Понимаете, у нас по сценарию есть такой эпизод: я, то есть мой герой, заключает пари со Стукачевым — его Дружнов играет. И они там разные фокусы стрелковые выделывают. Вот мы с Пашей и решили попробовать — получится это у нас на самом деле или нет.

«Интересно, — подумал Герасим, — знает этот парень, что он уже нарушил закон? Хранение дома боеприпасов, да еще краденых — кража — именно такой синоним милому «прихватил» имеется в Уголовном кодексе, — может ему дорого обойтись».

— Сколько было всего патронов, помните?

— Штук… Точно я, конечно, не помню… Десятка два.

— А израсходовано сколько?

— Мы с Павлом сразу по обойме набили. Потом еще несколько штук исстреляли.

— И на съемки вы их каждый раз брали?

— Да, когда были эпизоды с оружием. Вдруг перерыв выдастся. В другое-то время карабин не получишь.

— Вы меня задержите? — спросил он в конце допроса.

— Я вынужден это сделать, — Герасиму почему-то неловко было это говорить.

Переступив уже за оперуполномоченным порог, Никитин остановился, повернулся, вновь зашел в комнату.

— Вы, конечно, сейчас против меня улики будете искать. Но я вас прошу — не теряя времени, проверьте и других тоже. Я-то знаю, что не убивал.

* * *

ЗАЙЦЕВ Егор Степанович, колхозный пенсионер, 78 лет, вдовец.

Герасиму до сих пор не приходилось в одиночку работать на выезде. Теперь-то он оценил незаметную, но постоянную помощь не только товарищей — всех коллег.

Помощь ведь не только в прямых подсказках или выполненной для тебя нудной черновой работе. Кто-нибудь возьмет да расскажет: «Вот когда я начинал, то такое сморозил…» Мелочь, конечно, но сразу понимаешь: в том, что ты не все умеешь, нет ни зазорного, ни даже удивительного — все когда-то учились плавать. А что уж говорить, когда твой товарищ поприсутствует на допросе, фиксируя мимолетные гримасы подследственного, сосредоточиваясь на фонетических оттенках его ответов — будь здоров, какая помощь!

И теперь Герасим очень бы хотел, чтобы в эту маленькую, пропахшую геранью и самоваром комнату, по скрипучим половицам вошел кто-нибудь из сослуживцев, чтоб можно было спросить: а что ты все это думаешь? Но сослуживцев не было, и капитан из уголовного розыска только что уехал, так и не рассказав ничего особо интересного. Был только дед Егор, со звоном чугунным хозяйничающий в чулане.

— Дедушка, — окликнул его Герасим, просто так, потому что от молчания, от назойливых мыслей уже начинала болеть голова, — может, вам помочь надо?

— А чем это ты можешь помочь? — вышел в комнату дед, — ты что ли когда русскую печку растапливал?

— Да нет, не приходилось как-то.

— Вот то-то. Что, делать нечего стало?

— Дел всегда хватает. Но я думал, вдруг вам трудно?

— Если у тебя и впрямь время выдалось, поговори со мной лучше. А то я все один да молчком.

Такие, впрямую, приглашения к разговору обычно сбивали Герасима с непринужденного настроя, но просьба у старика получилась неожиданно естественной, и так же естественно спросил Герасим в ответ про детей и внуков, и обрадованный дед начал рассказывать про везение свое («Трое отвоевали и живехоньки остались») и полез за фотографиями в хрипло скрипящий комод. Он водил нераспрямляющимися пальцами по фотографическому глянцу, называл имена, даты, которые были дороги ему одному, гордился своим не именитым, но крепким, достойным генеалогическим древом.

— А ты с собой чью карточку возишь? — вдруг спросил дед, — ну-ко покажи.

И Герасим полез в бумажник.

— Хороша, — сказал дед то, что положено сказать, посмотрев на фотографию женщины. — Кончай дурить, женись, — и, чутко заметив, как царапнула его шутка Герасима, тут же тихонько спросил: — Или поссорились?

— Черт его знает.

— Как это: черт знает, а ты нет?

— А я нет, — согласился Герасим. — Не то чтобы поссорились. Просто… — но просто ничего объяснить было нельзя, — что-то у нас не сложилось.

— Бывает, — поддакнул старик. И после приличествующей паузы: — А живешь-то ты с кем?

— С родителями.

— А их карточки есть с собою?

— Нет, не вожу.

— Не возишь. А ведь бумага — она есть-пить не просит. Положил бы — родителям-то как приятно было бы. Да и самому-то нужно, — не договорив, старик засеменил в чуланчик, к своей работе, вновь задребезжали жестяные банки с крупой, солидно брякнули чугунки.

«А ведь отец мою фотографию во все командировки берет, — подумал Герасим, — мою и брата. И у мамы они под рукой. Что же я-то? Ведь это не оправдание — то, что я их часто вижу. Уехал вот — и не вспомнил ни разу. Татьяна из головы не идет, а родители? Привык, что они всегда дома, всегда встретят. Старик не зря обиделся — наверное, его чудо-внуки не очень часто пишут. А я-то стал бы писать, если бы жил не в Татищевске? Господи, свинство-то какое! У мамы же день рождения через неделю, а я только об этом вспомнил».

Ему стало совестно, но про старика он продолжал думать по-доброму.

* * *

Поручик вновь и вновь пересекал матовый экран мувиолы, его сменяла сгрудившаяся погоня. Их поднятые стволы, казалось, упирались в Герасима. Камера панорамировала по лицам. Легастых, Синюшин, Никитин… Именно из-за этого куска гонял пробный дубль следователь. Просматривал, перематывал обратно, запускал снова. Федорчук сказал Герасиму, что именно так хотел он построить кадр гибели поручика: отдельно — залп, отдельно — падение. А когда начал снимать, увидел — плохо. Он даже объяснил Герасиму, почему плохо, но тот не совсем уловил нюансы режиссерского видения и поверил на слово, что окончательный вариант — гораздо лучше.

В кино сказать сразу, какой дубль войдет в фильм, какой останется в архиве — невозможно. И все же чувствовалось: актеры были уверены, что этот эпизод будут снимать еще, ведь не зря же убийца отложил свой выстрел. Дула карабинов небрежно выдыхали сероватые комки дыма, так же небрежно, как вскидывали оружие парни в промокших гимнастерках. Оружие не доносили до плеча, оно подпрыгивало на вытянутых руках, грозя оставить на долгое время синяки на скулах стрелявших. Выглядело это довольно лихо: стрельба на полном скаку с риском сверзнуться наземь. Но была в этой лихости и малозаметная рядовому зрителю фальшь. Попасть в цель при такой стрельбе почти невозможно.

Герасим раз за разом останавливал пленку, увеличивая до размеров экранчика изображения лиц стрелявших. Вот Сергей Легастых, мотнув головой, согнал со лба пряди ухоженных волос, эффектно выпалил, одной рукой подняв карабин, и заулыбался довольно, — получилось. А Паша Дружнов, похоже, к этому дублю так измотался, что выстрелил, даже не сделав вида, что целился: бабахнул — и ладно. Наверное, он по неопытности сбил себе ягодицы — на скаку он подольше старался устоять на стременах, а когда опускался в седло, лицо его напрягалось и выворачивалась вперед нижняя губа. Пожалуй, только Виктор Никитин не халтурил. Осадил коня, прищурил, следя за уходящей целью, левый глаз, выстрелил, передернул затвор, снова выстрелил и послал коня вперед. Но ведь он сам говорил, что «выкладываться» в пробном дубле — это против его характера?

А Карабанов, о котором Герасим последнее время думал все чаще, выстрелил с ходу, вытянув вперед двумя руками револьвер — как шериф в американском вестерне. Герасиму показалось, что когда револьвер подпрыгнул от отдачи, лицо Роберта стало злым и довольным. Но в стоп-кадре ухмылка исчезала. Оставались лишь несколько складок на левой щеке. А при обычном просмотре выражение лица менялось слишком быстро.

* * *

ФЕДОРЧУК Михаил Михайлович, кинорежиссер, 50 лет, женат, трое детей.

Во время первой встречи Герасиму бросился в глаза «киношный» вид режиссера Федорчука: живописная небрежность в одежде, развинченность жестов, привычка при разговоре запускать руки в шевелюру. Теперь ему казалось, что он разговаривает с председателем колхоза, у которого во время уборочной разом встали все комбайны. Исчезло исходившее от режиссера впечатление стремительности, и стали заметны морщины через весь лоб и складки обвисшей кожи на скулах, раньше скрытые богатой мимикой; и непроглаженный пиджак демонстрировал не позволительное талантливому человеку пренебрежение условностями, а обыкновенную неряшливость.

— Все к черту, — говорил он, затягиваясь из затейливой трубки, — гибель Гурьева, арест Никитина, при обработке два куска в брак ушли, теперь вот без винтовок остался.

— Почему без винтовок? — насторожился Кирпичников.

Начиная следствие, он поддался режиссерским уговорам, оставил ему два негодных карабина. А теперь, после очередной Васиной находки, решил эту ошибку исправить и в лагерь киногруппы пришел именно для того, чтобы эти карабины забрать: пусть эксперты скажут, стреляли из них или нет.

— Да есть у нас эпизод, где Цирульницкий — его Потапов играет — на тачанке уходит от погони. И дьявол его дернул потренироваться во время перерыва. Он лошади-то до нашего фильма не видел. Так, натаскался немного. Запряг, потрюхал, кто-то выскочил на дорогу, остановиться он не сумел, свернул, а там винтовки в козлах стояли. Так он груженой тачанкой им прямо по стволам и угадал. Шесть блинов. Два не очень-то жалко — это те «чурбаны», знаете, да? А остальные… Теперь всем дам по ножу и по доске: хочешь сниматься — мастери себе винтовку. — Федорчук улыбнулся своей шутке, но только чуть-чуть. — Да разве в карабинах дело! Все к черту. — Режиссер неожиданно закинул ногу и ловко выбил пепел из трубки о каблук. — Герасим Петрович, вы уверены, что убил Никитин? Этот арест для нас полная неожиданность.

— Арест неожиданность? — вскричал Герасим. — А убийство по графику произошло? — Потом сообразив, что сердиться не на кого, спокойно ответил: — Никитин не арестован, а задержан. На период следствия. А быть уверенным в виновности я имею право только после суда.

— Да-да, — вяло согласился Федорчук. — Вы правы. Только никак не могу про Витю думать, что он человека убил.

— А про кого можете думать? Из своих актеров?

— Да господь с вами! Стал бы я с таким человеком работать!

— Михаил Михайлович, — между прочим спросил Герасим, — а кто это там Потапову под колеса вылез? — он и сам еще не знал, зачем это ему надо, просто так спросил. История с карабинами скорее всего была очередной несчастливой случайностью. Потапов не убивал наверняка, в этом Герасим был уверен.

— Тоже из ваших знакомцев — Роберт Иванович. Всегда такой осмотрительный и осторожный, а тут… Хотя после этой истории мы все стали немного ненормальными.

— Знаете, Михаил Михайлович, я вас совсем разоружу. Я и револьвер Карабанова тоже прихвачу.

— Вот эту утрату я переживу. Все «стреляющие» кадры с Карабановым уже отсняты. После «погони» — того эпизода — револьвер этот ни разу не выдавался. Роберт вначале протестовал, глупо, мол, с кобурой, тряпками набитой, играть. Но у моего директора золотое правило: береженого бог бережет.

— Всего доброго, — поднялся с бревна, на котором они сидели, Герасим.

— Лучше пожелайте: «Ничего плохого», — грустно отшутился режиссер.

* * *

НИКИТИН Виктор Андреевич, актер театра оперетты, 25 лет, разведен.

Дружнов и Легастых, видимо, ни при чем. Герасим допросил их еще раз, чтобы убедиться в этом. До съемок с Гурьевым знакомы не были, на съемках почти не общались. «Хорошо бы, — подумал Герасим, — если бы на преступника можно было выйти методом исключений: все невиновные отпали, и уж тогда начинаем собирать улики». Он знал, что так не будет, и что в кругу подозреваемых не раз еще окажутся люди непричастные, но все-таки хотел этого.

Привели Никитина, и Герасим задал первый вопрос. Без «подковырки», не для того, чтобы притупить бдительность подозреваемого, ему действительно хотелось это узнать:

— Вам «Белое солнце пустыни» нравится?

Никитин не удивился, он смирился с тем, что ему будут теперь задавать разные вопросы.

— Это же классика!

— И вы бы тоже хотели сняться в чем-либо похожем? Мне рассказывали, как вы с Дружновым целое представление устраивали.

— А вы бы хотели… найти Янтарную комнату? Или ее ищет не ваше ведомство? — И вновь тихо и печально: — Конечно, я хотел бы сняться в чем-нибудь подобном. Не по содержанию только — по уровню. А то, что мы с Пашкой по крышам поскакали — так, ерунда. У нас фильм ведь не приключенческий, трюков нет почти. Но по сюжету есть несколько эпизодов, где… Ну, не приключения, а острые такие моменты у наших персонажей бывают. Это не показывается даже, а называется. То есть сидят красноармейцы у костра и спрашивают меня — то есть героя моего: «Как же ты от белых-то утек?», — а он, продолжая наворачивать кашу, объясняет скромно так — я, мол, по стропилам перебежал до окна, выскочил на крышу, и так далее. Этот эпизод мы быстро сняли. Но, понимаете, меня заело-таки: а смог бы я, такой вот, в секции обученный, откормленный, все это сделать? Вот мы и попробовали.

— Ну и как?

— Бегать смог. Но как бы было, если б в меня стреляли — кто знает?

— Виктор Андреевич, ходят слухи — вы уж простите за такой источник — что вы сватались к Алле Дмитриевне. Это так?

— Так.

— Она вам отказала?

— Можно считать так.

— А можно и по-другому?

Никитин усмехнулся:

— Нет, давайте не будем считать по-другому. Она мне отказала.

— А почему?

— Господи, да мы же все в прошлый раз выяснили: она любит Гурьева.

— Но ведь с Гурьевым не получилось ничего. А семьей все-таки обзаводиться надо.

— У Аллы Дмитриевны принцип: «Dum spiro — spero». Это по-латыни: «Пока дышу — надеюсь».

— Красивый принцип, — отметил Герасим. К сожалению, в него внесли коррективы. Надежды иссякли, когда перестал дышать Константин Гурьев.

* * *

КАРАБАНОВ Роберт Иванович, актер драматического театра, 32 года, женат, дочери два года.

Герасим прикрыл за собой дверь. Словно комок липкой грязи, попавшей в лицо, ослепила его темнота. Темнота городского вечера растрепана, растаскана на лоскуты уличными фонарями, рекламами, горящими окнами, фарами автомобилей. И потому она неуловима, поймать, ощутить вечернюю темноту — не мрак пустырей и заросших кустарником дворов, а ту темноту, в которую, постепенно концентрируясь, переходят сумерки — практически невозможно. Горожанин и не помнит уже, что бывает такая темнота. Глаза пообвыкли, и Герасим пошел тропкой вдоль села. Он решил, что все же имеет право на небольшую прогулку. Но дело не отпускало его. Он не мог забыть, что прошло уже три дня следствия, а у него нет еще даже относительно приличной версии. Два дня ушли на разговоры. Их ведь и допросами назвать нельзя — допрашиваемые ухитрялись свернуть с намеченной следователем темы, улизнуть от ответа на самые важные вопросы или, наоборот, извергнуть на Герасима поток совершенно неинтересных подробностей. Прямо совестно начинать протокол стандартной фразой: «По существу заданных вопросов гражданин имярек сообщил…» И вот теперь — тупик. Самое печальное — неизвестно, что же делать дальше. Продолжать допросы — кого? Искать — что?

«Похоже, — думал Герасим, — в городе кое-кто еще не потерял надежду, что это несчастный случай. Поэтому и киногруппа вещи не пакует, и меня не слишком дергают». Но он прекрасно понимал, что еще день-два, и ему на подмогу, а практически — на смену пришлют опытных товарищей. Снимут с другого дела, а сюда пришлют. «А может, я просто бездарь? И нечего мне делать в прокуратуре?» — как Герасим ни защищался, эта мысль все же заползла в голову. Но он справился с ней. Довольно рефлексировать, решил он. Есть дело, и независимо от того, бездарь я или мистер Холмс, я обязан довести его до конца. И чтобы окончательно взять себя в руки, он перелистал в памяти те дела, в раскрытии которых ему пришлось участвовать. И подумал, что раз тогда он справлялся с ними неплохо, то должен найти выход и сейчас. Тут он в очередной раз споткнулся, посчитав тень от булыжника колдобиной. Или размышлять, или гулять, решил Герасим, но уходить с улицы, от звезд размером с пятак, от размеренных песен кузнечиков не хотелось. И следователь сел на скамеечку у ближайшего дома.

Он снова припомнил все, что удалось выяснить из допросов, бесед, обысков, материалов экспертиз. Негусто. Ничего нового пока не было и у бригады уголовного розыска. Герасим сильно подозревал, что бригаду сформировали отнюдь не из лучших сил райотдела. Когда в милицию сообщили о ЧП на съемках, там только-только приняли к производству дело о лесном пожаре, как раз в ночь перед убийством спалившем рощицу вековых елей. Для небольшого райотдела — почти преступление века. Наверное, лучших туда и бросили, — думал Герасим. Хотя кто его знает. Во всяком случае, «его» опер ему не понравился: совсем немолодой капитан, явно дослуживающий до пенсии, он при встречах громко сопел, промокал платком сплюснутый, с рубцом от тесной фуражки лоб и охотно говорил о том, что будет делать: «Мы вот тут думаем еще с одной гражданкой повидаться». О том, как его планы воплощаются, рассказывал несколько однообразно: «Работаем. Пока ничего нет, но кое-что мы сообразили». Впрочем, рассудил по справедливости Герасим, здесь дела для угро в общем-то нет. Все зависит от него самого. А он пока не на высоте.

Против Никитина улик не добавилось, и Герасим уже признался себе, что, видимо, поторопился с его задержанием. Оставшиеся карабины изуродовал Потапов, и это еще один гол в его ворота. Впрочем, здесь не обошлось без Карабанова. А топить коллегу Карабанова уважаемый Юрий Степанович начал по-топорному. И вообще. Н-да. Но и с Карабановым нет вчерашней ясности. Ребята в городе раскопали, что это — тип весьма сомнительный. То есть криминального ничего, но отсвечивают на фоне его многочисленных героев с правильными словами те изрядные гадости, которыми реальная жизнь Роберта Ивановича оказалась не бедна. То, еще студентом, подружился со слишком любознательным иностранцем. Иностранца выслали, а Роберт отделался внушением. Очень сильно, говорят, каялся. Как-то раз пришлось режиссеру театра вытаскивать его из истории после какого-то ресторанного скандала. Вытащил. Доказал, что скандалил не Карабанов (все вокруг, но не он), что был он в этой компании случайно, и вообще, Роберт Иванович не употребляет. А с год назад в театре интригу затеял, чтобы главную роль перехватить. Так все провернул, что конкурент с инфарктом в больницу отправился. И, кстати, именно Гурьев всю его комбинацию разрушил. И на собрании именно он Карабанова отшлепал. Это собрание до сих пор помнят. Роберт Иванович тогда горячо всех заверил, что его лукавый попутал, что он раскаивается и больше не будет. Но в труппе он тогда удержался еле-еле. Правда, с тех пор за ним вроде бы ничего не водилось. Недаром его без долгих споров включили в фестивальную делегацию. И в провинции ему, говорят, недолго прозябать осталось — в столичный театр пригласили. Нет, ему сейчас не то что преступления — перехода улицы в неположенном месте остерегаться надо. А главное — у него был «Смит-Вессон» калибра 10,67 миллиметра.

Только сейчас Герасим обнаружил, что сидит перед домом, в котором квартирует Карабанов. «Загадки подсознания, — усмехнулся Герасим, — голова сомневается, а ноги уже идут». Из трех окон только за одним плескался телевизионный свет.

«Предположим, что Потапов говорит правду, и что именно такой разговор состоялся у Карабанова с Гурьевым накануне убийства. Когда-то, где-то, кого-то Гурьев опознал. И, похоже, этот «кто-то» совершил нечто наказуемое.

Когда. Видимо, в тот самый день. Потому что это был единственный за две недели перерыв в съемках, а раз он собирался что-то выяснить, то вряд ли стал бы откладывать это дело надолго. И, кстати, его с утра не было в лагере. Также как и Карабанова.

Где. Если предыдущее предположение верно, то там, где он был в этот день. А весь день он пробыл в селе Капустине, уехал туда часов в десять на попутке и до вечера просидел с тамошним завклубом. Тот очень просил, чтобы кто-нибудь из настоящих артистов к ним приехал, помог самодеятельность лучше организовать. Он показывал Кирпичникову тетрадь, где на каждой странице вверху — заранее подготовленный вопрос, а дальше конспект объяснения Гурьева. Вопросы были разные, смешные, про известных актеров, про то, как быстрее изучить систему Станиславского, и почти профессиональные — про организацию мизансцены например. С этими вопросами (а надо думать, что были и не вошедшие в тетрадку) они и просидели до вечера. Пообедали в буфете местной гостиницы. И в двадцать два часа Гурьев отправился домой. Попутку он вряд ли в это время поймал, шел в сумерках со скоростью не больше четырех-пяти километров, так что как раз к двенадцати он и должен был оказаться под окнами Потапова. Вряд ли возможно такое, чтобы он на дороге вначале Карабанова встретил с приятелем, а потом вновь где-то опознал. Скорее всего, столкнулись в гостинице. Клуб от гостиницы через дорогу. Именно столкнулись, ведь Гурьев даже не знал имени этого приятеля. Так, а потом он его засек. Потом — это когда возвращался. Шел через Петрово, Степашино… Есть! В первый же день Герасим просмотрел в районной прокуратуре все дела, находящиеся в производстве. И не нашел ничего, относящегося к смерти Гурьева. А ведь было, было такое дело. Именно двадцатого августа около одиннадцати вечера рядом со Степашино двое неизвестных напали на девушку-старшеклассницу, пытались затащить в лес. Девушка закричала, подбежал какой-то мужчина, один из нападающих тут же бросился за деревья, а второй побежал вдоль дороги, потом тоже шмыгнул в лес. Спаситель довел девушку до дома — она как раз степашинская, отругал за то, что ходит одна в позднее время, сказал, что оставлять бандитов безнаказанными нельзя, и взял с нее твердое слово, что она завтра же заявит в милицию. Сам он обещал прийти прямо к следователю. Девушка пришла, а спаситель — нет.

Дело оказалось практически безнадежным: нападавших девушка не узнала, у них на лицах были капроновые чулки. Выручившего ее мужчину описать тоже не умела — темнота, пережитый страх… Имени не знает. Не местный. Но сейчас столько городских понаехало и отдыхать, и на уборочную, что пойди найди.

Герасима сбил с мысли скрип открывающейся калитки. На улицу вышел Карабанов. Что-то было в нем необычное, режущее глаз, но Герасим не сразу определил что. Только потом сообразил: Роберт Иванович держал руку в кармане пиджака, и это совершенно не вязалось с его постоянно подчеркиваемой приверженностью правилам хорошего тона. Причем рука в кармане явно мешала и самому Карабанову — он доставал ее постоянно, но тут же начинал прощупывать карман снаружи, через ткань, словно то, что там лежало, могло вдруг раствориться или убежать, и рука вновь, непроизвольно, лезла в карман. Огляделся и зашагал в сторону околицы. Герасим хотел окликнуть его, но сдержался: Карабанов ни за что не поверил бы, что следователь оказался около его дома случайно. Герасим поднялся и пошел вслед за артистом, надеясь организовать случайную встречу и побеседовать с Карабановым в непринужденной обстановке. Ему захотелось сейчас же, не откладывая на завтра, задать Роберту Ивановичу несколько вопросов.

Позволив Карабанову уйти вперед так, чтобы только силуэт был заметен, Герасим потихоньку сокращал расстояние. Шел он, чтобы и мысли у Карабанова о слежке не возникло, «громко» попинывал попадающие под ноги корни, насвистывал грустную песенку «Манчестер — Ливерпуль». Он догнал Карабанова, когда тот остановился на кладях, переброшенных через ручеек. В двух метрах от кладей ручей прыгал вниз, в пруд, и за шумом воды Карабанов не услышал подошедшего Герасима. Актер достал наконец правую руку из кармана и, не разжимая кулака, поднял ее к уху.

Герасим не ожидал такой реакции на свое появление. Карабанов отшагнул назад, чуть не упав в воду, оглянулся испуганно, кулаки, защищаясь, поднял к подбородку. Но тут же взял себя в руки.

— А, Герасим Петрович, вы как-то по-сыщицки незаметно подкрались. Я чуть не испугался.

Герасим улыбнулся этому «чуть», но про себя.

— Вот уж не думал, что я крадусь.

— Что, отдыхаете перед отъездом?

— Отдыхаю. Чудно здесь. В отпуск обязательно приеду. Если, конечно, летом отпустят.

— Зимой здесь тоже неплохо.

— Неплохо, но не то. Слышите: жужжат и стрекочут. И аромат. А зимой все молчит.

Они помолчали. Так и не разжавшись, рука Карабанова шмыгнула обратно в карман. («Прячет он что-то? А может и нет. Я и сам часто руки в карманах держу».)

— Вы позволите спросить, Герасим Петрович: что, Никитин сознался? Это не секрет?

— Нет, не сознался. — Если преступник не Никитин, тот и так понимает, что Виктор на себя наговаривать не будет.

— Так, может, не он? Знали бы вы, как не хочется верить, что твой товарищ — убийца.

— А про кого вы можете поверить?

— Понимаете, лично я убежден… Ну убежден, может, слишком сильно сказано… Так вот, я надеюсь, что это сделал кто-то не из нашей группы. Издалека выстрелили, со стороны. Не знаю откуда, но не наши.

— Не исключено, — прогуливаясь, они уже дошли до середины деревеньки, и Герасим, когда они оказались под освещенным окном, резко спросил:

— Роберт Иванович, а что вы делали в день накануне убийства в капустинской гостинице?

Но Карабанов лишь пожал плечами:

— Зашел газеты купить. Это здесь единственное место, где можно купить свежие газеты.

— А с каким приятелем встретил вас там Гурьев?

— Я не совсем понял, это — допрос?

— Да нет, у меня есть к вам несколько вопросов, совсем мало, даже не стоит ради них приглашать вас к себе. Вот я и пользуюсь случаем. Вы против?

— Вечер уж больно хорош. Но я вполне готов удовлетворить ваше любопытство. Спрашивайте.

— Я уже спросил.

— Ах да. Приятель. Дело в том, что это был вовсе не мой приятель. Захожу в буфет — я еще сигареты покупал — у стойки стоит мужчина. Долго на меня смотрел, потом говорит:

— Чепраков?

Я ему объяснил, что вообще-то я — Карабанов, но в «Династии» я играл директора Чепракова. Этот товарищ сказал мне несколько приятных слов, и мы вместе с ним вышли. На улице расстались.

— А где Гурьев был?

— В зале сидел. Обедал.

— Как выглядел этот ваш знакомый?

— Внешность довольно интеллигентная. В отличие от околачивающейся там шушеры. Возраст — немного за сорок. Рост, — он поднял руку немного выше своей головы, — вот такой.

— Последний на сегодня вопрос: о чем вы разговаривали с Гурьевым вечером того дня?

— Наверное, обычный треп «за жизнь». Не запомнилось.

— Очень жаль. Было бы лучше, если бы вы вспомнили этот разговор.

— Для кого лучше?

— Для следствия и для вас.

— Послушайте, сыщик, не надо делать таких многозначительных намеков. Я понимаю, с уликами у вас негусто. Так вы страхуетесь на случай, если Виктора придется выпустить. Но лучше честно признайтесь, что вы провалили следствие. По молодости, по неопытности, мало ли почему еще. Причину всегда можно найти. А меня-то зачем сюда тянуть? Из всех шести, кого вы, простите, под колпаком держите, у меня единственного было оружие калибром одиннадцать миллиметров. И если бы Костю ухлопали одиннадцатимиллиметровой пулей, вы бы уже давно меня определили. Так и нечего в мои личные дела теперь соваться.

«А нервы у него того… артистические», — подумал Герасим.

— Вы успокойтесь. И к завтрашнему дню вспомните, пожалуйста, о чем вы с Гурьевым разговаривали вечером семнадцатого. Я вас очень прошу.

* * *

МИКИШЕВА Ольга Игнатьевна, администратор гостиницы «Колос», 25 лет, не замужем.

Подтеки размытого слезами грима сделали пухленькое личико Ольги Игнатьевны некрасивым и даже потрепанным. Она очень бойко держалась с Герасимом вначале, видно было, что разговор со следователем прокуратуры ей в новинку, и очень хочется услышать какую-нибудь «взаправдашнюю, но интересную» историю. Герасим отшучивался автоматически, а сам пролистывал регистрационную книгу. Похоже, село Капустино было одним из немногих мест на территории Союза, где проблемы с гостиничными местами не существовало. По крайней мере, в последнем месяце на двадцати четырех койко-местах (Микишева так часто повторяла это странно звучащее слово, что оно засело в голове Герасима) одновременно жило человек десять — двенадцать. Герасим отобрал тех, кто семнадцатого августа жил в гостинице. Как раз десять. Минус шесть практикантов из областной комсомольской школы. Минус главный инженер облсельхозтехники. (Первые в друзья Карабанову не годятся по возрасту, главный инженер целыми днями пропадает в мастерских, приходит часов в десять и ложится спать; администраторша щедро делилась своими наблюдениями за жильцами.) Минус две женщины. Остается… Остается Алексей Валерьянович Канаев, родившийся тридцать четыре года назад в городе Смоленске. Инженер какого-то ПДТО. Паспорт серия… номер… выдан… ОВД Пролетарского райисполкома города Татищевска. Ну-ка, ну-ка, серия… номер…

— Ольга Игнатьевна, только честно, у Канаева не было с собой только паспорта или и командировочного удостоверения тоже?

Микишева хотела возмутиться, соврать, но Герасим остановил ее:

— Пожалуйста, не лгите, паспорта этой серии у нас в области не выдавались. Тут-то она и расплакалась.

— Только директору… — давилась она, — первый раз…

Герасим подождал, пока искренний плач сменится канючинием, и сухо приказал:

— Выкладывайте давайте.

А ей и выкладывать-то особенно нечего. Видный такой мужчина. Приличный. Объяснил, что паспорт в райцентре сдал в камеру хранения по ошибке. Вместе с чемоданом. Не тащиться же обратно, верно? Командировочного удостоверения у него и не было. Он сказал, что к другу завернул, повидаться. Он и жил-то здесь всего четыре дня.

— С артистами, которые в Старой кино снимают, он вас не знакомил?

— Нет, сам обещал-обещал.

— А с кем именно, фамилию вам не называл?

— Он говорил, они у него все знакомые.

— А что такое ПДТО, я такой организации у нас в области не припомню?

— Он говорил, что это конструкторское бюро. Секретное.

Потом Микишева снова начала плакать, но Герасим выдавил из нее, что днем Алексей Валерьянович сидел в основном в номере, в село ходил только в магазин, купил транзисторную стереомагнитолу. Выпивал, но аккуратно, в меру. Потом она вновь стала просить, чтоб Герасим не сообщал о ее проступке директору. «Он у нас такой зверь, сразу выгонит». Герасим не выносил женских слез, но все же удержался и такого обещания не дал. Даже если Канаев и не преступник, где гарантия, что в следующий раз эта добрая душа не приютит под государственной крышей преступника. Нет уж, голубушка, и так плакальщицам вроде тебя слишком легко живется. Безработицы у нас нет, без куска хлеба не останешься. Только зарабатывать его будет потяжелее. Но это к лучшему.

— Примет у него особых нет?

Микишева помялась немного, потом сказала, глядя в стол:

— У него шрам есть. Как от аппендицита, только слева.

* * *

ЛАВРЕНТЬЕВА Светлана Евгеньевна, продавец отдела культтоваров, 47 лет, замужем, трое детей.

Карабанова опознала буфетчица из гостиницы. Она живо выбрала из кипы фотографий его:

— Вот этот выпивал с жильцом из четвертого.

Но про самого жильца ничего нового сказать она не могла.

Не оставил о себе памяти Канаев и в местных магазинах: «Много сейчас незнакомых людей бывает — сезон».

— Как же так, — отчаянно упрашивал Герасим продавщицу, — Светлана Евгеньевна, не так ведь много у вас покупателей, вспомните!

В маленьком закутке, сплошь загроможденном коробками телевизоров, было душно, хотелось скорее выйти на воздух, а дородная продавщица говорила не спеша, видимо, торговым рефлексом удерживаясь от прямых ответов следователю.

— И не так, чтобы очень мало. За день десятка два очень свободно наберется. А сколько еще так заходит, потолкаться!

Герасим зашел с другой стороны:

— У вас сейчас есть в продаже магнитола?

— Да, «Романтика», второй год стоят.

— А транзисторные, стерео?

— Нет, это дефицит. Были, все продала в тот же день, как поступили.

— Сколько их вам прислали?

Продавщица насторожилась:

— Всего ничего, шесть штук. Накладные принести?

— Да, пожалуйста, — на всякий случай попросил Герасим. Продавщица поджала губы: с этого и надо было начинать, нечего крутить про всяких незнакомцев, но за накладными обернулась быстро.

Все точно, шесть кассетных стереомагнитол второго класса «Альтаир-204» поступили в магазин шестнадцатого августа.

— Постарайтесь припомнить, кому вы их продали.

— Все продала, ничего под прилавок не спрятала. И сверху не брала.

— Я верю, что вы их честно продали, и интересует меня только одно: кому?

— Гришаня с получки купил, Мария Федоровна своему охламону, — начала перечислять Лаврентьева. — Что-то я шестого не припомню. Кто же мог быть? Только себе я ее не оставила. У меня и денег на такую дуру нет. И бракованные нам прислали. Все, кто купил, уже прибегали ко мне обратно: «Евгеньевна, обменяй или деньги возверни». А я же не могу просто так обратно взять, мне акт из мастерской нужен. Так меня же еще и лают. А я в чем виновата? Вот скажите, товарищ следователь, можно тех паразитов, что брак гонят, под суд отдать?

— Можно, — успокоил ее Герасим, — но кто же все-таки был шестым? Может быть, кто не местный?

— Точно, не наш. Городской. Холеный такой мужик. Причесан с пробором.

По таким приметам Канаева, конечно, не найти. По зарегистрированному в книге адресу, как сообщили из Татищевска, находится детский сад. И нужно ли его искать, тратить время? Ведь как раз в момент убийства Канаев, или кто он на самом деле, выписался из гостиницы и стрелять в Гурьева никак не мог. Ну, прожил в гостинице несколько дней без документов, пил водку вместе с трезвенником Карабановым, спал с администраторшей, купил бракованную магнитолу. И тут Герасим, уже севший в машину, выскочил из нее и заторопился обратно в магазин.

— Светлана Евгеньевна, будьте добры, покажите мне еще раз накладные на магнитолы.

Вечером он позвонил в Татищевск в прокуратуру.

— Олег Анатольевич, надо установить, не сдавали ли в гарантийную мастерскую магнитолу «Альтаир» заводской номер ноль тридцать один четыреста двадцать семь (чтобы установить этот номер, Герасиму пришлось обойти пятерых магнитоловладельцев-неудачников). И если да, то кто ее сдал.

* * *

ЗАЙЦЕВ Егор Степанович, колхозный пенсионер, 78 лет, вдовец.

Винтовочный патрон легко входил в камеру выдвинутого барабана, но тогда нельзя было поставить барабан на место.

— Ну-ко, дай-кось, — опять потихоньку подошел к следователю дед Егор. — Вот-вот, точно из такого мы его и сняли, есаула-то.

— Вы же говорили, что у вас наган был?

— А это что? Видишь — с барабаном. Когда без барабана — пистолет, а так — наган. Револьвер, по-ненашему если.

Герасим не стал спорить. Он убрал патрон, протянул оружие старику и удивился, как умело тот взял револьвер, а когда прицелился в повисшую на занавеске бабочку моли, напряг не кулак, как это делают не имевшие дела с оружием люди, а локоть.

— Да, точь-в-точь такой. Только мне казалось, он потяжелее был.

— Если с патронами, он действительно тяжелее.

— Я же тебе говорил, не было у нас патронов. Один только. И тот винтовочный. Я у казака — у нас в избе казаки стояли — спер.

— Как — винтовочный? — удача была дикая, невероятная удача. — Разве можно в «Смит-Вессон» винтовочный патрон вставить?

— Его вначале переломить надо, и патрон через барабан пропустить прямо в ствол. Барабан, конечно, крутиться не будет, но стрельнуть можно. Только пуля недалеко полетит.

— Дедушка, а вы никому недавно об этом не рассказывали?

— Ты уж меня совсем-то не дурачь. Не дурак я, хоть и старый, и поболтать люблю, однако соображаю: оружие дело серьезное. Вдруг бандюг какой стянет где старый наган без патронов, а Егор Степанович ему, значит, и присоветует, как сподручнее вооружиться? Нет, не рассказывал я, — и добавил самокритично: — Только не велика эта тайна. Мы-то ведь с брательником сами докумекали, как в него патрон всунуть.

— А брат ваш сейчас где? Он жив?

— Нет брательника. В двадцать девятом поехал на раскулачивание и сгинул. Долго искали, да так и не нашли. Ни живым, ни убитым. И где могила, не знаю.

* * *

КАРАБАНОВ Роберт Иванович, актер драматического театра, 32 года, женат, дочери два года.

Герасим знал теперь все про убийство Гурьева. И вскрывая полученный из города пакет, он ничуть не волновался, что версия его рухнет. Этого не могло быть, потому что теперь он знал все. И читая сообщение, он не удивлялся тому, что в жизни все так совпало с его предположением.

Его коллеги нашли и квитанцию, и магнитолу, и ее владельца. В самом деле Алексей Валерьянович, только не Канаев, а Катаев. Старый карабановский приятель из какой-то далекой от искусства компании. Роберт Иванович предпочитал раскрепощаться именно в таких компаниях, чтобы даже слухи не могли дойти до театра или киностудии. В облике эталонного человека не должно быть трещин. Во всяком случае, видимых глазу.

Наверное, Катаев не лжет, когда говорит, что не было у него и в мыслях жить под чужой фамилией. Маленький экспромт. Для экзотики. Ну и страховка на всякий случай, вдруг эта смазливая администраторша примет всерьез скоростной роман (он быстро сообразил, что без романа здесь не обойдется), вдруг искать начнет? И на девушку они без предварительного умысла напали. Вначале Карабанов даже от пива отказывался. Потом все же остограммился. Потом увлеклись. Потом захотелось погусарить. Но не было объекта для их широких душ. И пришлось им податься в лес. Искупнулись в речке, развели костер и тут поняли, что погибнут без женской ласки. Но до Микишевой было далеко, да и дежурство не ее. Они и сами не знали, куда брели, когда увидели впереди женский силуэт. Конечно, они сейчас оба будут отказываться от авторства идеи, но Герасим был уверен, что это Карабанов предложил разодрать на маски импортные колготки, которые приятель его купил Микишевой. Но тут-то и вмешался Гурьев. Катаев не понял, почему Роберт так испугался, — еле-еле нашел его потом в лесу. Он даже протрезвел вроде. Хмурый сделался. Они пошли обратно к своему костру, а тот уже разошелся, прыгнул на ветки, занялась вся купа елей. «Погуляли, — сказал Катаев, — тут штраф тысячи на полторы будет». Тогда Карабанов кинулся к нему, тряс за грудки и кричал: «Влопаешься — ты был не со мной. Запомни — ты был не со мной. Не смей меня выдавать». И побежал напрямки к себе в Старую деревню. Больше они не встречались. Больше он ничего не знает и просит учесть его раскаяние.

«Катаев больше ничего не знает, — соглашался Герасим. — Больше знаю я».

Он сидел в комнате Карабанова, набрасывая в блокноте план предстоящего допроса, и не сразу понял, о чем спрашивает его оперуполномоченный.

— Нет, оружие не понадобится, я уверен.

Карабанов вошел в избу, широко распахнув дверь, встречный свет расшторенных окон ослепил его после сумрака сеней, и следователя он увидел, только дойдя до середины комнаты.

— Что, товарищ Кирпичников, еще вопросик вспомнили? Бросьте, сразу не сумели, теперь концов не найти.

Он больше не держал рук в карманах, незачем было, и дурашливо жестикулировал.

Герасим испугался себя, объявившегося где-то внутри желания ударить в лицо, столько раз изображавшее благородство и мужество, ударить раз и другой, и бить так, чтобы потом ныли фаланги отбитых пальцев. Но преступное это желание он быстро скрутил и спросил, не изображая спокойствие, а действительно спокойно:

— Интересная вещь, палили вы, палили из своего револьвера, причем холостыми, а копоти на нарезах негусто. Вы ведь не чистили его?

— Я — нет, но может, кто другой? — Карабанов не понял, куда ведет дело следователь, и отвечал уклончиво.

— Зачем кому-то другому чистить ваше оружие? Нет, он нечищенный, и грязьки хватает, и нагар в канале остался. А знаете, когда нарезы такими чистыми бывают? Когда по ним пуля пройдет.

— Пуля, — не выдержав, вздрогнул Карабанов, — какая пуля?

— Из этого вот патрона, — Герасим не торопясь развернул носовой платок и осторожно, словно боясь затереть отпечатки пальцев, поставил на стол винтовочную гильзу.

Карабанов никак не ожидал ее увидеть. Он так долго, рискуя всем, носил ее с собой, выбирая укромное местечко. Так хорошо ее спрятал. Он струсил и разом забыл, что все однотипные гильзы — однояйцевые близнецы.

— Ну, что? — Герасим убрал гильзу и подошел к Карабанову, чтобы показать постановление прокурора на арест.

…Попавший в ловушку красный командир Селиванов коротким снизу сбил неосторожно подошедшего к нему штабс-капитана с ног, перевернул стул, придавив им еще трех офицеров, выпрыгнул в окно, оглушил часового (ребром ладони по виску), увернулся от пуль, переждал в роще до темноты и ушел к своим, к красным. Этот эпизод был отлично отрепетирован актером Карабановым. Но даже самое реалистическое искусство — искусство, и не следует мешать его с действительностью. Поставленный под руководством мастера-боксера апперкот ушел в воздух. Карабанов больно ударился о скобленые доски пола. «Молодец вы, товарищ следователь, — подскочил к ним и быстро прощупал одежду Карабанова оперуполномоченный, — я и сообразить не успел».

«Я дважды молодец. Прежде всего потому, что не уронил этого подонка головой на угол комода. А ведь все выглядело бы совершенно естественно. Сдержался. Я все-таки профессионально пригоден. Есть в этом канцеляризме обаяние. Профессионально пригоден».

— Знаете, Карабанов, мы ведь нашли вашего поклонника из гостиницы «Колос». Интересные вещи рассказывает.

— Господи, — Карабанов еще не поднялся с пола и теперь, как капризный карапуз, катался по нему, суча ногами, — ну зачем я связался с этим подонком, с этой рохлей. Он готов кого угодно выдать за компанию. Ему нечего терять. Он ничего не достиг. Ничего не хотел. Господи! Все потерять из-за одного вечера! А дурак Гурьев — он ведь не мог понять, просто, по-человечески. Лез всюду. Идиот!

Оперуполномоченный деловито побрызгал на голову Карабанову водой из большой глазированной крынки:

— Задержанный, прекратите истерику.

* * *

«Великое дело — удача, — думал следователь Кирпичников. — И почти всегда она играет в нашей команде».

Август почти кончился, но дождей все еще не было, и пыли на дорогах не стало меньше, да и шофер на их «газике» сменился и, в противоположность разговорчивому Эдику, даже на вопросы отвечал только «так точно» и «никак нет». Герасим соскучился по городу и хотел узнать новости, но не было для беседы ни условий, ни партнера. И тогда он стал думать про свою удачу.

Не будь старика, технический эксперт показал бы, как можно всунуть в этот старинный револьвер длинный винтовочный патрон. Герасим это знал. Но старик был. А это уже удача.

Если бы револьвер выдавался на съемки и после убийства, Карабанов, наверное, спрятал бы его где-нибудь. И искать его было бы очень тяжело. Но, скорее всего, его бы нашли. Герасим и это знал, потому что знал, как могут кропотливо искать его коллеги. Но Карабанов не сумел спрятать оружие. И это тоже удача. Трюк с гильзой, пожалуй, был неплохо задуман. Но прошел он потому, что Карабанов не верил, что сумеет спрятать ее абсолютно надежно. Кругом были те, кого он боялся. Люди. Честные. И это тоже удача. Удача, которая не отвернется.

 

ФАНТАСТИКА

 

#img_4.jpeg

 

Л. Докторов

КРИБЛЕ-КРАБЛЕ-БУМС

Робот К-95 избегал людей. Таким уж создали его на далекой планете с труднопереводимым названием.

Прибыв на Землю и поселившись в отрогах Швейцарских Альп, дядя Вилли — это имя взял себе робот в нашем мире — зажил уединенной жизнью. Гости к нему не ходили. Если же в кои-то веки одуревший от скуки и одиночества сосед и добирался до его дома, то встречал, мягко говоря, недоброжелательный прием. К-95 цедил слова с такими паузами, что даже привыкшим к молчаливости жителям гор мучительно казалось, будто они беседуют с мумией египетского фараона.

Прибавьте к этому, что для разговора о девочках из долины дядя Вилли был слишком стар, в картах не отличал туза от шестерки, спиртного в рот не брал, а самое главное — никогда не потчевал им гостей, и вам станет ясно: дни его протекали одиноко и безмятежно.

Но так казалось лишь на первый, непосвященный, взгляд. На самом же деле сутки робота были заполнены до отказа, ибо ревностно и со знанием дела выполнял он свою основную функцию — смотрителя тайного космического маяка. К тому же К-95 являлся первоклассным (другого за границу не пошлют) специалистом по ремонту космических кораблей. Он всегда был готов оказать экстренную помощь любому из них, совершившему вынужденную посадку рядом с его охотничьим домом.

Однако столетия проходили за столетиями, а такого чрезвычайного происшествия не случалось. Что ж, тем лучше, думал дядя Вилли, вглядываясь в звездное небо.

Впрочем, твердой гарантии, что он думал именно так, автор дать не может. Потому как неизвестно, способны ли вообще роботы думать. В печати до сих пор ведется оживленная дискуссия по этому вопросу. Подождем, что скажут специалисты…

Иногда, примерно раз в пятьдесят лет, К-95 совершал прогулки вниз, к людям и, пробыв в толпе горожан дней пять, шесть, возвращался к снежным вершинам, откуда слал на родину подробный отчет о виденном. Там, на далекой планете, с интересом наблюдали за развитием земного общества, гадая: погибнет наша неугомонная цивилизация в результате постоянной резни, голода и болезней или все-таки выживет?

Но мы отвлеклись. Вернемся к нашему роботу. Он как раз совершает очередную вылазку и, миновав предместья, входит в город…

Шел дядя Вилли размеренным шагом уставшего человека (4,27 километра в час) и не обращал особого внимания на окружающий мир. Роботы не умеют отвлекаться посторонними вещами, чем, как считают специалисты, выгодно отличаются от нас — людей. Но именно это отличие и послужило причиной трагедии. Дядя Вилли, робот К-95, не заметил, как наперерез ему вынесся из-за угла тяжелый грузовик. Раздался визг тормозов, шофер яростно закрутил баранку, но было поздно — передние колеса подмяли под себя стража космического маяка.

Врач, прибывший на место происшествия, констатировал мгновенную смерть, а потом тело дяди Вилли было предано земле на самом дальнем участке кладбища. Оно и сейчас лежит там. Что ему сделается, железному?

Шофера грузовика признали невиновным, и он отделался легким испугом: мы нуждались в нем лишь для развития сюжета, и, конечно, автор лично позаботился о его безнаказанности.

И это все о них обоих. Оставим же робота в покое, как ружье, что после охоты вешают на стену до лучших времен.

Однако история на этом не кончается. Мы вновь поднимемся к суровым вершинам заснеженных Альп. Навстречу опасностям, приключениям и, конечно, любви!

Был месяц март. Солнце вставало огромное и стремительно летело к зениту, рассыпая бриллианты искр на крепком насте. В такую погоду лыжная прогулка — редкое удовольствие. Тем более что не бывал дальше московских гор наш Новый Герой — молодой аспирант кафедры зарубежной литературы МГУ. Он приехал в Швейцарию на практику, еще в дороге мечтая покататься на лыжах в Альпах. Мечта эта была столь обворожительна, что после месяца спокойной жизни он взял у своих новых швейцарских друзей специальные слаломные лыжи и, зарезервировав за собой недельный отпуск, отправился в горы…

Да, чуть не забыл! Звали его Саша. Александр Петрович Чернобородов.

Швейцарцы славятся не только сыром, но и деликатностью, а потому, когда Саша объявил о своем решении, они не стали его отговаривать, ссылаясь на трудности подобных прогулок. Впрочем, один из них (это был как раз владелец лыж) спросил с некоторым сомнением в голосе:

— Скажите, Александр Петритш, вы в самом деле умейт скакат с горка?

На что получил резко утвердительный ответ и, со свойственной воспитанному человеку флегмой, не заметил отчаянного румянца, оживившего обычно бледные щеки его собеседника.

Итак, месяц март. Что-то около полудня. Одна из невысоких гор в отрогах Швейцарских Альп. В такой декорации мы впервые застаем нашего героя. Как он добрался к вершине, нас не должно интересовать. Посмотрим лучше на его подготовку к спуску.

Вот он поправил очки на резинке, внимательно осмотрел крепления, взглянул вниз и тяжело вздохнул. Все-таки было высоко. И даже очень.

Но наш герой не стал бы Нашим Героем, если бы страх свой не преодолел и, оттолкнувшись палками, не ринулся отчаянно вниз!

Чудес на свете не бывает. В этом легко убедиться, заглянув в учебник физики для седьмого класса… Саша открыл глаза и обнаружил, что снег, попавший ему в нос и уши, столь же мокрый и противный, как и у нас под Москвой. Потом он встал и с тревогой оглядел лыжи. И тревога его оказалась ненапрасной. Левая, наскочив на предательский пенек, сломалась. Вот это уже была трагедия! Александр Петрович знал, что лыжи сделаны на заказ и, как таковые, стоят сумасшедших денег. А взять последние было исключительно негде.

Раздумывая над сложившейся финансовой ситуацией, он взвалил лыжи на плечо и, утопая в альпийском снегу, двинулся туда, где, по его мнению, проходило шоссе.

День стремительно падал в объятия ночи, когда Саша понял, что направление, взятое им, оказалось неверным. Осознав эту горькую истину, он совершенно уже решил повернуть назад, но тут заметил вдалеке одиноко стоящую избушку и обрадованный двинулся к ней.

Проницательный читатель и сам, должно быть, догадался, куда направился наш герой. Да, это был охотничий дом дяди Вилли, именуемого также роботом К-95.

Александр Петрович постучал в дверь. Она оказалась незапертой и, уютно проскрипев, открылась. Стоя на пороге, Саша с интересом изучал увиденное. Наконец он решился войти, сообразив, что хозяин, видимо, где-то вблизи и скоро вернется.

Не знал товарищ Чернобородов, что хозяина дома давно уже нет в живых. Впрочем, говорить так было бы слишком рискованно, называя робота живым существом, можно нажить кучу врагов в научном мире. Поэтому лучше сказать следующим образом: не знал товарищ Чернобородов, что хозяин дома давно не функционирует. И пусть фраза эта выглядит стилистически плохо, я бы сказал, ужасно, зато она верна фактически! С научной точки зрения. А о правдивости изложенного автор печется больше всего. Что же касается замка, то он, конечно, имелся и даже, так сказать, импортный — из другой звездной системы, однако, постучав, Саша, сам того не ведая, послал условный сигнал на механопривратника, и тот открыл дверь.

При таких вот странных, но вполне объяснимых с научной точки зрения обстоятельствах наш герой вошел в комнату, прошелся по ней в задумчивости и сел в единственное кресло у потухшего камина. Дядя Вилли, в глубине души презирая это человеческое изобретение, дающее больше дыма и копоти, чем тепла, все же имел его дома в целях конспирации.

Наконец-то Александр Петрович смог удобно расположиться. Помня, каким трудным был его день, мы легко поймем, почему, оказавшись в кресле, он тотчас сладко потянулся и нечаянно заснул…

Снилась ему еда. Вкусная, аппетитно пахнущая, она лежала на тарелке, попеременно представляясь то пельменями с уксусом, то горячим мясным бульоном. Саша схватил уже ложку и совершенно замахнулся на еду, но тут появилась муха. Она кружилась вокруг тарелки и противно жужжала.

Содрогаясь от отвращения, Александр Петрович проснулся. Муха исчезла, впрочем, как и еда, но жужжание, а точнее нарастающее гудение, перешедшее затем в басовитый грохот, остались. Наконец звук достиг своей высшей точки, Саша почувствовал, как дрогнул весь дом, и сразу же наступила тишина.

Неужели землетрясение? — мелькнуло в голове нашего героя. Лучше, пожалуй, побыть на свежем воздухе. И он пулей вылетел за дверь.

Вылетел и замер совершенно ошарашенный. И было от чего! Неподалеку, расцвеченное огнями, стояло летающее блюдце. Да! Именно оно. Саша сразу же узнал этот предмет космической сервировки, недаром, еще учась в институте, он был одним из самых стойких приверженцев Контакта.

Нам-то с вами сразу стало понятно, что произошло. Налицо было то самое ЧП, ради которого хранил свои богатые знания ремонтника робот К-95. Случится же такое совпадение!

Раздался гулкий удар металла, в днище корабля открылся люк, и из него грациозно выпрыгнуло на землю некое существо. Увидев Сашу, оно удовлетворенно кивнуло (жест, по-видимому, интернациональный в межпланетном смысле) и сказало:

— Эне-бене-ряба!

— Чего? — спросил наш герой. Простим ему некоторую растерянность. Право, не каждый день удается своими глазами наблюдать космических пришельцев.

— Эне-бене-ряба! — повторило между тем существо и сделало нетерпеливый взмах рукой: проходи, мол, быстрее в корабль! Не видишь, жду!

И Саша пошел.

Автор мог наплести кучу небылиц о парализованной воле, о гигантском психоимпульсе (слово-то какое ужасное), заставившем Александра проделать этот путь, но поскольку он терпеть не может лжи, то вынужден признать: ничего такого не было. Просто не понимал наш герой в те минуты, что делает. Был слишком, как уже отмечалось, ошарашен. Вслед за инопланетянином он добровольно полез в люк и оказался в овальном помещении со сводчатым потолком и пультом управления посередине. Все здесь было миниатюрно: и стол, прикрепленный тремя ножками к полу, и два кресла у пульта. Да и сам пульт похож был скорее, на трюмо. Высокий и узкий экран окружала рамка с филигранным узором, а ручки и тумблеры переливались перламутром и напоминали флакончики для духов и маникюрных красок.

Но не яркие краски привлекли внимание Александра Петровича. Широко открыв глаза, смотрел он на своего спутника, а точнее спутницу, ибо в ярком свете люминофоров предстала перед ним очаровательная блондинка с черными бровями и голубыми глазами. Одета она была в серебристую мини-тунику, по которой струились алые блестки.

Наш герой переминался с ноги на ногу и мужественно молчал.

— Экс! — сказала инопланетянка и сделала жест в сторону Александра Петровича.

Он быстро схватил ее руку и поцеловал.

— Очень приятно. Александр Петрович. Можно — Саша.

Девушка потерла место поцелуя и голосом уже более высоким воскликнула:

— Экс! Экс-фекс-пекс!

Александр Петрович почувствовал, что попал впросак.

— Я не понимаю вас… простите…

Девушка сделала несколько шагов к нему и положила ему ладони на плечи.

— Право, вы меня с кем-то путаете, — бормотал Саша. — Ой, что вы делаете?!

В руке инопланетянки блеснул неизвестно откуда взявшийся стержень, который она хладнокровно воткнула в Сашино плечо. Было больно и очень обидно. Саша отскочил в сторону.

— Хороший способ знакомиться! Так и убить можно!

Он потрогал плечо и почувствовал под пальцами что-то липкое.

Наш герой был человеком мужественным, в чем легко убедиться, вспомнив его спуск по незнакомой горной трассе, однако с детства не переносил вида крови. Вот и сейчас он с содроганием смотрел на ладонь, по которой расползлась ярко-красная клякса. Впрочем, смотрел — не то слово. Саша мельком взглянул на нее, и взгляда этого оказалось достаточно.

Какая ситуация! Ах, какая ситуация! Таинственная избушка, не менее таинственная летающая тарелка, космическая женщина-вамп, этакая межпланетная Барбарелла… А дальше — полет в космос, наш герой в рабстве у цивилизации, готовящей захват Земли посредством супероружия «Фикфокнаодинбок», побег героя, война миров и завершающий хэппи-энд с белокурой красавицей в объятиях! Черт возьми, ну почему я не пишу фантастику?!

…Очнулся наш герой на мягком ложе и, приподняв голову, огляделся. Куртка его, свитер и рубашка лежали рядом, а плечо было аккуратно перевязано. Рана нисколько не болела, однако для верности Саша немного постонал. Тотчас в стене напротив открылась дверь и появилась белокурая незнакомка.

— Зачем притворяйт? Не болит, так, да? — сказала она.

— Вы говорите по-русски? — Саша от удивления привстал, но, устыдившись голого своего тела, снова лег и скрестил руки на груди.

— Говорите, так, да, — незнакомка улыбнулась. — Пока ты спать, я изучаль твоя психокартина. Изнутри. И изучать язык. Она несложный, верно?

— Действительно, — мгновенно подтвердил джентльмен Саша. — Вы владеете им в совершенстве.

И с этого момента перестал замечать странный акцент незнакомки. Последуем и мы его примеру.

— Меня зовут Риара, — рассказала она нашему удивленному герою. — Я прохожу курс стажировки в институте космической филологии на планете… (Название автор опускает: оно трудно поддается написанию, а тем более произнесению вслух: в нем 48 согласных и один гласный Ы.) Это недалеко отсюда, всего два световых года, и живут там очень милые люди. Они, правда, немного шестирукие и девятиглазые, но к этому быстро привыкаешь. Новые друзья рассказали мне, что в этом районе чудесная трасса космослалома. После их рассказа я долго мечтала покататься, а вчера взяла у подруги космолет и вылетела сюда.

Риара вздохнула и пригорюнилась.

— День начался так чудесно, а потом на крутом повороте у меня сломался бризайт (честное слово, автор понятия не имеет, что это такое). До ближайшей ремонтной мастерской корабль вел автомат, я была уверена, что он не ошибется, но вместо робота появился ты… Такой смешной. Стоял, вытаращив глаза, совсем как робот. А когда ты взял меня за руку, я решила, что в механизме что-то испортилось, и хотела тебя отремонтировать…

Риара, покраснев, замолчала.

— Как ты думаешь, Саша, может быть, автомат все же ошибся? — продолжила она чуть позже. — Робота все нет и нет… А со сломанным бризайтом старт невозможен. Просто не знаю, что делать. Если вызывать на помощь моих шестируких друзей, мне будет очень стыдно. Ведь я сказала, что хорошо умею водить их космолеты.

Последнюю фразу она произнесла таким жалобным голосом, что наш герой понял: он обязан отремонтировать бризайт, каких бы трудов это ни стоило.

— Покажи мне твой прибор, Риара, — сказал он, поднимаясь и натягивая рубашку, — если робота нет, может быть я сгожусь?

— А ты умеешь чинить бризайты?

— Попробую.

— Какой ты хороший, — благодарно прошептала Риара и погладила нашего героя по покрасневшей щеке.

Бризайт оказался большим черным кубом с красной кнопкой посередине.

— Что там происходит внутри, мне неизвестно, — сказала Риара. — Но когда я нажимаю на кнопку, синяя лампочка на пульте должна загораться. А она перестала.

Таким образом, перед нашим героем предстала классическая проблема черного ящика.

Саша подошел к кубу и потрогал его рукой.

— Инструменты у тебя есть? — спросил он голосом слесаря из ЖКО.

— Конечно, — оживилась Риара. — Полный комплект.

Она вышла на минуту и вернулась, неся изящную лакированную шкатулку.

— Тут все, что нужно.

Александр вздохнул, как пловец перед стартом, и взял шкатулку в руки.

— А как это открывается? — поинтересовался он после нескольких бесплодных попыток.

— Ой, Саша, это же так просто, — рассмеялась Риара. — Смотри!

Она щелкнула пальцами, и крышка отскочила.

— Обыкновенный психоимпульс.

— Действительно просто, — Саша опасливо покосился на шкатулку. — А бризайт открывается так же?

— Нет. Он на винтах. Устаревшая конструкция.

— Ага! — повеселевшим голосом воскликнул наш герой и приступил к работе.

Такой простой снаружи, прибор оказался изнутри сложнейшим переплетением проводов и деталей. Саша с ужасом смотрел на их разноцветные узоры. Его задумчивый вид успокоил Риару.

— Ты, наверное, есть хочешь? — спросила она, вспомнив обязанности хозяйки. — Я сейчас что-нибудь приготовлю.

И товарищ Чернобородов остался один на один с бризайтом, и присев на корточки перед ним, безо всякой надежды потрогал провода. Ситуация была совершенно кошмарная. А Риара поверила, что я смогу починить эту штуку, тоскливо думал он. С какого бы бока к нему подлезть? Нет, лучше совсем не трогать, так, по крайней мере, большой беды не будет.

Болезненно морщась, Александр собрал кожух, и вновь перед ним предстал черный ящик. Проклятая машина! — подумал наш герой и, не удержавшись, с силой ударил по бризайту кулаком.

В ту же минуту лампочка на пульте загорелась!

Она сияла таким ровным светом, что даже непосвященному было ясно — бризайт работает!

А скептически улыбаться совсем ни к чему. Не верите, что прибор заработал от удара кулака? Тогда вспомните, как это бывает: телевидение передает хоккейный матч между нашей сборной и НХЛ. У ворот канадцев схватка, все домашние вместе с вами привстали с мест. Вот сейчас! Сейчас! Но именно в это мгновение экран гаснет. И напрасно вы срываетесь к телевизору крутить все ручки подряд и одновременно. Упрямый ящик не работает, хоть плачь! Тогда в сердцах, сами не понимая, что делаете, вы стучите по нему кулаком. И… экран оживает! Он оживает в тот самый момент, когда Харламов (о, Харламов!) забивает свой очередной и блистательный гол. И вы, забыв обо всем на свете, вместе с Николаем Озеровым, вместе со всем стадионом упоенно кричите: «Шайба!»

Скажите, разве так не бывает?

Лампа горела.

Саша нажал кнопку — она погасла, нажал — и вспыхнула вновь.

Ничего не понимая, наш герой воровато оглянулся, и его глаза встретили такой благодарный взгляд Риары, что темно-красными стали щеки Саши, а на сердце…

Но о сердце потом.

Они смотрели друг на друга, и это было… это было… Нет! Автор решительно не в силах описать, что это было.

— А сейчас мы пойдем ужинать, — сказала Риара, хотя думала совсем о другом. И Саша радостно кивнул.

Верите ли вы в любовь с первого взгляда, читатель?

Впереди у них была целая неделя.

Не-де-ля!

На сотне планет побывали они, и Риара показала Александру красоту космоса, но она была несравнима с ее красотой. На сотне планет он любил только ее. И в сумрачных лесах Ашеры, и в поющих травах Лаэдары и Стомпы — планет-близнецов, и в розовых пещерах Синиана… Он любил ее, как Ромео Джульетту, как Орфей Эвридику, как Гиор свою Лиору. Печальную эту легенду рассказала ему Риара.

Он любил ее, а она любила его. И все было прекрасно.

Но неделя прошла, и вновь опустились они рядом с охотничьим домом робота К-95. Саша развел огонь в камине, и они сели рядом, молча глядя на извивы пламени.

И Риара спросила:

— А как ты попал сюда?

И Саша поведал свою грустную историю и даже лыжу показал.

— Любимый! — воскликнула Риара. — Но ведь это так просто.

Она провела рукой по слому, и лыжа вновь стала целой.

— Обыкновенный психоимпульс!

— Действительно просто, — Саша улыбнулся и поцеловал Риару.

Но на сердце его…

Вот теперь, как и было обещано, пришла очередь поговорить о сердце. Итак, на сердце нашего героя было тревожно и по-осеннему пасмурно. Близилась минута разлуки. Мгновение, и его Риара, его Аэлита умчит в звездные глубины. И когда вернется? Да и вернется ли вообще? Не забудет ли она его в обществе шестируких друзей? Вот небогатый, но трагический ассортимент вопросов, волновавших нашего героя.

Печальна была и Риара. Автор не берется судить даже о психологии земных женщин, а уж инопланетянок — тем более, но в данном случае ему все ясно. Риару волновали аналогичные проблемы.

И минута настала.

— Пора, — мужественным голосом сказал Александр Петрович.

Риара провела рукой по его щеке.

— Я лублюм тибъя, Сашья, — прошептала она,, и у автора нет сил подгонять ее слова под железные правила фонетики.

А потом летающее блюдце, тонко звеня, умчало к звездам Риару и Сашино сердце.

Конец.

Правда, печальная история? Мне и самому, признаться, невесело от всего этого. Но что поделаешь, даже автору непозволительно переступать рамки логики.

Хотя, постойте! У нас же есть робот! Помните, в начале рассказа мы оставили его, как ружье, что вешают на стену до лучших времен? Ну, а раз ружье висит — из него можно и нужно выстрелить!

Итак, робот. На далекой планете с труднопереводимым названием сообщение Риары о его пропаже вызвало немало огорчений. Необходимо было срочно искать замену на должность смотрителя. А изготовление роботов такого класса — процесс удивительно трудный и длительный, капризный же механизм космического маяка требовал постоянного надзора. И тогда Риара…

Но давайте все по порядку.

Была осень и слякоть. Что-то около восьми часов ноябрьского вечера. Александр Петрович Чернобородов сидел на кухне своей московской квартиры и, печально глядя на фотографию Риары, ел бутерброды с сыром. Однако мысли его были далеко. Они уносили нашего героя от швейцарского сыра к Швейцарским Альпам. И это не дурной каламбур, это суровая действительность.

Громкая трель дверного звонка вернула Сашу к мирской суете, и он заспешил ко входу.

На лестничной площадке, поставив на бетонный пол маленький чемоданчик, стояла Риара! Не верите? Действительно, автор переборщил. Тогда так: …стояла Риара, держа в руке оплаченную квитанцию из Моссправки с указанием Сашиного адреса. Иначе откуда бы она узнала, где проживает ее любимый?

Потом было два часа сорок минут такого счастья, что автор беспомощно разводит руками и глупо хихикает. Потом они ели бутерброды.

Потом Саша спросил:

— Но как ты сюда попала?

И Риара рассказала ему о том, что нам уже известно.

— …Узнав, что робота в ближайшее время послать на Землю нельзя, — закончила она, — я предложила тебя, мой любимый. Я понимаю, что это трудно и ты можешь не справиться…

— Я?! — наш герой ощутил в себе могучие силы. — Я не справлюсь? Да я способен починить весь ваш космический флот!

Что удивительно, он даже не покраснел.

— Я верю тебе, — прошептала Риара. — И смогла убедить Совет планеты. Меня отправили сюда, чтобы я ввела тебя в должность. Было так страшно — я ведь никогда не прыгала с парашютом… Мы телепортируем маяк куда-нибудь поблизости, замкнем вокруг него пространство, и никто его не увидит, кроме нас.

И тут Саша вздохнул.

— А потом? — спросил он, и голос его дрогнул. — Потом ты снова улетишь?

Риара покраснела.

— Но, любимый, — проговорила она, склонив голову, — я ведь сказала, что прыгала с парашютом. А разве на нем можно подняться вверх?

Вот теперь настоящий конец. Крибле-крабле-бумс! Что в переводе с языка Риары означает: хотите верьте, хотите — нет.

 

Л. Докторов

НОКТЮРН ДЛЯ ВОДОСТОЧНОЙ ТРУБЫ

 

1

Георгий Александрович Шатуров, поднявшись из подземного перехода, прошел сквозь душный вокзал, плечом раздвигая спертую дымку ожидания, толкнул стеклянную, окантованную стальными полосами дверь и встал на высоком крыльце, оглядывая заснеженную площадь и глубоко вдыхая зимний воздух. На лице его, красивом лице тридцативосьмилетнего мужчины отражалась в эту минуту некая нерешительность, по причине, впрочем, весьма понятной. Ну, посудите сами: только что пробило полночь, а город, лежащий перед ним, покинутый лет двадцать назад, был совершенно незнаком ныне. И к тому же нашего героя никто не встречал. Следует отметить еще одно обстоятельство: ночь, с которой начинается повествование, была ночью на 31 декабря…

Что же заставило Георгия Александровича прибыть в Живописногорск (таково название города) в столь неудобное время? Отвечу кратко: не ведаю! Знаю лишь, что на третье января был заказан для него билет на самолет и номер в респектабельной гостинице, но все это вдруг поломалось, и была беготня по Энскому вокзалу, и поиск дежурного администратора, и тяжелая с ним беседа, а после — плацкартный вагон с боковым местом у туалета, и храп соседа, и много других неприятностей, включая обед в вагоне-ресторане. Но зачем? По какой причине? Судить не берусь, и чтобы хоть как-то мотивировать поступок своего героя, прибегаю к словосочетанию «душевный порыв». Именно под влиянием его и прибыл Георгий Александрович в Живописногорск не третьего января, а натурально тридцатого декабря, пребывая в данную минуту на высоких ступенях вокзала. И в минуту эту его окликнули.

— Змей! — услышал он и машинально оглянулся на старую школьную кличку.

А оглянувшись, увидел мужчину, большого, круглолицего, с изрядной уже лысиной. Мужчина приближался быстрым шагом, улыбаясь и размахивая сорванной с головы шапкой. Двигался он, слегка переваливаясь, как ходят только очень сильные люди, и скорее по походке, не по лицу, узнал Георгий Александрович одноклассника своего Петьку Коростелева, по прозвищу, естественно, «Коростель». Узнал и шагнул навстречу.

Они могли бы сказать: «А ты почти не изменился!» или «Вот это встреча!», или что-нибудь этакое, как-никак двадцать лет разлуки.

И Коростелев воскликнул:

— А ты, брат, того… не изменился! — и добавил, улыбаясь все шире. — Вот это встреча!

И Шатуров заметил:

— Тесен мир…

Кстати, о происхождении прозвища «Змей». Георгий Победоносец, как известно, убивает дракона, в просторечьи именуемого змеем. Отсюда и прозвище со всеми производными, как то: «Змеюка», «Подколодный», «Семибатюшный» и, не без влияния В. В. Маяковского, «Двадцатижалый». Последнее Жорке Шатурову втайне даже нравилось, но употреблялось приятелями реже всего.

— Ты как здесь? В командировке? Уже уезжаешь? — в рваной своей манере продолжил Коростелев.

— Скорее наоборот. Я только что приехал.

— С ума сошел? Тридцатое же декабря. Новый год на носу. А гостиница? Или адресок есть?

— Увы, ни адреса, ни гостиницы.

— Ага, нет… Конечно. Откуда быть-то, — кромсал предложения друг детства. Георгий Александрович с интересом наблюдал за его экзерсисами. Успокоился наш герой уже совершенно, ибо с легкостью человека проницательного уяснил для себя дальнейший ход событий. Одно лишь его удивляло: неужели внутренний голос, которому он привык доверять вслепую, опустился на сей раз до того, чтобы подтолкнуть к банальной встрече со школьным приятелем, да еще не из самых близких?

— Вот что, — Петр между тем принял решение, — в гостиницах делать нечего. Мы тут позавчера одного из Ленинграда устраивали — намучались. Двинем ко мне! Новый год на даче. С женой познакомлю, а также с ее родителями. Могучие люди. Да ты не дрейфь! — он вытащил из кармана связку ключей. — На машине домчим быстро!

Георгий Александрович поморщился. При других вариантах он безусловно отказался бы от предложения, но других вариантов не предвиделось, и потому гримаска раздражения естественным образом трансформировалась в красивую белозубую улыбку.

— Уговорил, речистый. Где твой мерседес?

— На стоянке. Третий слева…

Мерседес оказался видавшими виды «Жигулями». И уже через полчаса, оставив за собой спящий город, домчались школьные приятели до района дач. В машине было тепло и тянуло в сон. Первый приступ из серии «А помнишь?» закончился, Георгий подремывал, а Петр, чтобы не уснуть, свистел: «Как молоды мы были…»

Громко свистел и фальшиво.

Наконец вкатили они в большой, рассчитанный на две машины гараж и Петр провозгласил радостно:

— С приездом! Милости прошу к нашему шалашу!

Следуя за школьным приятелем, наш герой приблизился ко входу в сей двухэтажный шалаш и по высокому крыльцу взошел в большую прихожую с длинной, делающей честь хлебосольным хозяевам вешалкой.

Сняв пальто и шапку, гость оказался в сшитом на заказ (и отлично сшитом!) костюме-тройке, хозяин же в обычной, ничем не примечательной пиджачной паре. Теплые тапочки мягко облекли их ноги, а домотканая дорожка привела в большую комнату. Был тут в наличии весь дачный набор: камин явно декоративного назначения, стол кувертов на двадцать, большой раскидистый диван и иная гарнитурная мелочь. Была здесь также лестница на второй этаж. Винтовая лестница с точеными балясинами.

Машина, положим, имелась и у Георгия Александровича, машиной ныне мало кого удивишь, но дача… Ею, по холостяцкому житью, наш герой так и не обзавелся, да признаться, и в мыслях не держал, втайне посмеиваясь над знакомыми дачниками. Нынче же смеяться ему не хотелось: так добротно и красиво было все вокруг, дышало покоем и уютом. Единственным чужеродным телом среди полного великолепия являлся приятель его Коростель, в неуклюжем костюме, с глупой улыбкой собственника на круглом лице, Дисгармония была столь ощутима, что Георгий не выдержал:

— Кучеряво живешь, — проговорил он, оборотясь к Петру.

— О чем ты? — не понял тот, в ответ же на указующий жест пожал плечами. — А, это… Это — пенки. Не бери в голову, — и улыбка, на мгновение исчезнувшая с лица, вновь взошла еще шире прежней. — Чертовски я рад тебя видеть…

Георгий неопределенно кивнул головой.

— Жить будешь наверху, — продолжал между тем хозяин. — На первом этаже у нас кабинет и спальня родителей. Ванная и сортир на обоих. Есть будешь? А пить? Тогда спать. Пошли.

И они поднялись на второй этаж.

— Для гостей, — Петр толкнул дверь. — Заходи.

Комната оказалась небольшой, да к тому же половину ее занимала огромная кровать, накрытая поверх одеяла еще и пледом. На тумбочке у изголовья, рядом с будильником, стоял ночник с золотыми рыбками, которые закружились в нескончаемом хороводе, как только он был включен. В углу дружелюбно поблескивало черной кожей старое кресло. Словом, было тут уютно.

— Ну ты располагайся, отдыхай, — ласково пробасил хозяин. — Завтра с женой познакомлю. Спокойной ночи.

И он вышел.

…Дачники, думал Георгий, нежась под легким, но прекрасно сохраняющим тепло одеялом. Хоромы понастроили! А неплохо было бы комедию об этом написать. Сатирическую. Или лучше драму. Сюжет только покрепче завернуть.

Тут он зевнул и, уже засыпая, нажал в изголовье на кнопку. Свет ночника погас. Уснули рыбки. Уснул и Георгий.

И пока он спит, автору хотелось бы кое-что объяснить. Закончив в свое время исторический факультет, Георгий Александрович Шатуров стал, однако, журналистом. В редакции областной газеты, где он служил, считалось, что всевозможные нравственные коллизии дано ему распутывать легче, нежели другим. Нравственная же коллизия была положена и в основу пьесы, написанной Георгием два года назад, опубликованной, а потом поставленной несколькими театрами страны.

Меж своих многотрудных дел любил наш герой заглянуть иногда в архивы, покопаться в старых газетных подшивках. И однажды, за полгода до описываемых событий, наткнулся он в областной газете за 17 декабря 1949 года на статью, бойко озаглавленную: «Ударим по рукам пособникам буржуазных идеалистов!» Дикий сей оборот не удивил Георгия, мало ли кому в ту пору не бивали по рукам, однако статью он бегло просмотрел. Просмотрев же, стал изучать внимательно. Следовало из нес, что в городе Живописногорске, тогда еще районном центре, некий В. В. Миртов, профессор пединститута, разработал теорию, согласно которой разного рода парапсихологические явления, например, чтение мыслей на расстоянии, предсказание будущего, якобы имели под собой вполне материальную основу в виде психофизического комплекса, свойственного каждому человеку, но у большинства — неразвитому. В. В. Миртов утверждал к тому же, что путем определенных упражнений каждый желающий может овладеть таковыми способностями в полном объеме. Сведения эти сообщались в нескольких строках, а остальная часть статьи была посвящена критике «тлетворной идейки В. В. Миртова, от которой за версту несет поповщиной, мракобесием и оголтелым идеализмом». Подписана статья была М. Преклонным.

Почему же заинтересовался ею Георгий? А потому, что в секрете от всех держал он свою особенность — странное и необъяснимое умение предчувствовать будущее, возникавший вдруг внутренний голос, что заставлял его совершать самые неожиданные поступки, которые по прошествии времени оказывались единственно правильными.

Потому-то, прочтя статью, где пусть и в ругательном тоне говорилось о чем-то схожем с его даром, наш герой решил восстановить справедливость. Списавшись с живописногорскими журналистами, он узнал, что автор теории умер еще в сорок девятом году, но жив друг его и конфидент Глеб Евстигнеевич Краснопольский, доктор наук, декан одного из факультетов пединститута. К нему-то и решил обратиться наш герой. Однако на вежливый запрос ответа не последовало, а вскоре после этого был Георгий вызван редактором и получил срочное задание, оторвавшее от дела Миртова на месяц. Затем последовали еще две важных командировки, к тому же навалилась обычная редакционная текучка, так что лишь в начале декабря смог Георгий вернуться к волновавшей его теме. Он написал еще одно письмо, и через несколько дней пришел вполне благожелательный ответ с приглашением приехать. Вслед за приглашением и случилась известная читателям история, так благополучно начавшаяся (и билет на самолет в кармане, и гостиница заказана), но скомканная по вине все того же внутреннего голоса черт знает каким образом…

 

2

Первым зазвенел будильник. Большая его стрелка была переведена на пять минут вперед — наивным этим манером хозяева часов пытаются обычно обмануть судьбу и встать вовремя. Затем, ровно в восемь, на руке Георгия запричитали электронные часы, привезенные из Японии. «Вставай, лентяй!» — вопили они сердито. Вопили, естественно, на аглицком, и дословно их вопль означал: «Вставайте, ленивые кости!» И ленивые кости открыли глаза… В эту минуту на первом этаже ударили старинные напольные часы и били долго, с размеренными паузами, зная себе цену. Георгий, улыбаясь, считал удары и с последним, восьмым, легко поднялся с постели…

Вскоре он уже выходил из ванной комнаты, держа в одной руке дорожный несессер, другой же, свободной, потирая порозовевшие гладкие щеки. Спортивный костюм, темно-синий, с широкими белыми полосами, удивительно шел к его ладной фигуре мастера парашютного спорта и дельтапланериста. На плече нес Георгий махровое, вьетнамского производства, полотенце с вытканными фазанами, ноги же облек в кроссовки «супертренер».

В таком виде наш герой сделал несколько шагов и остановился — навстречу из глубины коридора шла женщина. Представьте: струящееся разноцветье красок, холодный треск шелка, маленькая головка на высокой шее, зеленоватое мерцание глаз и живая волна темно-рыжих волос, стекающих вниз длинными, в крупных кольцах прядями.

— Доброе утро, — широко улыбнулся Георгий.

— Доброе утро, — отзвенело в ответ. — Муж рассказал вчера о вас. Как хорошо, что вы встретились. Мы любим гостей. Завтрак в девять. Не опаздывайте.

И женщина направила дальше легкие свои стопы.

Ровно в девять, уже в тройке, наш герой спустился по винтовой лестнице.

— Привет! — Петр помахал рукой. — Знакомьтесь. Это Нина, а его Георгием зовут. Жорка значит. Да ты садись.

Завтрак, против ожидания, оказался невкусным и состоял из рыбных консервов да едва подогретой вчерашней картошки. К чаю же (а не умеют здесь чай заваривать, — отметил Георгий) подавались бутерброды с маслом.

Подталкивая гостю тарелку, хозяин проговорил извиняющимся голосом:

— Продукты в городе. Вчера привезти не успели. Не взыщи.

— Напротив, все очень вкусно, — корректно отвечал гость.

Петр пожал плечами и ничего не сказал, но взгляд Нины был поднят на Георгия и задержался на нем ровно столько, сколько допускала официальная вежливость.

Говорили о пустяках. К концу завтрака выяснилось, что хозяевам дачи необходимо побывать в городе, что к обеду они вернутся и будут свободны до второго января включительно, что ближе к вечеру приедут на своей «Волге» родители Нины и тогда же начнут сходиться приглашенные.

— А пока мы в городе будем, ты отдыхай, — предложил Петр. — Книжку возьми или журнал какой-нибудь. Они в кабинете.

— Если не возражаете, — проговорил Георгий, — я поеду с вами. Мне необходимо в пединститут. Вам это будет по пути?

— А как же, — ухмыльнулся хозяин. — Всяко мимо не проедем.

— Вот и прекрасно.

— Постойте, — сказала вдруг Нина. — Вы Георгий… Александрович? И фамилия ваша Шатуров? — Она встала, резко отодвинув стул. — Боже мой, как же я сразу не догадалась!

— Точно! Это же он! Ну, дела! — лицо Петра изумленно замерло, а потом расползлось в пароксизме неудержимого хохота.

Георгий опешил. Еще никогда реакция на его фамилию не была столь странной.

— Я действительно Шатуров. Но, позвольте, что в этом особенного?

Залихватский смех хозяина был ему в ответ.

— Шутник! Деда чуть в гроб не вогнал. Ну, ты даешь!

И Петр продолжал хохотать.

— Ничего не понимаю, — чистосердечно признался Георгий.

А Нина даже не улыбнулась. Напротив, помрачнела лицом и складки собрались у губ.

— Это вы писали Глебу Евстигнеевичу Краснопольскому?

— Да. И получил приглашение приехать. Но при чем тут…

— Приглашение отправила вам я. Глеб Евстигнеевич поначалу был против, но я настояла.

— Вы?

Хозяин дома прямо-таки зашелся в смехе. На глазах его выступили слезы, он бил кулаками по столу.

— Прекрати, — бросила ему Нина и, повернувшись к Георгию, продолжала. — Именно я настояла на вашем приезде, так как не хотела, чтобы вокруг этой старой истории вновь поднялась грязная возня.

— Но позвольте, какое вы имеете к этому отношение?

— Да отец он ей! Папаня! Дошло?

— Видите ли, Нина Глебовна, — мужественно начал наш герой, но женщина предостерегающе подняла руку.

— Я — Нина Викентьевна. Мой отец — Викентий Викторович Миртов. Глеб Евстигнеевич — мой приемный отец…

— О! Прошу меня простить.

— …Но это не меняет дело. — И тут же, без перехода: — Впрочем, я даже рада, что так получилось. У вас будет возможность поговорить с Глебом Евстигнеевичем в неофициальной обстановке. А теперь, извините, я должна вас покинуть. Встретимся в машине.

Нина направилась к лестнице, но поднявшись на несколько ступенек, повернулась и проговорила уже легким голосом:

— Прошу вас, не чувствуйте себя неловко. Гостям мы в любом случае рады, — и двинулась дальше.

— Старику пошла звонить, — радостно сообщил Петр. — Да ты не тушуйся, он мужик — ничего! Широкая натура. Ты ему понравишься…

Доро́гой до института, одиноко покачиваясь на заднем сидении и имея впереди двух молчащих супругов, размышлял наш герой о случившемся, о внутреннем своем голосе, что привел к столь неожиданной ситуации. Однако сквозь глубокомысленные эти размышления назойливо, как чертик из коробки, прорывалась иная мысль. Незатейливая, но весьма тревожная: «Черт возьми, а у этого тюхи удивительно красивая жена».

— Прибываем! — возвестил, не оборачиваясь, Петр, и Георгий оторвался от окна. Взгляд его при этом скользнул по зеркалу над лобовым стеклом, и в амальгамной глубине столкнулся с устремленными на него женскими глазами.

«Жигули» сбавили ход и остановились.

— Спасибо, — Георгий выбрался из машины и сделал несколько шагов к институту, но тут его окликнула Нина:

— Постойте, я с вами, — она стояла на тротуаре и улыбалась.

— Нина Викентьевна, — с достоинством проговорил наш герой, — я думаю, что вы напрасно решили меня сопровождать. Поверьте, я достаточно интеллигентен, чтобы не причинить…

Договорить Георгий не успел — Нина звонко рассмеялась. Он слышал ее смех впервые, и это было восхитительно.

— Простите, — Нина вытащила платок и промокнула глаза. — Бога ради, простите. Вы, должно быть, решили, что я взялась за вами шпионить? Уверяю, это не так. Я не намерена вмешиваться. Просто пединститут — место моей работы. Я старший научный сотрудник кафедры психологии.

Вторично за утро оказавшись в дурацком положении, Георгий промычал нечто совершенно нечленораздельное и поспешил открыть перед дамой тяжелые двери.

— Здесь мы пока расстанемся, — мило улыбаясь, проговорила Нина, когда они поднялись на второй этаж. — Кабинет Глеба Евстигнеевича направо, четвертая дверь. Он ждет вас. Когда я освобожусь, а это произойдет достаточно скоро, мы сможем погулять по городу в ожидании Петра. Договорились? Тогда, до встречи.

В кабинете декана из-за большого письменного стола навстречу Георгию поднялся моложавого вида человек. Хорошо сохранившаяся подтянутая фигура теннисиста и яхтсмена, загорелое лицо, волосы серые, коротко стриженные, без намека на лысину, и темно-карие проницательные глаза, не знавшие очков. На вид доктору наук можно было дать не больше пятидесяти.

— Вы — Георгий Александрович, — проговорил хозяин кабинета, протягивая руку. — Присаживайтесь. Прошу вас.

А затем, и сам опустившись в кресло, продолжил хорошо поставленным голосом:

— Я долго размышлял над вашим письмом, и, разумеется, у меня есть что сказать, но думаю, что сейчас может состояться лишь предварительная беседа. Более подробно мы поговорим на даче. Здесь же нам просто не дадут — время предсессионное.

Подтверждая его слова, в дверь постучали.

— Вот видите, — Глеб Евстигнеевич кротко улыбнулся и развел руками, а затем, поворотясь на стук, проговорил: — войдите!

На пороге возникла студентка.

— А, Ложкина, — голос Краснопольского был полон доброжелательности. — Как здоровье вашей матушки? Да вы садитесь.

— Спасибо, Глеб Евстигнеевич, — девушка продолжала стоять. — Маме сделали операцию, теперь ей лучше.

— Искренне рад за вас, — декан соединил руки горкой и положил на них свой красивый подбородок. — Ну-с, так какое дело привело вас ко мне на этот раз?

— Я зачет не смогла сдать… Не подготовилась из-за поездки. Один зачет. Может быть, можно его после сессии?

— Один? И какой же?

— По психологии.

— Нет, — решительно произнес Глеб Евстигнеевич. — В данном случае ни о каком переносе зачета речи быть не может.

— Но ведь я уезжала.

— Мне это известно. Я же вас сам и отпускал. Однако, — с этими словами Краснопольский вышел из-за стола, подошел к девушке и почти силой усадил ее в кресло, сам сев напротив, — однако, Ложкина, вы должны понять, что поездка к маме может служить оправданием во всех случаях, кроме одного — когда речь заходит о вашей профессиональной подготовке. Здесь не существует никаких оправданий. Пройдет немного лет, и в ваши руки попадет самое главное наше богатство — дети. Вы будете писать на этих «табула раза», на этих чистых пока листах первые слова благородства и ума, чести и доброты. А это, дорогая моя, невозможно без досконального знания детской психологии, инструмента тончайшего и сложнейшего. Примите же совет не декана, нет, просто старого учителя, — он положил руку на плечо студентки, — самым внимательным образом изучите эту науку. Она будет вам нужна не только для зачета, но и для всей вашей дальнейшей жизни. Идите.

— Но у меня…

— Идите, идите, — декан мягко, но решительно поднял девушку из кресла и повлек к выходу. — Мне вам больше нечего сказать.

От двери он повернулся к Георгию.

— Прошу меня простить за столь тягостную сцену. К сожалению, подобное еще случается. Вы меня понимаете? Увы, приходится быть строгим. Ну-с, а теперь перейдем к нашему делу, — и он вновь занял место за столом.

Увиденное показалось Георгию, быть может, излишне суровым, однако наполненным строгой логикой, а поскольку он и сам более всего ценил ясность и однозначность толкований, то решил сразу же, в лоб, задать мучавший его вопрос:

— Нина Викентьевна упомянула, что поначалу вы были против моего приезда. Позвольте узнать, почему?

Краснопольский, помедлив с ответом, будто примериваясь, взглянул на Георгия.

— Насколько я понял, вам известно, что Нина моя приемная дочь?

— Да.

— Что ж, это облегчает дело. С Викентием Викторовичем Миртовым мы дружили. Его внезапная смерть и последовавшая вскоре смерть его жены были для меня тяжелым ударом. Я его по-настоящему любил. Однако, амикус Плато…

— …сэд магис амика эст вэритас, — машинально закончил Георгий бессмертный афоризм об истине, которая дороже друга Платона.

— Вам знакома латынь?

— В известных пределах.

— Тем лучше… Так вот, когда Викентий впервые изложил свою идею и изложил ее именно мне, я сразу понял ее антинаучность, о чем, разумеется, не замедлил ему сказать. Разговор вышел тяжелый и потому, видимо, не занесен Викентием в дневник, в котором он скрупулезно описывал каждый свой день. Кстати, дневник этот сохранился. Зная горячий характер Викентия, я просил его хотя бы не торопиться с обнародованием своих догадок. Но он не прислушался к моим доводам, и получилось — хуже некуда. Его выступление на ученом совете было совершенно некорректным, а это вызвало ожесточение другой стороны. Результатом явилась статья в газете, и дальше все покатилось по наезженным в те годы рельсам. Викентий был вынужден уйти из института, работал то ли истопником, то ли дворником, скрывался от нас, своих друзей, и в конце концов сломался, — Глеб Евстигнеевич замолчал, странно поеживаясь, затем вновь заговорил. — Он был чрезвычайно талантлив. Раньше о таких говорили — талант от бога. Но завиральные идеи, нежелание смотреть фактам в лицо и самомнение. Да, да, самомнение! А отсюда эпатаж, непризнание авторитетов, вздорность характера. Из него, я уверен, никогда бы не получился настоящий ученый. Он должен был сломаться, и он сломался. Да-с!

Георгий вдруг осознал, что интонации декана не отвечают моменту. Таким голосом зачитывают обвинительное заключение. Осознал это, как видно, и Краснопольский. Он горестно вздохнул и развел руками.

— Увы, столько лет прошло, а мне и сейчас до слез жаль его нереализованных возможностей. Не могу сдержаться… Что же касается непосредственно вашего вопроса, то дело тут вот в чем: Нина долго не знала истинного положения вещей, а потом, узнав, очень болезненно все это переживала. Однако со временем рана затянулась. Получив ваше первое письмо, я сразу подумал о Нине, о том, что рыться в этой истории снова ей будет нелегко. Отсюда и негативное отношение к вашему приезду.

— Но почему же Нина Викентьевна узнала о моем письме?

— Да потому, — Краснопольский чуть наклонил голову, и взгляд его ушел в подлобье, — да потому, что в нашей семье тайны не приняты. Вот так… А Нина высказалась за ваш приезд. Она всегда отличалась здравомыслием и тут достаточно резонно заметила, что лучше объясниться накоротке, чем оставлять проблему открытой.

— Известно ли вам, кто скрывается под псевдонимом М. Преклонный?

— Никто не скрывается, ибо это не псевдоним. Был такой в институте. Мерзкая, надо сказать, личность. Ныне на пенсии. Впрочем, не знаю, жив ли… Как вы понимаете, встреч с ним не ищу… Но довольно об этом. Нина сообщила мне, что вы близкий друг Петра.

— Мы школьные приятели, — Георгий во всем любил точность.

Тонкой улыбкой Глеб Евстигнеевич просигналил, что уловил нюанс.

— Надеюсь, вам у нас понравится. Мы любим гостей. И, знаете ли, я рад, что в вашем лице, как мне кажется, нашел интеллигентного человека.

Дверь кабинета открылась, и вошла Нина.

— Я без стука. Это не страшно?

— Нет, — отвечали мужчины одновременно.

Нина рассмеялась.

— Я вижу, у вас полное единомыслие.

— Именно так, — проговорил Георгий, поднимаясь. Он обратился к Краснопольскому. — Большое спасибо за беседу. Рад был познакомиться.

— До вечера, — последовал благожелательный ответ.

 

3

Солнце в тот предновогодний день взмывало в безоблачное небо. Магазины торговали вовсю. Было без пяти минут двенадцать.

— Мы пойдем навстречу Петру, — сказала Нина. — Он может ехать лишь одной дорогой. Потом заскочим к нам на городскую квартиру, заберем продукты, пообедаем и вернемся на дачу.

— Согласен, — Георгий кивнул. — Лишь один вопрос. Я, к стыду своему, до сих пор не знаю, где и кем работает Петр. В первые минуты не спросил, а сейчас как-то неудобно.

— Петр — химик, — ровным голосом произнесла любящая жена. — Работает в НИИ.

— Ясно, — Георгий словно наткнулся на холодную стенку. — Ну что ж, теперь я полностью в вашем распоряжении. Ведите.

И они начали прогулку.

Помня о двух своих утренних неудачах, наш герой решил взять реванш. И это ему удалось. Мало того, что он был прекрасным слушателем — качество, хорошо развитое у любого журналиста, — Георгий и сам являл неплохой образец рассказчика. К тому же, то ли облик города, где он давно не был, то ли присутствие рядом красивой и умной женщины послужили прекрасным катализатором его способностей. Он блистал. Фразы строились тугие, емкие, прочно опираясь на существительные, взрываясь пружинами глаголов и расцветая созвездиями причастных оборотов.

Где-то на середине дороги и разговора Нина взяла его под руку. И сквозь толстую ткань зимнего пальто, сквозь костюмную и рубашечную ткани почувствовал Георгий, что женская, в вязаной варежке ладонь не просто лежит на его руке — она живет, и тепло от нее, тепло понимания и симпатии, флюидами стекает к нему.

И тогда, закончив очередную смешную историю, наш герой спросил:

— А как вы сами относитесь к теории вашего отца, Нина Викентьевна?

Все! Исчезли флюиды, как отрезало. Ладонь стала равнодушной. Ей уже было все равно, на что опираться — на руку ли, на палку.

Нина замедлила шаг.

— Я ждала этого вопроса. Что ж, извольте. Наука не считается с родственными связями. Моя кандидатская как раз построена на отрицании этой теории. Думаю, вопрос исчерпан?

— Несомненно, — поспешил заверить Георгий.

Они двинулись дальше… Однако беседа уже не наладилась, стала рваной, полупустой. Заговорили о фильмах, о читаных книгах, о том, что нынче солнечно, а вчера шел снег, и что полусухое шампанское лучше сухого.

Георгия не покидало странное ощущение. Рядом шла женщина, которая научно опровергла пусть небольшую, но достаточно важную часть его личности — его внутренний голос. Но ведь голос существовал! Более того, он и сейчас звучал, настаивая на сохранении тайны. Наш герой тихо недоумевал, однако, привыкший во всем следовать советам своего альтэр эго, не спорил и ни о чем не говорил спутнице.

Между тем Петра все не было. Нина, уже не таясь, поглядывала на часы, хмурила брови, но беседу не прерывала, лишь голос ее стал заметно суше..

Наконец вышли они к высокому зданию недавней постройки и остановились перед входом.

— Обратите внимание, — сказала Нина. — Мой доблестный супруг все еще на работе.

И она указала на знакомые «Жигули», примостившиеся сбоку от элегантной «Волги».

— Может быть, позвонить и напомнить о себе? — предложил Георгий. — Ученые — народ странный. Забывают обо всем на свете.

— Ученые? — неподдельное изумление звучало в голосе Нины. — Ах, да, конечно, — она усмехнулась. — Нет, мы сделаем иначе. Дома еще не все готово, поэтому я возьму машину и уеду, а вы вызовите Петра, на вахте есть его телефон, и вместе добирайтесь на такси. Передайте ему, что я жду не больше часа. Это заставит его поторопиться.

И Нина направилась к «Жигулям».

Проводив взглядом отъезжающую машину, Георгий пожал плечами и двинулся ко входу в НИИ.

— Елки-палки, — сказал Петр по телефону. — Глупость какая. Мы уже заканчиваем. Ты подожди, я сейчас.

И действительно, не прошло и пяти минут, как загудел лифт, двери его разошлись и в вестибюль вышел Петр в компании двух мужчин.

— Так говоришь, уехала, — друг детства ухмыльнулся. — Ну, Нинка, ну, дает! Ладно, на такси доберемся. Тут недалеко.

— Зачем же на такси, Петр Сергеевич? — проговорил один из незнакомцев. — Я вас довезу.

— А на аэродром успеете?

Второй незнакомец кивнул.

— У меня в запасе два с половиной часа. Не беспокойтесь.

— Что ж, нашим легче, — бодро сказал Петр. Дорогой, а ехали они в той самой элегантной «Волге», попутчики Георгия говорили о чем-то сугубо профессиональном, пересыпая речь малопонятными терминами и уж совсем непонятными остротами по поводу некоего Журкина, насквозь прогнившего в научном невежестве.

А когда «Волга» остановилась, второй незнакомец сказал:

— Был чрезвычайно рад встретиться с вами, Петр Сергеевич. Теперь ваша очередь к нам в Ленинград. И вообще, ну что вас здесь держит? Бросайте своего директора, он все равно вас не ценит, и перебирайтесь к нам. Все-таки головной институт. Базы и сравнивать нечего. Вы даже представить не можете, какую мы вам лабораторию отгрохаем. Право, перебирайтесь!

— Соблазнитель, — проговорил первый, и сквозь шутливый его тон пробилась вполне реальная тревога. — Вот не дам тебе машину, пойдешь до аэродрома пешком… Не слушай ты его, Петр. Никуда тебе уезжать отсюда не надо.

— А в командировку ты его все равно отпустишь.

— В командировку — пожалуйста. Только, чур, с возвратом.

Тут они стали прощаться, и Петр полез из машины.

— Это безобразие, — проговорила Нина, встретив их на пороге квартиры. — По твоей милости, Петр, мы могли опоздать на дачу. Ты ужасный эгоист, только о себе и думаешь.

Ужасный эгоист всем своим видом выражал раскаяние.

— Да там такое дело было, — по обыкновению нескладно начал он, — четырнадцатая серия к чертям полетела. Ну, мы ее и дожали. Пришлось мозгами крутить.

— О, боже, — Нина печально вздохнула. — «Дожали», «мозгами крутить». Тебя просто невозможно слушать.

На этом прения сторон завершились, и вскоре после непродолжительных сборов «Жигули» уже мчались за пределы города, крутя за собой снежные вихри.

— Сейчас без пяти три, — проговорила по прибытии хозяйка дачи, решительно оглядывая разложенные на кухонном столе продукты. — Так вот, чтобы до семи я вас дома не видела. Не путайтесь под ногами у занятой женщины. Ступайте. Возьмите лыжи и ступайте.

— Был бы третий — пулю бы расписали, — пробурчал Петр, но в голосе его не звучал истинно молодецкий задор, что отличает настоящих приверженцев карточных забав, а звучала в нем покорность судьбе да слабый отголосок нелюбви к зимним видам спорта.

Георгию, напротив, предложение Нины понравилось: карты он презирал, а на лыжах ходил хорошо. К тому же назойливое чувство неудовлетворенности беседой с Краснопольским и его приемной дочерью требовало уединенного размышления.

Как бы там ни было, а уже через полчаса наши спортсмены шли по накатанной лыжне.

— Покурим, — сказал Петр и присел на пенек. — Времени тьма. Успеем нагуляться.

Георгий не курил, однако возражать не стал и устроился рядом.

Солнце согрело воздух. Ветер отсутствовал. Пели птицы. Природа ликовала.

И спросил Георгий, отмахиваясь от дыма:

— Давно в институте работаешь?

— Девятый год, — Петр щелчком отбросил окурок. — До этого шабашил. Деньги были нужны.

— На дачу?

— Нет. Дача и машина — потом, когда втянулся. А по первости… Мы же только поженились. Комнату снимали. Нинка училась.

— Погоди, как комнату снимали? А родители?

— Дурота! Я же у тетки рос. Не помнишь?

— Это я, положим, помою, — впервые с начала рассказа солгал наш герой. — Но отец Нины? Приемный отец?

Петр неопределенно посвистел.

— Объяснить по-человечески можешь? — интерес Георгия стремительно возрастал.

— А чего объяснять? Тестя моего видел? То-то и оно… Как узнал старик обо мне — взъерепенился! А что? Его понять можно. На дочку аж не дышал. Ноги мыл и воду пил. А тут я, «здрасте-пожалуйста».

— Не понимаю, что в тебе плохого? — пожал плечами Георгий. — Высшее образование, перспективный жених.

— А у него таких перспективных — мешками. Под ногами шарахались. Он же ректором был. Ему непременно прынца подавай. Крику было — туши свет!

— Ну а ты?

— А что я? Креплюсь. Нинку, понимаешь, сильно любил.

— А Нина?

— Сначала тоже не очень. Почти ноль внимания. Но однажды сама ко мне прибежала. Вечером уже. На улицу вызвала. Любишь, говорит, меня? А я слова сказать не могу, головой киваю, как лошадь. Тогда, говорит, давай поженимся. Только чтобы жить не с теткой. Ну, я назавтра комнату снял, туда и переехали. А расписались через месяц.

— И ты сразу начал шабашить?

— Нет, не сразу. Летом. Нинку на юг отправил, ее стипендия да мои аспирантские — вместе хватило. У самого десятка. Думал временно в дворники пойти, да знакомого встретил. Он в бригаде был. Сговорились… Нинка приезжает, а у меня полтысячи в кармане. С тех пор и шабашил.

— А Нина?

— Что Нина?

— Ну… был аспирантом, без пяти минут кандидатом наук, и стал шабашником.

Петр пожал плечами.

— Да мы как-то на эту тему не общались…

— Чего ж шабашку бросил?

— Надоело. Мотался, как собака, дома не бывал. Да и тупеть начал. Чуть, понимаешь, говорить не разучился. Нинка мне сегодня правильно врезала. Плюнул, остался. Всех денег не заработаешь.

— Ясно. Ну а сейчас как живешь?

— Нормально. Детей вот нет, жаль. Нинка не хочет.

— С тестем-то вы как помирились?

— Сам приполз. Куда ему деться? Он Нинку любит… Да он мужик ничего. Но нервов ты ему попортил!

— Признаться, по его поведению этого не заметно.

— Уже оклемался. А сначала орал. У него это запросто. Ты же в Энске? В газете?

— Верно.

— Так он в Энск звонил. С редактором твоим ругался.

— Когда это было?

— Да летом же! Когда ты первое письмо прислал. Я тебе точно скажу — 24 августа. Мы с Нинкой в Ялту собирались, а он билеты на самолет доставал. Я за билетами заехал — слышал.

— А потом?

— Что потом?

— Когда второе письмо пришло?

— Тут Нинка вмешалась. Приструнила папашку. Она из него веревки вьет, — Петр потянулся и встал. — Ну что, пошли? Разомнемся малость?

— Пошли…

На лыжне Георгий, набрав быстрый темп, вырвался вперед, а потом пошел медленней. Рассказ Петра удивил его не так уж сильно, он ожидал чего-то подобного. Тонким своим журналистским нюхом ощущал Георгий дразнящий запах сенсации, громкой истории и, может быть, даже скандала. Следует искать дополнительных свидетелей. Знать бы только, где они. Не Краснопольского же спрашивать… Хотя, позвольте, один свидетель известен — некто М. Преклонный, собственной персоной проживающий в Живописногорске. Впрочем, есть вариант, что он переселился в более отдаленные места. Ушел, так сказать, навсегда. Ладно, после праздников займусь его поиском. Информацией у него не разживешься, но на других он вывести может. Чем черт не шутит?

Впереди затрещали кусты, и на лыжню вывалился Петр.

— Я по прямой протопал, — улыбаясь, сообщил он, — тут срезать можно!

* * *

Около половины седьмого наши приятели возвращались назад, неся на плечах лыжи.

— О, приехали, — указал Петр на широкий и респектабельный след «Волги», исчезающий во дворе дачи. — Сейчас я тебя с тещей познакомлю. Забавная старуха.

И они вошли в дом… Горел камин.

От него навстречу вошедшим поднялся Глеб Евстигнеевич.

— Ну-с, как погуляли?

— Прекрасно, — отвечал Георгий, к которому, собственно, вопрос и относился.

— Я рад. Первого января мы по традиции встаем на лыжи всей семьей. Присоединяйтесь.

— С удовольствием.

— Петр! — крикнула Нина из кухни. — Иди сюда! Требуется мужская помощь.

Пробурчав что-то, хозяин дачи отправился на зов.

— С минуты на минуту должна появиться моя жена, — ясно проговорил Глеб Евстигнеевич. — Буду рад вас с ней познакомить.

— Если позволите, я предварительно хотел бы переодеться…

— О да, конечно, не смею задерживать.

С этими стариками сам невольно становишься манерным, думал Георгий, поднимаясь по лестнице за должной экипировкой. Когда же минут через десять он спустился вниз, то нашел в зале помимо Краснопольского высокую худощавую женщину, лицом смуглую, скуластую, с чернющими глубоко посаженными глазами и черными же замысловато уложенными волосами. Одета она была в длинное облегающее платье и выглядела значительно моложе своих лет.

Услыхав шаги Георгия, они прервали беседу.

— А вот и наш гость, — Глеб Евстигнеевич взял женщину под руку. — Позволь представить тебе, дорогая, Георгия Александровича Шатурова. Георгий Александрович, моя жена Гортензия Каллистратовна.

Женщина рассмеялась.

— Да, именно так. Гортензия Каллистратовна. Но я в этом прискорбном факте совершенно не виновата.

Сказавши так, она протянула руку. Георгий руку принял, подумал немного и поцеловал сухую кожу.

— Зовите меня тетушка Тези, — продолжала между тем женщина, — поскольку Гера — было бы слишком нескромно.

Георгий улыбнулся.

— А ведь он похож на Фильченко, — последовала немедленная реакция. — Право, Глеб, согласись, что чрезвычайно, просто чрезвычайно похож!

— На Рому?

— Нет! Ну как ты можешь?! Рома — блондин. На младшего — Ореста.

— Да? Должно быть, — в голосе профессора уверенности в сем поразительном факте не ощущалось. Однако Гортензия Каллистратовна на интонации мужа внимание не обратила. Она вновь повернулась к Георгию:

— У нас на театре служил такой актер. Тому лет десять назад. Чрезвычайно талантливый и тонкий. Не улыбайся, Глеб, ты просто в нем не разобрался! Я с ним ставила «Женитьбу Фигаро». Ах, какой это был Альмавива!.. Вы никогда не занимались театром?

— У меня с ним довольно своеобразные отношения, — начал было Георгий, но Гортензия Каллистратовна его перебила:

— Постойте! — сделала она круглые глаза, — Георгий Шатуров? Вы — драматург?

— Некоторым образом.

— «Преклони колени» — ваша пьеса?

— Каюсь, моя.

— Голубчик мой, что же вы раньше-то молчали! — обиженным голосом воскликнула дама-режиссер. И обида была сыграна столь блестяще, что забыл Георгий о пятиминутном знакомстве, в силу краткости коего не мог он раньше известить о своих драматургических талантах. Забыл совершенно и потому устыдился.

Гортензия же Каллистратовна, взявши его за руку, продолжала вдохновенно:

— Мы обязательно поговорим о вашей пьесе и о том, что вы сможете создать для нашего театра. У нас еще будет время (пауза). А теперь мне пора (большая пауза). На кухню (горестный, но затаенный вздох).

При последних словах Георгий явственно узрел, как согнулись хрупкие плечи под бременем семейного долга, как опали трепетавшие минуту назад крылья и тяжелая женская доля снизошла на собеседницу. Она повернулась и крестным путем двинулась на домашнюю Голгофу.

— У вас восхитительная жена, профессор, — искренне выдохнул совершенно очарованный гость.

— М-р-р-р, — ответил счастливец из кресла, в коем давно уже и уютно наблюдал за представленной сценой.

Вошел Петр.

Вошел и, вытирая руки о край хомутом висевшего на шее передника, проговорил неодобрительно:

— Ловок ты, Жорка. Уже в цивильное перебрался. А я для тебя шабашку нашел.

— Что за шабашка?

— Печь подтопить надо. Это в подвале.

— Нет проблем. Сейчас пойду переоденусь.

— Вообще-то, там в подвале халат есть, — заметил Петр и добавил с сомнением в голосе. — Он ничего, чистый.

Зайдя даче в тыл, оказались они перед маленькой железной дверью, за которой обнаружилась бетонная лестница, идущая вниз. По ней и привел Петр-ключарь друга своего к печи огненной. Была та печь генератором тепла, иначе говоря, котлом типа КЧМ-2, производства Каунасского завода сантехнических изделий. И была она потухшей.

— Елки-палки! — в сердцах произнес хозяин подвала, — а я-то думаю, чего холодно? Придется чистить. Тьфу!

И он плюнул.

Под потолком горела лампа в матовом колпаке, освещая немалую горку зеркально-черного угля, аккуратно прислоненные к стене лопаты — совковую и штыковую, да фанерный шкафчик из тех, что бессменно стоят в цеховых раздевалках.

В глубине же подвала, полускрытый самодельной ширмой, виднелся длинный лабораторный стол, уставленный штативами, горелками и другими совершенно непонятными приборами, а рядом вздымался стеллаж, полный колб, реторт, склянок с реактивами и еще бог весть какими химическими штуками.

— Алхимией занимаешься? — поинтересовался Георгий. — Добываешь золото из подручных материалов?

Петр прошагал к ширме и рывком закрыл ее.

— Ерунда все это. Думал душу потешить — некогда. Хозяйство, черт бы его побрал! — он вернулся к печке и зло стукнул кулаком по холодному боку. — Двигай-ка ты, Жорка, наверх. Работа долгая и грязная. Все равно не справишься.

— Почему это не справлюсь? — оскорбился Георгий. — Ошибаешься, именно что справлюсь! Я, чтобы ты знал, два года истопником подрабатывал, когда в университете учился.

— Хо-хо! — сказал Петр. — Молоток! — сказал Петр. — Будешь как негр! — сказал Петр.

— Отмоюсь! Только переодеться все равно надо. Тут халат не спасет.

— Так у меня и комбинезон есть, в шкафчике. Ты свои шмотки скинь. Я их к тебе унесу. Потом снова оденешь.

На том и порешили.

— Давай трудись! — снисходительно бросил хозяин. — А я пошел духовку до ума доводить.

— Клифт по дороге не урони, — входя в роль, гаркнул Георгий.

Сатанинский хохот был ему в ответ, и дверь из подвала с шумом захлопнулась.

Подождав, пока уляжется эхо, Георгий подошел к котлу и принялся за работу. Он насвистывал безымянную песенку студенческих лет, он легко и ловко орудовал инструментами, он очистил зольник от золы, заложил новую порцию топлива и поджег его, он выровнял и без того ровную угольную горку, он подмел пол найденным в углу дворницким веником.

Он вновь ощутил себя двадцатитрехлетним, голодным и веселым…

А потом Георгий аккуратно поставил лопату с веником на место и огляделся в поисках работы. Таковая отсутствовала. Он еще немного посвистел бесшабашную песенку, но это было уже ни к чему, ибо ощущение радости исчезало, покрывалось ледком условностей, точно ручей к зиме. И в почти бессознательной попытке растопить этот лед подтолкнул Георгий к печке колченогий табурет, бросил на него свое тренированное тело, точно прыгнул в седло норовистого коня, и ногой поддал дверцу топки.

Он сидел на мерзко скрипящем табурете, и лицо его, и плечи, и грудь обливали отсветы пламени. Было жарко, чудилось — еще минута и комбинезон задымит и вспыхнет. В печи ревел огонь…

Не слышал Георгий ни скрипа отворяемой двери, ни легких шагов на лестнице, лишь когда тонкие пальцы легли на вздрогнувшее его плечо, он повернул голову и увидел Нину. Была она в рабочем платье, переднике и в руках держала поднос с рюмкой коньяка и яблоком.

— Вам, — проговорила она улыбаясь. — За доблестный и самоотверженный труд от обитателей дома сего и гостей. Выкушайте, Георгий свет Александрович!

— Оченно благодарен! — Георгий вскочил с табурета и фельдфебельски щелкнул пятками старых кед. Рюмку он взял, оттопырив мизинец, чтобы, значит, все по-благородному, выпил, покрутил носом и крякнул при сем.

А Инна протянула ему яблоко…

Внимательней вглядитесь в эту картину: на фоне мятущегося пламени две фигуры — мужчина и женщина. Они повернулись друг к другу, точно впервые смотрят глаза в глаза, и тела их обдает яростный зной. Женщина протягивает яблоко. Ну как, похоже? Вот сейчас, сейчас!

— Спасибо, — проговорил Георгий уже обычным голосом. — Я яблоки не ем. У меня аллергия.

— Жаль, — улыбнулась Нина. — А яблоки прекрасные, с нашего участка.

Она тряхнула головой.

— Вы еще долго?

— Уже закончил.

— Значит, идете наверх?

— Да, да, конечно.

Печь была закрыта.

Дверь в подвал была закрыта.

Нина направилась на кухню, а Георгий — на второй этаж.

Часы пробили восемь.

А когда их минутная стрелка степенно отсчитала еще тридцать делений, гость, вновь уже при полном параде, сошел вниз и оказался среди общества приятного, веселого и жаждущего с ним познакомиться.

Были тут двое коллег Глеба Евстигнеевича: историк Климук Прохор Кириллович и заведующий кафедрой органической химии Штабелев Никифор Силантьевич с супругой Зоей Капитоновной. Были работники театра: герой-любовник Борис Уварович Демин, жгучий балагур и брюнет, а также травести Чехвостина Анфиса Николаевна, по старости лет переключившаяся на роли бабушек, однако сохранившая в цыплячьем своем облике что-то от мальчишки — носила брюки и смотрела на всех исподлобья. Рядом с ней круто ходил высоченный и дородный Тимофей Тимофеевич Глязеров, достойный ее супруг и местный автор. Сослуживицы Нины были представлены тремя неунывающими девицами — Тоней, Олей и Викой, а также крупным интеллектуалом Капитуловым, чье имя Георгию так и не удалось узнать, ибо при знакомстве тот назвался лишь по фамилии, остальные же, безо всяких видимых причин, обращались к нему просто и кратко: «Слон».

Со стороны Петра не было никого.

Георгий:

1. Поговорил несколько минут о новых археологических открытиях в Средней Азии с Климуком.

2. Выслушал анекдот Демина и посмеялся над ним в седьмой раз за последние полгода.

3. Порадовался за Анфису Николаевну, которой Гортензия Каллистратовна («Святая женщина! Совершенно святая!») обещала интересную роль в новом спектакле.

4. Выслушал анекдот Демина и посмеялся над ним в тринадцатый раз за последние полгода.

5. Пожал руку коллеге по перу Глязерову («Я тебе, брат, правду скажу: пьеса твоя — золото! Побольше бы таких пьес. Побольше!»).

6. Выслушал анекдот… смотри № 2 и 4.

7. Обменялся веселыми репликами с одной из трех научных девиц, бог знает с какой.

8. Смотри № 2, 4, 6.

9. Глубокомысленно помолчал со Слоном.

10. Был, наконец, взят под руку Гортензией Каллистратовной и увлечен в сторону от оживленного круга гостей, за что сделался ей чувствительно благодарен, ибо ощущал уже на своем затылке жаркое дыхание Демина, настигавшего его с очередным анекдотом за пазухой.

— Вы должны мне помочь, — заговорщицки прошептала спасительница. — Сейчас будет короткое застолье, потом танцы, а после я предложу игру на угадывание предметов. Мне нужен будет доброволец. Вызовитесь вы. Вам завяжут глаза, и игра начнется.

— А как же я угадаю предмет?

— О, это очень просто. По первым буквам слов в вопросе. Так будете моим ассистентом?

— С удовольствием!

— Тогда за стол, — Гортензия Каллистратовна повысила голос, — за стол! Все за стол!

Мы пропустим описание застолья, короткого, но вкусного, первые тосты и первые закуски, бог с ними! Мы пропустим и описание танцев. Что нового тут можно придумать? И перейдем сразу к радостям экстрасенса. Следуя договору, Георгий вызвался добровольцем и уже сидел отдельно от всех с завязанными глазами и глупой улыбкой. «Пусть спиной повернется!» — прокричали научные девицы. Пришлось повернуться спиной.

— А теперь, — голос Гортензии Каллистратовны стал торжественным, — попрошу полного молчания. Нам надо сосредоточиться!

И начались чудеса в решете. Георгий давал ответы. В обступившей тишине он напряженно следил за громкими сообщениями мадам Калиостро. И странное дело, раз от раза напряжение это не уменьшалось, а наоборот, увеличивалось, вызывая оцепенение всего тела и глухую, едва заметную вибрацию в голове. Внезапно услышал Георгий странный шум, похожий на потрескивание ненастроенного приемника, и чей-то голос тоскливо проговорил: «О господи, когда же это кончится? И всегда она так, как увидит нового человека, начинает хвостом вилять. Старуха ведь, а туда же. И голова болит…»

Вздрогнув, Георгий перепутал предметы.

Гортензия Каллистратовна тут же нашлась и повторила вопрос, напирая на начальные буквы. На сей раз ответ был правильным — усилием воли наш герой вернул себя в нормальное состояние. Однако, внезапно и пронзительно, до самой глубины охватило его странное желание. Захотел Георгий, чтобы следующей для опознания была предъявлена ему красивая заколка из волос Нины. Желание было неодолимым.

И спустя несколько секунд услышал он громкий голос хозяйки дачи:

— Ты делаешь мне больно, мама!

И растерянный смех Гортензии Каллистратовны.

Георгий сорвал повязку:

— Все. Не могу больше. Перерыв!

Присутствующие хлопали, Нина поправляла волосы и заколку, Гортензия Каллистратовна медленно наливалась румянцем удивления, глаза же Глеба Евстигнеевича были усталы и тусклы. Впрочем, он тут же, улыбаясь, присоединился к аплодисментам, но Георгий уже понял, чей внутренний голос стал ему доступен в минуту озарения.

А вечер между тем потек своим чередом.

Опять начались танцы, после настала очередь новым играм и забавам. И Георгий скакал вместе со всеми, и пел под гитару, и смеялся милым колкостям трех дев, и танцевал с Ниной, и еще многое другое успел наш герой, но при сем тревожное чувство невероятного снедало его душу. Тщился понять он, что же с ним произошло? Пригрезилось или действительно явью были мысли Краснопольского, и случайна ли попытка Гортензии Каллистратовны вытащить заколку из волос приемной дочери? Вспомнилось тут Георгию ужасное слово «психоимпульс», вычитанное в каком-то фантастическом рассказе. Вспомнилось и привело к содроганию. Нет, об этом и думать не хотелось! Другое дело — чтение мыслей. Все-таки привычней. Телепатия, так сказать… Попробовать еще раз? Примериться к кому-нибудь из гостей и попробовать?

И он попробовал.

И он услышал.

«Нет, не даст мне ведьма старая роли. Не даст! — надсадно верещала зайчиком прыгающая Анфиса Николаевна. — Господи, что же делать тогда? Что делать?»

Из глубокого кресла улыбался Георгию Тимофей Тимофеевич, размышляя о тяжелых днях живописногорского театра, «раз уж эта дура решила заигрывать с этим сопляком, и пьесу его поди возьмет. Пьеска-то дрянь, но блат, блат! Куда от него деться?» Под дурой несомненно значилась Гортензия Каллистратовна, когда же Георгий уяснил, кого местный автор аттестовал хлестко «сопляком», то покраснел от незаслуженной обиды и подумал про собрата по перу такое, что и сам невольно испугался — а вдруг как собрат догадается. Но тот продолжал ласково улыбаться. Тогда отвернулся от него Георгий и попал в зону мыслей интеллектуального Капитулова. Попал и ничего не услышал. Напрягся до ряби в глазах, однако напрасно — загадочный Слон молчал на всех диапазонах. Зато рядом фонтанировал герой-любовник, и очередной анекдот пулей влетел в сознание Георгия.

Он вздрогнул и решил больше не подслушивать.

Да и некогда уже было. Пришла пора окончательного застолья. И за праздничным тем столом, за общим весельем и радостью отодвинул от себя Георгий тревожные мысли, обратясь к услугам народной мудрости о несомненном интеллектуальном превосходстве утренних часов над вечерними.

 

4

Первого января, как и было обещано, состоялся массовый забег семьи Краснопольских — Коростелевых и примкнувшего к ним Шатурова на лыжах. Нина, сразу взяв быстрый темп, ушла далеко вперед, за ней поспешил Глеб Евстигнеевич, у Гортензии же Каллистратовны что-то случилось с креплениями, и Петр вызвался их исправить. Таким образом, Георгий остался один. Шел он не быстро, не медленно, в среднем темпе. Шел он шел, шел он шел, вдыхая прекрасный зимний воздух, но внезапно, подчиняясь ожившему внутреннему голосу, свернул с накатанной лыжни и углубился в лес. Голос манил, звал за собой, Георгий усиленно работал палками, совершенно не думая, куда и зачем идет. Вскоре вышел он на проселочную дорогу и двинулся по ее обочине. А дорога привела в незнакомый поселок. Один дом прошел Георгий, второй, третий, прошел уже почти всю улицу и остановился по требованию внутреннего голоса напротив ничем не примечательного строения. Ничем, кроме латунной таблички на дверях, извещавшей всех и каждого, что живет здесь некто М. Преклонный.

Уже через мгновение наш герой звонил в щербатый дверной звонок.

Внутри раздались шаркающие шаги, что-то загремело, точно упало пустое ведро, и дверь открылась. Маленького роста, с глубоко запавшими глазками и серым пушком вокруг лысины, возник на пороге человек, подслеповато щурясь на Георгия.

— Могу я видеть Преклонного?

— Это я, — последовал ответ.

— Разрешите с вами побеседовать. Я из газеты. Моя фамилия — Шатуров.

— В нашей газете журналиста с такой фамилией нет.

— Я из Энска. Сюда приехал по делу Миртова. Вы, я знаю, о нем писали.

— Проходите, — проскрипел Преклонный и мигнул.

Миновав вслед за хозяином прихожую, Георгий оказался в маленькой комнатенке, единственную мебель которой составляли обеденный стол да стулья, по недоразумению именуемые венскими.

— Садитесь, — указав на один из них, проговорил Преклонный. — Вы разговаривали с Краснопольским.

— Почему вы так решили?

— Он знает мой адрес.

— Да, разговаривал, — Георгий уже ничему не удивлялся.

— Представляю…

— Простите, не понял.

— Представляю, что он про меня рассказал. Только это неправда. Точнее, не вся правда.

— Так расскажите мне всю, — на лице нашего героя возникло живейшее участие.

— И расскажу. Я все время молчал. А сейчас расскажу. Возьму и расскажу, — хозяин уродливой мебели подзадоривал самого себя. — Что мне молчать? Вовсе и не надо мне молчать.

— А вы и не молчите.

— А я и не буду. Ишь, какой хитрый! Он будет говорить, а я буду молчать. А я молчать не буду. Не на того напал. Не на того!

— Так говорите!

— Пенсия у меня теперь есть. Молчать мне незачем. Я все скажу.

— Так говорите!

— А я и говорю. Сейчас все говорят. Сейчас это можно. И зон вне критики нет. Да.

Даже невооруженным глазом было видно, что несмотря на столь решительные заявления, Преклонный отчаянно трусит. Нашему герою стоило больших трудов уговорить его перейти к существу дела. И наконец Преклонный заговорил…

…В сорок девятом году, трудясь на кафедре Краснопольского младшим научным сотрудником, попал он на ученый совет, обсуждавший теорию Миртова. Попал и был глубоко возмущен самой теорией, а пуще тем, что не все сотрудники института дали ей должный отпор. Ректор, например, даже под защиту взял. Мол, теория, конечно, сырая, есть неувязки, но в целом любопытная. А посему следует дать автору время на доработку, благо дорогостоящих экспериментов не требуется.

Вернувшись домой с ученого совета, М. Преклонный долго не мог заснуть. Жена-покойница зазывала его на супружеское ложе, но доблестный защитник чистоты науки не шел, сидя на кухне. Результатом ночного бдения и явилась статья, задуманная, однако, вовсе не статьей, а неким коллективным письмом на имя ректора. По светлой мысли автора, его должны были подписать все ученые мужи института. Однако на утро, пришедшее за бессонной ночью, М. Преклонный заколебался, ибо не мог решить: нести ли свой труд в первую очередь Краснопольскому, ближайшему своему начальнику и человеку в институте сильненькому, или же предварительно заручиться поддержкой и подписями других. Колебания, впрочем, быстро прошли, уступив место субординации. И он понес свое творение Краснопольскому. Тот выслушал объяснения молча, взгляд отворотив, чем привел младшего научного сотрудника в совершеннейшее душевное расстройство, однако из кабинета не выгнал и не накричал. Напротив, тихим голосом сообщил, что подумает, и просил письмо оставить до завтра. Преклонный так и поступил, а часа через три вызван был к декану и в спешном порядке отправлен в Свердловск для выяснения ряда научных вопросов. И лишь вернувшись назад, узнал он, что за время командировки успел стать автором трескучей статьи в областной газете. Не помедлив и часа, кинулся новоиспеченный журналист к Краснопольскому за разъяснением и сатисфакцией. Шеф встретил его приветливо, от разъяснений не уклонился, объяснив, что так будет лучше, что в факте опубликования никакого криминала нет, а есть лишь принципиальная позиция и радение во благо науки. В конце же разговора перешел на темы сугубо личные, хвалил своего подчиненного, прозрачно намекая на разнообразные блага, ждущие оного за ближайшим поворотом творческого пути.

Дальнейшие события разворачивались по известной Георгию схеме. С некоторыми, правда, дополнениями. Не один Миртов ушел из института, вслед за ним покинул кресло в своем кабинете и ректор: пенсия за выслугой лет, пенсия с торжественными проводами, с дарением каслинского литья Ермака Тимофеевича, пенсия с красивой датой на заднике сцены институтского актового зала. И речи были, и всеобщее умиление, и отмечание заслуг, а после рукопожатия и пожелания долгих лет. Но вот что еще свершилось в тот торжественно-меланхолический вечер: сунулся к бывшему ректору и М. Преклонный — за руку чтоб и от всей души. Однако не вышло. Оконфузился. Виновник торжества, руки за спину заложив, глядел мимо и вверх, пока рыцарь и доблестный паладин, бледнея и краснея от озарившей его догадки, пытался договорить заранее выученный экспромт. Не дослушал, повернулся и, размашисто шагая, двинулся прочь! Вот когда окончательно понял Преклонный, какую страшную и лихую шутку сыграл с ним Краснопольский. Понял и уже назавтра поспешил к соавтору — выручай! Однако новый ректор в глаза смотрел холодно, пальцами барабанить изволил и на слабый намек о совместной вине изобразил на лице непонимание и брезгливость. И сник рыцарь. Сник. Ушел подале, забился на кафедру и, смятый всеобщим остракизмом, затих. В последующие годы дослуживал по инерции и вышел на пенсию, покоя не обретя…

Вот и все, что узнал Георгий. Узнал, попрощался с хозяином уродливых стульев и поспешил удалиться. Отойдя от дома М. Преклонного, он остановился и долго дышал, выгоняя из легких гнусный запах помойки.

Тут-то его и окликнули. Навстречу катил Петр, размахивая руками.

— Во даешь! — орал он. — Заблудился? А на фига было с лыжни сходить? Я, как след увидел, сразу догадался и за тобой пошел. Канаем отсюда, жрать же хочется!

Никогда еще даже самые изящные словесные построения не звучали для Георгия столь сладостно. Он помчался к Петру, с силой отталкиваясь палками.

— Ну, ты могуч, — продолжал тот. — В трех соснах заблудился. Надо было обратно повернуть и вся недолга.

— Я не плутал, — Георгий восстановил дыхание. — Я тут по делу был. По делу Миртова. Знаешь, кто вон в том домике обитает?

— Откуда мне знать.

— Обитает там, между прочим, некто М. Преклонный.

Петр резко остановился.

— А, черт! Жаль, что меня не было. Морду бы ему набить!

— Не торопись! Преклонный — пешка. Пустяк. Если у тебя чешутся руки, есть другой адрес. Но там ты морду бить не станешь.

— Это почему же, — весь вид Петра говорил о готовности к немедленному рукоприкладству. — Не дотянусь, что ли? Живет далеко?

— Ближе, чем ты думаешь.

— Не понял!

Произойди встреча с Петром часа через полтора, через час хотя бы! — и дальнейший разговор был бы иным, без той излишней откровенности, что посетила внезапно нашего героя. Он бы и словом не обмолвился, жестом не выдал, глазом не моргнул — подождал бы до опубликования в газете! Но в ту минуту, сотрясаясь от мучавшей гадливости, поведал Георгий единственному своему слушателю о беседе с Преклонным. И не просто поведал, выболтал к тому же о своем тайном даре, о голосе внутреннем, выболтал, стараясь усугубить впечатление. Следует заметить, что голос ему в том не препятствовал, подлец!

Петр долго молчал.

— Дела, — протянул он наконец печально. — Дела… И что же ты решил?

— Буду снова разговаривать с Краснопольским. Только как это сделать один на один, без посторонних?

— Это не проблема. Я вечером увожу Гортензию — репетиция у них ночная в театре, заодно захвачу Нинку. Вот вы вдвоем и останетесь. Времени — вагон, — он снова помолчал. — Одно плохо, Нинка вроде бы к этому старому паскуднику привязана. Переживать будет.

— Зато она узнает правду об отце!

— Оно, конечно, так, — Петр вздохнул. — Но переживать все равно будет. Жалко ее. Да и тещу тоже. Она, знаешь, бабка ничего, если, конечно, разобраться…

— Зло должно быть наказано, Петр!

— Да я согласен… Ладно, что-нибудь придумаем…

С тем они и вернулись на дачу. Нина и профессор с женой были уже дома и весело приветствовали прибывших.

— Идите к теплу, — Глеб Евстигнеевич помахал рукой из прикаминниго кресла. — Погрейтесь. Заодно опишите свой анабасис.

— Да, да, голубчики, это так любопытно, — подала голос тетушка Тези. — А после сразу обедать. Надеюсь, вы проголодались.

Петр молча кивнул и отошел к окну. Скользнув по нему взглядом, Нина повернулась к Георгию.

— Мы без вас скучали. Рассказывайте же…

Заняв второе кресло у камина, Георгий поведал о страшных приключениях, о доблести Петра, что вырвал его из лап белого безмолвия, о трудностях пути назад… К концу рассказа смеялись все.

— Вы, однако, выдумщик, — погрозила пальчиком Гортензия Каллистратовна. — Просто новый Мюнхаузен…. А теперь за стол. Мне скоро уезжать.

И они сели обедать.

— Нет, нет, нет, — сказала Нина в ответ на предложение Петра о поездке в город — В кои-то веки у меня два свободных дня, а в городе набегут знакомые. Воля твоя, не поеду.

— Смирись, гордый человек, — пропела Гортензия Каллистратовна. — Чего хочет женщина — того хочет дьявол.

На этом ультрафеминистическом заявлении обеденный разговор, собственно, и был завершен.

Петр направился в гараж: «Жигули» до ума довести надо», Нина — на кухню: «Посуды — страшно даже начинать!», Гортензия Каллистратовна удалилась готовиться к ночной репетиции: «Сдача через два дня. Волнуюсь, как девчонка», а супруг ее отправился в кабинет: «Заходите, Георгий Александрович, поболтаем…»

Георгий поднялся к себе и лег. Он был уже совершенно спокоен, и единственное, что мучало — досадная откровенность с Петром. Как бы тот неосторожно не спугнул дичь. Георгий ощущал себя в эти минуты охотником в засаде…

Слышал он, как распахнулись двери гаража, как сытым голосом заурчал «Жигуль» и режиссер отбыла на подвиг во имя искусства. Слышал, как напевала что-то Нина, расправляясь с посудой, слышал и ее шаги по лестнице, а затем вдоль по коридору к себе в комнату. Все это слышал Георгий, фиксируя расстановку сил к началу охоты.

Он подождал еще минут двадцать, встал, тщательно оделся, спустись по винтовой лестнице, остановился у двери кабинета, и когда на стук из-за нее пророкотало: «Войдите», — переступил порог.

В комнате было несколько шкафов с книгами, большой старинный письменный стол, за которым сидел Глеб Евстигнеевич в куртке с бранденбурами и мягких домашних брюках. Окна были зашторены, и горел свет.

— А, вот и вы… Отдохнули? — голос профессора звучал любезно. Говоря так, он протянул руку и взял со стола толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете. — Я рассказывал вам о дневниках Миртова. Вот они. Почитайте. Здесь довольно подробно излагается его теория.

— Спасибо, — сказал Георгий. — Большое спасибо. Прочту обязательно, — он принял тетрадь и, постукивая ею о ладонь, добавил: — С большим интересом…

Георгий примеривался перед броском. На сей раз ему попался крупный зверь. Ловкий и сильный хищник. Такого нельзя только ранить, от станет беспощадным. Такого необходимо убивать первым же ударом.

— Я сегодня встречался с Преклонным. Он все рассказал. Вы не находите, что нам следует продолжить беседу о Миртове, пока мы одни?

Да, это был точный удар. Сухой голос, твердый взгляд, стоять вот так, нависая над откинувшимся в кресле противником.

— Не знаю, что он вам говорил, но уверен, что говорил ложь! — рыкнул смертельно раненный хищник. Поздно, Глеб Евстигнеевич. Поздно! Не убежать тебе. Никуда тебе не убежать!

— А я ему верю. Такое выдумать нельзя. К тому же мне легко будет установить истину, выяснив, как попала в редакцию статья о Миртове. У нас, газетчиков, хорошая память.

Блефовал Георгий. Блефовал смело, по-крупному. Повышал ставки. Ждал, когда сдадут нервы у противника и тот, горько гримасничая, бросит карты.

— Ничего ты не докажешь… мальчишка, — это была уже агония.

Поднялся Краснопольский с кресла, поднялся и шагнул. Шагнул, уже ничего не видя, уже пронзенный страшной болью, уже беспомощный. Шагнул и упал, мягко осел на пол, без стука, точно и костей в нем не было, точно размягчила их жуткая волна страха. Упал, но перед тем успел Георгий увидеть внутренним своим взглядом все, что пронеслось, как на чудовищно ускоренной киноленте, в голове поверженного противника.

…Ненавидел! Как он ненавидел этого выскочку, посягнувшего на святая святых — на его дар! На неслыханную, ни у кого более не существующую способность предвидеть будущее, слышать, пусть редко, чужие мысли. Благодаря этому дару, сокровищу этому потаенному, он ощущал себя исключением, единственным и неповторимым. Люди бледнели, когда он шутя, намеком, вскользь сообщал им самые их интимные помыслы. Дар помог ему выбрать правильную карьеру. Дар сделал его тем, кем он был, выделил его из средней массы. А теперь этот книжный червь, этот фанатик Викентий намеревался свести его с пьедестала, сделать таким, как все. Усреднить.

Но не бывать этому! Не бывать! Ибо голос уже подсказывает, что ничего у Викентия не получится, что на ученом совете его поднимут на смех! Ну вот, теперь можно и успокоиться. Теперь можно улыбнуться. Печально улыбнуться заблуждениям друга. Попытаться отговорить его от вынесения доклада на ученый совет, все равно не откажется. И на заседание прийти можно, и молчать, и покачивать головой — вот, мол, до чего доводят научные заблуждения… Нет, не выступать против. Это ни к чему, его добьют другие… Однако, что это? Ректор за продолжение исследований? Ректор — ферзь в игре, потаенный джокер. Но и это не страшно. Лезь, лезь, голубчик, в ловушку. В ней хватит места для двоих. Я знаю, на этом ты споткнешься. На этом ты попался. Хана тебе, ректор! Хана! Но внешне ни-ни. Только изумленно поднять брови. А теперь улыбнуться — ректор шутит. А в сущности неплохой был мужик. Неглупый. Но промашку все же допустил. А где же мой помощничек? Сморчок мой сладостный где? Во-о-он где, в последнем ряду. Ушки навострил. Востри, востри, милый, бледней от душевной тревоги, от горести за чистоту науки. Мы с тобой сыграем в эту игру! Еще как сыграем!.. Ну, вот и все, и кончено, и я — ректор!

…«Скорая» прибыла минут через пятнадцать. К этому времени Краснопольский, перенесенный на диван и укутанный клетчатым пледом, пришел в себя. Тусклый его взгляд с трудом миновав испуганное лицо Нины, нашел стоящего в углу Георгия и уперся в него.

Вошел врач. Молодой, розовощекий. Вошел, поигрывая чемоданом.

— Где больной? Где помыть руки? Ему уже лучше! Не волнуйтесь, сейчас мы вылечим вашего отца!

Георгий ретировался в свою комнату и сел там на кровать. Он выиграл схватку. Теперь можно и отдохнуть, подумать.

Значит, дар? Способности, которыми хотел наделить всех людей прекраснодушный Викентий Миртов, были у Краснопольского от природы. А ловкий, надо признать, мужик! Как он все сумел провернуть. Изящно! Просто изящно! Да, старик, — туши свет, как сказал бы зятек его Петька. Странно одно — как он меня не просчитал? Ну, Жорка, попал ты на золотую жилу! Теперь ее разрабатывать и разрабатывать!

Мысли нашего героя были прерваны звуком быстрых шагов в коридоре. Бесшумно слетев с кровати, Георгий встал у окна, спиной ко входу.

Вбежала Нина. Он увидел ее отражение в черном зеркале стекла и повернулся.

Неся за собой шлейф огненных волос, Нина промчалась через всю комнату, головой упала на грудь героя и заплакала. «Боже мой, как страшно, как страшно!» — твердила она, а пальцы ее, сжимающие лацканы пиджака Георгия, белели от напряжения, от мертвой хватки.

— Успокойтесь, — бормотал Георгий, — прошу вас, успокойтесь. Что сказал врач?

— Врач сделал укол. Теперь отец спит, ему лучше. А сначала было так страшно, — и опять слезы, и хрупкие плечи, содрогающиеся от плача, и золотом отливающие волосы.

Георгий говорил что-то, пытаясь успокоить, снять нервное напряжение, его самого начало лихорадить, голос опускался все ниже, делался хриплым, прерывистым, и уже не говорил, шептал, а руки (боже мой, что я делаю!) гладили Нину по волосам, и с ужасом, впрочем весьма кратковременным, понял он, что целует мокрое от слез лицо, лоб, глаза и открывшиеся навстречу губы.

Это не входило в его планы! Хотя бы не сейчас!

…Было пять часов утра. Ночник с золотыми рыбками слабо светился, рыбки искрились, мчали по кругу в бесконечной гонке.

Георгий скосил на них глаза.

— Я должен был кое-что рассказать тебе, Нина, но не успел, — начал он.

— Не успел, — нараспев проговорила женщина, — не успел, — она поднялась на локте и посмотрела на Георгия сквозь завесу волос, — не успел рассказать, как ты меня любишь. Ведь правда, любишь?

— Люблю, — радостно согласился наш герой. — Люблю!

— И я тебя люблю… Как только увидела утром в коридоре.

Он притянул ее к себе.

И вновь, спустя целую вечность:

— Все же я должен сказать… Может быть, сейчас не время. Не знаю.

Они лежали на широкой кровати, касаясь друг друга лишь кончиками пальцев.

— У меня никого нет, кроме тебя, — быстро проговорила Нина. — Петр давно безразличен. Думала, поздно менять. А после сегодняшней ночи… Ты женишься на мне?

— Нина! Твой отец и Краснопольский… Я такое раскопал!

— Знаю, — голос женщины оставался тем же, — Глеб Евстигнеевич рассказал мне все.

— Ты не знаешь самого главного! Твой отец прав! Я тому подтверждение. Я обладаю даром предвидения, читаю чужие мысли.

— Всегда?

— Что всегда?

— Ты всегда читаешь чужие мысли?

— К сожалению, нет, — Георгий сел. — Да что там мысли! Помнишь заколку? Твою новогоднюю заколку? Это я заставил Гортензию Каллистратовну…

— Обними меня, — сказала Нина. — Крепко, крепко. Обними меня, мой родной.

Но Георгий будто не слышал.

— Это будет сенсация! Мы восстановим честное имя твоего отца! Мы найдем ученых. Мы такое понакрутим!

Он примерял новое местоимение «мы». Примерял с удовольствием впервые за тридцать восемь лет.

Женские руки обняли его сзади за плечи и повлекли за собой.

— Дурашка, — шептала Нина. — Глупенький ты мой… Не надо об этом сейчас.

— Хорошо, — шептал он в ответ. — Поговорим об этом завтра.

— И завтра не надо. И послезавтра не надо. И никогда не надо.

Сквозь поцелуи, расставленные точками в конце каждого предложения, до Георгия все же дошел смысл сказанного. Он потряс головой.

— Я не понимаю.

— Все очень просто, — журчал Нинин голос. — Все очень просто. Не надо никаких разоблачений. Глеб Евстигнеевич уже получил свое. Давай его простим.

— Но если бы не он, твой отец был бы жив!

— Мой отец? — Голос Нины прояснился. — Мой отец был мягкотелым ничтожеством. Он не смог постоять за себя. Он бросил нас с мамой. Да, да, бросил. Пуская себе пулю в лоб, он думал о нас? Обо мне? Я не хочу вспоминать о нем! Я не хочу о нем вспоминать!

— Но открытие твоего отца, — не сдавался Георгий, — его теория?

Руки Нины отпрянули прочь.

— Давай поговорим, милый. Раз уж ты хочешь, давай выясним все до конца. И, пожалуй, лучше нам одеться и сойти вниз. Ты затопишь камин, мы сядем возле и спокойно поговорим.

Так они и сделали.

А когда дрова в камине запылали и багровые отсветы легли вокруг, Нина сказала:

— Все, что ты узнал сегодня, мне стало известно давно. Еще в институте, от того же Преклонного. Он как раз собирался на пенсию.

Врет, в первую минуту подумал Георгий. Если врет, то зачем? Потом он взглянул на Нину. Нет, не врет.

— И ты, зная всю правду, не ушла? Не порвала с Краснопольским?

Нина коротко усмехнулась.

— Ушла… По молодости лет мне тоже казалось, что я не смогу жить с ним под одной крышей. Ушла.

— Вышла замуж, — догадался Георгий, вспомнив разговор с Петром.

— А что мне еще оставалось делать?

— Ты его хотя бы любила?

— Он был надежен. Настоящий мужчина, я полагала. Он заботился обо мне, ни о чем не расспрашивал, я ему благодарна, — Нина говорила все это, будто читала с листа чужую роль, голосом ровным и на удивление спокойным. Говорила, не глядя на Георгия, словно и не обращалась к нему, словно его и не было рядом. Но вот она повернула голову. — Впрочем, не стоит об этом. Мой брак был порождением моей глупости, простительной, я думаю, для девятнадцатилетней девчонки.

— Но что же вновь привело тебя к Краснопольскому? — теперь уже на огонь камина смотрел Георгий и потому не видел, как удивленно поднялись брови сидящей рядом женщины, как в глазах ее мелькнуло и погасло разочарование.

— Инициативу проявил он. Глеб Евстигнеевич любит меня как родную дочь.

— Ты дочь Миртова.

— Да, это так. Но Глеб Евстигнеевич воспитывал меня с года. Он искренне ко мне привязан.

— И все же почему ты вернулась?

Нина подавила вздох.

— Мы работаем в одном институте. Бок о бок. Двусмысленность наших отношений не могла остаться незамеченной. У меня не было выбора.

Георгий хотел сказать что-то, но Нина заторопилась:

— К тому же, мне было неизвестно, что теория Миртова верна. Я узнала об этом лишь от тебя, сегодня. Сегодня, когда почти готова моя докторская, полностью отрицающая эту теорию.

— Ты напишешь новую!

— Это невозможно. Нереально. Я устала. У меня не хватит сил. А ведь я честолюбива. Признаюсь тебе в этом грехе, как на исповеди.

И тут Георгий задал наивный вопрос:

— А как же истина?

Нина рассмеялась.

— О, милый мой. Когда-нибудь она всплывет. Рано или поздно. На то она и истина. Но к тому времени я уже буду доктором наук.

— Это цинизм! Нина, дорогая моя, это цинизм!

— Нет, мой любимый, нет, мой родной, это просто трезвый расчет.

— А может быть, ты и ко мне пришла из-за этого?

— Нет. Я люблю тебя.

— Врешь. Все врешь!

— Тогда прочти мои мысли, — медленно проговорила женщина. — Загляни в них. Ты же можешь.

— А если я все-таки напишу статью, — Георгий вскочил. — Если все-таки напишу, а?

— Это не принесет добра никому, — голос Нины стал печальным. — Ни мне, ни тебе, ни памяти Миртова. Ты думаешь, что находишься в конце пути? Он даже не начинался. И откуда тебе знать, какие трудности впереди? Никто этого не знает. А вот то, что они начнутся и каждая следующая будет больше и неодолимей, чем предыдущая, — понять легко. Спроси у своего голоса. Он подтвердит мои слова.

И услужливый голос, дождавшись своего часа, подтвердил: «Да, будет трудно». И смолк. Но уже без его подсказки, сам по себе, узрел Георгий долгую, ох, какую долгую драку, всосавшую всю его жизнь без остатка. И падения увидел, и скверный характер, и неврозы, и хождение по инстанциям, и многое другое. Главное же, не было в том видении Нины, а была, напротив, холостяцкая жизнь без ласки и тепла.

И стало Георгию себя жаль. Так жаль, ну просто сил нет! Пригорюнившись, наблюдал он печальные картинки своей будущности. Их, точно рекламный ролик, талантливо компоновало воображение.

Насмотревшись, он тихо сел обратно в кресло. Сел, и тут ожила Нина.

Она подошла, опустилась перед ним на пол и положила голову на вздрогнувшие его колени.

— Нам будет хорошо, — шептала она. — Нам будет так хорошо. Как сегодня. Я раньше не хотела иметь детей. От Петра. А от тебя хочу. Сына хочу и дочку. А когда они вырастут, мы научим их всему, чем владеешь ты. Теория Миртова нам поможет.

Георгий сидел, бросив руки на подлокотники кресла, сидел, ощущая на своих коленях голову женщины, ставшей в эту ночь самой близкой и желанной. И она, близкая и желанная, предлагала совершить нечто ужасное. Подлость. Мерзкий поступок. Предательство. Так думал он, но слова эти потеряли внезапно вес, земной давящий вес, стали неощутимы и призрачны, точно абстрактная схема. Мир, заключенный в Нине, мир и покой, счастливая и долгая жизнь обретали реальный смысл. Он еще не знал, что уже принял решение, ему казалось — он еще колеблется, спокойно и беспристрастно взвешивает на внутреннем своем безмене, но внезапно резкая боль пронзила голову, перед глазами вспыхнули яркие круги, и Георгий потерял сознание.

Он пришел в себя достаточно скоро. От боли не было и следа. Тело сделалось легким, как после парной бани. Легким и непривычно пустым.

Он лежал на диване, том самом, где совсем недавно покоился поверженный Краснопольский. Сам же Глеб Евстигнеевич сидел рядом и ласково улыбался.

— Не удивляйтесь, — проговорил он. — Мне стало лучше, и я поднялся. Дочь рассказала мне о вашем разговоре. Вы приняли мудрое решение. Не о себе пекусь, о ней. В ваших руках была судьба Нины, и вы ее не сломали. Так поступают лишь глубоко порядочные люди. Порядочные и интеллигентные. А интеллигентность всегда, — профессор поднял указующий перст, — вызывает уважение, ибо дается нелегко… И еще. Сразу после праздников я позвоню ректору и выхлопочу Нине отпуск. Вы поживете в Энске, пока здесь улягутся страсти. Все заботы о разводе я беру на себя.

— Хотел бы я знать, о чем вы сейчас думаете, — процедил сквозь зубы Георгий.

— А вот этого, голубчик, вы больше никогда не узнаете, — все так же ласково проговорил Краснопольский. — Не ждите. Дар ваш исчез. У меня это случилось сразу после опубликования статьи. Как отрезало. А расстраиваться не стоит. Право, ни к чему. Голос этот, мысли чужие — неэтично, знаете ли, к тому же мистикой попахивает. А без мистики жить легче. Вы это, батенька, быстро поймете.

Вошла Нина, катя перед собой столик, уставленный чашками.

— А у меня кофе готов, — проговорила она прекрасным утренним голоском. — Будете пить, мужчины?

Точно Сократ цикуту, медленно и с достоинством, выпил Георгий обжигающе-горячий напиток.

— Ага! Не ждали! Не ждали! — раздался веселый голосок Гортензии Каллистратовны. — А мы здесь! Ну-ка, поите и нас кофе!

За ее плечом виднелось усталое лицо Петра.

— Кофе? — сказала Нина. — Кофе я сейчас заварю. Придется пять минут подождать.

И она направилась на кухню.

— Замечательно, — пропела Гортензия Каллистратовна. — А я между тем переоденусь.

И она прошла в свою комнату.

Краснопольский молча встал, молча пожал руку Георгию, молча проследовал за женой.

И остались двое: Петр, весь превратившийся в широко раскрытый от удивления рот, и Жорка-драконоборец, томно отдыхающий после ратных трудов на широком диване.

— Чего это он с тобой по петушкам? — спросил наконец друг детства.

— Петр, нам надо поговорить. Понимаешь, Нина…

— Погоди, ты его дожал?

— С Глебом Евстигнеевичем мы беседовали. Но нам с тобой надо о другом.

— Почему о другом? Ты скажи, чем дело кончилось?

— Ну, хорошо. Видишь ли, когда я посвятил Глеба Евстигнеевича в разговор с Преклонным, он все отрицал. И очень логично отрицал. Я ему поверил. Преклонный — ничтожество. Такой соврет — недорого возьмет.

— Постой. А голос? Ну, дар твой, елки-палки! С ним-то что?

— Ах, голос… Он, понимаешь ли, как бы тебе сказать… Ну, словом, не всегда появляется. Очень редко появляется. Да и не голос это, а так, знаешь ли, предчувствия. У кого их не бывает? Я вчера немного преувеличил… В пылу. Каюсь.

— Та-а-а-ак, — Петр потянул это слово бесконечно долго. — Та-а-ак, ясно. Значит, снюхались. С тестем моим снюхались. Одна, выходит, порода. Я-то думаю, чего он вокруг тебя вензеля крутит? Ну так не будет же по-вашему. Я сейчас Нинке расскажу…

— Не надо ничего рассказывать, — раздалось от двери. — Я все знаю.

— Как знаешь?

— А так. Знаю и все. Мне уже рассказали.

— Ну и что же ты?

— Ничего, Петенька. Я не верю во внутренние голоса. Они противоречат науке. Как ты помнишь, я занимаюсь этим вопросом давно.

И тут Петр хлопнул себя по бедрам. Петр покраснел. Петр расхохотался. И был его смех злым, лающим, страшным. Он смеялся долго, вытирая слезы кулаком, смеялся надсадно, кашлял, давился и хохотал вновь.

— Елки-палки! — орал он при этом. — Елки-палки! Ну, я дурак! Ну, дурак! Ты же докторскую кропаешь, а там все против! Родного папашку, значит, за чины продала! Ну ты, елки-палки, дрянь!

Под хриплые раскаты его хохота вбежала Гортензия Каллистратовна и верный ее кавалер Глеб Евстигнеевич.

— Прекрати, — привычно бросила Нина.

— А иди ты!

Тетушка Тези мгновенно оценила обстановку.

— Петя! Петруша! — залилась она, привычно заламывая руки. — Петр Сергеевич, дорогой! Вы должны ее простить! Они так любят друг друга! Я знаю, я верю, вы — мужественный человек, вы — благородный, вы — сильный, вы простите и не будете мешать их счастью. Это подвиг! Это жертва! Жертвы прошу!

И с этими словами элегантно упала на колени.

Ошарашенный Петр повернулся к Нине.

— О чем она?

Высоко подняв голову, прошествовала Нина к дивану, села подле Георгия и положила свою ладонь на его колено.

Петр, наблюдавший представленную сцену, сморщился, будто поел чего-то кислого. Глаза его сузились, превратясь в щели, а руки сначала пошли вверх, словно собирался он весело хлопнуть ими над головой, но не дойдя и до плеч, замерли и упали вниз.

Видел он сидящих на диване голубков Георгия и Нину, видел благородного отца Глеба Евстигнеевича, стоящего поодаль, но как бы рядом, видел упавшую на колени страдалицу мать, истовым лицом обращенную к нему.

Петр сглотнул.

— У-у-у-у! — сказал он, — елки-палки! — и снова, — у-у-у!

И не было в его голосе злости. А была немыслимая, безграничная тоска.

Остальные безмолвствовали, слушая его монолог:

— Дурак! — басил он. — На кого положился? Утром ехал, выжимал за сто, думал, тут такое! Вчера поверил! Радовался. За отца твоего радовался! А ты, — он повернулся к Нине, — что ж ты сама промолчала? Не любишь — не неволю! Живи с этим… А я с тобой разведусь. Хоть завтра. Нам просто — детей нет… Ну, ладно. Я вам все сказал. Противно. Смотреть на вас всех противно.

Гортензия Каллистратовна, хрустнув ревматическими суставами, поднялась с колен.

— Вы — хам! — возвестила она голосом, полным благородного негодования. — Да. Я давно это поняла.

И она отошла к своим родным. Теперь они были все вместе. Все четверо. И Петр стоял напротив. Он сказал:

— Я молчать не буду. Не надейтесь! Я найду умных людей. Честных. Они поймут. Они все равно поймут.

Взгляд его обошел комнату и остановился на каминной доске. Там, забытая Георгием с вечера, лежала черная клеенчатая тетрадь. Лежал дневник Миртова. Петр стремительно прошагал к камину и взял тетрадь.

— Это я прихвачу с собой. Мне понадобится.

— Протестую! — крикнул Глеб Евстигнеевич. — Это научная ценность! Она должна оставаться здесь!

— Раз научная, значит забираю!

— Положи на место дневник моего отца, — подала голос Нина. — Он мой!

— На-кася выкуси! — Петр соорудил смачную фигу. — На-кася выкуси! Вон твой папашка стоит. Сединой трясет.

— Оставь дневник, Петр, — Георгий поднялся с дивана. — Так будет лучше для всех.

— А ты вообще молчи! И глазами не сверкай, не испугаешь.

Георгий пожал плечами, мол ничего не поделаешь, и двинулся к Петру.

— Я ведь силой отберу.

— Это что же, драться будем?

— Не шути, — строго проговорил Георгий, делая последний шаг к дуэльному барьеру.

— Какие уж тут шутки, — выдохнул Петр и, вложив в кулак всю тяжесть тела, коротко, как на шабашке топором, ударил Георгия под дых. Тот согнулся, и второй страшный удар пришелся ему в лицо.

Потом Петр плюнул, повернулся и, тяжело ступая, вышел.

— Он ничего не докажет! — кричал Глеб Евстигнеевич. — Ему не поверят!

— Боже мой, что же будет! — рыдала Нина. — Моя докторская! Боже мой!

На полу стонал поверженный Георгий, не в силах оторвать окровавленное лицо от дорогого ковра.

А позади билась в истерике Гортензия Каллистратовна и хохотала басом.

…Ну, вот и все, и достаточно, и можно ставить точку.

Но автор не торопится. Автор чего-то ждет.

Вот стоит на крыльце Петр. Вот он сошел с крыльца. Направляется к машине. Сел за руль и привычным движением завел двигатель. Пора ехать. Пора ехать, но он тоже медлит. И тогда я подхожу ближе, сажусь рядом и говорю ему:

— Пора, Петр. Пора. Скоро утро, надо многое успеть.

— Ты кто? — почти без удивления спрашивает он.

— Твой внутренний голос…

 

Б. Рощин

ДЕНЬ ПЕЧАЛИ

Мерно посвистывали лопасти, гудели двигатели. Из низких облаков валил снег. Видимость была маловата. Отвратительная была видимость. Только и видно было, словно через бронестекло, в синеватых тонах, резко контрастную заснеженную тайгу прямо под собой, да еще немного по сторонам. Дальше все тонуло в снежной круговерти. В этой мути глаза и руки быстро уставали.

— Коля, возьми-ка штурвал, — сказал Виктор второму пилоту и, слегка расслабившись, откинулся на спинку кресла.

Сзади моментально посунулся Куц, бортмеханик.

— Что там еще новенького, командир? В Большом мире?

— Не знаю, Макс, — Виктор развел руками. — Я ведь больше нигде не был. Только на встрече одноклассников…

— Ну и как? — настырный был парень Куц. Иногда даже слишком.

— Нормально, — неохотно проронил Виктор, и Куц, наконец, отстал.

Но вопрос его уже заставил память действовать, и, как по заказу, слышимые только для Виктора, в кабине сквозь шум винта и двигателей зазвучали голоса:

— …говорю: ерунда, все равно когда-то надо начинать…

— Не, старик, не надо: у моей «Лады»…

— …сидим. В «храп» сперва, потом в «кинга» начали. Не поверишь: семь сотен спустил за пять часов…

— …в деревне. Отличная дача…

— Петька в Грецию укатил.

— Везет же!..

Постепенно и сама кабина как бы растворилась, уступив место большой комнате с разоренным праздничным столом посередине. Застолье давно кончилось, распавшись на несколько групп, полностью занятых обсуждением своих животрепещущих вопросов. Компания эта Виктора не интересовала. Их ценности и цели были ему хорошо известны. Да и не изменились ничуть с тех давних пор. «Достать — выгадать — устроиться», «квартира — зарплата — дача», «выпивка — футбол (рыбалка) — бабы» — как и десять лет назад, разговоры их крутились около одного и того же. Виктор уже и презирать-то их давно перестал, воспринимал с брезгливой усталостью. Впрочем, дела до них ему не было. Единственная причина, по которой он здесь появился, — Аля Скворцова, она же в девичестве Самохина, — сидела рядом с ним у забытой всеми искусственной новогодней елки, и, судя по всему, интересовал ее сейчас Виктор Легин собственной персоной. Обоюдное, так сказать, любопытство…

Десять лет прошло с момента выпуска. Кто кем стал? Кто чего добился? Аля рассказывала о себе. Библиотекарь. Окончила институт культуры. Замужем за бывшим одноклассником. Детей двое. Все как у всех. Счастлива ли? Что ответить?.. Самая обычная жизнь. Особенно если сравнить с Виктором: командир отряда вертолетов на Дальнем Востоке, впереди перспектива роста. Работа интереснейшая, отличные друзья, природа вокруг красивейшая!.. Виктор рассказывал так увлеченно и подробно, что Аля даже почувствовала во рту вкус никогда ею не пробованного тайменя. Когда его едят сырым, только что выловленным, чуть присыпав солью.

— А ты женат? — спросила Аля, не очень стараясь скрыть заинтересованность: все-таки когда-то он был к ней неравнодушен, а женщины таких вещей не забывают. Даже замужние.

Виктор улыбнулся.

— Женат, — он кивнул, — и дочка есть. Пять лет.

— А звать как? — Аля смотрела на него как-то по-особенному. Должно быть от того, что осознала наконец прожитые годы и то, что сидящий рядом с ней летчик с узким костистым лицом, женатый, имеющий дочь пяти лет, — бывший ее одноклассник.

— Так же, как жену — Леной, — Виктор снова улыбнулся чему-то про себя. — Олешкой зовем… Ох и шустрая она у нас! Домой войти не успею — уже тут как тут. Если летом — сразу на ноге повиснет — так с ней в комнату и иду. Зимой, правда, на унты цепляться не даю.

Они бы еще долго так разговаривали, но тут Алин муж в припадке пьяного благодушия полез к Виктору засвидетельствовать свое почтение и уважение и начал делать всякие заманчивые предложения, что-то касательно прибавочной стоимости, и неизвестно, чем бы все это кончилось, но Аля увела Виктора танцевать, как-то обратив разговор в шутку.

И последнее, что вспомнил Виктор, прежде чем опять оказаться в кабине вертолета — это как они с Алей медленно кружились в танце и разговаривали. Куда медленней и грустней, чем раньше, потому что танцевать вместе им последний раз довелось в школе, и веселья им это не прибавляло…

— Слушай, — спросила уже напоследок, когда все расходились, Аля. — А я тебе в школе действительно нравилась?

Виктор, в который уже раз за этот вечер, улыбнулся с заметной долей грусти и сказал:

— …Да. И не только нравилась. Теперь-то уж можно сказать: я в тебя был по уши влюблен. И очень долго…

* * *

…Снова мерно посвистывали винты и был снегопад за стеклами.

— Ну что, Коля, давай сменимся?

— Командир, — это опять Куц. — А шубку, что Елене Федоровне привезли, вы где брали? А то моя все меня пилит, что такую не привез…

— В Иркутске, с рук… — отозвался Легин, не отрываясь от управления.

Передали ухудшение погоды.

— Надо же, — удивился Куц, состроив соответствующую физиономию. — Куда уж хуже-то? Вроде больше некуда…

Николай негромко чертыхнулся.

— Коля, — позвал его командир. — Запроси точку — как у них там? Скажи, что через полчасика будем.

Невольно все кинули взгляд на указатель скорости. На приборе четко стояло 180, но вертолет едва полз над тайгой против ветра.

— Только бы Столбы обойти, — негромко проронил Легин, вглядываясь в снежную муть за остеклением.

— Не! Они левее должны остаться… — встрял вездесущий Куц.

Командир невнятно хмыкнул, но ничего не сказал. Снегопад усилился. Пришлось еще снизиться, и теперь деревья проплывали, казалось, под самыми ногами. Болтанка увеличилась. То ли у земли ветер дул сильнее, то ли просто пурга прибавила силы.

— На точке метет, командир, — доложил Николай. — Боятся, что не прилетим…

— Ничего, — отозвался Виктор сквозь зубы. — Пусть не боятся: нам больше деваться некуда. Прилетим.

* * *

С крыш капало. Солнце светило изо всех сил, и блеск его слепил глаза, отражаясь на корке обтаявшего снега. Это было перед 8 Марта, и двери магазинов не знали покоя. На остановке у ЦУМа Аля столкнулась с какой-то женщиной и, извиняясь, узнала в ней сестру Легина, Надю. Только потому и узнала, что не так давно виделась с Виктором. Слово за слово, они разговорились. Надя выглядела очень уставшей, осунувшейся.

— Что с вами? — спросила Аля, уже собираясь кончать разговор и еще надеясь спросить, где сейчас Виктор.

Надя помрачнела еще больше.

— Витя… — сказала она как-то неохотно. — Погиб. Недавно…

Аля ошеломленно смотрела на нее.

— Как? — только и смогла она спросить.

— Под машину попал… — голос Нади зазвучал, как натянутая струна. Глаза нехорошо заблестели. Справившись с собой, она произнесла: — Извините… Я просто это так переживаю… Недавно все случилось. В феврале. В гололед. Похороны были на по-за той неделе…

Аля все так же ошеломленно слушала ее.

— Так он у нас в городе под машину попал? — спросила она наконец.

— Да, — кивнула Надя.

— Но он же говорил, что первого улетит… — растерянно произнесла Аля, словно это могло что-либо изменить.

— Улетит? — Надя удивленно посмотрела на нее. — Он никуда не собирался лететь. А вы откуда знаете?

Настала очередь удивляться Але.

— Мы виделись под Новый год. Весь наш класс. Витя же специально прилетал для этого с Дальнего Востока…

Она замолчала, озадаченная странной реакцией Витиной сестры: лицо ее скривилось, из глаз закапали слезы. Надя затрясла головой, прижав варежку к глазам и что-то невнятно бормоча сквозь всхлипывания.

— Ну что вы, право же… — подавленно заговорила Аля, чувствуя, как у самой в горле встает комок. — Ну не надо… Ах я дура!

— Да нет… — произнесла наконец внятно Надя, слегка успокаиваясь и судорожно всхлипывая. — Нет же… Извините… Я не знала… Ну зачем? Зачем он…

— Ну простите меня, простите, — настаивала Аля, сама готовая зареветь. — Я не думала, что сделаю вам так больно…

— Да нет же! — сказала Надя почти с отчаянием. — Вы тут ни при чем! Это он все! Он! Зачем он это сделал? Зачем явился к вам туда на встречу? Ну что теперь будет? Ой, господи!

— Да что же такое случилось? — спросила вконец сбитая с толку Аля. — Что?

Надя отдышалась, успокоилась и, глядя на Алю бесконечно измученными, несчастными глазами, сказала устало:

— Да он вам все наврал… Он вам сказал, что летчик и работает на Дальнем Востоке, да? Да? (Аля растерянно кивнула.) Он наврал все. Он никуда из нашего города не уезжал. И работает… Извините, работал электриком на аэродроме…

Аля не нашлась, что сказать.

Они еще немного постояли вместе, потом взаимно извинились, попрощались и разошлись.

Непривычно сильно после зимы светило солнце, резко, истошно орали воробьи, пахло весной, нагретым камнем, мокрым снегом…

* * *

…пахло весной, нагретым камнем и мокрым снегом. И еще — оглушающе, всеохватно — керосином.

…Столбы, тупо подумал Виктор, стараясь упереться руками в штурвал. Столбы, только бы их обойти…

Тревога швырнула его… куда? Он не знал еще, где верх, где низ, но уже вспомнил, что он командир, и что он отвечает… И тут же боль, как непробиваемая стена, накрыла с ног до головы, едва снова не ввергнув в беспамятство. И так же неожиданно боль куда-то улетучилась, истекла, как воздух из пробитой камеры. Но вместе с болью исчезло и ощущение тела, невозможно стало пошевелиться. Столбы, в отчаянии повторил Легин, но уже как-то отрешенно, столбы… Нашли-таки. Вот тебе, Куц, и левее… Ребята: Колька, Макс… Почему тепло? Керосин… Пожар? Что с машиной?.. Или действительно весна? Снег тает… Мысли путались, сознание ускользало, мелькнуло в голове: в феврале — весна; это крышка… Вдруг, как из магнитофона, четко и ясно донеслось:

— Теперь-то уже можно сказать: я в тебя был по уши влюблен. И очень долго.

И следом, с горечью: эх, зря ездил, зря… Потом, точно фара выхватила из тьмы последнее уже, что оставалось: Лена… Леночка… Олешка… Родные мои…

И все померкло.

* * *

Тучи тяжело клубились в вершинах отвесных скал, швыряя вихри снега в яркий костер, в котором горела «восьмерка», освещая неровным, мятущимся светом темную стену леса и равнодушную россыпь каменных валунов. На одном из огромных камней на границе светового круга лежал ничком человек в синей меховой куртке и унтах. Пожар постепенно утих, потом погас вовсе, и только тучи продолжали клубиться над скалами, засыпая остывающее кострище и неподвижную фигуру на камне все новыми и новыми порциями снега.

Пока все опять не стало первозданно белым.

* * *

Аля никак не могла отделаться от ощущения раздвоенности. Сидя в-незнакомой квартире и слушая еще не успевшую оправиться от горя пожилую незнакомую женщину, она никак не могла поверить в то, что та рассказывает ей о Викторе. О том самом Викторе — уверенном в себе, спокойном, строгом даже летчике, с которым она разговаривала и танцевала на Новый год. И ей все казалось, что это какая-то ошибка, что тот, настоящий Виктор, уехавший тогда на такси в аэропорт, действительно улетел к себе на Дальний Восток, а здесь погиб какой-то другой Легин, ничего общего с первым не имеющий. Уж слишком это разные выходили люди. Кроме того, мать Виктора Аля раньше никогда не видела, дома у них не бывала, и единственная знакомая здесь — Надя — еще не пришла с работы. Все это усиливало то двойственное состояние, которое, собственно, и заставило Алю прийти к Легиным, чтобы понять — что же такое произошло? На встрече одноклассников он был настолько реален…

И вот теперь, сидя у него дома, она не только не избавилась от неприятного чувства, но даже еще более укрепилась в нем.

Однако, слушая мать Виктора, Аля все сильнее испытывала другое чувство: раздражение, даже злость. Как же он мог?! Как мог… Правда, что конкретно «он мог» и на что она сердилась, Аля точно не могла сформулировать и от этого злилась больше.

А сидевшая напротив очень усталая женщина все рассказывала и рассказывала, иногда всхлипывая, замолкая на полуслове, и перед Алей вставала жизнь Виктора, — которого? — жизнь ей совершенно незнакомая, жизнь плоская и убогая, по сравнению с которой все презираемые им за обывательщину одноклассники выглядели просто образцами советских людей, несмотря на все их машины, дачи, выпивки и всю остальную дребедень. Да как он мог судить о них всех (и о ней, Але, в том числе!), если сам был по сути своей никем. Студент-недоучка, «летун», сменивший не одно место работы, человек, в детстве мечтавший стать космонавтом (с таким-то отношением к делу, ха-ха!) и не поднявшийся выше должности аэродромного электрика. Неудачник, ничего не добившийся в жизни, как он пыжился, изображая из себя «персону грата», как великолепно демонстрировал презрение к бывшим одноклассникам! О да, это, наверное, была его заветная мечта еще со школы — утереть всем нос. И когда не получилось — он пустился на обман, актер!

Аля остановилась, как человек, с разбегу налетевший на стену. Стоп, подумала она, что же это я? Человек погиб, нелепо, случайно погиб, прожив неудавшуюся, незаладившуюся жизнь, даже вот и семьи своей так и не завел, — придумал ведь (да еще как правдоподобно!) тогда и жену и дочку Олешку… — у родителей горе, а я на него обиделась. Ну захотелось ему почувствовать себя человеком, ну взял он взаймы у знакомого какого-нибудь летчика форму, ну соврал нам, ну и что? Что — кому-то это повредило? Нет ведь. Только ему. Теперь за ненормального считать станут… А может, у него действительно была больная психика? Вон ведь придумал для себя какую-то другую красивую жизнь. Мать вот его то же самое говорит…

А та, приобретя в Але покорную слушательницу, изливала ей душу со всей страстью долго молчавшего человека.

— Всю жизнь себе загубил… Навыдумывал какой-то свой мир, в котором жил… Там у него все удачно складывалось. Радехонек был, ни есть, ни спать, только все воображал, как там события развиваются, все время об этом думал. Моделированием это называл. Из-за этого своего моделирования и под машину попал — на ходу все выдумывал. С другом они это выдумали, еще в школе. Друг-то потом женился, человек человеком стал, а этот, …а Витя все так дурью и маялся, прости господи… До того раньше навоображаются, бывало, с другом, что могли эти свои выдумки как настоящую жизнь воспринимать. А потом друг-то перестал с ним возиться — жена, семья, дурь-то улетучилась, так он тогда рисовать стал. Рисовал он хорошо, иной раз посмотришь и действительно поверишь, что с натуры. Охо-хо… Да вот я вам сейчас покажу…

Ну вот и все, думала Аля, пока хозяйка ходила за рисунками, вот и все. Что ты хотела, то ты узнала. Ах, Витька, Витька… Пора прощаться и уходить домой. Гляну для вежливости, что ты там нарисовал, попрощаюсь, да и пойду… Ах, Витя, действительно, зачем ты пришел на встречу? Уж лучше бы так и остался неизвестным для всех одноклассников. Ведь был же хорошим парнем, а теперь? Что же теперь делать? Очень смутно Аля чувствовала, что все они, — весь удачливый их обыкновенный класс, — в чем-то виноваты перед Виктором. Но в чем, господи?..

…Мать Виктора принесла рисунки. Это были две картонные папки, весьма толстые, заполненные и обычными тетрадными листами, и ватманом, и бумагой для пишмашинок. Попадались тут просто листки бумаги и пачка плотного мелованного картона. В общем, весьма разношерстный набор, ничем не напоминающий специально сделанную аккуратную подборку (почему-то Але это представлялось именно так), но…

Но вот сами рисунки Алю поразили. Она просто не ожидала ничего подобного. Выразительные, сделанные уверенной рукой изображения (или картины?) поражали скрупулезнейшей проработкой деталей, почти фотографической точностью. Совершенно против воли Аля стала просматривать содержимое папок, напрочь забыв о желании уйти. И по мере просмотра перед ней раскрывался еще один Виктор (который по счету?), не тот, что погиб под колесами грузовика, и не тот, что был на вечере одноклассников. Но в этом новом Легине было что-то и от того и от другого. Не уверенный в себе пилот и не забытый судьбой неудачник, а удивительный художник был этот новый Виктор. Конечно, Аля не настолько разбиралась в искусстве, чтобы судить о степени дарования автора, но как бы придирчиво ни вглядывалась она в изображения на бумаге, каких-либо изъянов найти не могла, и в то же время ясно видно было, что в рисунки эти Виктор вкладывал всю душу, всю свою жизнь, и что в них, может быть, есть ошибки, но нет и не может быть фальши.

— И он… — Аля посмотрела на мать Виктора. — Он… никуда не посылал свои… работы? Никому не показывал?

— Нет, — равнодушно покачала головой та. — Он говорил, что рисует для себя. Да если бы и послал их куда-нибудь — ну и что? Кто он такой?

Она не интересовалась этими рисунками. Для нее они были единственной забавой непутевого сына, непонятно почему так взволновавшей гостью. Что толку в этих картинках, когда сына-то нет?

Внезапно горькое чувство утраты всколыхнулось в сердце Али. Запоздалое бессильное сожаление, что вот жил на свете человек, никем не понимаемый и никем не замечаемый, и от этого несчастный. И никому не было до него дела. А ведь вспомни хотя бы кто-нибудь из одноклассников о Викторе, и все могло бы быть иначе. Даже если бы она, Аля, вспомнила и подумала бы — а как он живет, чем? А так ведь погиб одаренный человек, может быть очень хороший художник, и только после его смерти становится понятно, кого потеряли… Потеряли потому, что не были не то что в достаточной мере, а даже просто чуткими, отзывчивыми, внимательными… Мы все, более удачливые…

Уже не испытывая ни прежней досады, ни раздражения, а только щемящую боль в душе, Аля продолжала медленно рассматривать рисунки. Чего тут только не было! Пейзажи, сценки из рабочей жизни, отдельные лица, бытовые зарисовки… Некоторые рисунки сделаны были в цвете, и Алю опять поразило гармоничное сочетание красок, местами словно делавших изображение объемным. Особенно поразил ее рисунок раннего утра — настолько точно были переданы цветовые переходы, особенно перламутровый отблеск еще не взошедшего солнца на облаках.

Рассматривая этот рисунок, Аля заметила, что он пронумерован и помечен какими-то непонятными значками. Тогда она стала внимательнее разглядывать другие рисунки и обнаружила, что все листки в папках не свалены в беспорядке, а лежат строго по номерам, а многие имеют довольно пространные надписи. И постепенно Аля поняла, что Виктор иллюстрировал свои модели. Вернее — одну модель, поскольку все рисунки в конце концов представляли собой один большой цикл. И вот перед Алей стала проявляться еще одна, неведомая, сторона жизни Виктора. Его «летная работа». Точнее — жизнь того Виктора, который приезжал на встречу с одноклассниками. В каком-то смятении Аля листала содержимое папок, вглядываясь в запечатленные фрагменты никогда не существовавшей жизни, все с большим трудом отгоняя вновь появившееся первоначальное ощущение, что на встрече как раз был настоящий Виктор. Ну как можно было усомниться вот в этом рисунке, изображающем инженера отряда, если Виктор описал его Але именно таким? Или вот вертолет на берегу моря. Как он нарисовал так реально галечный пляж? А вот Витя рядом с космонавтом Горчаковым. Сразу после приземления: космический корабль, покрытый темной окалиной, и рядом вертолет. Надпись на рисунке наискось, не Витиным почерком: «Вите, как первому нашедшему: спасателю от спасенного — спасибо!». Вот они уже с семьями на рыбалке, у костра. Вот и Лена. Пробует уху, вытянув губы дудочкой. Из под платочка выбилась прядь русых волос и светится в солнечном луче. Вот Лена смеющаяся, с огромной рыбиной в руке. Дальше шли почти сплошные портреты Лены в разной обстановке: на работе, дома, в походе, в загсе, на пляже. Рисунки были сделаны просто потрясающе: казалось, что изображения живые, только непонятно почему не двигаются. Чувствовалось, что автор старался изобразить Лену как можно лучше. Аля горько усмехнулась, разглядывая портреты жены Виктора. Довольно обычное лицо, миловидное, ничего особенного. Но художник так нарисовал его, что постоянно в чертах Лены чувствовалось какое-то неуловимое, почти колдовское, обаяние…

Он талант, подумала Аля, настолько ошеломленная, что была неспособна на какие-либо эмоции.

Дальше шли семейные портреты. Витя, Лена и Олешка. Витя в летном зимнем обмундировании с Олешкой на руках, Витя в кабинете медпункта на приеме у Лены — рядом торчит Олешкина Головенка. Витя и Олешка в вертолете, Лена смотрит на них с земли. Какой-то семейный праздник — полно сослуживцев Виктора и Лены, Витин бортмеханик Куц показывает фокусы, и лицо у него такое, что помереть можно со смеху…

Аля оторвалась от содержимого папок с таким же чувством, с каким выходят из зала кинотеатра на улицу после окончания сеанса. Огляделась, не зная, что сказать, и тут взгляд ее упал на часы.

— Ой, мамочки! — испуганно всполошилась она. — Да меня же дома потеряли!

И, не обращая внимания на уговоры Витиной матери дождаться Надю и попить чайку, стала собираться домой.

— Вы заходите как-нибудь, — говорила хозяйка, провожая Алю в прихожей. — Все-таки Витина одноклассница. Посидим, поразговариваем… Заходите.

И Аля, которая пришла сюда вначале с намерением больше никогда здесь не появляться, нисколько не кривя душой, пообещала зайти в ближайшее же время, так как после всего пережитого здесь она словно породнилась с этим домом, испытав ту же горечь и боль утраты, что и эта женщина, и в этом сблизившись с нею…

— Ну, до свидания, — попрощалась Аля, берясь за ручку двери. — Я обязательно зайду…

Прозвенел дверной звонок.

— Вот и Надя пришла, — сказала Легина и подсказала Але, возившейся с тугой защелкой: — Кверху нажимайте…

— Ага… — отозвалась Аля. Замок щелкнул, и дверь открылась.

За дверью стояла какая-то женщина в модной шубке и маленький ребенок в комбинезоне с Чебурашками. Лицо у женщины было усталое. Аля оглянулась на Легину и по ее виду поняла, что и ей женщина незнакома.

— Здравствуйте, — как-то беспомощно сказала та, переводя взгляд с Али на Легину и обратно. — Мы вот…

Она слегка развела руками, точно показывая это самое «мы», и, невольно проследив за этим жестом, Аля заметила у ее ног два объемистых чемодана. Потом она глянула на ребенка, встретила внимательный взгляд серьезных глаз, заметила выбившуюся из-под капюшона прядь русых, как и у матери, волос и почему-то вспомнила, как тогда, под Новый год Виктор сказал:

— Олешкой зовем. Ох и шустрая она у меня…

* * *

Телеграмму принесли этим же вечером, с опозданием: «Встречайте одиннадцатого, шестнадцать тридцать, рейс Р-триста тринадцать. Елена, Олешка».

* * *

У подножия Столбов, там, где сгорела зимой «восьмерка», вмуровали в камень поставленную торчком хвостовую балку от вертолета. На ней — черная прямоугольная доска. На доске надпись:

«ЗДЕСЬ 22 ФЕВРАЛЯ 19… года

ПОГИБ ЭКИПАЖ ВЕРТОЛЕТА СССР-В-98543:

КОМАНДИР ЭКИПАЖА ВИКТОР ПЕТРОВИЧ ЛЕГИН,

2-й ПИЛОТ НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ЯНОВСКИЙ,

БОРТМЕХАНИК МАКСИМ ВОЛЬДЕМАРОВИЧ КУЦ»

И одна общая фотография на всех — та самая, где Куц показывает фокусы, — другой не нашлось.

* * *

В этом году Олешка пойдет в школу. Это очень симпатичная и очень смышленая девочка. Ее очень любят мама и бабушка и тетя Надя. И еще одна тетя, которая часто приходит в гости — тетя Аля. У нее есть дочка Наташа и сын Володя. Володе столько же лет, сколько и Олешке, и в школе они будут учиться в одном классе.

 

Е. Филенко

УДАР МОЛНИИ

Сдается мне, что вы впервые в нашей стране, и потому законы гостеприимства, которые у нас в крови, просто обязывают меня за вполне умеренную плату прийти к вам на помощь…

Только, ради бога, не глядите, что этот премилый городок, высокопарно именующий себя столицей свободного государства, кажется похожим на горную деревушку. Поездка с его окраины до здания парламента займет у вас немногим меньше времени, чем, скажем, от Версаля до Эйфелевой башни. Это я заявляю вам как таксист. Правда, некоторые злословы склонны отнести это обстоятельство на счет восхитительной извилистости наших улочек. Но даже в этом есть своя ни с чем не сравнимая прелесть, лицо города. Бывал ли я в Париже? Конечно, тоже шоферил… Ничего хорошего там нет.

Нет, это обманчивое впечатление, никто в это время суток у нас не спит, а эпидемии не свирепствуют с момента обретения независимости. Дело в том, что наша столица является самой тихой и спокойной столицей в мире. По слухам, так же тихо в одном из островных королевств Мальдивского архипелага. Я в это не верю, папуасы очень шумный народ. Что? На Мальдивах не живут папуасы? Кой черт, где же им еще жить?!

Впрочем, должен вам заметить, что порой и у нас бывает шумок, если, к примеру, кто-нибудь приедет на гастроли. Или кому-то взбредет в голову провести здесь какой ни то матч за звание чемпиона по чему-либо этакому… Последний раз круговерть была года два назад. Ох, и задали туристы нам работенки! Вези туда, вези сюда, покажи им Хрустальную пагоду, где ночевал и молился принц Гаутама до приобщения ко вселенской мудрости, — там есть на что посмотреть, настоятельно рекомендую… покажи им женский монастырь, ибо наши монашенки — самые смиренные и самые прекрасные женщины в мире… покажи им, пардон, самый фешенебельный бордель… Нет, не самый фешенебельный в мире, у вас в Штатах есть и почище. Ах, вы не из Штатов? Из России?.. Ну, я так сразу и подумал, это же очевидно! Так на чем мы остановились? Да, а все это оттого, что в нашем государстве самые низкие в мире налоги на коммерческие спортивные зрелища.

Кто приезжал? Один иностранец, не то из Бельгии, не то из Голландии. Звали его Дон Мертон, и он считал себя чемпионом мира. Титулов у него и действительно было как грязи, например — Гроссмейстер Каратэ. Я и сам немного разбираюсь в этой музыке, по молодости баловался. Согласитесь, что для таксиста это вещь необходимая, особенно при нынешнем росте преступности… Нет, у нас пока еще тихо — в нашем славном государстве самый низкий уровень преступности среди несовершеннолетних в этой части континента.

Так вот, этот Мертон мог творить чудеса. Я кое-что видел, можете мне поверить. Из кирпичной кладки на добротном растворе он в момент сделал груду щебенки. Ударом ноги прогнул двухтавровую балку. Каково?! Выступал он на Большой арене, однако люди приезжали отовсюду, благо до любого пограничного пункта можно запросто доехать на велосипеде до исхода дня, если только вам посчастливится засветло выбраться из столичного лабиринта. Да еще туристов поднавалило… В общем, арена ломилась от зрителей, а кассы — от выручки. И все бы прошло как обычно, если бы Мертон не бросил вызов местным мастерам каратэ. Представляете, он предложил каждый божий день проводить по три контактных поединка в три раунда, и если хотя бы в одном за все время гастролей будет ничья — возможности победы над собой он не допускал, — то весь доход от выступлений Мертон обязуется передать нашим спортивным федерациям. Что такое контактный поединок? Я знаю, как это сказать на нашем языке, а по-английски иного названия не придумаю. Это значит, что боец не обязан сдерживать свои удары, как это принято в спортивном каратэ. Вообще-то такие поединки запрещены. Настоящий мастер может запросто убить соперника. А эта дылда Мертон был настоящий мастер, экстра-супер-люкс. Даже в Японии, говорят, ему удалось уберечь свои денежки.

Наши ребята откликнулись на вызов, потому что запахло таким доходом, какой никому и не снился… В общем, троих парней Мертон сильно покалечил, а одного выбросил ударом ноги в десятый ряд трибун, а это далеко — можете на досуге убедиться. И все бы мы ему спустили — и то, что он наших увечил, и что в отеле девчонкам проходу не давал, и что государство наше оскорбил, утираясь после поединков полотенцем цветов национального флага — кто его разберет, может, он не нарочно, какое полотенце привез, тем и утирался… Да только в свободное от тренировок время он заглядывал к боевикам «Черной фаланги» — слышали, должно быть, о нашей единокровной фашистской сволочи, — чтобы поднатаскать их немного. И потому на кимоно у него был вышит черный паук, символ принадлежности к фалангистам. А они в знак признательности громче всех орали на его представлениях. Черный паук на кимоно — вот этого нельзя было прощать. Вы, наверное, не знаете, что здесь вытворяли чернопаучники десять лет назад?..

Только сделать-то мы ничего и не могли. Что тут поделаешь, когда он рельсы пятками гнет?

Как сейчас помню: все стены оклеены портретами Мертона. Круглая белобрысая физиономия, в глазах пустота, свинцовый кулак перед грудью, а на рукаве паук… Идешь по улице и не знаешь, куда глаза деть. Ну и с расстройства прибредешь, естественно, в забегаловку. Есть у нас особая таксистская пивнушка, называется «Багажник». Между нами, понятно, а на вывеске-то там совсем другое написано… И было это в субботу, сидели мы, все старые дружки, вместе в армии гудели, вместе баранку вертим столько лет, — хлестали пиво, и ни о чем не хотелось говорить, до того на душе было гнусно. Через каких-то три дня Мертон уезжал — кажется, в Катманду, и нечем было ему заплатить за надругательство. Чего мы только ни придумывали: и в правительство петицию написать, и сообща рыло ему начистить… Но мелким все это казалось, недостойным. Вот кабы на арене сбить с него спесь!

А хозяин забегаловки, по прозвищу Фужер, тоже свой парень, ходил за стойкой, сопел и таскал себя за усы. Все вместе это говорило, что он принимает нашу общую беду близко к сердцу, что вертится у него на языке кое-что, да сказать никак не решится. Я и подкатил к нему, будто за дозой пива, тихонько взял за лацкан и спросил вполголоса:

— Что, есть кто-то на примете?

— Дьявол его разберет, — бормочет Фужер, пряча глаза. — Вроде хлипковат.

— Выкладывай, — выжимаю сцепление. — Тут задета наша с тобой национальная гордость. Или не тебя эти субчики за ноги подвешивали?

Он и сдался.

— Все, ребята, — командует. — Заведение закрыто. Мотайте отсюда до вечера.

Дружки-таксисты было возмутились, но видят выражение моего лица и шустро тянутся к выходу.

— Едем, — говорю я Фужеру. — Мой лимузин к твоим услугам.

Сели мы и поехали. И прикатили на самую что ни на есть окраину, куда туристов вроде вас никогда и не водят. Припарковались перед обшарпанным трехэтажным домиком.

— Здесь, — говорит Фужер. — Первый этаж, вторая дверь по коридору налево.

— А сам что не идешь?

— Стыдно… Он просил меня языком не трепать.

— Ладно, — согласился я. — Оставайся, стереги механизм. Как-нибудь управимся.

В коридоре меня ждут грязный полумрак и разнообразные запахи, обычное дело в наших домах, но трудновообразимое для приезжих, которые дальше центра не гуляют. Тут тебе и квашеной капустой разит, и крапивным самогоном, и, пардон, сортиром… Я быстренько нахожу на ощупь нужную дверь, аккуратненько стучу, и от моего стука дверь отворяется сама собой.

Глазам моим является чистенькая комнатка с хорошо промытым единственным окном, стены оклеены белой бумагой, но это заметно лишь там, где нет стеллажей. А стеллажи, скажу я вам, занимали все пространство от пола до потолка и были наглухо забиты книгами — старинными такими фолиантами в черных от времени переплетах. В углу наблюдается маленькая кроватка, рядом стол, заваленный бумагами, а за столом — хозяин.

— Что нужно? — спрашивает он с неудовольствием.

Я молчу, потому что в этот момент мысленно извлекаю его из-за стола и ставлю рядышком, с Мертоном. От этого сопоставления делается мне жарковато. Человеку за столом где-то под тридцать, блеклое худое лицо, редкие волосы, сложение, судя по всему, обычное, как у нас с вами. А фалангистский прихвостень Мертон — это сто двадцать килограммов чистой свинины на два метра, все обтянуто белой атласной кожей без признаков недоедания. И еще я поглядел на руки этого человека, что покойно лежали поверх бумажек. Вы, наверное, догадываетесь, что я мечтал увидеть — у мастеров каратэ кулаки отбиты постоянными тренировками, как булыжники. А у хозяина этой комнаты длинные костлявые пальцы, заляпаны чернилами… В общем, типичный домосед и книжник.

— Похоже, я не по адресу, — бормочу я и пячусь к выходу, вспоминая побольше ругательств для Фужера. — Мне нужен был тот, кто жил здесь прежде.

— В этой конуре я живу с момента постройки дома, — говорит хозяин. — Так что выкладывайте все начистоту, и поживее.

Ну, я решил, что отступить всегда успею, и потому двинул в атаку. Топаю вплотную к столу, придвигаю случившийся поблизости табурет и усаживаюсь.

— Что же это делается? — начинаю без предисловий. — Если всякая погань будет ноги вытирать о нашу национальную гордость, и впрямь лучше в Штаты мотануть, от стыда подальше!

— Вы о чем? — изумляется он, подбирая отпавшую от неожиданности челюсть.

— Да все о Мертоне, будь он неладен. Ведь что творит!

— Ах, об этом мальчике… — протянул он.

«Хорош мальчик», — думаю я, одновременно продолжая кипятиться и расписывать ему художества чертова гастролера.

— Непорядок, — говорит книжник без особого интереса. — Это он увлекся. Однако трудно ждать чего-то иного от человека, развращенного рекламой и дешевой популярностью. Не огорчайтесь, уважаемый, эстрадные идолы ведут себя не лучше, хотя я что-то не припоминаю, чтобы ко мне приходили на них жаловаться.

— Так ведь паук! — кричу я. — Паук у него на рукаве нашит!

И тут его словно подменили. Только что на лице было выражение ленивого безразличия, и вдруг словно забрало опустили. Каменная маска и глаза-бойницы.

— Это он зря, — цедит он сквозь зубы. — Черный паук — это, если мне память не изменяет, фалангисты? Так нельзя…

Вылезает он из-за стола и давай ходить по комнате, горбясь и теребя себя за подбородок.

— Знаете, что я вам посоветую? — объявляет он, досыта нагулявшись. — Напишите петицию, соберите подписи и направьте в парламент. И его вышлют по политическим мотивам, у нас ведь официально запрещена пропаганда всяких ультра.

— Петицию? — спрашиваю я. — Толку от нее! Кое-кто ему в правительстве за это спасибо скажет, а он и вовсе распустит хвост: мол, не совладали в бою, так решили бумажками одолеть. А вот если бы ему рыло здесь начистили при двадцати тысячах очевидцев, морду его паучью…

— Так, — говорит хозяин с раздражением. — Это вас ко мне, конечно же, дядюшка подослал, болтун несусветный.

Тут дверь настежь распахивается, и вваливается Фужер, весь багровый от гнева.

— Я тебе дам болтуна! — ревет он с порога. — Кто тебя, сопляка, в соплячестве твоем на руках нянчил, на горшок сажал, сопли утирал, когда родители твои смылись в Австралию и сгинули там? Забыл уже?! Память у вас больно коротка, у сопляков сопливых!..

— Но я же просил… — бормочет хозяин, а сам не знает, куда от стыда деться.

Но Фужер разошелся не на шутку.

— Накостылять бы тебе по шее, и все дела, за то, что я на тебя последние гроши тратил, от родных детей отрывал!..

— Тихо, братцы! — ору я громче всех. — Давайте о Мертоне.

Фужер мигом успокоился, сел на краешек кровати. А хозяин снова забегал по комнате.

— Надо, конечно, этому малышу было бы вправить мозги, — приговаривает на ходу. — Но дойди эта история до военного ведомства, они же в лепешку расшибутся, а добудут у меня нужные им сведения. А не добудут, так просто уничтожат, чтобы никому не досталось. И меня уничтожат, и вас, дядюшка, и вас, — кивает мне, — за компанию.

— Мне это вроде бы ни к чему, — ввинчиваю я со значением, хотя и ни сатаны не понимаю.

— А если слухи уйдут за океан? — волнуется книжник. — И не того я боюсь, что всех нас в труху изотрут, хотя и это неприятно. А того, что какой-нибудь головастый спец из разведки в конце концов разберет, что к чему…

Фужер с кислой миной кивает своей лакированной лысиной, будто сувенирный болванчик, а мне надоело, что я ничего разобрать в их переживаниях не могу:

— О чем, собственно, речь?

Хозяин тормозит на полдороге, закусывает язык и в полном недоумении глядит на Фужера:

— Вы что же — не посвятили его в подробности?!

Фужер сконфуженно хмыкает.

— Лихо! — усмехнулся хозяин. — Знай вы всю правду, ни за что бы не поперлись ко мне… Я никакой не супермастер каратэ. Я всего лишь историк. Пищу монографию о памятниках древней философской мысли. Все это, — он обводит широким жестом горы книг, — собрано мной в поездках по стране. Старинные рукописи, цены им нет. Там есть знания, которые все еще недоступны нашему разуму…

— Изумительно, — поддакиваю. — Только Мертону плевать на нашу богатую культуру, он же бетонные плиты ладонью крошит!

— Да баловство это, — ворчит хозяин и делает паузу. Будто раздумывает, нужно ли ему продолжать или забыть-таки про родственные чувства и выставить нас обоих за дверь. — Шалости это по сравнению с тем, что умели наши предки. В общем… Однажды мне попал на глаза древний манускрипт «Искусство быть молнией разящей», предположительно датированный десятым веком нашей эры… Никогда, ни в одной монографии я даже не упомяну о том, что он существует.

— Почему? — спрашиваю я, затаив дыхание.

— Потому что там содержится описание комплекса упражнений, увеличивающих… как-бы вам это сказать?.. реактивность организма. Словом, человек после нескольких пустяшных телодвижений обретает способность двигаться намного быстрее обычного.

— Во сколько же раз?

— Не знаю. В десять, в двадцать. Может быть, в сто. Наши предки использовали это знание для отражения набегов завоевателей. Они становились людьми-молниями, неуязвимыми для любого оружия, разящими внезапно и безжалостно.

— Откуда вы знаете, что это не сказка?

— Откуда, откуда… Я испытал это на себе. Вон дядюшка видел, на что это похоже.

Фужер кивает головой еще живее.

— Там нет ничего заумного, — с горечью говорит хозяин. — Не какие-нибудь йоговские асаны. Искусство быть молнией доступно даже младенцу, вот что страшно… — и тут его словно прорвало: — Наши праотцы умели все, что за деньги вытворяет перед вами Мертон, и даже больше! Попробуйте вообразить схватку двух молний! Конечно, не могло быть и речи о той высочайшей культуре движений, что присуща каратэ, дзюдо и прочим современным единоборствам, которые формировались и оттачивались веками. Наше военное искусство заглохло едва ли не полтысячи лет назад, и трудно сказать, хорошо это или плохо. Оно могло бы оказать такое воздействие на всю человеческую цивилизацию, что я даже не рискую об этом задумываться… Ведь любое прикосновение человека-молнии убивало! Это все равно что вас ненароком заденет на взлете сверхзвуковой лайнер!

Что, теперь и вам стало ясно, чего он так опасался, этот книгочей? Да попади его открытие в руки военных — наших ли, союзников ли, — и они заполучили бы абсолютное оружие, чистое и неотразимое. Диверсант, движущийся со скоростью мысли. Солдат, опережающий пулю. Сапер, обезвреживающий мину до того, как она коснулась земли… По-моему, нет ничего поганее, чем дарить военным новую игрушку. Вы согласны? То-то…

Но с другой стороны: если бы человек сам по себе стал оружием, так, быть может, мы не придумали бы этих жутких бомб? Остановились бы, одумались, зареклись бы навсегда воевать. Или, если уж никак не истребить человеку в себе эту страсть к убийствам, извели бы друг дружку еще в десятом веке. Прямо так — голыми руками. Но не поганили бы весь остальной мир всякой там радиацией! Чтобы зверье невинное жило себе да радовалось, и не вспоминало даже о том, что ходил когда-то по земле человек!

Запоздало это искусство, сильно запоздало. Изменить что-нибудь к лучшему оно уже не могло, а сильнее того навредить — это запросто…

— Господи, владыка наш и спаситель, — ужаснулся я в тот миг. — И вы не уничтожили эту книжонку, не сожгли ее в тот же час?! — а сам шарю глазами по комнате, по черным переплетам и свиткам на стеллажах.

— Нет, — отвечает он. — Я оставил ее там, где нашел. Пусть лежит еще века, не для нас она сегодняшних. Только перелистал от корки до корки, у меня память фотографическая.

Я встаю, кланяюсь и, как честный человек, собираюсь уходить. Но Фужер продолжает сидеть на своем месте, как приклепанный!

— Как там ваш театрик? — спрашивает он с самым невинным интересом. — Процветает?

— Вполне, — говорит хозяин слегка удивленно. — Но я оставил труппу. Годы не те, да и времени недостает ни на что.

— Какой там еще театрик? — уже от дверей интересуюсь я.

— Так, пустяки, — поясняет хозяин. — Мы ставим на любительской сцене старинные пьесы в классическом национальном стиле. Народу нравится…

— Еще бы! — с воодушевлением подхватывает Фужер. — Помню, как ты играл монаха, животики надорвешь!

— Ну-ну, — говорит хозяин медленно. — Такого хитреца, как вы, почтенный дядюшка, поискать. Только пустой это номер. Я же ничего не смыслю в каратэ.

— А тебе и не надо! — машет руками Фужер. — Твое дело маленькое: выйти, поклониться и трахнуть Мертона по сопатке. Каратэ — дело нехитрое, верно я говорю? — это он уже ко мне.

— Нехитрое, — отвечаю я. — Некоторые господа занимаются этой пустяковиной двадцать лет по восемь часов ежедневно, и все без толку.

— Не знаю, не знаю, — напевает Фужер, — но лично я из всей нынешней болтовни запомнил две вещи: что каждое касание человека-молнии убивает, и еще что-то про фотографическую память, — с этими словами он вытаскивает из кармана пузатенький томик в яркой обложке и посылает его на стол, хозяину под нос. — А нам никого убивать не надо. Убийство — грех великий. Нам только мозги кой-кому на место вправить…

Что вы думаете он ему подсунул? Иллюстрированное руководство для занятий каратэ! Хозяин полистал ее без особого энтузиазма и отложил.

— Ладно, — говорит он сердито. — Ритуалы здесь описаны, что там и как. Схожу еще куда-нибудь, взгляну на тренировки. Национальный престиж — дело серьезное… Вот если бы древняя наша философия сейчас кому-нибудь понадобилась так же, как боевое искусство, — не знаю, что бы я для того человека ни сделал!

Спустя несколько минут выходим мы с Фужером из затхлого помещения на свежий воздух. Закурили.

— Про паука ему сказал? — спрашивает меня Фужер.

— Прямо с порога!

— Правильно. Тут ты его и поддел. У него с фалангистами еще со времен студенчества имеются личные счеты. Помнишь, как они университетскую библиотеку пожгли?

Обычно я быстро соображаю, что к чему, таксистская работа такая, а тут словно затмение нашло — никак не могу понять, о чем все время шла речь и до чего же мы договорились. Поэтому я с наивным видом интересуюсь:

— Послушай, старина, он что, и впрямь собрался задать вздрючку Мертону?

— Кто их разберет, этих ученых, — ухмыляется тот. — Может, и собрался. Но раззадорили мы его не на шутку. В таком деле главное — подпустить перцу в одно место, как ты полагаешь?

— Согласен. А что он там загибал насчет фотографий?

— Фотографическая память, — поясняет Фужер. — Один раз поглядел — на всю жизнь запомнил. Как сфотографировал. Вот он полистает мой презент, к настоящим мастерам прогуляется и станет большим специалистом по мордобою ногами. Экстра-супер-люкс, как ты выражаешься.

— Пока он будет припоминать, как делается простой «оо-цуки», — говорю я недоверчиво, — Мертон вобьет его в землю по самые уши.

— Вряд ли, — отвечает Фужер, попыхивая сигареткой. — Думаю, прежде чем Мертон хотя бы пошевелится, мой парень успеет и вспомнить, и сделать этот твой «оо-цуки» как положено, и даже подремать чуток, покуда Мертон будет считать собственные кувырки.

Истекает день, другой… Мертон калечит еще одного сумасброда, профессионального борца весом под двести килограммов, выбивает пыль из нескольких ребят в белых кимоно с черными поясами.. И по всему видать, что нет для него большего удовольствия. Страшный он был все же боец.

В последний день арена трещала от наплыва желающих увидеть прощальное выступление Гроссмейстера Каратэ. И каждый втайне, на самом донышке души, надеялся, что отыщется в нашей великой стране хотя бы кто-нибудь способный после первого раунда уйти с арены своими ногами, Мертон по обыкновению своему дробил кирпичную кладку, ломал бетонные плиты и стопки черепицы, все чин чином…

А сцепиться с ним в этот последний день пожелал один лишь человек. Странствующий монах, случайно заглянувший в нашу гостеприимную столицу по пути из одного монастыря в другой в поисках вселенской мудрости.

Фужера в этот вечер не было в зале — накануне в его заведении состоялась маленькая поножовщина, и у него возникли проблемы с полицией. К тому же, сдается мне, он боялся-таки увидеть, как из его задумки выйдет натуральный пшик, а из его любимого племянника сделают рубленый шницель…

Так уж вышло, что первым таксомотором, подвернувшимся нашему монаху по пути на арену, оказался именно мой. И я с полным моим почтением подвез приобщенного к тайнам небес до самого входа, выскочил из кабины раньше него и с поклонами открыл ему дверцу. Монах, не глядя в мою сторону, подошел к полицейским, что-то им бросил через плечо, и те чуть ли не за руки впихнули меня в эту ревущую тысячами голосов коробку следом за моим пассажиром. Я поупирался для приличия: мол, день еще не закончен, мне бы деньжат подзаработать… Но те, здоровенные буйволы, ни в какую. Сказано — сопровождать до арены, и хоть тресни!

Довел я монаха до кулис, пристроился, там, Таращусь на происходящее в дырочку, а сам трясусь, как паралитик.

Мертон стоял в центре, татами, сложив руки на груди. В белом кимоно с черным пауком на рукаве, перетянутый широким красным поясом, огромный фалангистский жеребец. В этот миг он казался мне, да и всем, кто сидел на трибунах, и в самом деле непобедимым. Непреодолимой злой силой. Стихией.

Я оглянулся на своего монаха, о котором, кажется, все и забыли. А он укрылся в тени, присел на корточки и чуть ли не поклоны бьет. Лицо мирное, потустороннее какое-то… Увидел меня и словно опомнился. И тихонько мне шепотом:

— Вы не смотрите на меня. Ни к чему это вам.

А я ему тем же манером отвечаю:

— Что же мне, на того носорога прикажете смотреть?

— Это как угодно. А от меня отвернитесь. Зачем вам знать лишнее? Да и меня задерживаете…

Тогда только я понял, что вовсе не скромничает он по бог весть какому поводу, а тайну хочет уберечь. На тот случай, о котором он говорил там, в своей конуре. Если вдруг нас всех трясти начнут да душу из нас вынимать за то страшное знание, что покуда один только он хранит. Чтобы, значит, не о чем было мне пробалтываться, когда, не приведи господь, на меня так нажмут, что я готов буду сознаться в чем угодно. А за себя он вроде как бы и спокоен.

— Ладно, — говорю. — И впрямь не для моих мозгов эта штука. Только ты, парень, не подведи.

Трибуны уже начали пошумливать, засвистели. Заскучал народ, зрелище ему подавай…

И тогда к ним вышел человек среднего роста, заурядного телосложения, в черном потрепанном халатишке с капюшоном. Отложил в сторону длинный монашеский посох, скинул сбитые в странствиях сандалии. Потуже затянул веревку из шерсти яка, что была ему вместо пояса. Поискал глазами Мертона, словно бы не приметил сразу. И слегка так поклонился ему. Как равному.

Хотя над нашими головами уже много лет крутятся спутники, а в горах со дня на день запустят атомную электростанцию, мы не смеемся над своими монахами. Но одно дело видеть его на улице возле монастыря, и совсем другое — посреди спортивной арены, в перекрестье прожекторов. И поэтому по рядам зрителей прокатился конфузливый смешок, и даже Мертон переступил с ноги на ногу и недоуменно покосился на судей: дескать, кого же вы мне это подсунули?! Только нашему монаху все было нипочем. Стоял себе спокойно, невозмутимо и таращился по сторонам, будто тысячи эти сумасшедшие не на него собрались сюда посмотреть, а исключительно для того, чтобы он отвлекся от возвышенных размышлений, за ними наблюдая.

А потом судья развел противников и дал команду к началу боя. В этот момент нашему священнослужителю вздумалось почесаться, что он и проделал с большим наслаждением. И это окончательно убедило всех, включая Мертона, что на арену вышел самоубийца. Впрочем, вряд ли Мертон задумал что-то серьезное: наверняка его предупредили, что в нашей стране монаха лучше пощадить. Лупить, стало быть, но не в полную силу. Поэтому Гроссмейстер терпеливо дождался, когда у соперника прошел зуд, и лишь тогда быстро двинулся вперед. Он с ходу нанес обходной удар ногой, «маваси», намереваясь разом покончить с этим балаганом. Затрещало белое кимоно, ветерок пронесся над ареной… Я зажмурился.

Но чудаковатого монаха не оказалось в том месте, куда пришелся удар. Он возник немного в стороне от места схватки, все такой же спокойный, задумчивый, до предела углубленный в себя. И только я догадывался, что все это время он старательно шелестел страницами учебника по каратэ в своей невероятной памяти.

Мертон развернулся к нему. На мгновение замер. Словно ловил его в перекрестье прицела своими стеклянными глазами. А потом тело его взорвалось одним движением, рука пошла от плеча, как ракета из пусковой шахты — с той же силой и скоростью. И будто бы даже грохот прокатился над ареной от этого страшного удара… Между тем его противник, не меняя позы, очутился в трех шагах за его спиной. Я уверен, что многим искренне захотелось протереть глаза. В том числе и Мертону.

Гроссмейстер немедля выстрелил длинным «цуки» — это основной удар в каратэ, если вы знаете… Тут они впервые вошли в контакт, потому что монах добрался до нужной страницы, прочитал, что там пишут умные люди, и попробовал заблокировать атаку. Но слегка ошибся и сделал это не так, как обычно принято в каратэ, то есть в направлении движений атакующего — с тем чтобы использовать его же собственную силу. Вместо этого он поставил Мертону встречный блок против движения его руки, и этот конь, играючи ломавший бетонные плиты, с криком боли схватился за предплечье. Врачи по краям арены вскинулись, не сразу сообразив, к кому же спешить, но судья остановил их: Мертон не просил о помощи. Он был потрясен, но не напуган. Он просто не умел пугаться, не был приучен, потому что еще не встречал равного себе. Не знал он, что по неведению сцепился с древним человеком-молнией, непобедимым воином нашей земли, одним из тех, кто века назад отражал набеги всяких там кочевников и самураев, кто долбил в хвост и в гриву всех рвавшихся в наши горы, кто пришиб фалангистов десять лет назад, когда им захотелось власти и крови!.. Одним словом, вы понимаете, что я тогда переживал.

Пока Мертон приходил в чувство, монах стоял в двух шагах напротив него и ждал. И вся Большая арена ждала, замерла на вздохе, не веря собственным глазам.

Потом Гроссмейстер принял боевую стойку и двинулся вперед, хотя в нем ощущалась громадная неуверенность. Должно быть, только теперь он испытал нужду собрать воедино всю свою силу, мастерство и злость, чтобы победить. И уж, разумеется, начисто забыл обо всех увещеваниях насчет вежливого обращения с местными священнослужителями.

Тут все и закончилось.

Монах ударил его — быть может, один раз, быть может — все сто. Никто не видел удара, а на рапиде, который накрутили почуявшие сенсацию хроникеры, картинка оказалась смазанной. В одном я абсолютно уверен: он бил не кончиками пальцев, как большие мастера, а кулаком. Книжка-то была для начинающих, там на каждой странице призывы: берегите пальцы да берегите пальцы… Думаю, что пальцами он попросту пробил бы Мертона насквозь, как гнилую тыкву. Но и без того половина зрителей клялась и божилась, будто они видели, как его кулак вышел из спины Гроссмейстера…

Что ни говорите, а Мертон был великим бойцом, пусть даже и скотиной редкостной. Он сумел подняться после этого удара, хотя наверняка чувствовал себя так, словно в него врезался танк. Он выпрямился, но уже был не в состоянии даже закрыться, его руки висели плетьми, колени подламывались.

И тогда монах протянул руку, ухватил Мертона за рукав с нашитым черным пауком и дернул на себя. Рукав оторвался, монах отбросил его прочь и, отходя, наступил босыми пятками. Будто гадину растоптал. А отходил он потому, что Мертон, не в силах устоять от рывка, валился на татами ничком.

Полагаю, вы догадываетесь, что происходило на трибунах. Скажу только, что снесли и сровняли с землей центральные ворота, в которых били подвернувшихся фалангистов и вступившуюся за них полицию. И до сих пор, кстати, не отстроили. Сам я того не видел, но дружки говорят, что давно так душу не отводили!.. Нашего монашка сгоряча хотели объявить святым, да разыскать не смогли: под шумок сгинул. Вместе с одним таксистом… Остались лишь посох и сандалии. Между прочим, вы можете их видеть в нашем музее спортивной славы при Большой арене.

Вообразите себе: едем это мы с вами по тихим извилистым улочкам маленькой столицы крохотного государства, а где-то на окраине, в затхлой комнатушке, доверху заваленной книгами, за письменным столом сидит человек, обладающий секретом невероятного могущества. Он мог бы иметь деньги и власть, если бы захотел, но он просто сидит и пишет. Потому что деньги, конечно, неплохая штука, но они не главное в этой жизни. Да и во всех последующих воплощениях. Совсем не главное… Так что пусть он сидит себе и пишет, а мы тем временем подъедем к самому шикарному столичному отелю. Только не пугайтесь его внешнего вида, внутри, он гораздо привлекательнее. Настоящий экстра-супер-люкс.

Почему я не побоялся вам все это рассказать? Ну что вы, разве я похож на сумасшедшего… Я же отлично знаю, что у вас там тоже не любят черных пауков.

 

Е. Филенко

ЧЕЛОВЕК С НОМЕРОМ

…А гори оно все огнем, подумала девушка и камнем пошла ко дну. Мир окрасился в темно-зеленые тона, потом сделался отвратительно бурым и, наконец, черным. В грудной клетке девушки взорвалась маленькая атомная бомба — а может быть, и нейтронная, черт их разберет. Важнее было то, что сверкающее грибообразное облако распирало ребра, рвалось наружу, проникало в мозг и сияло в накрепко зажмуренных глазах. Девушка разомкнула губы, и энергия распада ушла из нее тремя пузырьками воздуха. На освободившееся место хлынула вода со смешанным привкусом тинной тухлятины и нефти. И в этот момент жесткие, корявые, поросшие, должно быть, редкими черными волосками пальцы схватили девушку за купальник.

Еще чего, вяло подумала она. Я никого не просила ни о каких услугах, терпеть не могу просить, тонуть так тонуть. Ее сознание действовало, словно часы, чей завод уже иссяк, но осталось чуть-чуть силы в освобожденной пружине. Ее здоровый организм, далеко не выработавший своего ресурса, ее молодой организм, которому место не на дне затхлой реки между гнилым плавником, среди битого, стекла и прогоревшей от ржавчины проволоки, место которому на танцевальном пятачке в студенческой дискотеке, на теннисном корте, наконец — в объятиях у такого же молодого и горячего организма противоположного пола, ее организм сопротивлялся наступлению подлой смерти, высасывал последние кубики воздуха из опавших легких. В то же время он сопротивлялся и грубой хватке мужских рук, не разбиравших, за что им хватать, можно ли им за это хватать, сопротивлялся в силу опять-таки здорового защитного инстинкта незатасканного девичьего тела. Ну-ка, убери свои лапы, мысленно скомандовала девушка, но вода уже расступилась, выпустила ее, поддалась грубой мужской силе.

Ну-ка, убери лапы, пробормотала девушка и открыла глаза. На самом деле никто уже и не думал хватать ее за что придется. Инцидент был исчерпан, было да сплыло, все хорошо, что хорошо кончается, поезд ушел, мадемуазель. Она лежала на песочке, раскинув руки, а полуденное солнце заглядывало ей в лицо, одновременно исполняя полезную функцию — подвергая ее кожу и купальник естественной сушке. Девушка повернула голову направо и увидела свою одежду, как она ее оставила — внизу деревянные клоги, посередине беленький топ в голубой цветочек, сверху небесно-голубые с проплешинами джинсы. Девушка повернула голову налево и увидела того, кто ее спас. Это был очень мускулистый мужчина неопределенных лет, короткая стрижка и маловыразительное лицо. Он сидел на прибрежном камне и просыхал, его одежда небрежно валялась у загорелых волосатых ног. Вероятно, я должна благодарить вас, произнесла девушка, приподнявшись на локтях. При этом она кожей головы почувствовала, что у нее все волосы забиты песком и прочей дрянью. Пустяки, сказал он. Я не собирался никого спасать, особенно молоденьких самоубийц. Все дело в инстинкте, сработал здоровый хватательно-спасательный инстинкт. С чего вы взяли, что я самоубийца, спросила девушка. Рыбак рыбака, ответил он.

Пока она обдумывала его слова, обдумывала с явным усилием, потому что голова не хотела думать, мозг совсем одурел на радостях от притока растворяющегося в крови кислорода — потребляй себе вволю, никто не запретит! — пока она думала над тем, что же такое он имел в виду, мужчина сошел со своего камня и полез в карман валявшихся на песке брюк за сигаретой. При этом он повернулся к девушке спиной, и она увидела между его лопаток большие, четко различимые даже под плотным загаром цифры — единицу и двойку. Вот здорово, сказала она, что это — татуировка? Нет, сказал он, закуривая. Что-то вроде родимого пятна. Может, это рак у меня такой, особая разновидность рака. Рак номер двенадцать. И давно, спросила она. Не очень, лет с двадцати. До двадцати у меня были имя и фамилия, а потом я стал человеком номер двенадцать. Теперь это мое имя — Двенадцать, чем плохо? Вот здорово, снова сказала она, а что — разве нельзя его свести? Пробовал, ни черта путного не вышло. Всю спину мне освежевали, а цифры проступают. Как дьявольское клеймо, каинова печать. Зачем же так, произнесла она тоном умудренной женщины, женщины с опытом, женщины с прошлым, хотя была всего лишь маленькой смазливой соплячкой. Зачем же так, что за проблема — надел майку, и нет никакого номера. Как бы не так, спокойно сказал он, хотя в этом месте полагалась бы слеза в голосе, но никакой слезы не последовало, видно, этап слезливости в его биографии миновал. Как бы не так, это клеймо проступает даже сквозь водолазный костюм. Я пробовал привязывать к спине свинцовую плиту, поверх надевал свитер и пиджак, и все равно на пиджаке проступали две чертовы цифры. Сатанинское число, будь оно неладно. Светится, да не каким-нибудь приличным цветом, а своим, особенным, невесть каким. В природе семь цветов, так вот это цвет номер двенадцать, причем предыдущие четыре пока не открыты. Дудки, сказала девушка. Сатанинское число — это тринадцать. Не знаю, возразил он, не знаю. Что касается меня, так я уверен, что ни больше ни меньше как двенадцать.

Здесь какая-то тайна, сказала девушка, садясь к нему поближе. Мистика, средневековье. А может быть, над вашим родом тяготеет древнее проклятье или заклятье. Апостолов, между прочим, было двенадцать. Как звали двенадцатого? Не помню, ответил он. Наверное, Иуда. Он, говорят, повесился. Да, сказала она, только из-за числа «тридцать». Ему столько заплатили за предательство. Ну тогда я, продолжал мужчина, покончу с собой — не знаю, правда, каким способом, — из-за числа «двенадцать», потому что природе было угодно совершить предательство по отношению ко мне. Она предала меня, нацепив на меня этот пожизненный ярлык. Предала, старая проститутка, мать ее…

Не знаю, заявила девушка, я не стала бы так из-за этого убиваться. Ну, цифры и цифры. Он засмеялся, и смех этот был не сатанинский, не истерический, ни даже грустный — просто смех здорового мужчины, которому на все плевать с колокольни. Я где-то читал, сказал он, что у самоубийц иногда прорезается странное желание — излить кому-нибудь душу. Если им подворачивается под руку некто, кому хватает терпения выслушать весь их бред, то иной раз бывает, что самоубийцы отказываются от своих намерений. Существует даже специальная телефонная служба для самоубийц. Наберешь номерок — и болтай, сколько влезет, а на том конце провода слушают и поддакивают. Так вот, во мне, очевидно, сработал этот душеизливательный инстинкт. Только поступил я не очень хорошо, некорректно по отношению к коллеге. Заставил слушать себя другого самоубийцу. Впрочем, вы можете меня не слушать и заняться личными делами, можете утопиться еще раз, я не стану препятствовать… Говорю вам, что я и не думала топиться, сказала девушка, просто заплыла слишком далеко и устала бултыхаться, такое бывает. Ну разумеется, сказал он. Все мы заплыли слишком далеко. И устали бултыхаться.

Когда эта: дрянь вылезла у меня на загривке, я вынужден был оставить учебу, потому что это сделалось невыносимо. Постоянная пытка чувствовать у себя между лопаток этот номер и чужие взгляды, притянутые к нему, словно к магниту. И бесконечное так называемое «дружеское участие». Слушай, что это у тебя там? Так, номер. На кой он тебе? Не знаю. Как это — не знаешь?! Ни одной нормальной девчонке даже в голову не приходило, что со мной можно пройтись вечерком под руку, как с любым иным парнем. Что кроме этого клейма, все остальное у меня как у всех. Эти чертовы цифры… Один преподаватель в шутку назвал меня «заключенный номер двенадцать». И что же — прилипло… А когда я устал обдирать свои кулаки о чужие морды несоответственно, свою морду о чужие кулаки — угадайте, куда я пошел. Ну, попробуйте придумать, куда может направиться человек, на спине у которого номер. В цирк, неуверенно сказала девушка. Почти, ответил он. В футбольную команду.

Тренер катался по полу, он ржал, как жеребец перед случкой, покуда я излагал ему свою историю. Ладно, парень, сказал он. Так даже лучше — не надо тратиться на краску для твоих футболок. Правда, у меня уже есть двенадцатый номер, но он ни хрена не может делать, я давно искал повод шугануть его из команды. А играть ты умеешь? Я умел. Я играл, как зверь. Я и в самом деле озверел от такой жизни. Когда я выходил на поле, никто не знал, что среди игроков я единственный обречен пожизненно носить свой номер, как свой крест. Но никто не тыкал мне этим в нос. Для тысяч сидящих на трибунах я был таким же, как и все, и мое имя значилось в программах. А когда мне удавалось продраться сквозь живые изгороди чужой защиты и загнать мяч между растопыренных лап вратаря в сетку, это имя даже орали вслух… Я уже говорил, что играл здорово. Я стал кумиром толпы, и мне стали прощать маленькие чудачества. Например, то обстоятельство, что всюду я появлялся в футболке с закатанными рукавами. После игры я натягивал брюки, выходил на улицу и прыгал в такси, плотно прижимаясь спиной к подушкам сиденья. До сих пор теряюсь в догадках, не сиял ли мой номер на багажнике. Двенадцатый поехал, с нежностью говорили болельщики. Чудаковатый малый, но играет дай боже всякому… На торжественном приеме в честь нашей команды в магистрате, когда мы выиграли первенство, я появился в футболке и галстуке-бабочке. И что же? Никто не удивился. Там были еще и не такие наряды. Ко мне подсела одна расфуфыренная деваха, чья-то так дочка. Почему вы все время один, спросила она томно. Ну, это легко исправить, сказал я, пойдем. Куда, поразилась она, но тут же поправилась, видно — испугалась, что передумаю: пойдем. И мы удрали с приема, сели в ее машину, приехали в мою квартирку, которую я мог себе позволить за свои деньги, и там порезвились вдоволь. Что это у тебя на спине, спросила она в антракте. Татуировка, сказал я, в память о моем родном футбольном клубе. Ага, ясно, сказал она, ну тогда давай еще…

Мне казалось, что я обманул судьбу. Главное — сделаться кумиром, и тебе все простят, будь у тебя не то что номер на хребте, будь у тебя рога на макушке и хвост с кисточкой на заднице. И я был кумиром, я был футбольным идолом, и если вы захотите узнать мое имя, то перенесите свои планы на другое время, поворошите в библиотеке газеты десятилетней давности, если только они не упрятаны в закрытый доступ по какой-либо причине, я там на каждой странице со своим номером, впрочем — я не настаиваю, ваши проблемы тоже серьезны и требуют решения… И я попал в сборную страны. Как вы думаете, сколько я там пробыл? Год, сказала девушка наугад. Почти, сказал он. Я там был десять минут. Меня вызвал старший тренер, осмотрел с ног до головы и сказал: играть будешь под номером двадцать. Нет, сказал я, могу лишь двенадцатым. У нас этот номер занят, мрачно сказал тренер, и не тебе диктовать, что я должен делать. Я никому ничего не диктую, сказал я, но мы сойдемся только на цифре «двенадцать», это моя слабость. Тогда катись, произнес тренер. И я укатился назад, в свой клуб, где на меня глядели уже не как на чудака, а как на идиота. Еще бы: поймал жар-птицу за хвост и выпустил, да еще ладошки отряхнул. Но я играл, забивал голы, и все скоро сошлись во мнении, что все же это блажь, которую следует простить. Однако архангелы уже продудели в свои дудки, и я был отмечен печатью рока, или как там пишут в дурацких книжонках. Дело в том, что с годами, как ни печально, я не молодел, а старел. Пришло такое время, когда мне стало трудно входить в оборону противника, подобно нагретому ножу в кусок масла. Я перестал забивать. Скоро я перестал бегать. Знаешь что, сказал тренер, сдай-ка ты свою футболку, тут у меня парнишка появился… Черт, где же на ней номер?! Ах, да… И он принялся ржать, как жеребец перед случкой.

Я вышел на улицу в пиджаке, одетом на голое тело, и сучьи цифры проступали на нем. Двенадцатый пошел, сказали зеваки. Старик уже, играть не может. Я добрался до ближайшего магазина готового платья и купил себе дорогую сорочку с галстуком. Угадайте, куда я устроился на работу. В цирк, сказала девушка. Почти, сказал он. В театр. Я стал номерком в гардеробе. Ого, сказала девушка.

Разодетый в пух и прах, я сидел рядом с гардеробщиком, и когда подходила наиболее уважаемая персона, вознамерившаяся удостоить своим присутствием эту конуру, он толкал меня локтем. Покуда пальто перекочевывало на вешалку, я огибал барьер и поступал в распоряжение хозяина одежды. Разумеется, никто не клал меня в карман. Я просто следовал рядом, как привязанный, куда бы ни направился мой обладатель. Во время спектакля, покуда он пялился в бинокль на сцену либо чесал язык с приятелями, развалясь в ложе, я истуканом стоял в тени и украдкой зевал. Мне было скучно, однако же я был единственным в мире номерком из театрального гардероба, которому за это платили. И недурно платили, следует заметить. Но это удовольствие длилось недолго. Скоро меня украли. Угадайте как? Не смогу, сказала девушка. Ну же, это совсем просто! Ну не могу, воскликнула девушка.

Согласно контракту, я был обязан неотступно следовать за человеком, в распоряжение которого поступил. Если это был мужчина, никакого противоречия в контракте не возникало. Но если это была дама, то я мог следовать за ней повсюду, кроме дамского туалета. А одна моя хозяйка, в леопардовой накидке и бриллиантовом колье, старая рухлядь, в антракте опилась шампанским. Посреди второго акта неведомые силы подняли ее и вынесли из ложи в туалет. Пока я, конфузливо озираясь, торчал под дверьми, ко мне подошли двое джентльменов в строгих черных костюмах. Не шумите, дружище, сказал один из них и вставил мне под ребро короткоствольный револьвер. Идем, произнес он, какая вам разница? В контракте на этот счет ничего не было, и я пошел, и сообщница гангстеров получила взамен меня шиншилловое манто. Они смотались, а я сел на свое место рядом с гардеробщиком, унылым древним грибом, который ничего не видел дальше своего носа и которому совершенно безразлично было, кому и что выдавать. И мы сидели тихо и молча, пока не прибежала та ведьма… Меня обвинили в пособничестве преступникам, но моему адвокату удалось убедить присяжных, что я был связан контрактом и вообще, являясь объектом кражи, могу выступать в деле лишь как вещественное доказательство. Гардеробщик пошел в тюрьму, а я отбрыкался. Но главное заключалось в том, что меня в два счета выперли-таки с работы.

Угадайте, куда я направился после этой истории. Да в цирк же, сказала девушка. Почти, сказал он. В фешенебельный консервативный отель под старину. Такой, знаете, где и портье, и коридорные, и горничные — сплошь живые люди, а не автоматика, как в этих новомодных стоэтажных коробках. Где принято встречать постояльца поклоном и вручать ему ключ с жестяным номерком. И я стал номерком, который портье выдавал постояльцам вместе с ключом после предусмотренного традицией поклона. Меня соединили с ключом тонкой цепочкой, и я сопровождал своего хозяина в скромный четырехкомнатный люкс. Там имелись гостиная, рабочий кабинет, спальня и еще одна комната неизвестно для чего, обставленная не хуже прочих. С туалетом казусов больше не возникало, потому что никто не берет туда ключи, предпочитая оставлять их на столике в прихожей. Пока мой хозяин справлял естественные нужды, я сидел в специально отведенном для меня кресле подле дверей. Теперь меня трудно стало украсть, в контракте мне позволено было оказывать сопротивление и призывать на помощь звуковыми сигналами. Вроде как в номерок при ключе было вмонтировано хитрое противоугонное устройство. Этим хитрым устройством были мои волосатые лапы бывшего спортсмена и мои голосовые связки. Мне также дозволялось отвечать на вопросы хозяина касательно местного сервиса и при необходимости пользоваться вторым туалетом, который устроили в номере специально для меня. Со временем я научился становиться почти незаметным, сливаясь с обстановкой, превращаясь в деталь интерьера. Если человек жил в люксе более суток, то уже наутро он переставал замечать меня и вел себя так, будто я и впрямь был жестяной биркой, соединенной с ушком ключа, что валяется на столике в прихожей. Чем только ни занимались в моем присутствии! Напропалую дулись в карты, напивались вдрызг, разрабатывали планы налета на местное отделение национального банка… Всю эту информацию я обязан был пропускать мимо своих органов восприятия, И я пропускал. Какая мне была разница? Я садился в свое кресло и превращался в деталь интерьера. Иногда мужчина приводил женщину. Ой, кто это, взвизгивала она, ловя на себе мой оловянный взгляд. Где, недоуменно озирался хозяин. Ах, это… Меня даже перестали называть «этот», на каком-то этапе своей биографии я утратил имя и пол, стал вещью. Вещественным доказательством. Вот как они говорили обо мне: ах, это… И мужчина вел женщину в спальню, и там они занимались чем положено. Мне было наплевать. Какая разница жестяному номерку, что происходит вокруг?

Между тем, внешне я сохранял все признаки человека. Я оставался организмом мужского пола. И эти мои недостатки порой сбивали с толку моих хозяев. Особенно если это были организмы женского пола. Не однажды в люксе проживали богатые дамы, и большей частью они не обращали на меня внимания. Но одна путешествующая стерва, молоденькая вдовушка, крепко насосавшись в баре и никого не подцепив, вернулась в люкс разочарованная, и жестяной номерок, прицепленный к ушку ключа, которым она отпирала дверь, внезапно обрел в ее глазах очертания хорошо сложенного мужчины средних лет. Отлично, сказала она, запри ворота покрепче. Посмотрим, каков ты в настоящем деле, говорила она, мотаясь по гостиной и расшвыривая во все стороны свои тряпки и побрякушки. Мадам, сказал я, не забывайте, что я всего лишь номерок. Разумной женщине и в голову не придет заниматься любовью с номерком от ключа. Придет, сказала она, ты ничего не понимаешь в этом, любовью можно заниматься даже с самцом каракатицы, если его как следует растормошить. Неужели ты уступишь в любви самцу каракатицы? Мадам, сказал я, прошу вас, опомнитесь, но ей осталось лишь расстегнуть браслет наручных часов, и затормозить эту распаленную самку каракатицы было практически невозможно. Она затащила-таки меня в постель, и я вспомнил прежнюю резвость. Вероятно, в ту ночь мы с ней изобрели новый вид полового извращения — совокупление с номерком от ключа. Это развлечение пришлось по вкусу моей хозяйке, и она эксплуатировала меня похлеще тех нефтяных скважин, что остались ей от покойного супруга. Скачки длились круглосуточно с перерывами на подзарядку в баре, и к концу первой недели я понял, отчего умер ее самец. Мне угрожало полное истощение, но она внезапно съехала: в стране, где находились ее скважины, произошла народная революция, всю нефть национализировали, и она прогорела. На ее место поселился тихий и печальный человечек в трауре, который беспросыпно пил. Я так и не понял, кого или что он оплакивал, слава богу, меня он не трогал, и я молил судьбу, чтобы он пожил здесь подольше, покуда я отдышусь. Но в конце концов он допился до белой горячки, напялил поверх ночной пижамы фрак, нахлобучил цилиндр и выбросился в окно. Я даже не пошевелился, я погрузился в ленивое бессмысленное бытие жестяного номерка, в голове у меня шевелились медленные жестяные мысли, а между тем мой хозяин в своем шутовском наряде бухнулся со второго этажа на цветочную клумбу, завыл от досады и в умопомрачении перекусал всех, кто случился поблизости. Больше я его не видел, а это был мой последний постоялец, не обращавший на меня внимания. Не знаю, как это получилось, быть может, моя вдовушка разболтала, но за какой-то месяц через люкс номер двенадцать прошла вереница одиноких миллионерш различного возраста и конфигурации, находивших особое удовольствие в ночных игрищах с жестяным номерком. Нет, впрочем, однажды моим хозяином был мужчина. Хотел он приблизительно того же, что и веселые вдовушки, и я прятался от него на платяном шкафу. Какая мерзость, сказала девушка. Конечно мерзость, а разве все предыдущее не было мерзостью? Покуда я сидел на шкафу, он терпеливо подстерегал меня внизу, он знал, что рано или поздно мне понадобится слезть — например в туалет. Как странно, вся моя жизнь вертится вокруг двух осей — числа «двенадцать» и сортира… И меня разобрало такое зло, что я вышел из роли и подумал: какого черта?! Я слез со шкафа, подождал, пока он кинется на меня, и врезал ему по этому самому месту своей натренированной ногой. Честное слово, лучшего гола я не забивал за всю прежнюю футбольную карьеру! Он приподнялся на воздух, пролетел метра четыре, роняя стулья и керамику, и влепился в диван. Трибуны закричали: браво, двенадцатый!.. Мой хозяин отлежался и в тот же день укатил прочь, поняв, что ему здесь не светит. На его место немедля заступила богатая вдова… Что за чудеса, сказал хозяин отеля, люкс номер двенадцать пользуется особым спросом, богачи любят экзотику, они прямо-таки рвутся туда. И он сделал две вещи: повысил мне плату и поднял цену на люкс. Это не помогло, половина отеля пустовала, зато ко мне стояла очередь надутых миллионерш. Тогда он сделал третью вещь: нанял еще десяток здоровых парней, которые надели ливреи с номерами, намалеванными на спинах флюоресцирующей краской, и стали жестяными бирочками при ключах. Этим он спас свое дело от краха, но мне не полегчало. Я был на грани срыва. И однажды двери отеля распахнулись, и вошла она… самка каракатицы. Она выкрутилась из передряги: наверное, заплатила кому сколько положено, и в той стране для нее устроили военный переворот. Теперь она вновь путешествовала. Ее похотливый взгляд скользнул по оловянным рожам людей-номерков, торчавших за спиной портье, и остановился на мне. Угадайте, чем закончилось. Это нетрудно, сказала девушка, вы завыли от досады и перекусали всех, кто случился поблизости. Точно, сказал он.

Что вы молчите, спросила девушка, рассказывайте, изливайте душу. Собственно, я кончил, сказал он. И вообще, зря я это затеял. Кому-то, говорят, помогает, когда его внимательно выслушают. Мне не помогло. Потому что вы посочувствуете и уйдете по своим делам. Или, там, утопитесь. А мой номер останется при мне. Так что я, наверное, поступлю, как задумал. Я погружу его на дно этой вонючей реки, где он будет пребывать в сохранности до судного дня. И когда нас всех созовут на Страшный суд, я выйду вперед, отпихну локтем двенадцатого апостола и стану на его место.

Какие глупости, сказала девушка. Добрые люди кончают с собой из-за серьезных вещей, а тут ерунда какая-то, номер на спине. Ну, например, сказал он. Ну, например, несчастная любовь, сказала девушка. Или одиночество. Или нищета. Какие глупости, передразнил он. Все это поправимо. Сегодня тебя разлюбили, завтра — полюбили. Сегодня ты одинок, завтра не знаешь, куда спрятаться от друзей. Сегодня ты нищий, завтра тебе выпал счастливый билет в лотерее. А номер на спине будет сегодня, завтра и всегда.

Человек с номером докурил сигарету, смял пустую пачку и выбросил ее в корявые прибрежные кусты. Благодарю за внимание, сказал он, я кончил. Не делайте глупостей, девочка, никогда не делайте глупостей. И он пошел в реку, а она осталась на грязном песке, под горячим полуденным солнцем, еще находившим дорогу своим лучам в смоге, стлавшемся над недалеким городом.

Ну нет, подумала девушка, поднимаясь. Не выйдет, подумала она, быстро входя в воду. Не выйдет по двум причинам. Во-первых, во мне тоже внезапно разыгрались здоровые душеизливательные инстинкты, и мне вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь выслушал и мою историю. А во-вторых, я придумала еще одно занятие для человека с номером на спине. Почему бы ему не поднатужиться и не стать счастливым числом? Мне отчего-то кажется, что двенадцать — это мое счастливое число. Мой счастливый билет в лотерее.

 

Е. Филенко

ОРБИТАЛЬНЫЙ ПАТРУЛЬ

Я, капитан ВВС Фред Ф. Гейблик, тридцати двух лет от роду, женат, двое детей, 25 августа сего года выполнял очередной полет по программе орбитального патрулирования околоземного космического пространства на многоцелевом ракетоплане «Матадор Т5». За три часа до запланированного завершения полета я вынужден был возвратиться на базу Ванденберг ввиду внезапно возникших обстоятельств особого рода. Мною были даны многочисленные письменные и устные разъяснения по поводу моего поступка. Я также прошел медицинское переосвидетельствование и был признан психически вменяемым и годным к дальнейшему прохождению службы, хотя моему непосредственному руководству было рекомендовано предоставить мне краткосрочный отпуск для восстановления душевного равновесия после «возможно имевшей место стрессовой ситуации».

Находясь на отдыхе, считаю своим долгом еще раз привлечь Ваше внимание к вышеупомянутым обстоятельствам, побудившим меня прервать выполнение полетного задания, которые могут также иметь далеко идущие последствия для всей существующей программы орбитального патрулирования.

В дальнейшем прошу позволения отступить от необходимости изъясняться казенным языком рапортов и отчетов, за которым Вы ни черта не поймете.

Как известно, «Матадор Т5» — это такая машина, которая мало чем отличается от обычного истребителя, разве что потолком и скоростью. То же кресло пилота, те же панели и сенсоры. И та же функция. И несется этот космический истребитель на огромной высоте, высматривая себе несуществующую цель и готовясь поразить ее залпом ракет класса «космос — космос». Можно подумать, что это игра — ведь космическое пространство считается зоной, свободной от вооружений. Но на «Матадоре» нет места шуткам и болтовне о мире и благоденствии, потому что боеголовки у ракет самые что ни на есть настоящие. Все, как в обычной военной авиации — только цели нет. Ничто не угрожает ни «Матадору», ни его пилоту, ни стране, которая послала, их на орбиту. У нас, патрульных пилотов, иной раз возникают подобные мысли, но их не принято высказывать вслух, а тем более доверять бумаге. Что же касается меня, то с некоторых пор мне плевать на то, как подумает обо мне вышестоящее начальство. Надеюсь, Вы понимаете, что я имею в виду?

Мы патрулируем космос.

Никто не знает, зачем это нам. Однако же, у нас есть четкие предписания атаковать любой космический объект в случае, если он вознамерится совершить нападение на «Матадор», либо же по команде с Земли. В последнем варианте под объектом подразумевается все, что может находиться в околоземном пространстве, начиная с пустого топливного бака и кончая обитаемой научной лабораторией.

Но, благодарение богу, еще не было такого, чтобы пилот «Матадора» нажал на кнопку ракетного залпа.

Согласно инструкциям, я должен был неотрывно пялиться на приборы и видеотерминалы, что означало бы мою полную боевую готовность. На деле же я мог бы дремать, откинув забрало гермошлема, мог бы читать книгу либо листать иллюстрированный журнал для мужчин. Многие так и поступают, потому что электроника работает лучше нас: она сама поймает предполагаемую цель своими локаторами и поднимет такой тарарам, что пилот поневоле вынужден будет обратить внимание на то, что ей захотелось разнести в клочья. Ему остается лишь послюнить большой палец и аккуратно приложить его к рифленой красной кнопке.

Признаться честно, я дремал.

Вероятно, никто из Вас никогда не бывал на «Матадоре» в полетной обстановке. В кабине всегда тихо, все погружено в интимный полумрак, иллюминаторы пришторены. Несколько раз борткомпьютер подсвечивал локаторами проносящиеся мимо древние спутники, за никчемностью лишенные даже связи с Землей. Потом ему чем-то не понравилась орбитальная база русских, и он трезвонил, покуда мы не разошлись миль на сто. Наконец я остался один на «мертвом» участке траектории, где нет никаких пересечений с хорошо накатанными трассами искусственных спутников.

«Мертвый» участок обычно длится минут двадцать, а затем игра в войну возобновляется. Но на этот раз не прошло и половины этого срока, как осточертевший звонок возвестил: «Вижу цель!» Я продрал глаза и любопытства ради решил поглядеть, кого это сунуло мне наперерез.

…Это был настоящий космический корабль, и шел он откуда-то с верхних орбит, намереваясь маневром сблизиться с «Матадором». Говоря нашим профессиональным языком, воле своей вопреки я выполнял роль «мишени», а чужак был «перехватчиком».

Все происходило настолько быстро, что я никак не успевал сообщить на Землю о своем проклятом положении, а тем более получить ответ. Оставалось полагаться на самого себя. И еще на инструкции.

Клянусь, я даже толком не рассмотрел его. Никогда не испытывал нужды рассматривать носящиеся вокруг да около железки. Одно только меня поразило: он вовсю сигналил. Он полыхал позиционными огнями, как ночной бордель газосветными трубками.

За двадцать миль до меня он начал торможение, и стало совершенно ясно, что он не случайно очутился поблизости. Что ему нужен «Матадор».

Все знают, какую предполетную подготовку проходят пилоты орбитального патруля. Это не только экзерсисы с невесомостью и тренинг на выживаемость. Изо дня в день специально приставленные люди устраивают нам психологическую накачку, которая, по их мнению, позволит нам без малейших колебаний между вдохом и выдохом начать Последнюю Мировую Войну. Не скрою, что иногда, сидя в кабине «Матадора», бешено мчащегося над всем миром, внезапно ощущаешь себя этаким суперменом, вершителем человеческих судеб. Однако же на твердой земле это наваждение скоро проходит, и на самом донышке души ты уверен, что тебе никогда не придется взаправду начать эту чехарду с ядерными боеголовками. Ты знаешь, что все это — не более чем забавы взрослых людей, которым отчего-то хочется здорово напугать друг друга, покрасоваться своими дутыми бицепсами. Ты надеешься, что это не всерьез, и как-нибудь да обойдется без крови, без лучевых ожогов, без «ядерной зимы».

И когда все же наступает пора начинать войну, ты оказываешься к этому не готов.

Вот и я — оказался не готов.

Меня мгновенно с головы до пят прошиб холодный пот. Резким толчком я захлопнул забрало гермошлема и не своим голосом заорал:

— Атакован, отражаю нападение!

Теперь осталось только нажать кнопку.

Ту самую. Красную.

И я уже нацелился в нее влажным пальцем, и мне стало до спазмов в желудке ясно, почему она сделана рифленой — чтобы палец не соскользнул. Но прежде чем палец и шершавая поверхность кнопки воссоединились, в моей опустевшей голове промелькнула мысль: кому понадобилось напасть на меня?!

Где-то внизу, под ногами, тяжко ухнуло, и я полетел грудью на приборные доски так, что застонали привязные ремни. В следующий миг меня швырнуло обратно в кресло, вмяло в него несусветной тяжестью, потому что «Матадор», управляемый одним компьютером, пошел на более высокую орбиту, как и предусматривалось программой самозащиты от собственного залпа. И впервые за всю историю орбитального патруля вспыхнул транспарант «Цель поражена». А мы-то в отряде наивно полагали, что он вообще не подключен к энергосистеме.

Я отыскал в себе силы взять управление под контроль, чтобы посадить «Матадор» на Ванденберг — кое-как, поперек полосы. Пока вокруг собирались автомобили аварийной службы, а где-то вдали ревела сиреной машина медпомощи, я сидел зажмурясь, боясь пошевелиться. Мне казалось, что стоит открыть глаза, и я увижу восходящее над горизонтом атомное зарево.

И я спросил слезливым голосом инженера-стартовика, первым проникшего в кабину:

— Ради бога, кого я взорвал?!

По моим расчетам, уже полчаса должна была идти та самая, проклятая всеми во веки веков Последняя Мировая Война. Она уже должна была закончиться.

Но войны не случилось. Не началась она и к обеду, и на следующее утро. Ни одна из космических держав не предъявила нам своих претензий, хотя остаточное излучение от взрыва моих ракет держалось довольно долго и где-то даже выпал радиоактивный снег.

Это были не русские, не китайцы, ни кто-либо еще. В самом деле, на что им сдался мой «Матадор»?

Тогда кто же это был? Чей корабль надвигался на меня, отчаянно сигналя о своих намерениях? И что это были за намерения?

Позже не раз и не два мне объясняли, что это был либо секретный спутник-перехватчик русских, либо отработавший свое пакистанский бустер, падавший в Атлантику. Я кивал головой, соглашался, обещал помалкивать. Однако же всю телеметрию моего полета опечатали и упрятали подальше. Даже «черный ящик» сняли с «Матадора» и увезли неизвестно куда.

И я получил благодарность от министра обороны за испытание ракетоплана в боевой обстановке.

Но есть и у меня кое-какие соображения на этот счет. И возникли они совершенно случайно, когда мой взгляд упал на яркую обложку сборника детских комиксов, забытого сыном в кресле. Там был нарисован невероятный, с выкрутасами и нелепыми фитюльками, звездолет марсиан.

Ну, на Марсе, как стало известно, жизни нет. И в моем чужом корабле не было ничего от бредовых фантазий художника, спьяну выданных им за передовую технику инопланетян. Я все же немного успел разглядеть его: он был прост, как рыба, как баллистическая ракета. Иногда он снится мне. Огромный, сверкающий радугой позиционных огней. Он наползает на меня, заполняет собою все вокруг, душит. И я снова тянусь трясущимся пальцем к рифленой красной кнопке.

Но не это я хотел рассказать Вам. Я спалил чужой корабль, и пусть мне воздастся за это на Страшном суде. Вероятно, меня снова посадят на «Матадор», потому что моя подготовка обошлась не так дешево, чтобы запросто взять и списать меня на Землю. И я снова буду дремать в кресле, вздрагивая от трезвона обозленной на весь свет электроники. И есть еще пятнадцать пилотов, которые выполняют орбитальное патрулирование. Изо дня в день, из года в год.

В мозги этим пятнадцати, как и мне, накрепко вбили простую истину: если кто-то пойдет к тебе навстречу, стреляй не раздумывая! Думать будешь потом — если унесешь ноги.

Трассы наших «Матадоров» опутывают Землю плотной невидимой паутиной, сквозь которую не проскользнет незамеченной даже бутылка из-под виски. Не то что пилотируемые корабли, идущие от Земли. Или к Земле. Эта паутина прочнее и надежнее самого надежного щита. Она непробиваема. А пальцы пилотов лежат на красных рифленых кнопках.

Быть может, господь не допустит, чтобы «Матадоры» начали Последнюю Мировую Войну. Однако все корабли, марсиан, венериан, дьяволиан будут аккуратно уничтожены ракетами класса «космос — космос», ибо это предписано инструкциями и впечатано в наши мозги черным по белому. Мы навечно убережем человечество от пришельцев, какие бы добрые чувства они к нам ни питали, как бы ни мигали нам позиционными огнями. Возможно также, что какие-нибудь чужаки потолковее подвесят над Землей на высоте, недоступной «Матадорам», предупреждающий знак: «Посадка запрещена». И пусть ученые ломают свои умные головы, отчего это человечество одиноко во Вселенной.

Больше мне нечего Вам сказать, джентльмены. И если Вы так ничего и не поняли, то можете катиться в задницу.

Искренне Ваш — Фред Ф. Гейблик, капитан ВВС, пилот орбитального патруля.

 

М. Шаламов

ОРЗ

Бедный Касьян

Уже вторые сутки Касьян лежал дома в постели. Конечно, если быть до конца честным — то вовсе не в постели и совсем не лежал. Он с ногами сидел на кушетке и перечитывал «Трех мушкетеров». Касьян сидел и читал, а формально говоря — хворал ОСТРЫМ РЕСПИРАТОРНЫМ ЗАБОЛЕВАНИЕМ, которое нынче вошло в моду вместе с кооперативами, куртками-«варенками» и видеосалонами, где за рубль теперь показывают даже «Фантомаса».

Касьян был доволен жизнью. Ведь ОРЗ — прекрасный повод пропустить недельку учебы. Вон в училище как радуешься, когда мастер заболеет, а тут — целую неделю в аудиторию ни ногой! На дворе — трава, ручьи поют-заливаются, настроение самое развесеннее и учиться — ну ничуть не хочется. Человек отдыхает в полную силу, и вдруг…

Печальный Феликон

Касьян встал с кушетки и, заложив потрепанную книжку пальцем, крадучись прошел на кухню. «И чему там так греметь?» — подумал он, прислушиваясь к странным звукам, доносившимся из холодильника. Явственно различались слова на незнакомом языке и удары, смягченные податливым пластиком.

Он наклонился к дверце и прислушался. Теперь звуки слышались гораздо четче. Он решительно отложил книгу и распахнул дверцу холодильника.

Из «Юрюзани» прямо ему под ноги вывалился вместе с пучком салата синий человечек, ростом сантиметров этак тридцати. Одет он был вполне прилично, со вкусом даже, но раздавленное куриное яйцо изрядно попортило его клетчатую визитку и узкие брючки.

С минуту Касьян ошалело смотрел, как человечек, лежа на спине в луже пролитой сметаны, с омерзением обирает с себя клейкие потеки желтка и раздавленную скорлупу. При этом незнакомец даже не делал попыток подняться. Потом он чуть успокоился, сел в сметане и обратился к Касьяну с длинной раздраженной тирадой на незнакомом языке.

— Ихь вайс нихьт, — нерешительно ответил ему Касьян.

Человечка такой ответ явно озадачил. Он поднялся на ноги и, задрав голову, с чувством, толком и расстановкой изрек:

— Птчухмар барт дат мам гал?

— Ихь вайс нихьт, — снова повторил Касьян и развел руками.

Синий человечек завороженно слушал, потом задумчиво почесал длинный висячий ус, извлек из-за пазухи блестящую коробочку и щелкнул тумблером.

— Ты что, единого языка СОВСЕМ не понимаешь? — перевела коробочка очередное его бормотание.

— Совсем, — убито согласился Касьян.

— Так значит, это не Махатмааайди? — удивленно спросил человек.

— Не-ет, — Касьян замялся (знать бы ему, что такое Махатмааайди!). — Вы на Землю попали, дяденька!..

— На Землю? — синий громко икнул и без сил опустился обратно в сметану. — И ты… ты — землянин?

— Землянин! — ответ прозвучал с известной долей гордости.

— Ну вот, я так и знал! — в голосе пришельца зазвенело отчаяние. — Земля! Сейчас мне заломят сини руки и поведут в расход. У вас ведь фашистская диктатура…

— Да вы что, сдурели?! — не на шутку рассердился Касьян. — С чего вы взяли-то?!

— Да как же… Это же всем известно! У вас тут этот самый… Пуночет у власти… Или Пилочет…

— Тьфу ты! — у Касьяна отлегло от сердца. — Есть Пиночет, только не здесь. В Чили!

— В Чили? — недоверчиво переспросил пришелец. — А мне говорили, что на Земле!..

Касьян битый час объяснял пришельцу, назвавшемуся Феликоном, что в Советском Союзе бояться козней генерала Пиночета просто глупо. Тот чуть оживился, но из меланхолии своей синей так и не вышел. А на вопрос, как он оказался в холодильнике, ответил маловразумительно, про какую-то гиперпространственную аневризму и кольцеобразные завихрения реальностного континуума. У Касьяна голова шла кругом.

…Нет во всей обозримой Вселенной писателя талантливее, чем Феликон из туманности Большого Песьего Хвоста. Ведь это из-под его хмартшраба вышли такие великие творения, как «Повесть о коке», «Сингаран из Гарсилана», «Вухи и нуши». И вот теперь, когда он отправился в творческую командировку на Махатмааайди, чтобы досконально изучить быт и фольклор пучинных вырешелей, обстоятельства сложились как нельзя более погано и гиперпространственная аневризма затянула его в некондиционный мир планеты Земля, где с минуты на минуту он рискует попасть в лапы кровавого Пиночета и навеки погибнуть для Большой Литературы.

— А это что у тебя такое? — Феликон вскарабкался на табуретку и добрался до Касьяновой книжки. — Ты читаешь? Это у тебя хобби такое, или профессия?

— Да нет, вообще-то я на токаря учусь, в ПТУ, — ответил Касьян. — А читаю так, от нечего делать… Приболел вот и читаю…

— Что?! — пришибленно пискнул Феликон, скатываясь со стола. — Ты больной? — он подскочил к холодильнику и замолотил синими кулачками по его закрытой дверце.

— У-у-у-у-у-у-ууууууу!!!!!!! — подвывал он. — Транспортники, блюпы проклятые! Погуби-или! Заперли в одной камере с умирающим дикарем! С бациллоноси-ителем!..

Когда Феликон, обессиленный, рухнул возле холодильника и затрясся в безмолвных рыданиях, Касьян взял его на руки, умыл под краном, высморкал в чистый носовой платок и объяснил, что ОРЗ — не чума и не холера.

— Ну уж, не скажи… — протянул пришелец разобиженным тоном. — Вот взять, к примеру, издателей… Тоже ведь не чума и не холера, на первый взгляд. А если разобраться, в суть вникнуть — так они твоему насморку сто очков вперед дадут! Не печатают мерзавцы! — взвизгнул он тоненько и начал вырываться из Касьяновых рук. Вырвался, шлепнулся на четвереньки и встал, поглаживая ушибленные коленки.

— Вот ты меня знаешь — я врать не буду. Ты меня читал… Так разве мои «Вухи и нуши» достойны такого мизерного тиража?! Четыре миллиарда экземпляров! Так это же Вселенной — на один зуб! А что читать широким массам общественности? Уж не опусы ли этого бездарного писаки Шуши-Шана? В век НТР читать деревенскую прозу?! А ошибки? У него, видите ли, на Орфетрионе козло-стойловый период соссисов длится четыре с четвертью псевдоцикла! А ведь даже пьяному ежику известно, что — три! Три месяца там длится козло-стойловый период! И избы на Карторе-4 рубят аборигены не из трисса, как он пишет в своей «Кудеснице», а из древовидного базирабиса! А трисс у них идет только на постройку басиларниц! Вот так-то, батенька! Лезут с суконным рылом в Большую Литературу! И бумагу на такую мазню переводят! На его опусы с четырех планет леса свели, а на мои шедевры — всего четыре миллиарда экземпляров? Как вам это нравится?!

А личная жизнь?! Где, я спрашиваю, моя личная жизнь? От меня одна за другой четыре жены сбежали! И куда!? К этому ничтожеству — Лемистоклу! А от него ко мне — только две! Где тут личная жизнь? Ни ее, ни тиражей, ни гонораров! И ты тут еще со своими бациллами! — он сделал брезгливый жест, словно стряхивая одну из них с лацкана визитки. — Вот ты говоришь, что бояться нечего… Может быть, кому-то и нечего бояться, а я обязательно от тебя что-нибудь подцеплю, какую-нибудь гадость, — с печальной убежденностью в голосе сказал Феликон, — со мной всегда так: всем почет, а меня не уважат; у всех все в порядке, а у меня — насморк; всех издадут, а меня — шиш… Вся жизнь у меня наперекосяк из-за этой невезучести. У меня и папа был невезучий, и дедушка был невезучий, и прадедушка… А какая прабабушка у меня была невезучая! Ты просто не поверишь. Она у меня перечницей подавилась! Представляешь, каково мне с такой наследственностью?!

Касьян утешал его, как мог, говорил Феликону, что и у него жизнь — не сахар: родился 29 февраля високосного года, с Ленкой общего языка никак найти не может, успеваемость в училище — тоже не ахти какая, ОРЗ это проклятое привязалось… В общем, утешил.

— Что ж, мой юный друг, — подвел итог Феликон, — возможно… я даже уверен в этом — жизнь еще повернется к нам светлой своей стороной. Она будет прекрасна и удивительна. Будет светить солнце, щебетать пичужки, и прекрасные девы будут петь нам в зеленой долине. Только ни я, ни ты — мы ничего этого не увидим, ибо неудачи с фатальной неизбежностью сведут нас в могилу задолго до срока!.. — растроганный собственными словами Феликон поднял с пола и торжественно сжевал листок шпината. — Так, наверное, и будет…

Касьян сходил за веником и прибрал на кухне.

— Ты весь шпинат выкинул? А то я бы еще листочек съел, — минут через десять нарушил молчание великий пессимист и, узнав, что шпината больше нет, впал в еще более глубокую меланхолию. Потом с видом идущего на подвиг он спустился с табуретки.

— Попробую прорваться из аневризмы на линию. Задерживаться далее мне нельзя, ведь меня с нетерпением ждут на Махатмааайди. А свой лингафон я оставлю здесь. Не исключено, что я не последний твой посетитель. «КАРМА — ДУ» — довольно оживленная линия. Ну, я пошел! — он решительным жестом распахнул холодильник. Белая дверца медленно затворилась за ним. Холодильник словно ожил, загудел и затрясся. Когда он затих, Касьян снова распахнул дверцу. Феликона внутри не было.

Трудно описать словами то, что чувствовал Касьян в эти минуты. Ему было уже не до чтения. А на столе, рядом с потрепанным романом, безмолвным напоминанием о незадачливом пришельце лежала коробочка лингафона.

Фельдмаршал в командировке

— Что, уже Карма? — зевая, осведомилось у Касьяна шагнувшее из холодильника существо. Существо это напоминало небольшого шестиногого осьминога. Ажурное тело его местами гладко блестело, а местами было покрыто сероватым налетом. Головы не было, из центра сходящихся щупалец торчало нечто наподобие чайного ситечка, и оттуда слышался хрипловатый, но бодрый голос.

— Так это — Карма? — уже с недоверием в голосе переспросил гость.

Касьян единым духом выпалил ему горькую правду про гиперпространственную аневризму и кольцеобразные завихрения реальностного континуума.

— Так значит, это — Земля, — задумчиво протянул путешественник. — Земля… как же, как же, слыхал… Две мировых войны, не исключена третья, ядерная… Перспективная планетка, хоть и некондиционная. Что ж, нет худа без добра! Разрешите представиться — действительный фельдмаршал вооруженных сил Доминативной Республики Фусс-Флан Реминус. Нет-нет! Не надо оваций, наденьте шапки. Я здесь почти инкогнито. — Фельдмаршал строевым шагом прошествовал мимо Касьяна к стене, взошел по ней на потолок и свысока поглядел на растерявшегося землянина.

— Что, служивый, тяжела доля солдатская? — осведомился он с потолка. — Ничего, в бою легче будет! А ты присаживайся, присаживайся, без церемоний! В конце концов, я ведь не твой фельдмаршал, — Реминус переступил с ноги на ногу, и на Касьяна посыпались белые хлопья известки.

— Как, по-твоему, солдатик, на этой вашей Земле можно будет завербовать тысчонок этих сорок рекрутов? Я как раз и летел-то на Карму для переговоров по этому вопросу. Карма — планетка бедная. Самые, что ни на есть, задворки Вселенной. А вот солдатами своими, наемниками — она славится. Ни одна заварушка в галактике не обходится без участия кармианских наемников. Вот только последнее время дорого стали за них запрашивать. Это ничего, что я при тебе военные тайны разглашаю? Впрочем, ты, похоже, парень свой!

— Да вы разглашайте на здоровье! — ответил заинтересованно Касьян. Ему льстило, что фельдмаршал разговаривает с ним как со взрослым, и очень хотелось узнать, что там происходит, в галактике.

— Так вот, — продолжал ободренный его словами фельдмаршал, — эти кармианские скупердяи начали драть с нашего брата полководца по пятьсот фефилов за каждый бушель наемников. Ты только подумай! Дороговатое удовольствие такое лазерное мяско покупать! Слышь, служивый, может, на вашей планете наемники подешевле?

— Да вроде бы, — усмехнулся Касьян, вспомнив, что по этому поводу говорил политический обозреватель в телевизоре. — За продажные шкуры у нас не слишком торгуются. «Зеленые береты», душманы и контрас всякие — пучок — пятачок, полкопейки россыпью.

— Та-ак, — на минуту задумался Реминус, — пучок — пятачок… В пересчете на фусскую валюту получается по четверть тютюшки за штуку. Плюс довольствие и доставка на место… Да за такие деньги, солдатик, я, пожалуй, полмиллиончика под ружье поставлю, да еще и получу от Великого Диктатора пригоршню алмазной пыли на мундир! Давай, служивый, тащи сюда свое правительство — сейчас договор станем подписывать!

— Так вам, дяденька, не здесь надо было вылезать, — сказал Касьян, вдруг испугавшись, что Реминус действительно наймет на Земле кучу всяких негодяев и пошлет их завоевывать галактику. Но потом вспомнил, что нигде, кроме как у него, такого чудо-холодильника больше нет, и, уже устыдившись своего страха, весело закончил: — Вам, дяденька, в Пакистан или в ЮАР надо было. Там вам бы еще и скидку сделали!

— Неужто еще и со скидкой!? — не почувствовав насмешки, возликовал Реминус и затоптался по потолку. — Да я тогда… да под ружье…

Ленка

В эту минуту раздался звонок. Честно говоря, Касьяну было уже невмоготу беседовать с этим воинственным дураком. Или у Реминуса просто юмор такой дубовый? Касьяну хотелось бы на это надеяться. Он побежал открывать.

Пришла Ленка. Еще у порога она осведомилась, какая у Касьяна температура, вручила ему желтое яблоко и спросила, почему Касьян не звонил ей со вчерашнего утра.

— Да горло болит, — схитрил он и подумал, как бы побыстрее Ленку спровадить, пока из холодильника не вылез кто-нибудь еще. А она уже выпаливала скороговоркой сегодняшние школьные новости: Васька схватил «пару» по «инглишу», Витюня Кисунин партию втулок запорол, а Зойку Ихлову проработали на собрании за таблетки и мальчиков. Так ей и надо, дурище!

Не переставая говорить, Ленка обошла всю квартиру, заглянула в ванную, на кухню…

— Кась, у вас побелка когда была?

— Да осенью еще, — не ожидая подвоха, ответил он.

— Осенью? А люстра до сих пор грязная! — взяв из раковины мокрую тряпку, Ленка влезла на стул и прошлась тряпкой по фельдмаршалу. Хорошо прошлась, со знанием дела, качественно. Ленка, она все делает здорово и доводит до конца. Такой уж у нее характер.

Потом она бросила тряпку Касьяну, велела прополоскать ее под краном и снова отвозила Реминуса по сетчатой его ряшке. Так и надо ему, вояке недобитому!

— Знаешь, Кась, — сказала она, спрыгивая со стула, — я, конечно, понимаю, что ты — человек больной, но не мог бы ты подойти вечером к горисполкому. В пять мы всей группой пойдем на митинг. Будем требовать переименования улицы Жданова в Мариупольскую. Или ты не хочешь, чтобы наше общество полевело?!

В этом была вся Ленка. Ведь хорошая же девчонка, а понять ее невозможно. Больше других ей надо, что ли? На собрание, на митинг, на расчистку всяких ветхих развалин впереди всех бежит, и не надо ей никакой личной жизни. Не понимал ее Касьян, хоть убей!

— Лен, так ведь горло у меня! Сколько можно тебе объяснять — ОРЗ и температура…

— Ну, как знаешь! — бросила Ленка и убежала, сухо попрощавшись с Касьяном. «И она меня не понимает! Ну как тут жить?» — с обидой подумал он.

Почетный трибунал

Когда Касьян вернулся в кухню, фельдмаршал на дрожащих ногах уже спускался по стене.

— Что ЭТО было? — спросил он осевшим голосом.

— Да так, Ленка… — беспечно ответил Касьян.

— И часто у вас на Земле бывает такое ЛЕНКА?

— Да когда как…

Реминус уже сполз на пол и теперь лихорадочно себя ощупывал.

— Зеркало! — вдруг заорал он. — Даст мне кто-нибудь, наконец, зеркало?!

Касьян сбегал в комнату.

Зеркало дрожало в щупальцах фельдмаршала.

— Оно… — пролепетал он, — ЛЕНКА стерло с моего мундира алмазную пыль и знаки различия!

— Вернетесь домой — переоденетесь, — легкомысленно заявил Касьян.

— Что? — взвизгнул фельдмаршал. — Да ведь сейчас сюда должна заявиться моя почетная охрана! А я в мундире без знаков различия… Да это же трибуналом пахнет!

— Неужели?

Негромко хлопнула дверка холодильника, и в кухню ввалились четверо соотечественников Реминуса. Правда, мундиры на них были потусклее, но зато с лычками и аксельбантами.

— Почетная охрана прибыла, ваше пре… — начал было докладывать один из вновь прибывших и осекся на полуслове.

— Дезертир! — гаркнул второй. — Хватай дезертира!

На бедного Реминуса навалились всем сколом, о чем-то шепотом посовещались и, попросив у Касьяна отвертку, развинтили фельдмаршала по винтику.

«Вот те на, — подумал Касьян, — робот, значит, его превосходительство!»

После этого почетная охрана аккуратно замела Реминуса на совок, проконвоировала его в туалет и спустила воду в унитазе. Потом Касьяну дали подписать акт о приведении в исполнение приговора Почетного Трибунала, изъяли у него восемнадцать копеек на судебные издержки и убыли восвояси.

Подстольный сиделец

Касьян остался в одиночестве. В полном душевном опустошении ушел он в комнату с твердым намерением не заглядывать на кухню, что бы там ни произошло. Он лег в постель, закрыл глаза и попробовал уснуть. В ту же минуту из кухни донеслись тихие вопли и стенания. Он мужественно терпел минут десять. Потом не выдержал.

Под столом сидел кто-то в ярко-желтом балахоне и безутешно плакал. Касьяну даже показалось в первую минуту, что вернулся из путешествия многострадальный Феликон. Но, вглядевшись, он понял, что ошибся. У подстольного сидельца была совершенно лысая круглая голова, черные глаза-бусинки на коротких стебельках и длинный нос с бомбошкой на кончике. Из этой бомбошки торчали со всех сторон толстые и длинные волосы. Ростом сиделец был с медвежонка, с круглым пузочком, тонкими ручками и ножками.

— Это аневризма? — спросил он, всхлипывая. Касьян в ответ молча кивнул головой.

— Это-то я понимаю, — заныл сиделец, — а вот где тут булка с маком?

— Какая булка? — оторопел Касьян.

— Сдо-о-о-ообная! — снова во весь голос заревел пришелец. — Меня на Зеестре с булками ждут, мне время торофиниться… Я — здесь, а булки — та-ам!..

— Да дам я тебе сейчас булку! — Касьяну стало не по себе.

Странные ценности встречаются во Вселенной!

В хлебнице лежала только вчерашняя черная корка. Касьян растерянно показал ее сидельцу. Тот захныкал еще горше прежнего.

— Может, тебе колбаски отрезать?

Пришелец вздрогнул и отшатнулся, словно ему предложили не свежую докторскую колбасу, а ножку его нежно любимой бабушки.

— Нет! — сказал он с пафосом. — Только сдобная булка с маком сможет вернуть мне улыбку и хорошее настроение!

Касьян вздохнул, вооружился авоськой и поплелся в ближайшую булочную.

Али-Магома, тишайший отпрыск дома Симурибов

Вернувшись, Касьян заметил в квартире неладное. Ящики шкафов и шифоньера были распахнуты, книжные полки валялись на полу, в углу, увязанный в ковер, лежал телевизор. Посреди этого хаоса, на новой маминой шубе, сидела кошка. Да не просто кошка, а  к о ш к а, всем кошкам КОШКА. Впрочем, кажется, это был кот, большущий и саблезубый. Голову его украшала пышная зеленая чалма, на шее висел милицейский свисток, а на полу перед ним лежал большой и извилистый двуручный меч. Касьян нерешительно остановился в дверях.

Кот зевнул во всю свою саблезубую пасть, приветливо кивнул Касьяну, встряхнув пушистыми бакенбардами, и сказал торжественно, словно с высокой трибуны:

— Здесь, на этом самом месте, Али-Магома, тишайший отпрыск дома Симурибов, настиг старого плута Капикколо и воздал ему по заслугам! На этом самом месте…

— А где тот, желтый, с бомбошкой на носу? Это он здесь такой развал учинил?

— Ну не я же! — в голосе воинственного кота зазвучала обида. — Вот она, пресловутая человеческая доверчивость! Вы пускаете в дом отпетых жуликов, а потом удивляетесь, что у вас телевизоры теряются! Да этот Капикколо числится в розыске уже двенадцать среднегалактических лет. А вы, юноша, его без присмотра оставляете! Очень недальновидный поступок.

— Но я…

— Вы — человек, если судить по внешнему виду! Хордовый, млекопитающий, воздуходышащий… Значит я на Ганимеде-14, Альфарагме, Новой Атлантиде или на Земле!

— На Земле! — с готовностью подтвердил Касьян.

— Жалко, — задумчиво протянул кот. — Земля — планета некондиционная, и монумента в честь моего подвига (а ведь это настоящий подвиг — обезвредить одного из самых прожженных вселенских аферистов, не правда ли?) мне здесь заложить не позволят!

— Это почему? — обиделся Касьян за свою планету.

— Так я же говорю: некондиционная! Сколько у вас на планете государств, чуждых демократии?

— Да уж достаточно… — Касьян расстроенно думал, сказать ему или не сказать. — Говорят, и нам самим демократии поучиться нужно…

— Вот почему и некондиционная. И вообще…

— А где этот, ну, который аферист и в розыске? — Касьян поспешил перевести разговор в новое русло.

— А я его — того… — мурлыкнул кот и поковырял в зубах двуручным мечом. — Приобщил я его, согласно уголовному уложению…

— Куда приобщил?. — Касьяну стало не по себе.

— Куда-куда… К предыдущим конечно! А пока — можешь почесать меня за ухом. С этой минуты я уже не при исполнении! — с этими словами кот размотал чалму, снял с шеи свисток и, вынув из густой шерсти на брюхе серебряный кальян, разнежился на кушетке.

Касьян чесал коту баки, пока тот не заснул. Потом накрыл Али-Магому маминым пледом и взялся за уборку. «Вот денек! — думал он. — И когда только все это кончится?!»

Когда уборка уже подходила к концу, Касьян почувствовал, что в комнате кроме него и спящего Али-Магомы находится кто-то еще. Касьян оглянулся. На пороге кухни стояла прелестная девушка.

Прелестная дарилла

— Здравствуйте, — сказала она, — вы не подскажете мне, куда я попала?

— Это Земля, — оказал Касьян обалдело, — третья планета Солнечной системы. А вам бы куда хотелось?

— Земля… — задумчиво прошептала она, игнорируя не совсем умный Касьянов вопрос. — Земля, это еще печальнее Дранпдыра! Если я не ошибаюсь, это ведь именно здесь истребили дронта, странствующего голубя и стеллерову корову? Или не здесь? — добавила она с надеждой в голосе.

— Здесь, здесь их истребили! — вздохнул Касьян. — И их, и многих других!

Он исподлобья разглядывал гостью. Роста девушка была обыкновенного, дамского, одета в пышное кисейное платье до щиколоток и широкополую соломенную шляпку. Именно такой представлял себе Касьян Наташу Ростову на балу. Только без шляпки, конечно. На ногах у незнакомки были надеты… элегантные лайковые перчатки. А он-то… он-то сперва даже подумал, что девушка эта только притворяется неземной!

Впервые в своей жизни Касьян видел инопланетянку. Подчинившись дурацкому порыву, он отвесил девушке поклон и произнес напыщенно:

— И все-таки, добро пожаловать на Землю! Не такие уж мы все здесь страшные, как вы думаете, мадам!

— Мадемуазель, — кокетливо поправила его девушка и вошла в комнату. Увидев на кушетке спящего Али-Магому, она сморщила носик.

— Ах, и представитель закона уже здесь! — Девушка поправила коту свесившийся с кушетки хвост и села на краешек.

— Как ваше имя, милый юноша?

— Касьян, — ответил Касьян и тут же поправился, — Касьян Романович.

— А я — дарилла, четверорукий примат с планеты Гара в Малом Магеллановом Облаке. К сожалению, я почти начисто лишена разума, зато наделена прекрасными способностями к мимикрии. Вот и сейчас вы видите меня в облике земной девушки, а на самом деле я совсем не такая. И к тому же — самец. Се ля ви, юноша! — все это она говорила бархатным голоском, и Касьян начисто отказывался ей верить. А дарилла продолжала:

— Вас, наверное, смущает то, что я освоила в тонкостях ваш язык? Увы, и это — только видимость! Все дело в лингафоне. Это именно он трансформирует мое бессмысленное бормотание в человеческие фразы. Верьте мне, юноша! Я — просто-напросто сбежавшее из зоосада животное. Не более того…

— А-а-а, вот ты где, милая! — раздался с кушетки бодрый котовий голос. — А мне уже сообщили, что ты снова в бега ударилась. Нехорошо с твоей стороны! Мне уж и директор зоопарка телепатировал, просил тебя разыскать. А ты — вот где…

Кот старательно намотал чалму, повесил на шею милицейский свисток и, судя по всему, вновь почувствовал себя «при исполнении».

— Пора и домой! — сказал он, сладко потягиваясь. Али-Магома из дома Симурибов извлек откуда-то из шерсти серебристый ошейник с намордником и шагнул к девушке. Касьян хотел было защитить ее, но дарилла мягко его отстранила.

— Не надо! — сказала она Касьяну. — Действительно, побегала и довольно! — С этими словами она сама склонила голову навстречу ошейнику. А перед тем как кот застегнул на ней пуговки намордника, дарилла обернулась, мягкими губами чмокнула Касьяна в щеку и протянула ему большую алую розу, которую сняла со своей шляпки. Потом она громко, по-коровьи вздохнула, опустилась на четвереньки и пошла вслед за котом на кухню.

Уже из холодильника Али-Магома крикнул на прощание:

— Об аневризме не беспокойтесь! Я предупрежу транспортников. А если к вам заглянут Угадай и Квунгвазиргв, передайте им, что дарилла ушла со мной. Пусть не беспокоятся!

— Да, а как я узнаю этих двоих? — спросил его Касьян. — Тут ведь много разных ходит!

— О, этих узнаешь, — сказал кот, отсалютовав Касьяну хвостом. — У них на двоих — три глаза! — И захлопнул дверцу холодильника.

Холодильник загудел и затрясся, а Касьян остался ждать визита Угадая и Квунгвазиргва, у одного из которых не хватало глаза.

Три глаза на двоих

У Квунгвазиргва было три глаза, а у Угадая — ни одного. Угадай напоминал большую двуногую ящерицу, ростом на голову выше Касьяна. Непонятно даже было, как такой здоровила помещался в холодильнике. Маленький мохнатый Квунгвазиргв на его плече казался крошечной лохматой обезьянкой. Он первым заметил человека, заморгал треугольником своих глаз и забарабанил длинными тонкими пальчиками по плечу своего слепого товарища.

— Здравствуйте, молодой человек, — сказал Угадай. — Разрешите присесть?

— Садитесь, — ответил Касьян, и ящер опустился в кресло.

— Так вот где, значит, устье аневризмы…

— Да, в холодильнике.

— Ну, это дело поправимое! — Угадай осторожно снял Квунгвазиргва с плеча и опустил его на пол. Мохнатая обезьянка колобком укатилась на кухню и загремела холодильником.

— Квунгвазиргв — лучший в нашем рукаве галактики специалист по холодильным установкам! — с гордостью за товарища заявил ящер. — А вот в нашем разговоре он был бы бесполезен. Люди его расы переговариваются друг с другом посредством осязательных символов, а ты этого языка не знаешь.

Касьян смотрел на Угадая, вслушивался в правильно построенные фразы и чувствовал в нем какую-то искусственность.

— Не ломай голову. Это — телепатия, — вдруг объяснил гость, — видишь, губы у меня не двигаются!

Губы у него действительно не двигались. Да и не было у него никаких губ. Касьян молча кивнул ему.

Потом он задал Угадаю вопрос, который с самого утра не давал ему покоя:

— Скажите пожалуйста, Угадай, почему у вас во Вселенной относятся к нам так пренебрежительно? Писатель Феликон битый час твердил о Пиночете, фельдмаршал Реминус был без ума от нашей воинственности, Али-Магома устыдил недостатком демократии, и даже дарилла по пальцам пересчитала мне истребленных в нашем мире животных. И никто из вас не сказал о нашей планете ни одного доброго слова, словно и нет на Земле ничего хорошего и светлого, а одни только мрак и жестокость!

— Сложный вопрос, — задумчиво ответил слепой ящер, — но честный. И он требует такого же честного ответа. Как бы тебе объяснить попроще?.. Когда человеческая цивилизация еще примитивна и жестока, добряком в таком мире считается уже тот, кто без особой охоты сжигает сиротские приюты. И счет в таком мире идет на добрые дела, которые как островки поднимаются над океаном насилия и жестокости. Но цивилизации взрослеют, эти редкие островки становятся материками, и наконец наступает время, когда уже зло становится редкостью. И тогда человечества начинают считать друг у друга злые дела, чтобы сообща их исправить. Чем меньше в мире зла, тем более чудовищным кажется нам то, которое в нем еще осталось, тем больше режет оно людям глаза. Таким, как Реминус, этого не понять, но и они это инстинктивно чувствуют. У каждого космического народа — свои обычаи и законы. Но закономерность одна: когда разумная раса перестает кичиться своими добрыми делами, когда они становятся для нее потребностью, а злым делам ведется строгий учет, чтобы меньше было в мире злых дел, — значит, раса эта уже стоит на пороге зрелости и готова к вступлению в Великий Союз. А уж там-то с нее спросят как с равной, без скидок на молодость!..

— Значит, мы еще не готовы? — спросил Касьян, заранее предвидя ответ. Угадай кивнул ему тяжелой головой.

Из кухни с сознанием выполненного долга на мордочке появился Квунгвазиргв. Он вразвалочку подошел к приятелю и, пробарабанив ему что-то на своем языке по ладони, вскарабкался ящеру на плечо.

— Все готово, — сказал Угадай поднимаясь. — Сейчас мы уйдем, ты захлопнешь за нами дверцу холодильника, и аневризма закроется. Больше тебя никто не потревожит.

Уже на кухне он взял со стола коробочку лингафона, повертел ее в трехпалой ладони и положил обратно:

— Эта игрушка пусть останется у тебя. Быть может, с ее помощью тебе будет проще найти общий язык с другими людьми. — Угадай помолчал, а потом сказал тихо: — А главное-то ты понял, парень?

— Понял! — выпалил Касьян. — Я все стены лозунгами испишу!

— Ничего-то ты не понял! — Мудрый ящер погладил его по волосам. — Но ты еще молод, и наверное все-таки поймешь…

А Касьян думал о маме, о Ленке, о ребятах, о том, что же тогда делать, если не лозунги писать? Трудно все-таки держать ответ перед Вселенной!

А гости тем временем ушли.

Мама

— Ну как тебе болеется? — спросила мама.

— Совсем здоров, — ответил Касьян, — завтра пойду учиться!

— А температура?

— Нормальная, — соврал он, и мама поверила. Она всегда почему-то верила Касьяну. А ему в этот вечер было совсем не до болезни.

После ухода Угадая и Квунгвазиргва он долго сидел и думал. О разном. Много мыслей бродило в голове: о Земле, о мире и войнах, о людях, их словах и делах. Касьян вспоминал слепого ящера и фельдмаршала Реминуса, а потом — снова Ленку и ребят из группы.

— Ну вот и хорошо, что поправился, — сказала мама. — Сейчас разогрею суп, покушаем и сядем смотреть телевизор. А завтра — учиться.

— Некогда мне ужинать, мама! Сегодня возле горисполкома будет митинг общества «Мемориал». Люди будут требовать демократии и справедливости. Я обещал быть.

— Никаких митингов! Здоровье дороже! До завтра из дома — ни ногой, а то снова затемпературишь!

— Я должен, мама! — ответил Касьян. И она больше не возражала ему, а скрестив руки на кухонном фартуке, молча смотрела сыну вслед и думала, что Касьян стал уже совсем взрослым, жутко похож на отца и все-все понимает.

Она проводила Касьяна до двери и вернулась к плите.

 

М. Шаламов

ХИЖИНА В ПЕСКАХ

Климов снова ехал в Петрозаводск, хотя лет десять назад поклялся себе, что нога его больше на ступит на эту землю. В ночь приезда, когда он уже оделся, сдал постель и томился в двусмысленном ожидании, сосед рассказал ему историю о Живой Хижине.

Они почти двое суток делили полупустое купе, не обменявшись за это время и сотней ничего не значащих фраз. Точнее, Климов все время ловил на себе его испытующий взгляд, видел, что тот прямо-таки изнывает от потребности излить душу. Только у Климова не было ни сил, ни желания ввязываться в монотонную вагонную беседу. Да и не был ему симпатичен этот человек. И вот теперь тот все-таки не выдержал:

— Вы в Петрозаводск домой или в командировку?

— Домой.

— Давно не были?

— Да уж лет десять, наверное. А что, заметно?

— Нервничаете.

— На это, — улыбнулся Климов натянуто, — есть свои особые причины.

В глазах соседа промелькнул испуг. Похоже, тот подумал, что Климов хочет перехватить инициативу. И он, перебив, начал уводить разговор в сторону. Климову было смешно следить за этими потугами — навязываться случайному попутчику в соболтатели было не в его правилах. А сосед заметив, что Климов начинает все чаще и чаще отмалчиваться, взял быка за рога:

— Вы извините! Создается впечатление, будто я навеливаюсь вам со своим рассказом, — он заискивающе улыбнулся, — но ведь недаром же считается, что железнодорожные пассажиры особенно болтливы…

Его манера выражаться, неуместная аляповатость фраз нагоняли на Климова уныние.

— Я слишком долго молчал, а до этого — слишком много говорил. И мне не верили. Вы, наверное, не представляете себе, как это страшно, когда НИКТО не верит. Особенно, когда на тебе висит подозрение в убийстве… Ложное, не доказанное, но — подозрение… Вы, случайно, не юрист?

— Нет. Инженер-строитель, — соврал Климов.

— А я вот юрист. Был.

«Ну, конечно, он — юрист, физик из ящика, Штирлиц на отдыхе. А его младшая сестренка замужем за Винни-Пухом! Все они такие, эти попутчики…»

А сосед уже завелся и не остановить его, хоть за уши тягачом оттягивай:

— Мне не хотелось бы вам казаться трепачом или фантазером в манере Калло и Гофмана…

«Глядите, люди добрые, какие мы образованные — романтиков поминаем!» — подумал Климов.

— …Но то, о чем я хочу вам рассказать, просто жжет меня изнутри. Вас мой рассказ ни к чему не обязывает, а меня вы очень обяжете, если согласитесь выслушать!

— О чем речь! Конечно! — с фальшивым пылом сказал Климов, тут же теряя к собеседнику остатки симпатии. И почему по железной дороге ездит столько неврастеников? Летали бы себе самолетом. С минуту он смотрел, как пальцы соседа терзают спичечный коробок. Потом отвернулся.

— Это случилось двенадцать лет назад. Тогда я только что окончил институт и еще не отработал сроков своего распределения. Мне было двадцать два. Работал я тогда юрисконсультом на одном из заводов города Лиепаи. Впрочем, это не важно.

«Когда мы прибываем в Петрозаводск?» — с тоской думал Климов, украдкой взглянул на часы и скис окончательно. Пятьдесят четыре минуты этой тягомотины ему были обеспечены.

— …В ту пору среди молодежи свирепствовало («Свирепствовало!» — мысленно огрызнулся невольный слушатель) увлечение мототуризмом. И я не был исключением.

Идею подал мой тогдашний приятель Анатоль Пурмалис, из отдела главного механика. Он сколачивал группу для мотопробега по Каракумам. Чьи-то лавры ему спать не давали… Нас подобралось пятеро: сам Анатоль с женой, его младший брат Иво и мы с Ингой. Все мы увлекались мотоциклами, а Анатоль был даже мастером спорта.

Уговорились твердо, подгадали к сроку отпуска и отчаянно готовились к предстоящему походу. Только случилось так, что за неделю до отпуска Анатоль попал в больницу. Сильно разбился на тренировке. И с этого момента все у нас пошло кувырком.

Лайма, конечно, осталась у постели мужа, Иво захандрил и уехал к деду на хутор. Однако мы с Ингой решили не сдаваться. Тем более, что все уже было готово: мотоциклы тянут, как звери, припасы собраны. А настроение… что ж, настроение, оно меняется…

Инга тогда окончила четвертый курс биофака, бредила орнитологией и была девчонкой хоть куда. Накануне поездки мы подали заявление в загс и предвкушали это оригинальное предсвадебное путешествие.

Через три дня мы уже были в начальном пункте маршрута. Отсюда нам предстоял двухнедельный путь по пескам…

Поезд замедлил ход. Прибыли на какую-то маленькую станцию. Климов встал, опустил стекло в окошке, безуспешно пытаясь прочесть скудно освещенную вывеску над дверями вокзала. А когда вернулся на место, оказалось, что он упустил нить рассказа…

— …тем более что нам обоим этого хотелось. Это не прибавляло сил, но и не мешало нам проходить предусмотренные дневные километры. Инга, как ребенок, гордилась своим воинственным видом и по вечерам изображала из себя идальго Ламанчского. Но Дон-Кихотом был все-таки я. Пожалуй, никто другой не решился бы взять свою Дульсинею в эту пыльную и горячую Тобоссу…

«Боже мой, какой у этого типа стиль! — ужаснулся Климов, — от его рассказа за версту разит литературщиной. Не удивлюсь, если окажется, что этот мужик просто пересказывает мне на память какой-нибудь свой опус, с которым его турнули из десятка редакций!»

Рассказчик еще несколько минут описывал путешествие по пустыне, цветисто, с ненужными подробностями. Климов слушал его в пол-уха и украдкой читал лежащую на столике газету. А тот уже не замечал ничего вокруг.

— …Утром шестого дня я провалился в зыбучку. Ее почему-то не было на нашей карте. Вообще-то зыбучие пески в наших пустынях — редкость, но встречаются.

Сплоховал я, дергаться начал. А суета и зыбун вещи несовместимые. Начнешь дергаться, считай — пропал. Слава богу, успел вскарабкаться ногами на седло своего мотоцикла и оттуда через опасную зону перепрыгнуть. А не догадайся — не выжил бы. Крикнул Инге. Посмотрели мы, как моя машина махнула рулем над песочком и канула. Когда Инга поняла, что я чуть было не утонул, бросилась мне на грудь и стала рыдать там, в самой пылище. Она плакала, а я думал, как нам теперь быть. Канистры с водой ушли в зыбун вместе с моим мотоциклом. Бензина к Ингиному приторочено — хоть залейся, а воды осталось полфляги. И до ближайшей лужи — неделя пути, хоть назад, хоть вперед.

И мы двинулись дальше. Вперед. Только вперед. И не хныкать!..

Сосед замолчал и потянулся за сигаретой. Закурил, ломая спички, сделал пару глубоких затяжек и раздавил окурок в чайном блюдечке, так и не прервав свой рассказ.

— …Через три дня солнце убило Ингу. Мне никогда до этого не приходилось сталкиваться с тепловыми ударами, так что помочь своей девочке я не сумел. Я похоронил ее у подножия бархана и побрел дальше. К вечеру умер и я. Умер, но все-таки продолжал ползти вперед.

Я воскрес, когда на лицо мне пролилась влага…

— Извините, я схожу к проводнику, принесу нам по стаканчику чая, — прервал его Климов. Сосед покорно затих, Климов пошел в конец вагона, спросил у проводницы Зои, не выбился ли поезд из графика и, выиграв у соседа целых пять минут, вернулся в купе с двумя стаканами. Как он и предвидел, продолжение истории последовало незамедлительно.

— Я воскрес, когда на лицо мне пролилась влага…

«Ей-богу, он не рассказывает, а декламирует! — молча взвыл Климов. — На работе от этих графоманов спасу нет, а тут еще и в поезде… Влага, видите ли, на него пролилась!..»

— …Открыл рот и почувствовал, как она проходит сквозь нёбо и впитывается в песок, не утоляя моей дикой жажды. Но облегчение она все же принесла. Открыл глаза. Надо мною стоял Старец. Тогда я еще не знал, что это именно Старец — просто человек в сером балахоне до земли. Лицо его скрывал такой же серый капюшон, из-под которого торчала длинная белоснежная борода.

Он протянул мне чашу, искусно вырезанную из зеленого нефрита. Эта вода была настоящая. Она пахла розовыми лепестками. Потом Старец сделал мне знак подняться и пошел не оборачиваясь. Я потащился за ним. Скоро мы подошли к Хижине.

Хижина стояла в тени одинокой скалы и напоминала издали копну свежего сена. Вблизи она смотрелась странно: стены топорщились толстыми зелеными ворсинками, похожими на изумрудную вермишель. Я погладил стену рукой — она была мягкая и прохладная. Ворсинки под пальцами медленно шевелились. Я потянул за одну, и на ладонь мне выкатилась прозрачная капля воды. Почему-то сразу стало ясно: Хижина живая.

Внутри было темно и прохладно. Старец сел на грубую скамью из песчаника, посадил меня напротив. Я сел, тщетно пытаясь разглядеть его лицо под капюшоном, а Старец тем временем наклонился и положил руки мне на плечи. В то же мгновение резкая боль пронзила меня. Мир закружился и рухнул в кровоточащую рану, бывшую только что моим мозгом.

Потом снова было утро. Солнце протягивало пучок лучей в распахнутую дверь Хижины. Лучи чинно ползли по ворсистому полу, высвечивали из полумрака близкие стены, подрагивали на мертвом лице Инги, которая лежала у порога. Почему-то я не удивился, увидев рядом ее, похороненную в десятке километров отсюда, «Старец, — подумал я, — он нашел Ингу и принес». Я взял со скамейки чашу и пошел под скалу, чтобы выкопать там новую могилу.

Работа продвигалась медленно. Песок осыпался, сползал. Но все-таки через полчаса яма была готова. Я вернулся в Хижину и отнес тело любимой женщины к могиле.

Скоро под скалой вырос невысокий холмик, с которого ветер сдувал и уносил в барханы колючие песчинки. Я долго сидел возле этого маленького кургана.

Пришел Старец, молча встал за моей спиной. Я чувствовал затылком его тяжелый взгляд. А песок все так же срывался с холмика и летел в глубь пустыни.

Вдруг в груди у меня заледенело. Из-под песка начало проступать Ингино лицо, грудь, колени… И вот она уже покоится на поверхности, и песок лежит на ее закрытых веках и во впадинках ключиц. Я отшатнулся и опрокинулся. Старец перешагнул через меня и взял Ингу на руки. Он уже унес ее в Хижину, а я все лежал и тупо смотрел ему вслед.

В Хижине Старца не было. Только на скамье появилась грубая серебряная плошка с холодной кашей и вода в нефритовой чаше, точно такой же, какая валялась сейчас у пустой могилы Инги. Старец высунулся из темноты, мне показалось даже, что из стены, и показал на все это узловатым пальцем.

Я машинально ел и размышлял, почему не попытался за все это время заговорить со своим таинственным хозяином. Кажется, уже тогда я понимал, что Старец мне все равно не ответит. Потом мысли соскользнули на Ингу. Думы были долгие. Полынный был у них вкус.

Из стены шагнул Старец. Он вел за руку Ингу. Она едва доставала ему до плеча. Я ошалело рванулся к Инге, но первый же взгляд, брошенный на ее лицо, сшиб меня обратно на скамью. Мучнистая бледность, потухшие глаза… Я пригляделся и увидел, что Инга не дышит. Я даже не нашел в себе сил вырваться и убежать, когда Старец вложил мне в ладонь ее холодную руку. Пальцы мои инстинктивно сжались, а в голове снова взорвалась динамитная шашка. Но мне удалось все-таки удержаться на ногах. А когда я пришел в себя, то знал, именно ЗНАЛ наверняка, что не имею права ни на миг отпустить эту ледяную ладошку. И тогда, может быть, все кончится хорошо.

Сижу на шершавой скамье, крепко зажмурившись. Рука моя сжимает руку Инги. Целую вечность не открываю глаза. Открыл. Инга все так же, как и час назад, расчесывает свои длинные светлые волосы. Из-под них уже не сыплется больше песок. А она все вычесывает его с бездушностью автомата, уставив немигающий взгляд в стену. Меня передергивает, когда я вижу песчинку, прилипшую к глазному яблоку. А Инга ее не чувствует. Но она уже дышит, правда редко и неглубоко.

Невольно вспомнилась другая Инга. Прошлый год. Заводской дом отдыха. Наш коттедж. Инга сидит у камина и так же расчесывает волосы. Это получается у нее по-кошачьи, женственно. Мне всегда казалось, что если бы Инга не была женщиной, она обязательно стала бы доброй пятнистой пантерой. Я сижу напротив, а у ног моих ворочается, как и я, тайно влюбленный в Ингу большой теплый Ганя, мой славный пес…

Стало темнее. Что-то заслонило свет в дверном проеме. В Хижину вошла собака. Это была южно-азиатская овчарка нечистых кровей, похожая на болонку-переростка. Пес вошел, неся над мохнатой спиной плотно свернутый калач хвоста.

— Ганя! — позвал я его тихо.

Он остановился, грустно посмотрел на меня и коротко взвыл, запрокинув лобастую голову. Потом стал быстро врастать в землю.

Я еще раз удивился своему сегодняшнему равнодушию. Точнее даже — бездушию. Совсем не так должен был я реагировать на возвращение Инги и Ганю-призрака. Что-то сломалось во мне за прошлую ночь, а может быть и еще раньше, когда я зарывал в барханах свою любовь.

Поднял глаза. Инга перестала расчесывать волосы и смотрела на меня. Потом часто-часто заморгала, разлепила запекшиеся губы и по слогам сказала:

— Сер-гей…

Двое суток я почти не открываю глаза. Часто к нам подходит Старец и надолго садится рядом с Ингой. И каждый раз рука ее вздрагивает в моей. Если я не отвожу взгляд, то вижу, как страшно мертвеет ее лицо в такие бесконечные минуты. И каждый раз после этого рядом со мной просыпается новая Инга. Теперь она уже почти такая же, как прежде, до нашей проклятой поездки в пески. Это пугает меня. Невозможно постигнуть таинство этого постепенного оживания, невозможно забыть и простить ей тех двух похорон, которые выжгли во мне живую душу. Но самое страшное — она тормошит меня, пытаясь вызвать на разговор.

— Сергей, что с тобой, ты болен? Сидишь с закрытыми глазами, нахохлился, как сыч, и молчишь. Или ты меня разлюбил?

— Конечно нет, — отвечаю я ей устало, — у меня просто болит голова.

— Нет, Сережка, причина в другом! Ты меня не обманывай! Если тебе не хочется меня видеть, зачем так вцепился в мою руку? Отпусти, я пить хочу.

Помню, с каким трудом я разжал онемевшие пальцы, а потом смотрел, как она, потирая запястье, идет к стене, погружается в нее наполовину и вынимает оттуда нефритовую чашу. Инга закидывает голову и пьет. Я вижу, как из уголка ее губ срывается и катится вниз к ключице большая светлая капля. Инга отдает чашу мне. Но я ставлю ее на скамью, отхожу и встаю в дверях. Смотрю на опостылевшие пески. Хочется бежать отсюда, бросив все: Хижину, Старца, Ингу. Бежать до тех пор, пока не свалит тебя солнце на раскаленный бархан. А потом вжаться в него виском и слушать визг ветра.

Инга подошла неслышно и обняла мои плечи. Я отшатнулся, вырвался, закричал.

— Псих! — обиженно сказала она, демонстративно фыркнула и прошла мимо меня под скалу. Стянула через голову клетчатую ковбойку и разлеглась в тенечке.

А я вернулся в Хижину. Интересно было бы посмотреть, что там за стена такая странная. Подошел, ткнул ладонью — провалилась. Сунул голову сквозь густую занавесь вертикальных нитей, вошел.

Там был обширный зал. Он просто-напросто не мог бы поместиться в кольце живых стен. Но, тем не менее, это была Хижина. Здесь живыми были только три стены. Четвертая была соткана из мрака. Я пошарил рукой по ее холодной бестелесной глади, и она растворилась.

Передо мной снова была пустыня.

Пески лежали на многие километры вширь и вглубь до самого горизонта. А там, на грани песка и неба, стоял Город. От Города ко мне шел Старец. Он был далеко, но уже видно было, как стелется по ветру его седая борода.

Старец заметил меня и помахал рукой. Я отвел глаза и посмотрел вниз. Пустыня была в метре подо мной. Я уже хотел было спрыгнуть, но увидел, что песок внизу вспучился и из-под него высунулась мохнатая собачья голова. Ганя вылез, стряхнулся и размазался в воздухе голубоватой дымкой. А Старец уже был рядом. Он молча вскарабкался в зал и, кивнув мне капюшоном, ушел в дальний угол, где светилось и пряно пахло в полумраке что-то похожее на груду прелых листьев. Я не обращал на Старца внимания. До меня, наконец, дошло, что искрящийся на горизонте город — это спасение, и что настал самый подходящий момент покинуть ко всем чертям гостеприимную обитель благородного отшельника.

Улыбаясь, тому, что все оказалось так просто, я спрыгнул. Ноги утонули в песке чуть ли не по колено.

В песке? Как бы не так! Представьте себе волнистую равнину, покрытую толстым слоем сухих и ломких лепестков чайной розы. Не веря себе, я поднес к глазам пригоршню этих хлопьев. Вы вряд ли испытывали когда-либо такой дикий ужас, в какой вогнали меня эти ломкие скорлупки.

Я рванулся назад, в зал, но ноги мои слишком глубоко увязли. Кажется, я кричал и мертвой хваткой цеплялся за рукав Старца, протянувшего мне сверху руки. Совсем ошалевший, я вскарабкался на порог и бросился грудью на занавесь, преграждавшую путь в Хижину. Не успел заметить, как оказался под белесым небом Каракумов в объятиях Инги. Шарахнулся от нее и на подгибающихся ногах побрел под скалу. Сел и прислонился к ее теплому боку. Таким усталым я еще не бывал никогда.

Инга встала надо мной, долго глядела с изумлением, потом спросила:

— Что с тобой, Сережа? Что случилось?

Я ответил ей: «Уйди!» — и закрыл лицо руками, а она долго плакала, уткнувшись мне в плечо. Я пробовал отстраниться, но она крепко держала меня за рубашку.

В голове уныло копошились изможденные мысли. Я, конечно, не считаю себя дураком, на заводе числился толковым работником, но мозг мой отказывался понимать логику происходящего, а сердце не могли тронуть слезы женщины, которой просто нет на белом свете. Странное это было ощущение. Хотелось сидеть здесь, в тени глыбы, с закрытыми глазами и не видеть ничего, не слышать, не чувствовать.

Потом я понял, что больше не слышу всхлипываний Инги. Их перекрывало тяжелое гудение. Из дверей Хижины лезла теперь широкая серебристая труба. Вот она выползла на всю свою четырехметровую длину и зависла в воздухе, приподняв передний конец. Медленно стала разворачиваться. И вот уже не труба это, а тонкое плоское полотнище, похожее формой на ската-манту. Тело его топорщилось короткой блестящей щетинкой и отливало металлом. На переднем конце сверкали два ярко-красных звездчатых глаза.

Не переставая гудеть, «манта» медленно стала набирать высоту. С каждым мгновением скорость ее возрастала. И с каждой секундой «манта» менялась. Обводы ее тела чуть расплылись, и сквозь него стали просвечивать скудные пустынные облака. Вскоре совсем прозрачный уже, «скат» скрылся из вида, оставив за собой только резкий, разрывающий душу свист. Наружу вышел Старец, встал, повернувшись в сторону свиста, и смотрел вслед «манте». Или слушал. Кто его разберет, этого Старца?! Из-за угла вышел Ганя и медленно прошел сквозь его длинную серую фигуру. Нет, не прошел. Он остался внутри Старца, только с минуту скулил оттуда. А таинственный наш хозяин все смотрел или прислушивался черной дырой капюшона к молчанию небес.

«Уж не здесь ли рождаются слухи о летающих блюдцах?» — подумал я.

— Ты зря боишься его! — сказала вдруг Инга. — Он не сделает тебе ничего плохого. Ведь не со зла же он спас тебя и меня! Его мир такой же добрый, как и наш. Он много мне о нем рассказывал…

Я с интересом посмотрел на нее.

— Да, рассказывал. Это — единственное, что я помню с тех пор, как очнулась. В первые дни нам было легко разговаривать. Я рассказала ему о Земле, о людях, о нас с тобой. А он мне — о своем мире. Он любит его, как и мы — наш. С ним было хорошо разговаривать. А вот вчера мне стало очень больно, когда он спросил, как я себя чувствую. Он понял это и перестал со мной говорить…

Я вспомнил, какой дьявольской болью кончались мой редкие попытки перекинуться словечком со Старцем. Похоже, что для этого нормальный человеческий мозг не приспособлен.

— …Мы должны увидеть, как живет его народ. Пойдем посмотрим! Мы должны рассказать о нем людям.

— Не могу, родная! — произнес я и через силу поцеловал Ингу в висок. — Я уже пробовал. Там, за Порогом, я теряю сознание. Мир Старца не принимает меня.

Не мог же я признаться ей, этой Инге, что дело совсем в другом. Это я не был способен принять мир Старца, существа, которое мучает меня, подсовывая бездушный муляж моей возлюбленной. Муляж? Или я просто начал забывать, какой была прежняя, живая Инга?

Лицо ее засветилось неподдельной детской жалостью.

— Тогда подожди меня здесь, Сережа! Я быстренько сбегаю, посмотрю и вернусь обратно. Я скоро!

Я проводил Ингу до Порога. Она легко спрыгнула в мир Старца и так же легко побежала по хрупким лепесткам в сторону Города. В ее фигурке снова почудилось мне то, ушедшее, пантерье. Или пришедшее. Это бежала прежняя Инга. И все-таки я нашел в себе силы закрыть подсмотренным у Старца жестом дверь в другой мир.

С минуту я стоял в сумраке зала, привыкая к мысли, что снова, в третий уже раз, расстался с Ингой. Теперь, похоже, навсегда. Только после этого я заметил Старца. Он сидел в дальнем углу, возле того, что мне казалось кучей листьев. Руки его покойно лежали на коленях.

Я приблизился и, неожиданно для самого себя, откинул его капюшон. В лицо мне ударили два скрещенных луча алого света. Огромные выпуклые глаза на безносом и безротом лице его, густо заросшем длинным белым мехом, опалили меня, скомкали и отбросили в тесную комнату Хижины.

Трясущимися руками я схватил со скамьи чашу. Расплескивая драгоценную влагу, я слил ее в походную фляжку и вышел под солнце.

Пошел на восток, вперед, к людям, зная, что все равно не дойду. Некоторое время за мной по пятам брел Ганя. Но я швырнул ему в морду горсть песка, и он отстал.

Вечность спустя, когда я уже не мог идти и лежал ничком на расплавленном солнцем песке, чувствуя, как вздувается пузырями обожженная кожа, я услышал над собой тонкий пронзительный свист, перешедший потом в низкое гудение. Прохладная тяжесть опустилась мне на спину, окутала со всех сторон. И снова — гудение.

Я почувствовал, а когда обнявшие меня стенки стали прозрачными, то и увидел, что лечу. И летел очень долго, несколько раз впадая в забытье от жажды и ожогов…

Я лежал, уткнувшись лицом в прохладный песок. Была ночь. Странно было прислушиваться к своему оживающему телу. Потом в уши вошли звуки мира. Кузнечики, цикады. Здесь, в пустыне? Потом где-то далеко прозвенел по рельсам трамвай. Я поднял голову. Перед глазами — стоящая на ребре доска, а чуть выше — деревья, стены домов, расписанные неправильными орнаментами освещенных окон. Я валялся в песочнице под грибком на своем родном лиепайском дворе.

Встал и поднялся к себе в квартиру. Из зеркала глянуло постаревшее измученное лицо, заросшее безобразной щетиной. Мне было дико узнавать себя в этом человеке…

Сосед Климова нервно сглотнул остывший чай и снова жадно закурил. Потом взглянул на часы и бросил сигарету:

— Сейчас о главном. Через год я получил от Инги письмо. Его принес Ганя. Вы знаете, оно и сейчас у меня с собой! Все время ношу… — Он виновато улыбнулся и, вытащив из кармана бумажник, осторожно вынул из него пожелтевший, истершийся на сгибах листок, — сейчас я вам прочитаю…

— Извините, мы, кажется, приехали, — прервал его Климов, вставая, — рад был познакомиться!

Сосед промолчал, глядя на него жалко и растерянно — типичный неудачник. Климову даже захотелось сказать ему что-нибудь ободряющее. Но он не сказал. Поезд дернулся и остановился. Климов неспешно вытащил из-под полки свой чемоданчик и вышел, кивнув на прощание.

Шел дождь. Климов достал из чемодана складной зонтик и невольно подумал о своем спутнике. Интересно было бы спросить, с кем из компании Геннадия Вержбицкого он водит дружбу? Самому Климову фотографию хижины, найденной в Каракумах экспедицией гидрологов, показывал два года назад лично Генка. Осталось так и не выясненным, из чего были сплетены ее стены. Их серая пересохшая субстанция крошилась под пальцами, рассыпалась тонкой пылью.

Это была ничем не выдающаяся находка, а вот две прекрасные, тонкой старинной работы нефритовые чаши, обнаруженные в хижине, заинтересовали ученых…

Как, оказывается, мало нужно для того, чтобы сочинить сентиментальную сказку: второстепенный научный факт, сюжет, слизанный из лемовского «Соляриса», и капля фантазии. И даже особого умения для этого не потребовалось.

Климов все дальше уходил от вокзала, в сумерки, мимо светлых фонарных ореолов, нанизанных на струи дождя.

Ненастны карельские ночи.

 

С. Щеглов

ИГРА БЕЗ ШАНСОВ НА ПОБЕДУ

 

1. Задача не по плечу супермену

В кабинете Джорджа Гейлиха, миллионера и доктора социологии, было прохладно и просторно. Вентиляторы бесшумно вращались под потолком, кондиционеры мерно перегоняли воздух, выискивая в окружающем небоскреб смоге остатки кислорода. Личная термоядерная электростанция, спрятанная глубоко под фундаментом резиденции, в изобилии снабжала ее энергией. Джордж Гейлих снял очки, положил их на колено и закрыл журнал.

Его рука коснулась кнопки вызова. Консультант, Хол Клеменс, вошел почти сразу — он изучил привычки шефа так же хорошо, как хорошо платили за это.

— Привет, Хол, — сказал Джордж воскресным — вялым, добродушным — голосом человека, отключившегося от дел фирмы. — Почитайте-ка вот это.

— Но, шеф… — замялся консультант. — Я плохо знаю русский!

Джордж поднял брови.

— Да? Гм… Ну что ж, суньте в компьютер. Рекомендую вам в следующий раз знать русский получше!

— Хорошо, шеф, — согласился Хол.

Он подошел к компьютеру, вложил журнал в сканнер, вызвал программу и подождал с минуту. Шеф молчал — не в его привычках было искажать информацию своими разъяснениями. Что ж, Хол тоже больше доверял подлинникам. Даже в переводе.

Компьютер управился в положенный срок. Хол приступил к чтению.

Несколько раз он удивленно взглянул на шефа, но тот все молчал.

Закончив, Хол отложил листок с переводом и устроился в кресле в той же позе, что и Гейлих. Он ждал объяснений.

— Что вы об этом думаете? — спросил Гейлих.

— Любопытная версия…

— Я вас не спрашиваю о том, как вам она понравилась! Я спрашиваю ваше мнение как научного консультанта, магистра ксенологии!

— Тогда я сделаю анализ.

— Сделайте.

— Версия не нова и не раз обсуждалась в разных вариантах в восьмидесятые годы. Основным возражением на нее было да и остается такое: мы устанавливаем контакт вовсе не со сверхцивилизациями. С нас вполне хватит и равных партнеров. Это возражение практически решило судьбу группы «За экономию средств», которая так и не сумела провести сокращение ассигнований на поиск внеземных цивилизаций.

— Сокращение потопили демократы по политическим соображениям. Продолжайте.

— Поэтому данная версия любопытна лишь с исторической точки зрения. Для меня новость, что ее выдвинули русские; впрочем, они тогда неплохо соображали.

— Да, были времена. Значит, только с исторической точки зрения?

— Только.

— Тогда скажите мне, Хол, для чего я, по-вашему, трачу сорок миллионов долларов в год на попытки контакта?

— Видимо, вас интересуют новые рынки сбыта, — предположил Хол.

Джордж искренне рассмеялся:

— Бесподобно! Вы молодец, Хол! Но все-таки постарайтесь понять, что я до сих пор и не думал о принципиальной невозможности контакта с высокоразвитыми цивилизациями!

— Вот как?!

— Вы поняли. Вы же умный человек, Хол.

— Я работаю у вас недавно, — смутился Хол, — если бы я знал…

— Не оправдывайтесь: во-первых, это бесполезно, во-вторых, вы ни в чем не виноваты. Слушайте дальше. Компьютер, который стоит перед вами, очень хорош. Он позволяет сделать кое-какие предсказания. Вам, видимо, будет небезынтересно узнать, что он с точностью до нескольких недель предсказывает дату смерти человека по его медкарте.

— Я слышал об этом. Вы сделали полмиллиарда на смерти Джефа Харта.

— Да, вначале этот ящик работал на коммерцию. Но как-то подвыпив, я сделал то, в чем не могу не раскаиваться: заложил в него свою собственную медкарту. Понимаете?

— Ну и? — Хол изменил своей обычной бесстрастности.

— А знаете, я ведь и вашу карточку закладывал, — неожиданно проговорил Джордж, потягиваясь. — Результаты неожиданны, ох, неожиданны… Хотите узнать, когда вы умрете?

— Пожалуй, нет, — проговорил Хол. — А что, скоро?

— Да нет, вам повезло. Еще пять лет.

— Всего?!

Хол ничего больше не смог сказать.

Джордж усмехнулся — печально, но не без злорадства.

— Не волнуйтесь так. Мой срок истекает раньше. Конечно, я все же не верю — в глубине души, — но я обязан принять меры. Что естественно сделать для человека, знающего, что осталось ему совсем немного?

— Уладить свои дела и жить для других, — пробормотал Хол.

Джордж снова рассмеялся.

— Никак не пойму, — сказал он, — вы серьезно или притворяетесь? Вы же циник, иначе бы не прошли семь тестов по отбору, и я это знаю, и вы это знаете, зачем же вы цитируете неизданную «Образцовую мораль»? Или вы изменили точку зрения за полтора года у меня?

— Нет, что вы. Просто я не считаю свое мнение полезным для вас.

— Напрасно. То, что я до сих пор им не интересовался, не значит, что оно меня не интересует. Натыкал бы я тогда клопов в вашей квартире! Будьте откровенны: что бы вы сделали на моем месте, узнав, что жить вам осталось несколько лет?

— Откровенно?

— Естественно.

Хол наклонился вперед:

— На вашем месте я бы утащил с собой побольше людей. Желательно всех.

— Ай да Хол! — радостно воскликнул Джордж. — И все же вы ошиблись: такая мысль не пришла мне в голову. Я просто подумал, что если природа отпустила мне мало, то я должен взять намного больше любыми доступными средствами. А поскольку эта бестия, — он указал на компьютер, — учитывает все возможности современной медицины, значит…

— Нужно обратиться к внеземным цивилизациям?

— Совершенно верно. К цивилизациям, обладающим сверхтехнологией и сверхмедициной, а точнее — практическим бессмертием.

Хол откинулся назад. Он понял шефа. Конечно, статья русского была для него ударом — это очень неприятно, узнать под занавес, что всю пьесу играл роль простака. Однако шеф не производил впечатления убитого разочарованием человека. Это показалось Холу странным.

— И что же теперь? — решился он на вопрос.

— Теперь? — Гейлих с любопытством посмотрел на Хола. — Теперь думать придется вам! В вашем распоряжении сорок миллионов в год в течение трех лет и скромная задача: бессмертие. Если вы ее выполняете, вы получаете его на равных со мной. Если не выполняете, я следую вашему совету и тащу с собой на тот свет как можно больше людей, начав, естественно, с вас. Вас устраивают правила игры?

— Но я не биолог! Я ксенолог!

— Позвольте! Кто вам сказал, что Джордж Гейлих старый маразматик? Кто вам сказал, что он спятил настолько, будто предполагает, что вы сумеете в три года сделать то, над чем все человечество бьется уже лет тридцать? Кто вам сказал, что именно вы будете разрабатывать технологию?

— А что же я буду делать?

— Ваша задача, как ксенолога, найти цивилизацию, владеющую технологией бессмертия, и организовать в ней эффективный промышленный шпионаж. Если они не идут на контакт, значит, мы все должны сделать сами.

Хол сдержался. Гейлих не производил впечатление сумасшедшего, хотя, несомненно, был им. Но доказать это нечего было и мечтать. Хол понял наконец, в какие железные тиски попал, оставив кафедру ксенологии и перейдя к частным консультациям. Понял, как это обычно бывает, слишком поздно.

— Сроки? — спросил он, чтобы что-нибудь спросить.

— Три года, как я уже говорил. Но было бы совсем неплохо, если бы вам удалось их сократить. И еще, — Гейлих встал, — каждую пятницу я жду ваших сообщений о ходе работ. План можете представить хоть завтра. Ну, всего хорошего.

Хол поднялся и на дрожащих ногах вышел из кабинета. В голове слегка шумело. И в серьезность происходящего заставил поверить лишь выросший из пустоты охранник, вежливо сообщивший:

— Мистер Клеменс! С сегодняшнего дня вам не рекомендовано покидать резиденцию. Все условия будут созданы здесь.

 

2. Без супермена не обойтись

Хол валялся на диване в отведенных ему роскошных апартаментах и смачно ругался. Теперь он уже не считал нужным скрывать от шефа свое мнение. Хотя и остерегался задевать его лично.

Так что больше всего доставалось правительству и медицине.

Однако мысль работала, и в перерывах между ругательствами Хол вяло обдумывал способ сбежать отсюда, еще более вяло — надуть шефа, и уж совсем на краю сознания какой-то нейрон самовольно мозговал, у какой цивилизации можно позаимствовать технологию бессмертия.

Ах, если б ее знали русские!

Постепенно Хол выяснил — чисто логическим путем, — что бежать ему некуда. Если не убьют на всякий случай сразу, то уж наверняка оставят без работы.

Не понадобилось много времени и на то, чтобы понять: шефа не обмануть. Как и Хол, Джордж получил свое звание за вполне серьезную научную работу, и миллионы к нему падали не с неба.

И самое главное — явно спятивший Гейлих, похоже, заражал своим сумасшествием. Хол чувствовал, что хочет решить эту задачку — хотя бы в принципе. Ограбить высшую цивилизацию — каково?!

В фантастике такое было не раз, но на практике!

Впрочем, эту цивилизацию надо еще найти. Пока кроме собственной, земной, Хол никакой другой не знал. Даже с горой специальных разрешений, позволивших в свое время удовлетворить любопытство относительно НЛО и их изучения министерством обороны. К сожалению, это были совсем не инопланетяне.

Значит, сначала надо найти цивилизацию. Хол перевернулся на спину и посмотрел в потолок; тот выглядел как ночное звездное небо. Тюрьма была красива.

Где ж ее найти? Будем реалистами, сказал Хол себе. Я могу ее найти, если только она ближе трех светолет, то есть — находится в Солнечной системе, то есть — это не цивилизация, а звездолет, а звездолет — это обособленная территория, где шпионаж затруднен, да и есть ли он, звездолет-то, в Солнечной системе?!

Хол треснул кулаком по пластиковому боку дивана. Тоже задачка, найти сверхцивилизацию в рекордно короткие сроки! Пошел бы сам, поискал, обратился он мысленно к шефу. И занес меня дьявол в этот бедлам, сидел бы лучше на кафедре, прозябал бы спокойно. А теперь все: живым не выпустит.

Только бессмертным.

Так и так своей смертью, той, что через пять лет, мне не помереть, подумал Хол. Это был плюс, и он остановился на плюсе, а потом вернулся к задачке и применил метод Шерлока Холмса — отбросить все невозможное. И схватился за голову.

В следующие пять минут он напоминал буйно помешанного. Сначала попрыгал на диване, фальшиво пропел два куплета студенческого гимна, потом прошелся в танце по комнате, подскочил к телефону, позвонил и спросил, где находится ближайшая сверхцивилизация, крикнул в трубку: «А я знаю!», бросил трубку, запустил подушкой в портрет Лема на стене — «Слабо тебе, парень!»; потом подобрал подушку, бросил обратно, полез ногами в рукава смокинга и замер.

Потом тряхнул головой, быстро переоделся, осмотрел себя в зеркало, поправил прическу, сунул записную книжку в карман и вышел.

Шеф был у себя, сидел все в той же отвратительно удобной позе, которую не хотелось менять. Он просматривал очередной русский журнал. Хол подумал, что во времена Маккарти Гейлиха наверняка бы посадили за антиамериканскую деятельность.

— Привет, Хол! — обрадовался шеф. — Ну что, додумались вы наконец?

— До чего? — Хол остановился посреди кабинета, пораженный внезапным подозрением.

— Вам лучше знать до чего, — мягко сказал Гейлих, — но понять, что я вовсе не сумасшедший, вы были обязаны сразу! Вы сообразили, что искомая цивилизация находится на нашей с вами планете, только примерно в двухстах годах к будущему от сегодняшнего момента?

Хол помрачнел. Его подозрения подтвердились: шеф знал все еще до того, как сформулировал задачу.

Кресло оказалось рядом — и очень кстати.

Хол взял себя в руки.

— Восхищен вашим умом, шеф, — сказал он почти искренне. — Додуматься было не так-то просто.

— Удовлетворен вашим умом, — в тон ему ответил Гейлих. — Додуматься было не так-то сложно! Это мы сделали за день, и поодиночке. Вместе нам предстоит кое-что другое: осуществить ваш проект.

— Мой?!

— Ну да. Ведь у вас есть проект?

— Пожалуй, да, — согласился Хол. — Все очень просто: мы погружаем в глубокий анабиоз человека с заданием проснуться через двадцать — или двести — лет и с помощью машины времени вернуться к нам с технологией бессмертия.

— Великолепный проект! — Гейлих рассмеялся. — Бесподобный! Его единственный недостаток — абсолютная неосуществимость. Я уже сейчас вижу минимум три сложности. Анабиоз ныне куда менее надежен, чем пулеметы. Машина времени — штука весьма проблематичная. И какой болван вернется из прекрасного будущего в мерзкое настоящее, хотел бы я знать?!

— Постойте! — Хол вдруг понял простую вещь. — А зачем нам этот болван? Все гораздо проще…

— Заморозиться самим? — Джордж покачал головой. — Видите ли, Хол… Там, в будущем, может быть что угодно, но одно я знаю совершенно точно: я там буду последним дураком. А значит, мне никогда не стать так высоко, как здесь. Это вы должны себе уяснить. Почему? Отвечу. Нам работать вместе. Долго, может быть, бесконечно долго, а может быть, всего три года — но в любом случае над очень серьезным делом. Поэтому я должен быть в вас уверен. Вы сами — хотите туда, в будущее?

— Предпочту бессмертие в настоящем, — усмехнулся Хол.

— Вот и договорились. Теперь к делу. Пункт первый: анабиоз. Что скажете?

— Проблема фактически решена. — Хол махнул рукой. — С имеющимися допусками я легко добуду все материалы, остальное доделаем сами. Лаборатории у вас неплохие.

— У нас, — уточнил Джордж. — Ладно, дальше. Пункт второй. Машина времени.

— Если она невозможна, придется все-таки замораживаться самим.

— А как мы узнаем, возможна она или нет?

— На практике. Если агент вернется, значит возможна.

— Великолепно. А если он вернется и выкопает анабиоз-камеру, да еще разбудит сам себя?

— Гм… Стандартный парадокс временных путешествий. В одних концепциях разрешимый, в других — нет… — Хол поморщился. — Мы-то с вами — практики?

— Безусловно.

— Ну так закопаем камеру так, чтобы агент не знал, где она.

— В подводной лодке с программой перемещения. О, кэй. А все-таки, как разрешается парадокс в теории?

— Обсудим, когда агент вернется. Пока меня заботит пункт третий. Как сделать так, чтобы он не смог не вернуться?!

Джордж покачал головой:

— Еще один парадокс. Там нужен не просто агент, это должен быть гений и супермен, иначе он просто не сможет адаптироваться в будущем. Но гений и супермен — понятая вряд ли совместимые.

— Совершенно несовместимые, — согласился Хол. — А может быть, пошлем просто гения?

— Да он не сможет украсть и булавки, ваш просто гений! Лучше уж послать просто супермена.

— Итак, нужен человек, с одной стороны, умный и честный, с другой — хитрый и ловкий, с одной стороны — конформист, чтобы адаптироваться в будущем, с другой — фанатик, чтобы вернуться, с одной стороны, профессиональный шпион и диверсант, с другой — неспособный обмануть нас! Простите, шеф, но мы в тупике, — резюмировал Хол. — Такого человека не найти, но без него не обойтись.

— Почему вы думаете, что такого человека не найти? — удивился Джордж.

— Но это же совершенно противоречивые качества!

— Отнюдь. В человеке порой сочетается и не такое. Сформулируйте ваши требования еще раз.

Гейлих указал на компьютер. Хол понял, приподнялся и вызвал нужную систему. Вскоре он закончил компоновку запроса, и компьютер выбросил на экран «Ждите…»

— Минуту-другую придется подождать, — сказал Джордж. — У него задержка ответа — чтобы нам казалось, что и для компьютера все не совсем просто.

Хол кивнул.

Прошла минута, другая. Компьютер не подавал признаков жизни.

— Сколько человек в нашей картотеке? — спросил Хол.

— Три миллиарда, — небрежно бросил шеф. — Однако мне непонятно, чего он так копается…

Он нажал несколько клавиш. Компьютер не реагировал.

— Ого, какая трудная задача, — пробормотал Гейлих. — Не думал, что мы сможем такую придумать!

И здесь на дисплее загорелась одинокая строка. Фамилия, имена, местожительство, профессия и номер досье.

 

3. Питер Аурелиан Бордже, Лос-Анджелес, частный детектив, досье № 567432873

Все события начинаются с мелочей. Будь это убийство президента или ограбление банка. Я даже не хотел подходить к телефону — в конце концов, на последний гонорар можно было позволить себе немного побездельничать. Любопытство, однако, взяло верх.

Алло, алло, это Питер Бордже? — он самый, что стряслось, — мы хотим вас пригласить в Вашингтон для ответственного поручения, у меня отпуск, миллион, что — миллион, гонорар, вы шутите — рука к блокноту, отнюдь, машина ждет вас у ворот коттеджа.

В окно я увидел ее как на ладони. Странная модель, никогда прежде таких не встречал. Вариантов два — или кому-то из боссов я действительно понадобился, или собираются кое-что у меня узнать.

— Хорошо, — сказал я в трубку, — сейчас позвоню в полицию и выйду.

— Пожалуйста, мы пока не спешим, — ответил все тот же приятный голос. Опять два варианта — или все чисто, или полиция им не помеха.

Я позвонил своему приятелю Гарри, сообщил, где в случае чего меня лучше искать, снял пистолет с предохранителя и вышел.

— Куда поедем? — спросил я у шофера.

— Вам ничего не нужно взять с собой? — спросил он в ответ. Я вспомнил, что меня приглашали в Вашингтон, округ Колумбия. И покачал головой. — Садитесь. Туда и поедем.

Он взял с места с таким ускорением, что меня вмяло в кресло. Что самое интересное, мотор работал бесшумно. До аэропорта мы добрались за пятнадцать минут — полтораста миль в час, не меньше. Там нас ждал маленький четырехместный самолет.

Через несколько минут мы повисли в сплошном тумане, потом взлетели еще выше, и облака с подозрительной скоростью поползли под ногами. Питер, сказал я себе, так высоко ты еще не залетал, интересно, что от тебя потребуется?

И шофер, и пилот молчали, и мне это не понравилось.

— Куда вы меня везете? — вежливо, такие наглые вопросы лучше задавать вежливо, спросил я.

— В резиденцию Джорджа Гейлиха, — сказал шофер. — Надеюсь, вы не заняты в ближайшие месяц-другой серьезным делом?

— А если бы был занят, вы что, развернули бы самолет?

— Зачем же. Просто это дело за вас выполнил бы кто-нибудь другой. Я, например.

Я посмотрел на шофера внимательней. Ну да, конечно, достаточно ему надеть парик и сбрить усы — готов второй Бордже. Я проникся невольным уважением к моему новому работодателю. Приятно иметь дело с таким предусмотрительным человеком. Однако если он нуждается в моей помощи, значит, не может с чем-то справиться сам. Мне стало не по себе — делать то, что не под силу Джорджу Гейлиху, это вам не шнырять по ночному Гарлему.

И не успел я додумать все до конца, как самолет нырнул вниз почти в боевом пике. Взглянув на часы, я понял, что мы шли на гиперзвуке. Полчаса от Лос-Анджелеса до Нью-Йорка, над которым мы делали разворот, это скорость скорее для баллистической ракеты.

В Нью-Йорке мы высадили шофера. А потом в несколько минут долетели до Вашингтона и сели прямо на крышу резиденции Гейлиха.

— Идите прямо, — сказал пилот, — вас встретят.

Встретить — понятие из рукопашного боя, но я не стал на это упирать. Просто подобрался — мало ли что, вдруг захотят убедиться, на что я способен?

Терпеть не могу эту мерзкую привычку больших боссов — проверять нас, одиночек, выпуская своих «горилл». Только из-за этого и приходится поддерживать форму.

Встретили меня, однако, в переносном смысле. Открыли люк с роскошной лестницей и попросили в зал, забитый сложной аппаратурой, среди которой я узнал только серийный детектор лжи. Проверка так проверка, сказал я себе и приготовился к длительному сидению в кресле с проводами за пазухой.

Однако все закончилось довольно скоро. Проверили реакцию, намотали метра два биограмм, попросили пострелять из электронного пистолета, остались довольны.

И пригласили прямо к шефу.

Кабинет Гейлиха располагался на сороковом этаже и занимал угол небоскреба. Мягкий ковер, компьютеры, кресла для посетителей, экран во всю стену — ничего особенного. Сам Гейлих сидел во вращающемся кресле у окна до пола, рядом с журнальным столиком; выглядел он как на своих фотографиях — небрежно одетый невысокий лысоватый тип в очках с давно немодной оправой. Рядом сидел бледный волосатый хмырь из разряда яйцеголовых, сидел с отсутствующим видом, но глаза его цепко следили за мной.

— Здравствуйте, Питер, — фамильярно сказал Гейлих. — Можете называть меня Джорджем или шефом, как вам удобнее. Мой коллега Хол сейчас изложит вам наше предложение, но прежде чем он сделает это, мне бы хотелось сказать несколько слов. Дело в том, что вашу кандидатуру компьютер отобрал из трех миллиардов кандидатов, так что замену подобрать вам скорее всего не удастся. Поэтому своим отказом вы просто поставите нас перед необходимостью заставить вас делать то же самое. Вот и все. Хол, приступайте.

После такого предисловия я еще больше напрягся. Ясно было, что предложат мне нечто совсем необычное.

— Дело вот в чем, — промямлил Хол, пытаясь найти нужные слова, — мы собираемся заслать агента в одну страну…

— При чем здесь я? — перебил я его. Терпеть не могу, когда мне говорят не все и не сразу.

Холу пришлось выложить все как есть:

— Кроме вас, некому. Потому что страна эта находится не здесь, не на нашей с вами планете.

Я кивнул. Я наконец узнал этого Хола — это был Хол Клеменс, преподаватель ксенологии из колледжа, где учился один мой приятель. Приятель, правда, помешался на пришельцах, но о Клеменсе я бы этого не сказал.

— Вашей задачей будет провести там разведку, выйти на научные или иные организации, занимающиеся двумя проблемами: перемещениями во времени и практическим бессмертием. Затем вы вернетесь обратно, со сдвигом в месяц или в два. Задача ясна?

— Нет.

— Что вам неясно?

— Где находится эта ваша страна? Как я туда попаду? Как я за два месяца доберусь до секрета этого бессмертия? И вообще, если уж вы установили сообщение с этой вашей планетой, не лучше ли просто попросить сообщить все, что вас интересует?!

— Отвечу по порядку. Страна эта находится в будущем, лет через двести. Попадете вы туда в анабиоз-камере. Пробудете там не два месяца и даже не два года — если там есть практическое бессмертие, то хоть целую вечность. И, как вы сами понимаете, пока сообщение у нас с «этой страной» одностороннее. Так что просить бесполезно.

— Так вот зачем перемещения во времени! Понятно. Простите, но я должен подумать.

Они дали мне подумать — прямо в кабинете. Я думал о многом. На сумасшедших они не похожи, да и анабиоз — это не фотонная ракета, это реально. Кое-кто из моих знакомых уже отправился эдак лет на тысячу вперед. Правда, привело это их либо на ближайшее кладбище, либо в больницу, но суть не в том.

И вообще, попасть в будущее было моей, неудобно говорить, мечтой еще с детского увлечения фантастикой. Я и детективом-то стал из-за этого. Хотелось приблизиться к тайнам науки, но — неудача. Как они обо всем этом узнали — неважно. Узнали, вот и все. Предложение я приму, сомнений тут не было.

Меня интересовало только одно.

Как они собираются гарантировать мое возвращение?

Ведь даже последнему ослу должно быть ясно, что я ни за что сюда не вернусь. А значит, они должны были что-то придумать, чтобы заставить меня это сделать. Но как? Послать еще одного агента? Так и он не вернется. Родственников и друзей, таких, чтобы из-за них возвращаться, у меня нет. Гипноз? В будущем разгипнотизироваться будет легче легкого. Никаких шансов у них не было.

— Вы подумали? — спросил Хол.

— Да. Я согласен. Когда нужно приступить к подготовке?

— Не спешите, — подал голос Гейлих. Он улыбался, и это мне не нравилось. Он явно знал что-то, чего я не знал, и наслаждался чувством превосходства. Это было, однако, не столь неприятно; хуже была неизвестность. — Вас, конечно же, интересует, что мы предпримем для гарантии вашего возвращения?

Я не счел нужным скрывать это.

— В таком случае взгляните на запись разговора, состоявшегося в этом кабинете несколько месяцев назад, — Гейлих нажал кнопку.

«Хотите знать, когда вы умрете?» — спросил его голос с экрана.

 

4. Гарантия возвращения

Я досмотрел запись до конца. Гейлих, должно быть, остался доволен — несколько раз я не мог сдержаться и качал головой. Но мне было наплевать. Я посмотрел на Гейлиха, и он отвел взгляд, но не убрал своей отвратительной улыбки.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Наконец-то человеческое чувство, это чудесное чувство ненависти! Бесстрастный автомат сразу выдаст себя там, куда мы вас посылаем, нам были нужны именно вы — и мы не ошиблись! Вы еще не потеряли способности ненавидеть и любить! Вы там приживетесь, в будущем! И именно потому, что вы там приживетесь, полюбите тот, должно быть, неплохой мир и его людей, именно потому вы будете стремиться вернуться сюда и выполнить условия нашего контракта. Выполнить, чтобы предотвратить мою смерть, за которой последует еще кое-что. Хол, у вас все готово?

— Естественно, — хмыкнул Хол.

— Что вы задумали? — спросил я. Я еще не знал, что мне делать; одно я понял — они нашли-таки мое слабое место. Утащить с собой побольше — вот, оказывается, что собрался сделать Гейлих. И все же я не был уверен, что сотни его заложников заставят меня вернуться.

Уверен я был в другом: легким мой выбор теперь уже не будет.

Хол распахнул дверь.

— Прошу вас. Мы совершим перелет на одну скромную военную базу в Скалистых горах.

Я не стал их упрашивать объяснить, в чем дело. Просто пошел следом. Самолет нас ждал тот же, видимо, это была редкая модель, раз даже у Гейлиха он только один.

Пилот молча выполнял свою работу, и я понял — все спланировано заранее.

Они подготовились очень тщательно. Я ошибся насчет вежливой встречи. Меня все-таки проверяли, и совсем не на мордобой, как я ожидал.

Самолет — или ракетоплан — летел совсем высоко. Солнце светило в спину, я взглянул вверх — да, все правильно, звезды на черном без всяких «почти» небе. Красиво, я никогда не поднимался так высоко, но почему-то я воспринимал все совершенно спокойно. Мысленно я был уже в будущем.

Меж тем самолет уже шел вниз. На этот раз мы долетели еще быстрее — видимо, они торопились. Во всяком случае, Хол дважды взглянул на часы.

Мы спикировали на маленькую площадку между скал; сюда можно было сесть только на вертолете либо на нашем суперсамолете. Пилот распахнул дверцу и вытащил из кармана плоскую коробочку — очевидно, ультразвуковой ключ. В скале открылись огромные створки, и оттуда вышел офицер в форме.

— Вас ждут, мистер Гейлих! — сообщил он, козырнув.

Ждут так ждут, мы вылезли из самолета и пошли внутрь базы. Офицер посмотрел на меня, сверился со своим электронным блокнотом и улыбнулся — дескать, все в порядке.

Внутри скалы, за довольно длинным коридором, располагался лифт.

Мы ехали вниз долго, больше пяти минут. Хол и Гейлих перекинулись несколькими фразами, из которых я понял, что они здесь — частые гости.

У выхода из лифта нас ждали. Офицер рангом повыше поприветствовал Гейлиха. Мы вышли и здесь впервые перестроились — Хол отошел назад, мне за спину. Я невольно улыбнулся — неужели он предполагает, что я начну сопротивляться? В таком случае он совершенно напрасно стал сзади, именно со стоящих сзади я и начинаю.

— Вот, Мартин, познакомься, — сказал Гейлих офицеру, — это мой друг Питер Бордже. Ему тоже хотелось бы увидеть, как может в наше время начаться ядерная война.

— Увидит, — густым басом пообещал офицер. — Пройдемте сюда.

Мы вошли в большой зал, почти полностью окруженный стеклянными стенами кабин, за которыми у пультов сидели офицеры. Оттуда не проникало ни звука; туда, впрочем, тоже. Боевое дежурство, подумал я.

— Видите, сколько операторов следит за системой компьютерного контроля? — довольно спросил наш добровольный гид. — Малейшая неисправность — и они включают дублирование, автовосстановление, вызывают ремонтную бригаду. Иначе нельзя, хватит с нас трехсот едва ли не последних отказов в последние тридцать лет. Так что война может начаться только в одном случае: в случае атаки противника.

— А если все-таки неисправность не заметят? — спросил сзади Хол, и в его голосе прозвучало что-то от плохого актера, слишком откровенно играющего роль. Гейлих вытащил из кармана портсигар, повертел его в руке и сунул обратно.

Предчувствие редко меня обманывает, но здесь я ему не поверил. Потому что мне показалось — Гейлих вытащил не портсигар, а аппарат для дистанционного управления действиями человека, я знал о таком и даже раз видел на фотографии, когда работал на ФБР.

— Отказ системы может привести к разным последствиям, — рассудительно ответил Мартин, — общее для них только одно: непредсказуемость. К примеру, возможен отказ, при котором контрольные тесты будут выполняться верно, а система выдаст команду на атаку из космоса без всяких к тому причин. Поэтому-то люди…

Он повернулся и застыл на месте, упершись взглядом в пульт одной из секций.

— Что, отказ? — участливо спросил Гейлих.

Пульт светился красным. Мигало табло с надписью «Боевая тревога». Оператор мрачно смотрел перед собой и ничего не делал.

— Или нападение, — выдавил Мартин. — Но чье?!

Он явно растерялся. Я понял, почему — вахта была не его, и инструкция на этот счет вспомнилась не сразу. А Гейлих гнул свое:

— И что же дальше, если нападение? Какое решение примет система?

— Прямой звонок в Белый дом, ввод системы ПРО… — машинально ответил Мартин. — Ах, да!

Он, очевидно, вспомнил инструкцию и сорвался с места, мигом скрывшись в коридоре. Гейлих посмотрел на часы.

— Президент уже извещен, — не спеша заявил он, — сейчас думает, минуты через две примет решение об ответном ударе. И понесется…

— Может быть, Питер, вы хотите что-то сказать? — поинтересовался Хол, заставив меня взять себя в руки.

— Прекратите это! — сказал я, делая шаг к Гейлиху. — Я знаю, что у вас в кармане, и если вы не остановите все сами, я это сделаю за вас, а вы вряд ли доживете до суда!

— Господи, — сказал Гейлих, ужасно медленно доставая портсигар. — Можно ли так нервничать по пустякам…

Он повернул на портсигаре красивую завитушку, помахал им.

Отупевшие операторы зашевелились, табло погасли, загорелись другие — «Отмена тревоги».

— А теперь, — сказал я, — получите…

Они рассчитали все. Я не успел и руки поднять, как все заволокло каким-то белесым туманом, движения стали медленными, как в рапидной съемке, звуки исказились, и я опустился на пол, ничего не соображая. Еще слыша, как Хол говорит — ничего страшного, видимо, сердечный приступ, такое пережить! — я отключился.

Конечно, сердце здесь ни при чем. Я давно понял — все подстроено. И все же, когда Мартин исчез в коридоре, уверенный, что это нападение, мне стало страшно, как никогда в жизни. Они добились своего.

Ведь Гейлих мог и не остановить махину! И что тогда? Ну, отключил бы я обоих, несколько минут разбирался бы с портсигаром, может быть, нашел бы способ все отменить — что дальше? Арестовали бы меня вместе с ними, они бы тут же выскочили под залог на свободу — и в любой момент смогли бы сделать то же самое. Без свидетелей и по-настоящему.

Очнувшись, я уже знал, что буду делать дальше. Знал, что мне скажут, и знал, что отвечу. Мне хотелось плюнуть Гейлиху в лицо — он получит свое поганое бессмертие, чего бы мне это ни стоило.

Потому что в заложниках у него не сотня-другая, а вся Земля — Земля настоящего и Земля будущего.

Я плохо разбираюсь в путешествиях во времени, но я понял в ту минуту — если я открою глаза не в радиоактивном аду, а в любом, пусть даже самом скромном будущем, это будет означать, что Гейлих получил свое. Иначе откуда взяться этому самому будущему?

— Как вы себя чувствуете? — участливо осведомился Хол. — Не болит?

— Все в порядке, — я рывком поднялся. — Что дальше?

— Несколько слов на прощание. — Это говорил Гейлих, он перегнулся назад через свое кресло. Мы летели обратно в том же самолете. — Вы человек умный, вы поняли, что уничтожить нашу маленькую планету так же просто, как вытащить сигару. И — рекомендую запомнить — я знаю дату своей смерти, и я буду не я, если не сделаю этого ровно за неделю до нее. Если, конечно, вы не вернетесь раньше. Предвижу ваш благой порыв вернуться с целью проломить мне голову. Не выйдет. Я показал вам лишь один из способов, я его выбрал, так как лично мог в нем поучаствовать. Другие начнут развертываться в ту секунду, когда я приму решение все кончить. Учтите: вам лучше играть честно. Слишком велика ставка.

Самолет сел на крышу его резиденции. Гейлих бросил на прощание:

— Итак, до встречи. Помните, что вы — единственный человек, который может спасти нашу бедную планету.

И вышел из самолета, аккуратно прикрыв дверцу. Летчик тут же вывел машину на старт и взлетел. Я расслабился. «Ничего! — думал я. — Я еще вернусь».

 

5. Что же все-таки происходит

В кабинете, как всегда, было прохладно и просторно. Джордж Гейлих и Хол Клеменс утопали в глубоких креслах, положив ноги на журнальный столик, и потягивали коктейль за коктейлем. Разговор шел о времени и о себе.

— Признаюсь, я был неверного мнения о вас, — говорил Гейлих Холу. — Но эта операция совершенно в новом свете представила ваши таланты. Такого блестящего успеха ЦРУ не видать, даже если оно просуществует еще тысячу лет.

— Признаюсь, и я был неверного мнения о вашем проекте, — не остался в долгу Хол. — Мне казалось, что это совершенно беспочвенная авантюра.

— Почему же неверного? Верного, мой друг. Так оно и есть, мы затеяли игру без малейшего шанса на успех. Неужели вы всерьез предполагаете, что можно выкрасть секрет бессмертия в будущем? Тут две невозможности сразу…

— Так какого черта?!

— Подождите, я закончу. Так вот: невозможность первая — это выведать там технологию. Много бы шансов имел Архимед в Штатах, если бы ему поручили выкрасть технологию сверхзвукового лайнера?

— А знаете, немало! — ввернул Хол. — Его интеллектуальный коэффициент, по данным Роуза, был повыше, чем у выпускников наших колледжей. Окончил бы МТИ, поработал бы в «Боинге» и все узнал бы.

— Вот как? Оказывается, мы затеяли не такое уж гиблое дело?

— Мне другое непонятно, шеф, — зачем вы взялись за него, зная, точнее предполагая, что шансов на успех нет вовсе?!

— Видите ли, Хол, — Гейлих задумчиво повертел бокалом, — я очень часто в своей жизни лез в авантюры без малейшего шанса на успех. И зачастую именно потому, что шансов у меня, как я считал, не было, я получал желаемое. Человеку свойственно ошибаться, в том числе и в прогнозе успешности своих действий. Так что любовь к авантюрам я сохранил до сих пор. Те же инопланетяне, «фонд Гейлиха». Теперь вот — шпионаж в будущем. Играть осталось уже недолго, вот я и повышаю ставки. Послушайте, но вы же не будете утверждать, что он может еще и вернуться?!

— Почему бы и нет?

— Да как он вернется?! — Гейлих не на шутку разошелся. — Если бы он мог найти там машину времени и заполучить в личное пользование, кто помешал бы ему вернуться не в месяц — вперед, а в месяц — назад?! Предупредить самого себя, исчезнуть из Лос-Анджелеса, сорвать нашу игру в зародыше, или еще дальше в прошлое, в то время, когда он мог бы уничтожить меня и вовсе отменить всю эту историю?!

— Как он мог убить вас раньше, если вы живы теперь? Это невозможно. С другой стороны, невозможно, чтобы он мог вернуться сюда и не мог вернуться в двадцать лет назад. Следовательно?

— Следовательно, машина времени невозможна.

— Следовательно, существует не одна, но множество реальностей. Назовем их «данностями», — Хол увлекся, — и разовьем следующую концепцию… Имеется бесконечный набор данностей — каждая во всю Вселенную в пространственном измерении — для каждого мгновения существования мира. Сам мир — вне времени и пространства, он — сверхданность. Но сознание отдельного человека развивается во времени; и сущность бытия человека — временность. Поэтому каждое время, эпоха — не более чем тот конечный набор или последовательность данностей, которое наше — личное или коллективное — сознание нанизало на путь своего развития и зафиксировало в памяти. Вернитесь вновь к началу — и вы сможете нанизать другую последовательность, конечно, по все тем же правилам игры. Я понятно излагаю?

— Образно. Давайте дальше. Значит, этот Бордже может сделать все, что захочет, а мы этого даже не почувствуем? Потому что все наше прошлое нами уже связано и хранится в памяти?

— Да. Наше прошлое — это наше настоящее, и если бы мы помнили что-то другое, мы и сами были бы в другой данности. Связность мира человеческого держится на общей памяти, памяти цивилизации. Измените строчку в «Таймс» за девятисотый год — и вы породите новый мир. Идем дальше: что происходит, когда кто-то возвращается в уже известную ему точку сверхданности? По прежнему пути, который он помнит, история уже не пойдет — то была история с другой памятью мира, без его появления. Следовательно, возникает новый путь, не параллельный прежней реальности и никоим образом на нее не влияющий. Убить себя невозможно — убит будет кто-то из этой новой реальности. И нам нечего бояться появления Бордже в прошлом.

— А в будущем?

— Другое дело! Путь истории сложен и искривлен, и малейшая случайность заставляет его петлять; будущее не детерминирует прошлое, и прийти в него можно разными путями. Бордже, вернувшись сюда, может и разбудить самого себя — это ничего не изменит. В своем будущем он вышел не из этой анабиоз-камеры.

— А из какой?

— А из другой. Закопанной на другом пути истории. Не нами, но другими нами. Теми, к которым, быть может, вернется наш Бордже. Но все они похожи как две капли воды, и никакой разницы нет. Вот так. Он вполне может вернуться, если захочет!

— Здорово, — сказал Гейлих. — Гм! Это вы ловко придумали.

— Это только гипотеза, но она вселяет оптимизм; если она верна, Бордже вернется сюда с технологией бессмертия. И что самое интересное, — рассмеялся Хол, — он будет думать, что вернулся в то же прошлое, откуда вышел!

— А разве не так?

— Согласно изложенной гипотезе — нет. Но кто вам сказал, что она верна?

— Гм! Так что же все-таки такое время?!

— Честно говоря, не знаю. Я прочел уйму книг с шикарными гипотезами, с вариационными структурами, с предетерминированными структурами, с комбинированными структурами, с доменной зависимостью, с двенадцатимерной сверхданностью — я вам изложил, кажется, шестимерную, — со счетной и континуальной бесконечностями, со всем, что только может себе представить человеческий мозг. Из всего этого я вынес одно: есть только та реальность, в которой тебе платят деньги. И до всего остального мне нет дела. А сейчас… Чтобы ответить на ваш вопрос, мне надо думать! Я могу создать синтетическую гипотезу, а потом, по возвращении Бордже, мы сверим ее с теориями будущего. Держу пари, я не ошибусь!

Коктейли оказали на Хола свое обычное действие.

Да и Гейлих не блистал трезвостью:

— Принято, принято! Однако, Хол, я не могу понять, как это из одинаковых данностей можно связать разные истории?

— Да вот, — Хол взял журнал и показал на шахматную диаграмму. — Если смотреть сверху вниз, клетки чередуются — белая, черная… Но стоит посмотреть по диагонали — и все клетки одного цвета.

— Ясно, — сказал Гейлих, посмотрев в журнал. — Выпьем за данность, чтобы клетки были только белые!

— Выпьем, — согласился Хол. — А данность вообще многое объясняет. Например, бессмертие души. Вот она доползла до предела — бац, информации крышка. Но сознание — оно же время — осталось. Личность исчезает, душа вечна!

— Да, но я хочу сохранить себя! — возразил Гейлих. — А не бессмертную и без того душу!

— Для этого мы и отправим Бордже в будущее! Это гениально, шеф, до этого могли додуматься только мы.

— Разве до нас никому не приходила мысль отправить туда шпиона?

— Конечно, нет! Иначе мы бы об этом знали!

Гейлих взмахнул рукой, зацепил стоявший на столике бокал, и тот упал на пол. Коктейль пролился на персидский ковер. Это несколько отрезвило миллионера.

— Стоп, Хол! — сказал он. — Что, собственно, происходит?

— Мы со дня на день посылаем шпиона в будущее, — радостно пояснил Хол.

— Но ведь он еще не вернулся? Как это у русских — делить шкуру неубитого медведя? Мы слишком рано начали. Спокойной ночи. Завтра в двенадцать жду вас у себя. И не забудьте про обещанную гипотезу!

— Будет сделано, шеф.

Хол поставил бокал на стол и вышел.

Он был мрачен: вырабатывать гипотезу о времени предстояло наутро с тяжелой головой.

 

6. Безопасное место для живого трупа

— Красиво! — воскликнул Гейлих.

Он стоял на палубе подводной лодки, и ветер трепал воротник рубашки, а солнце искрилось на поверхности моря. На горизонте дымились трубы Майами, слева по курсу плыли три яхты, сверкая белыми парусами. Хол надел панаму и кивнул:

— Разумеется. Ваши люди не выбрали бы плохого места. Ну что, приступим?

— Пожалуй.

Хол спустился вниз, в переоборудованное брюхо лодки. Гейлих закрыл за собой люк и скомандовал срочное погружение.

Подлодка была невелика. Носовая часть из прозрачного пластика служила и смотровым залом, и рубкой; за ней раньше помещались каюты, теперь там была установлена анабиоз-камера. Двое врачей, переговариваясь, стояли у ее входа, координатор сновал туда-сюда, завершая последние приготовления.

Гейлих остановился у экрана, на котором светилось изображение анабиоз-камеры. Она была пуста, контейнер со спящим Бордже еще не распаковали. Гейлих спросил координатора:

— Вы уверены, что он сумеет отсюда выбраться, когда проснется?

— Сумеет, — ответил координатор. — Все продумано.

— Отлично. Начинайте.

Хол сел в кресло рядом с Гейлихом. За последнее время он переменил отношение к шефу. Тот по-прежнему был умнее, богаче и уверенней; но кроме того, выяснилось, что он справедлив, тактичен и, что для Хола было особенно важным, предсказуем. Гейлих строго держался установившихся с самого начала операции отношений партнерства, хотя Хол временами чувствовал, что скорее мешает своему шефу, во всем советовался со своим консультантом и даже предоставлял ему, Холу, принимать некоторые решения.

Врачи распаковали контейнер и начали подготовку к погружению Бордже в глубокий анабиоз. Гейлих посмотрел на экран со скукой и обратился к Холу:

— Ну вот, Хол, кончились наши с вами развлечения. Через каких-нибудь полчаса лодка уйдет в глубины плавать по своему двухсотлетнему маршруту, а мы с вами…

— Да, кстати, шеф, — перебил его Хол, — а как мы отсюда выберемся?!

— Оу? — удивился Гейлих. — Вы не в курсе?

— Откуда же? Ведь операцию готовили вы!

— Ах да, была моя очередь. Выберемся?.. А может быть, Хол, отправимся вслед за ним, в наше светлое будущее? И натворим там дел еще почище этих?

— Пресекут.

— О, да вы боитесь?

— А вы — нет?

— Здесь — нет. Там, в будущем, — пожалуй, но если там есть законы, значит, их можно обойти. Так что не пресекут! Как не пресекут то, что я сделаю здесь через полчаса.

— Как же мы все-таки выберемся?

— Так же просто, как и забрались. Через аварийный люк. Лодка потерпит аварию, команда спасется. Журналисты поднимут вопли, но мы не выдвигаем свои кандидатуры на выборах.

Гейлих достал из кармана два тампона и протянул Холу.

— Суньте в ноздри. На всякий случай. Они вот-вот закончат.

Врачи действительно заканчивали. Тело Бордже плавало в спецрастворе, уже герметично закупоренное в сложной системе анабиоз-камеры. Оставалось только проверить и запустить компьютер; один из врачей сделал это, похлопал рукой по крышке и направился к выходу. За ним вышел второй. У двери они повернулись, проверили герметичность и наложили печать. Потом не спеша направились в рубку.

— Пора, — сказал Гейлих и опустил руку в карман.

Хол поспешно засунул тампоны в ноздри, посопел и проговорил, явно играя на подошедшую публику:

— Не правда ли, шеф, Бордже сейчас похож на самый живой из трупов?

— Он и есть самый живой из трупов. Подумать только, если мы сейчас пойдем ко дну, он переживет нас на целых двести лет!

С этими словами миллионер, доктор социологии и любитель чистой работы Джордж Гейлих вынул руку из кармана.

Сначала Холу показалось, что шеф просто решил повременить. Один из врачей вытащил пачку сигарет и начал искать зажигалку. Другой с безразличным видом уселся в кресло и спросил координатора:

— Куда теперь, Билл?

— Это решает мистер Гейлих, — сообщил координатор. И тут же тонкий визг резанул по ушам, и в рубку из коридора хлынул поток густого сизого дыма. Хол отшатнулся и нечаянно вдохнул воздух.

Тампоны смягчили запах, но все равно в голове помутилось. Гейлих закрыл рот и нос и прогнусавил:

— Все к аварийному люку!

Странно, но побежали действительно все. Хол помнил, что обогнал координатора, но врачей догнать не сумел. Баллоны в шлюзе стояли аккуратным рядом, Гейлих приложил маску с одного из них к лицу и начал дышать. Глубина была велика, требовалась гипервентиляция. Как только в шлюз вбежал последний член экипажа — координатор, двери автоматически закрылись, и в открывшийся проем хлынула вода. Координатор бросился к баллонам следом за врачами.

Вода прибывала и вскоре заполнила шлюз. Гейлих взмахнул рукой — вверх, понял Хол, сделал глубокий вдох и, сильно оттолкнувшись, поплыл к поверхности. Врачи почему-то остались внизу.

Поверхность была совсем близко, когда захотелось дышать. Хол бешено заработал руками и ногами и вынырнул без особых неприятностей. Он даже вдох сделал не сразу, сначала протер глаза.

Гейлих вынырнул рядом и зафыркал, восстанавливая дыхание.

— Вы плавать умеете? — спросил он.

— Немного, — ответил Хол и вдруг рассмеялся. Гейлих понял, почему.

— Ничего смешного. Если бы вы не умели плавать, я посоветовал бы вам надуть пиджак, в котором вы сейчас. Он снабжен спасательным нагрудником.

— Ах, вот как? А как его надуть?

— Вы же умеете плавать. Давайте отплывем в сторону, здесь сейчас будет грязно.

Действительно, едва они отплыли на двадцать метров, как на поверхность вынырнуло большое маслянистое пятно, какие-то обломки и три спасательных круга. Следом всплыли врачи и координатор, хватающий воздух широко раскрытым ртом.

— Тьфу! — сказал Гейлих. — Теперь лезть в эту грязь за ракетницами. — Он доплыл до кругов и вернулся с двумя. Хол едва держался на воде и не был в восторге от приключения. Берег был чертовски далеко. Впрочем, остаток команды довольствовался одним кругом, даже не пытаясь выплыть из мазутной лужи на волнах.

Гейлих выпустил три ракеты, повисшие над их головами красными огнями. Потом устроился поудобнее на круге и принялся говорить.

— Как вам моя операция? Вообще-то, идея отправить его в подлодке была вашей, но остальное целиком мое. Закапывать контейнер в землю опасно — мало ли кому где взбредет в голову рыть котлован? А так подлодка ляжет на дно, полежит лет пятьдесят, если заметит особо оживленное движение — отойдет в место потише. Самое безопасное место — это место, нигде конкретно не расположенное. Автомат сработает через двести лет — кстати, а вы уверены, что это достаточный срок? Сработает и выведет лодку на поверхность, ну а дальше наш парень сам разберется, что к чему. Морская прогулка для вживания в образ, который мы ему рекомендовали, — богача с ностальгией по будущему — и вперед, на покорение новых берегов. Да, кстати, Хол, закупите еще парочку подлодок, только не из этой серии. Нам может пригодиться, если поплывем сами.

— А кто уберет свидетелей?

— Друг мой, — улыбнулся Гейлих, — электроника в наше время выводит ракеты на отдельно стоящих людей. Я за последние месяцы неплохо освоил эвристическое программирование, и… Эй! Помогите! На помощь! Эй! На яхте!

Гейлих первым заметил приближающуюся яхту. Убедившись, что она изменила курс, он сказал Холу:

— Ну вот и все. Наше маленькое приключение закончилось. Теперь подождем два месяца, и если наш парень не вернется, продолжим наши игры. У меня есть задумка встретить этого Бордже в будущем и сказать ему пару теплых слов.

— Если он не вернется, конечно?

— Если он вернется, для пары теплых слов не нужно будет ехать так далеко.

П о д г л а в а: 0001

Н а з в а н и е: «Синтетическая гипотеза»

С о д е р ж а н и е: рукописные заметки Х. Клеменса

«Черт побери идиотов, дающих своим подчиненным задания спьяну.

Черт побери идиотов, пьющих со своим начальством.

Интересно, ему и в самом деле интересно знать о времени, или это блажь?

В любом случае, для меня это вопрос чести.

Гипотеза, гипотеза, гипотеза…

Постулат Клеменса, скажем — законы физики одинаковы для материи, движущейся относительно сознания, и для сознания, движущегося относительно материи.

Лучше, конечно, упростить все до счетной бесконечности, по крайней мере, поймет… ах да, мы ж хотели сравнить с теорией, с будущей теорией. Нельзя, слишком просто. Ах, проклятье — время!

П о с т у л а т  п е р в ы й. Время — есть сменяемость состояний в определенной последовательности. Вывод: повторите состояния, и вы повторите время. Эх, было время, когда я не думал о времени.

П о с т у л а т  в т о р о й. Вселенная — набор состояний, «данностей», о котором мы не можем сказать ничего, кроме того, что он велик, и о которых мы сказать тоже можем мало — распределение квантовых чисел в пространстве, и все. А то и того меньше — возможное единичное состояние вакуума.

П о с т у л а т  т р е т и й. Перемещение во времени есть переход от одной данности к другой. Причем перемещение от данности к данности без разрыва в континууме естественно назвать естественным, с разрывом — искусственно назовем искусственным.

П о с т у л а т  ч е т в е р т ы й. Машина времени есть явление природы, осуществляющее искусственные перемещения во времени. Черная дыра, например.

П о с т у л а т  п я т ы й. Поскольку по определению принято, что Вселенная представляет собой набор  в с е х  в о з м о ж н ы х  данностей, то перемещение (искусственное, далее речь о нем) во времени можно и нужно интерпретировать как переход от данности к данности той же плюс флуктуация локальной структуры, проявляющаяся как появление или исчезновение машины времени.

Предварительное следствие. Из любого прошлого можно прийти в любое будущее — для локального объекта; из любого прошлого можно прийти только в строго определенные будущие — для глобального объекта, который один на всю Вселенную (она сама). Определяются они законом непрерывности перехода.

Дефиниция: возможным называется будущее, для которого последовательность переходов от данности к данности, ведущая к нему, состоит из естественных и только естественных переходов. Эвентуальным называется будущее, последовательность переходов для которого содержит (или может содержать, если мы его предсказываем) хотя бы один искусственный переход — или флуктуацию того же сорта.

П о с т у л а т  ш е с т о й. Из настоящего можно перейти в любое возможное будущее, но переход в эвентуальное будущее зависит от внешних настоящему причин. Внешние причины — это, собственно, чудо; кто при игре на бирже рассчитывает на прилет инопланетян?

Применительно к нашему случаю это — подготовленное чудо!

Бордже попадет в возможное относительно нас будущее.

Потом вернется сюда и тем породит эвентуальное.

Потом мы все вместе будем дрейфовать к возможному для этого эвентуального будущему и ничего невозможного тут нет, а как же с парадоксами?

П о с т у л а т  с е д ь м о й. Парадоксов нет. Рассмотрим пример. Бордже возвращается и забавы ради уничтожает свою анабиоз-камеру.

Этот Бордже, из анабиоза, в возможное будущее-с-вернувшимся-Бордже уже не попадает. Но тот Бордже стартовал из возможного будущего-без-вернувшегося-Бордже! Связность сохранена, все в порядке…

Впрочем, будущее-без-вернувшегося-Бордже возможно… Это огорчает!

Настоящее, как пирамидка данностей, служит одним прошлым для бесконечного множества будущих. ЛЮБЫХ. Но прошлое у него только одно. И в то же время число прошлых равно числу будущих — ибо бесконечно. Так где-то. Думаю, сойдет».

— Конец текста —

 

7. Всплытие со дна

Меня часто — ну, не слишком, конечно, — били до потери сознания. Когда потом приходишь в себя, сначала чувствуешь себя вполне сносно, и здесь самое время соображать, где находишься — иначе будет поздно, заболит так, что свое имя забудешь.

Я вспомнил все сразу — тренировка. Подводная лодка, анабиоз-камера, включились автоматы пробуждения, значит, годы уже отмотаны, и я здесь, в будущем, ставшем настоящим.

Какой-то миг я был самым счастливым человеком на Земле.

Свободен, наконец свободен!

Потом пришли сомнения. А почему ты думаешь, спросил я себя, что здесь все как надо? Ты что, фантастики мало читал?

Но тут пришла боль и заткнула им рот.

Описывать не буду, вспоминать страшно. Если Гейлих с его прихвостнем тоже заморозятся, то в миг, когда они проснутся, я буду считать, что мы в расчете. Автомат медленно, с методичностью палача, выводил меня из анабиоза, но только под конец впрыснул обезболивающее. Узнать бы, чья конструкция.

Изнутри анабиоз-камера выглядит нереально. Преломленные, нависшие стены, потолок где-то в высоте, словно пятно, странная, почему-то не работающая аппаратура. Я пошевелился — боль наконец отступила. Все было в порядке, и я опять почувствовал себя счастливым, каким чувствовал себя в детстве, выходя от зубного врача.

Я откинул колпак и встал. Комбинезон лежал, где положено, совсем как новый, в двадцатом веке тоже умели делать вещи. Я натянул его, осторожно пробуя тело. Нет, все было в порядке, каждый мускул прослушивался и готов был повиноваться.

Теперь выйти отсюда.

Камера была невелика. Три шага — и я очутился у двери. Замок изнутри открывался простым нажатием на ручку.

Пославшие меня вовсе не горели желанием устроить из камеры склеп.

В коридоре пыли совсем не было. Коридор вел и вправо, и влево, но я помнил, что рубка справа.

Поэтому я сначала пошел налево. Там, шагах в двух, в стене зияло отверстие, откуда слабо несло отвратительнейшим из запахов. Ничего подобного я не нюхал. Гарь по сравнению с ним была духами, но оттуда несло и ею. Зачем понадобился этот отсек — понятия не имею, может быть, они хотели меня взбодрить этим букетом?

Я счел за благо удалиться в рубку и взялся за управление. Лодка плыла на глубине трех тысяч метров посреди Атлантического океана. Вокруг и сверху было чисто, и я решил всплыть. До берега было всего три часа самого полного, и я мог позволить себе самый полный — термоядерный движок работал на забортной воде.

Хотелось влететь в новый мир с блеском. Я ничего не знал о нем и не хотел думать плохо.

Поверхность была чиста. Лодка шла плавно, без толчков, отличная лодка, я решил выкинуть из нее анабиоз-камеру и оборудовать трехкомнатные апартаменты — на время, пока не подыщу себе лучшего места.

Тогда я и представить не мог, что может быть что-то куда лучше.

Подлодка без всплеска вышла из воды, и сквозь почти невидимое стекло я увидел океан. Стояла чудесная погода.

Синяя, как небо, вода, волны, строгим строем идущие на лодку, солнце за спиной высвечивает глубины вод метров на двести, вода совершенно прозрачна, видны морские твари, которым я даже не знал названия. И ко всему этому — три паруса на горизонте, точнее три мачты в полном парусном вооружении.

Я был так обрадован, что не сразу понял несоответствие. Парусник — и двадцать второй век? Даже двадцать третий?

Я огляделся в поисках бинокля. Его нигде не было, и проверить все издали оказалось невозможным. Тогда я дал полный вперед, держа курс на парусник. Я торопился увидеть людей.

Можно знать о стране все — географию, экономику, науку, вооружение, литературу, но пока вы не видели ее людей, вы не знаете о ней ничего. Вы будете иметь дело с фантомом и ошибаться всякий раз, когда попытаетесь что-то сделать. Я не хотел ошибаться.

К тому же я двести лет не видел человеческого лица.

Парусник приближался с неимоверной быстротой. Я прикинул в уме — горизонт на море километрах в десяти, полный ход моей лодки — сто узлов.

Через три минуты я видел каждый трос на паруснике. И людей.

Они сгрудились у борта, глядя на меня. Руками никто не махал, хотя знать, что я виртуоз в управлении, они не могли — вдруг бы мне пришло в голову врезаться в их парусник? Были там и белые, и два негра, и азиаты. Я взглянул на капитанский мостик — стоявшие там тоже смотрели на меня. Я сбросил ход.

Мне снова стало как-то не по себе. Парусник, капитан, дисциплина, подчинение… Все это совсем не вязалось с моим представлением о будущем, ведь я идеалист в глубине души, что делает меня особо опасным в идеологических спорах за кружкой пива.

Лодка управлялась чудесно. Мне удалась великолепная фигура — разворот на торможении, и через несколько секунд я подошел к борту парусника, держа параллельный курс.

И, конечно, перестал что-либо видеть. Рубка едва поднималась на полтора метра над водой, борт же парусника был куда выше. Пришлось реагировать.

Настроив автопилот на параллельный паруснику ход, я вылез на палубу.

Оттуда было видно куда больше. Едва моя голова показалась из люка, как в лицо пахнул свежий морской воздух, а в уши ударил после подводной тишины даже чересчур громкий звук — смесь волн, ветра и голосов. Я понял, в какой духоте сидел до сих пор. Со мной уже говорили — перегнувшись через фальшборт, три человека вопросительно смотрели на меня, широко улыбаясь. Трое эти выглядели весьма импозантно — один явный викинг, рыжебородый гигант с голубыми глазами, другой — словно пародийный японец в наших фильмах, сухой подтянутый азиат в круглых очках, третий — европеец в своеобразной, но несомненно стандартной форме — голубые брюки без стрелок и распахнутая голубая курточка с большими внутренними карманами, под которой такая же голубая футболка.

Говорили они на странном языке, и я понял, почему меня так натаскивали именно по языкам — этот язык был смесью английского, французского, немецкого, японского и русского, а построение фраз было совершенно свободным — да, пожалуй, как в русском. Понять этот язык было нелегко — но все-таки я понял, что мне говорят.

В дальнейшем я выучил язык лучше любого современного мне землянина — я знал в десятки раз больше слов на включенных сублингах, как здесь назывались старые национальные языки. Но поначалу понимание давалось с большим трудом из-за невероятной многозначности единого языка, многозначности, которой и сами земляне отдавали дань, постоянно смеясь над получающимися двусмысленностями.

— Добрый день, — говорил викинг. — Куда идете? Что нового под ветром?

— Как дела? — осведомлялся европеец. — У вас к нам что-то есть?

— Здравствуйте! — улыбался азиат. — Просим к нам в гости!

Я оглядел их — и честное слово, на душе стало так хорошо, что слезы выступили на глазах, и я смутился, кажется, даже отвернулся. Я был в будущем, и таком прекрасном, о котором мог лишь мечтать!

Дальше все шло без малейших осложнений.

— Я бы хотел подняться на борт, — произнес я по-английски, — и переговорить с самым ответственным человеком из присутствующих на корабле, — это уже на немецком.

По лицам моих собеседников я понял — они осознали серьезность ситуации. Мне подали трап, и я поднялся на борт. Лодка моя шла борт о борт с парусником, который мерно покачивался на волнах. Таким мне запомнился первый миг на территории нового мира.

Европеец в голубой форме взял меня за локоть.

— В таком случае, вы — мой! Я секретарь атлантического яхт-общества Пауль Шрединг. Вы хотите говорить конфиденциально?

 

8. Самый неожиданный вариант

При подготовке некоторое внимание уделялось и вариантам будущего. Конечно, меня все время настраивали на то, что решения я буду принимать исключительно исходя из обстоятельств, но отказать себе в удовольствии поупражняться в предсказаниях мои инструкторы не смогли. Так что я прослушал полный курс «Будущее: возможные варианты» и могу теперь с уверенностью сказать, что он был полезен.

Ничто в нем не соответствовало реальному положению дел, но сам настрой курса, фантастическая реальность, которая меня тогда окружала, подготовили меня к любым мыслимым событиям, явлениям, разговорам. Я мог, к примеру, со знанием дела обсуждать рецепты приготовления мяса мамонта или рассказывать старинные анекдоты из области ядерного ракетостроения.

С этой точки зрения, встреча была даже скучна — но этого я не заметил, пораженный самим фактом прибытия в будущее. И разговор с Паулем пошел поначалу сухо и скучно.

— То, что я вам собираюсь сообщить, — негромко сказал я, едва мы отошли от остальной группы, продолжавшей с любопытством меня рассматривать, — может вас удивить, поразить и даже заставить сделать преждевременные выводы…

— Я понял вас, — прервал меня Пауль. — Язык, обращение на «вы» по-английски, явно несовременная лодка — все наводит на мысль, что вы прибыли из не столь уж близкого прошлого. Двадцать первый век?

— У вас это в порядке вещей?! — Разочарованию моему не было границ.

— Я бы так не сказал, — Пауль вежливо улыбнулся, — но все же прецеденты были, и люди, которым это интересно, их знают.

— В том числе и вы?

— Я сотрудничал в проблемной комиссии по изучению ассимиляции перемещенцев. Позвольте задать вам несколько вопросов, если, конечно, вы действительно из прошлого — мне бы не хотелось сейчас терять время на хитроумную мистификацию.

— Меня зовут Питер Бордже, и я действительно из прошлого.

— Во-первых, каким языком вашего времени вы владеете лучше всего?

— Английским.

— Благодарю, — Пауль перешел на чистый английский, немало облегчив мне его дальнейшее понимание. — Можете называть меня просто Паулем, в свою очередь, позвольте называть вас также просто Питером. Так короче и удобнее во всех отношениях.

— Пожалуйста.

— Скажите, Питер, вы добровольно решились на анабиоз?

Вот и первый вопрос из тех, ответить на которые всегда непросто. Я был в невыгодных условиях — я не знал, какие здесь порядки, как прореагируют они на мое задание — вернуться назад с технологией бессмертия. Ответ был вынужден.

— Да.

— Когда вы предприняли вашу попытку?

— Я погрузился в анабиоз шестнадцатого июля две тысячи четвертого года.

— Каким принципом вы пользовались в конструкции анабиотрона?

— Первым и последним из тех, что застал — криостатикой.

— На какие средства вы построили анабиотрон и приобрели подводную лодку?

Пауль бил в цель. Контрразведчик, попади я к нему, не мог бы задать лучших вопросов. Спина на миг покрылась потом — а вдруг они знают из архивов, как и зачем я был послан? Или уже были прецеденты со шпионажем? Или даже — они так осторожны с пришельцами, потому что у самих не все в порядке? Может быть, не отвечать? Но это будет истолковано не в мою пользу.

Я принял компромиссное решение.

— Это обошлось в семь миллионов долларов — все мое состояние. Это было замотивировано в прошлом — все покупки совершались от моего имени, средства снимались с моего счета, и поступления на него — от земельных спекуляций, кажется, — также строго фиксировались.

— Почему вы решили переместиться в будущее?

— Я устал жить в тогдашнем мире. Он не давал мне никаких перспектив. А я так мечтал о звездах…

— Вы многим рисковали, Питер, — сказал Пауль печально. — Из шестнадцати известных нам случаев находок анабиотронов вы единственный, чья техника смогла самостоятельно разбудить хозяина. Семерых человек не удалось спасти даже нам.

— Из шестнадцати?

— Из восьмидесяти девяти. Были и коллективные анабиотроны.

И тут мне пришла в голову безумная идея — спросить про Гейлиха и его секретаря. Может быть, они уже последовали за мной, и мне не придется возвращаться?!

— Скажите, Пауль, вам известны имена этих восьмидесяти девяти?

— Их легко можно узнать. А кто вас интересует?

— Один мой знакомый, Джордж Гейлих. Он тоже интересовался анабиозом.

— Должен вас разочаровать. Джорджа Гейлиха не было среди перемещенцев. Но не будем спешить с информацией. Понимаете, Питер, у нас уже разработана методика ассимиляции, и курс обучения современным знаниям там есть, не стоит нарушать испытанный порядок. Вам будет нелегко ассимилироваться, поверьте, многие перемещенцы даже просили о возвращении обратно, в свое время, — я напряг внимание: просили! значит, возможность есть?! — но мы были вынуждены отказать почти всем, обратная ассимиляция для них была бы еще более сложной. В результате некоторые погрузились в затяжную депрессию, длившуюся до нескольких лет. Надеюсь, однако, что у вас все будет успешней. Не оставляйте усилий, и все будет хорошо.

— Вы говорите так, будто мы вот-вот расстанемся, — заметил я. Пауль кивнул.

— Я уже вызвал экранолет, он будет с минуты на минуту. Вами займутся специалисты. Я не имею ни квалификации, ни опыта, необходимого для такого рода деятельности. Поэтому мы с вами встретимся, если вы захотите, значительно позже, не ранее чем через полгода, по завершении первого этапа ассимиляции. Кстати, какой работой вы хотели бы у нас заняться?

— У меня неплохие способности к…

— Человек способен ко всему — я спрашиваю о вашем желании!

— Тогда — чем-нибудь исследовательского характера. Социология, журналистика… У вас существуют подобные профессии?

— Именно подобные, — улыбнулся Пауль. Потом посмотрел на меня с любопытством. — Вы ведь почти из двадцатого века… Самый, так сказать, древний из перемещенцев. Должен признаться, вы представляете для меня некоторый профессиональный интерес. Дело в том, что я историокомпозитор и специализируюсь как раз на двадцатом веке. Но данных очень мало, вы для меня — просто клад. Итак, — Пауль внезапно остановился, — до встречи. Надеюсь, вы тоже будете рады еще раз увидеться.

Я повернулся на едва слышимый стрекот мотора. Полупрозрачный экранолет, напоминающий наши вертолеты, висел в нескольких метрах над палубой. По легкой лестнице быстро спускался человек в ослепительно белом костюме.

Метров с полутора он спрыгнул прямо на палубу и сразу обратился к нам:

— Где перемещенец?

Тон его мне не понравился, и я выступил вперед.

— Это я. Что вам угодно?

Человек покачал головой:

— По вашему виду никогда не догадаешься. Извините, если я показался вам невежливым, я всегда так — все говорю прямо. Имейте в виду и обижайтесь сразу на все, а не по мелочам. Меня зовут Гарри. Гарри Адамс, психоинженер. Прошу следовать за мной. В экранолет то есть.

— Всего хорошего, Питер! — сказал Пауль на прощание.

— До свидания! — ответил я. — Я вас найду!

Гарри вежливо уступил мне право первому подняться по лестнице. Потом залез сам, захлопнул люк и спросил:

— Лодка твоя?

— Моя.

— И куда же она плывет?

Я хлопнул себя по лбу и объяснил про параллельный курс.

— Ага, — сориентировался Гарри, — в порту заберем. Ну, полетели. Небось… э, что с тобой?!

Я вцепился в кресло. Он только коснулся управления, а парусник стремительно растаял на горизонте, и океан исчез, только что-то синее внизу летело назад, за крыло.

— Скорость, — восхитился я, — такая скорость…

— Какая нужно. И увеличивать не буду, не проси. На месте будем через пять минут, если охота что-то спросить — валяй сейчас, потом не дам. Месяц будешь в гипносне, потом вживаемость, потом адаптация, потом коммуникабельность, скучно не будет. Спрашивать расхочешь. Валяй!

— К звездам летаете?

— Не только к звездам.

— Бессмертие?

— Только биологическое. Если кирпич на голову — так у вас, в двадцатом, говорили? — уронить, копыта откинешь.

— Машина времени?

— Переиздается.

— Что — переиздается?

— А что — «машина времени»? Ансамбли, романы, серия, фильмы?

— Ну, машина такая, чтоб в прошлое вернуться…

— Уже возвращаться собрался? — Гарри был обескуражен. — Ты не думай, тут не все такие, как я. У нас хорошо. А машину времени тебе вряд ли доверят сразу — не подготовлен. Время — это тебе не шоссе.

— Понятно. Да я и не собираюсь…

— Знаю я вас. Сколько ни корми, все в прошлое смотрите.

Гарри замолчал и занялся посадкой. Снизу уже ползла зеленая равнина с редкими посерениями. Видимо, мы уже летели над материком. Насколько я сориентировался — над Америкой.

— Угадай, где Центр Ассимиляции построен, — потребовал Гарри.

— Не иначе, в Скалистых горах, — буркнул я, прикинув направление.

— Угадал, — сказал Гарри, и в его голосе мелькнуло удивление. — Тебя ассимилировать — даром энергию и время переводить. Пускать деньги в трубу, так кажется?

— На ветер, — машинально уточнил я.

Гарри был прав. Ассимиляция не требовалась, ее я прошел перед перемещением. И окажись будущее другим — мрачным, как в фантастических романах, — я не стал бы, пожалуй, раскрываться. Пустил бы в ход вариант «Двойник» или «Пришелец», о котором сейчас и думать неприятно, и скорее всего сложил бы голову в неравной борьбе со спецслужбами. Но это было бы, пожалуй, интереснее.

А сейчас я не мог отделаться от мысли, что вынырнул не в двадцать втором, а в самом начале двадцать первого века, и продолжается моя «предстартовая» подготовка.

Впрочем, это было только ощущение.

Я приготовился к долгой ассимиляции. Уже сейчас мне не хотелось возвращаться — что будет потом?! Я начинал бояться, что не сумею заставить себя сделать то, что от меня требовалось.

Не сумею. Не вернусь. И что тогда?

 

9. Иван Сергеевич Бородин, научный сотрудник Центра Ассимиляции

Я позвонил домой, и уже по моему лицу Даша догадалась, что к чему, и обрадовалась — наконец-то сможет закончить какие-то свои подсчеты по астрофизическим постоянным, сколько раз пытался в них разобраться — так ничего и не получилось, видимо, гуманитарию без соответствующей «ассимиляции» нечего и думать что-то сделать в астрофизике, может быть, заняться на досуге? — а то на профессию три года учишься, а работаешь всего пять, потом снова учеба, вот бы сделать так, чтобы переходить от темы к теме плавно, за неделю или месяц, на основе базового образования — нотабене в перспективный план, почему бы не ассимилировать и нас самих?

А задержался я из-за действительно серьезной причины — первый перемещенец из двадцатого века, и какой — на самодвижущейся подлодке, двигающейся до ста миль в час, сам бы от такой не отказался, в центр его привез Гарри, сказав мне, что человек это очень интересный, с которым он, Гарри, болтал бы и болтал, да боится испортить — смазать картину ассимиляции.

Питер Аурелиан Бордже, родился в тысяча девятьсот семьдесят втором, профессии — частный детектив — и такая существовала, вовсе не вымысел это у Дойла и прочих, — коммерсант, спекулянт (от латинского спекулос — наблюдение — смотри и пользуйся) землей (землей в то время торговали, как и многими другими ресурсами, которых сейчас бери — не хочу, и мой пациент сколотил на этой торговле семь миллионов долларов, немалое по тем временам «состояние», как тогда называлось пространство оперативного пользования), по умонастроению — ученый и исследователь, наблюдатель, я бы сказал, решил бежать в будущее ради перспектив, которые здесь ему откроются.

Я перебросился с ним парой слов в первый же день — он спросил, не будет ли гипносон болезнен, и я понял, что пробуждение у него было жесткое, посочувствовал, контакт наладился, я объяснил, что во сне он получит те десять в десятой битов минимума, без которых в наше время — никуда, а потом займется обучением — как эти миллиарды бит применять на практике. Он не благодарил и вообще держался странно, как будто не в первый раз все это проходит — своеобразная манера, но она приятнее, чем обычное для перемещенцев всеудивление.

Потом я вернулся домой и порадовал Дашу — как же, новый перемещенец, двадцатый век, гангстеры, вестерны, игра на бирже, экзотика, спросил, не хочет ли посмотреть его ментограммы — наверняка весь центр соберется, самый интересный случай все-таки за последние пять лет, — но она даже не ответила, считала что-то в режиме отключения, эта система психорегуляции меня порой просто пугает. Не успел я заснуть, как у нее что-то получилось, и тут выяснилось, что она все слышала и хочет скорее видеть этого Бордже, нашла там, в двадцатом веке, какого-то американца с астрофизическими гипотезами, которые сейчас неожиданно подтверждаются, не то Хойла, не то Хаббла, не то еще кого-то, и предполагает, что они с Бордже могли быть знакомы — о наивность, в Америке того времени жило не меньше миллиарда человек.

А потом пошла обычная работа — я обложился видеокомплексами и стал изучать эпоху второй половины двадцатого века, и впервые за многие годы узнал, что такое плохое настроение — даже помня, как все в общем хорошо закончилось, больно было смотреть на вьетнамскую и афганскую войны, вспышки фанатизма в Иране, СССР, Индии, всемирную национальную рознь, терроризм — все это воинствующее невежество рушащегося традиционно-феодального мира, захлестнутого невиданным прогрессом развитых стран; казалось невероятным, что у этого мира жертв, ставших собственными палачами, может быть какое-то будущее; я понял Питера — от этого кошмара действительно хотелось бежать, и как можно дальше.

Но через месяц, когда Питер — теперь так его звали все, хотя сам он на этот счет мнения не высказывал — стал медленно выходить — конечно, с нашей помощью — из гипнотического сна, я был готов на все сто процентов — и был уверен, что все получится как никогда хорошо, ведь обычно информации о периоде мало, двадцать первый век вообще был беден на события, да и информационный бум кончился, вот и приходилось по художественной литературе восстанавливать, как они жили там, в две тысячи тридцатые, в маленьком сибирском городке или чудовищном Мехико.

Пробуждение состоялось пятого сентября, как раз в годовщину первого обнаружения анабиотрона с человеком, тот, Джеймс Харди, правда, так и остался замороженным — необратимые изменения; Питер же, поднявшись с лабораторного стола и натянув джинсы, выглядел так, что никто не признал бы его самым древним человеком планеты, да и первый вопрос его был — «Что, разве кроме этого нужно еще что-то?»

Он явно не страдал некоммуникабельностью, мой новый пациент, и разговаривать с ним было приятно — никаких избыточных вопросов о современности, охотные, хоть не очень подробные воспоминания о своем времени, только здесь меня поразила странная деталь — ни тени ностальгии не звучало в его голосе, этого не могло быть, но так было, и причину я никак не мог понять; еще он очень интересовался современной литературой и сравнивал со своей — своего времени то есть, — которая, по его словам, чего только на наш двадцать второй век не предсказывала.

Постепенно мы подошли к вопросу о его профессии, теперь, имея всю информацию, он остановился, и довольно решительно — не так, как остальные там, «скорее всего…» или «может быть, я окажусь полезен…», нет, категорически заявил, дескать, единственной областью, где я лучше других разбираюсь, является хрононавтика по родному двадцатому веку! — я должен был его разочаровать — нет хрононавтики по двадцатому веку, к нему только подбираются, да и учиться на хрононавта нужно пять лет вместо трех для любой другой профессии.

«Иван Сергеевич, — ответил он, между нами установились отношения типа «ученик — учитель», когда он узнал, что мне семьдесят шесть, — мне многому учиться не нужно, я и так знаю достаточно». Несомненно, он имел в виду языки, по древним языкам действительно немногие на Земле смогли бы составить ему конкуренцию, и в отделе хронограмм он оказался бы просто незаменим, — словом, пришлось согласиться с его выбором, учитывая то самое отсутствие ностальгии, сразу бросающееся в глаза. Я был уверен, что возвращаться он и не мыслит, а что до психологической устойчивости, то тут ему позавидовал бы любой выпускник-хрононавт; камень, а не человек — после жесткого пробуждения сразу к людям и «Найдите мне самого ответственного!».

Мы говорили еще о многом, он вспоминал детство — грустная история незаурядного человека, с детских лет подрабатывал, денег на высшее образование не было, в лучшие ученики не выбился, занялся торговлей наркотиками, чудом спасся, вынужден был уехать, потом несколько лет в полиции, не поладил с начальством, тут как раз началась компьютеризация, и Питер нашел свое призвание, став частным детективом по околокомпьютерным преступлениям; именно в компьютерных модельных мирах окрепла его мечта о будущем, о сверхвозможностях человека; бизнес процветал, вскоре он получил возможность отойти от практики, занялся биржевыми махинациями…

Мода на анабиоз всколыхнулась в семидесятые, когда он был совсем ребенком, потом так же быстро улеглась, «слишком много трупов», по словам Питера, — и возродилась в конце девяностых на качественно новом уровне, тогда уже частные научные лаборатории могли обеспечить гарантию пробуждения; многие из имущих решили спасти свою жизнь переброской тела в будущее — непонятно, почему мы не обнаруживаем контейнеры тех времен, Питер высказал предположение, что люди тех лет допускали ошибку, перебрасываясь на слишком короткие отрезки времени, туда, где еще не было службы перемещенцев, и жесткое пробуждение их убивало — он уже познакомился с историей анабиотехники и знал, что обязан выживанием только своему богатырскому здоровью и привычке переносить боль — у другого не выдержало бы сердце.

А к идее переноса в будущее он пришел сам — именно пришел в один прекрасный день на техническую выставку, увидел между космическими боевыми ракетами и лазерными автоматами анабиоз-камеру, вспомнил, что давно уже одинок (семья погибла в автомобильной катастрофе), что ничто в этом мире его уже не интересует — и решился; постройка анабиоз-камеры как раз вернула ему интерес к жизни, по его собственному признанию, ну а пробуждение здесь, у нас — и подавно!

И вот — долгожданное будущее; встреча его удивила — а чего же ты ждал? — спросил я его, он не ответил, но чувствуется, что представления его века о нашем были не слишком радужны, — но в остальном ему понравилось, хотя особых чудес он не встретил — а какие чудеса нужны? — опять спросил я, он перечислил с десяток из фантастики его времени, пришлось напомнить, что все это есть, только в более экономичных формах, и личный бластер совсем не так необходим на улицах теперешней Москвы, как раньше.

Ну что ж, сказал он, тогда можно приступать к следующему этапу — что вы для меня подготовили? — я объяснил, что теперь ему предстоит освоить современный стиль жизни, который несколько отличается от того, что господствовал в двадцатом веке, главным образом из-за того, что полностью исчез любой подневольный труд.

Питер не удивился, очевидно, именно этого он и ждал, он лишь стал интересоваться, чем же тогда мы вообще занимаемся?!

Не могу отказать себе в удовольствии признать — я действовал профессионально, вся информация давалась пациенту ненавязчиво, по его инициативе; вот и сейчас один вопрос повлек за собой первую серию маршрутов по программе вживаемости.

Мы начали со стадионов — двух вполне хватило, обычного дворового тысяч на пятьдесят и центрального на миллион, Питер сначала особо не удивлялся — и в его время люди тысячами занимались спортом в специально оборудованных местах, но на центральном стадионе его пригласили в одну из команд сыграть матч — и ничему не удивлявшийся Питер разинул рот, обнаружив на трибунах болельщиков. Потом, впрочем, рты разевали игроки обеих команд, Питер оказался не новичком в футболе, а я объяснил ему, уже в авиэтке, что профессиональных команд сейчас почти не осталось, футбол же стал любимым развлечением самих болельщиков.

Потом мы полетели в город — первый попавшийся, случайность выбора производит основное впечатление, даже Питер задал этот стандартный вопрос — «И так везде?» — чтобы получить не менее стандартный ответ — «Кое-где получше!»; и пока Питер стоял, задрав голову, и разглядывал весь тысячеэтажный небоскреб-микрорайон, я ждал, а потом повел его по кипарисовой аллее к Центру.

Питер не понял сначала и даже переспросил — чем занимаются? как это — всем?! — но объяснять я не стал, и в самом деле, как это можно объяснить, чем занимается и что собой представляет досуговый Центр района, мы прошли еще сотню шагов, и он увидел его, совершенно уникальное здание, в котором никто не может насчитать равное количество этажей, этот плод коллективной фантазии десятков тысяч человек, этот шедевр синтетической архитектуры, давший приют миллионам идей, осуществивший Право на реализацию — он как завороженный прошел к входу и вдруг понял, что входов множество, некоторые оформлены в романтическом духе — веревочная лестница и зубчатая стена, некоторые — в рационалистическом, некоторые — в абстрактном, а вход в секцию нелинейной фантастики и вовсе выглядел голубым камнем, бесформенно выпирающим наружу.

Питер поколебался с минуту — я наблюдал, по тому, что он выберет, можно судить, пригодится ли ему хрононавтика, и направился к рационализированному входу в сектор моделирования социальных процессов; я покачал головой — нюх у этого парня почти сверхъестественный, незаменимый выйдет хрононавт, если не сорвется на испытаниях.

Впрочем, потом я качал головой по другой причине — он прилип к моделятору, наскоро научившись модельному программированию (кто-то может усмотреть в этих словах кощунство — вроде «наскоро научившись играть на скрипке»; и ошибется — Питер, как-никак, был специалистом по компьютерам в своем двадцатом веке), и начал закладывать общество за обществом, не проработав законы, начальные условия, даже не давая себе труд подтвердить результаты — словом, как ребенок увлекся абстрактной орнаментировкой.

Он оторвался от моделятора через два часа, и то только для того, чтобы обсудить результаты. Подошедший руководитель сектора Аристарх Сальт (он вообще любит ставить все по местам, такая уж манера общения) доходчиво объяснил Питеру — зря вы потратили время, полученные результаты не более чем набор типичных ошибок начинающих моделяторов, ошибок красивых, как кляксы на бумаге, из тысячи вряд ли найдется одна, хоть на что-то похожая, так что если вам понравилось, будьте добры прослушать три вводные лекции и с полмесяца постажироваться, хотя бы вон у того молодого человека с бородкой, который как раз моделирует ваш двадцатый век, и даже у него не все получается. Понятно, сказал Питер и пообещал заходить, Аристарх тут же накинулся на него — заходить можете к киношникам или хроноскопистам, мы здесь делом заняты, а не развлекательством, и того же от всех требуем, Питер пошел на попятную, и они еще долго препирались, а я связался с диспетчерской — нет ли свободной ячейки.

Я понял — по интонациям, по загоревшимся глазам, — что Питер обоснуется именно здесь, в первом попавшемся поселке; вживаемость началась.

 

10. Шанс для прорыва

Человек с бородкой вышел из лифта, не торопясь прошел по галерее, почти не глядя вниз, где на бескрайних просторах леса торчали километровые карандаши соседних домов, поглядел на цветовой индекс — нужная ячейка — приблизился к самому краю обзорной площадки и надавил темную пластинку под цифрами.

В прозрачном материале открылся темный проем, и оттуда высунулась лохматая голова Питера Бордже.

— Алекс! — обрадованно воскликнул он. — Давай проходи! Я сейчас, только закончу приводить себя в порядок. Учеба, понимаешь, сегодня проходил очередной полигон…

Он провел гостя в свою квартиру, висевшую в ячейке. Из широких окон гостиной открывался все тот же величественный, но несколько однообразный вид с высоты птичьего полета. Алекс улыбнулся — кресло Питера стояло повернутым к окну. Все новички любят смотреть вниз.

— Как у тебя дела? — спросил Питер, причесываясь. — Не могу не похвастаться — я прошел четвертым, хотя третичный период — не мой конек. Да и по второй профессии — закончил первый курс, через неделю практика.

— Как ты все успеваешь, — Алекс покачал головой. — Наверное, вы там, в двадцатом веке, привыкли все делать быстро — ведь жизнь была так коротка!

— Ничего подобного! — Питер рассмеялся. — Наоборот, мы там торопились побольше нахватать, побольше получить от жизни, а действовать как можно меньше, то есть — как можно эффективней. А здесь я даже не знаю, чем отдых отличается от работы. Разве что валяться на диване и смотреть старые фильмы. Скучно! Я дома-то почти не бываю, разве что для гостей. Кстати, а ты с чем пожаловал?

— Ты не меняешься, — улыбнулся Алекс. — Я тебя таким и помню с самого начала, когда ты заскочил в сектор и начал препираться с Арисом. Тоже сначала все о себе — а потом чуть-чуть по делу.

— Я о том, что как раз собирался в сектор, — уточнил Питер.

— Это хорошо, потому что мы и в самом деле пойдем в Центр. Но зашел я по другой причине. Дело в том, что я наконец отладил модель «Двадцатый век». Требуется некоторая информация.

— И стоило из-за этого лезть на семьсот метров вверх?

— Стоило. Не хотел начинать без тебя.

— Ну что ж, начнем вместе. Что еще нового?

— Ты разве не смотришь… ах, да. Ты бы хоть иногда включал телестенку — удобно и информативно.

— У меня к телевидению идиосинкразия, — улыбнулся Питер.

Он говорил правду — он заработал ее еще во время подготовки к перемещению в будущее, когда просиживал перед экраном до двадцати часов в сутки.

— Ну, тогда у меня для тебя сюрприз! — заявил он радостно. — Ты, конечно, помнишь Майкла Вакулина, с которым…

— …мы познакомились на выставке в прошлом году? Еще бы не помнить — он сюда заходил раза три, вместе с Паулем; у него что, наконец получилось?

— Что получилось?

— То, над чем он работал!

— Он много над чем работал!

— Сравнил! Это, как его, молекулярное восстановление — и технобессмертие!

— А-а… — Алекс кивнул. — Порой, Питер, я забываю, что ты из перемещенцев. Естественно, для тебя технобессмертие — штука загадочная и притягательная. Должен тебя разуверить — Вакулин прекратил возню с андроидами, сигомами, киборгами и прочим: не те результаты. Мечтал-то он о существе не только неуязвимом, но и способном к автономному существованию — аккумуляции энергии из внешней среды, левитации, квазипространственным переходам, — и притом внешне неотличимом от человека…

— Ну конечно! Неужели не получилось? Но почему?

— Что поделать — никто не всесилен. Осложнения начались еще с выбора структур воспроизводства, и пошло, и пошло… Последняя модель, которая удовлетворяла кое-как большинству условий, вообще оказалась метастабильной и взорвалась на полигоне, когда Вакулин уже собирался отмечать успех. Тогда он и решил отложить работы до лучших времен. Но зато в области молекулярного восстановления он добился фантастического успеха!

Питер разочарованно вздохнул. Алекс поднялся:

— Ну ладно, раз тебе это неинтересно, пойдем. Конечно, ты бы хотел, чтобы я рассказал — вот, уже создан сверхчеловек, но поверь — в ближайшее время на этом пути ничего нового не появится.

— В чем хоть заключается его фантастический успех? — уныло поинтересовался Питер.

Алекс смотрел в окно с отсутствующим видом и ничего не ответил.

Питер понял, что спрашивать поздно — его друг задумался. Такое уже бывало, идеи приходят редко и нежданно, и терять их рассеянием внимания — непозволительная роскошь, так что все земляне двадцать второго века в совершенстве владеют техникой концентрации. Поэтому Питер переадресовал свой вопрос видеосправке.

Фантастический успех Вакулина в области молекулярного восстановления заключался в разработке алгоритма голографического сканирования, позволяющего по части предмета восстановить его целиком. В качестве примера приводился текст, восстановленный по обрывку древней рукописи. Питер привычно изумился — в который раз абсолютно невозможное оказывалось совершенно реальным.

— Есть идея, — Алекс вышел из концентрации. — А, посмотрел все-таки… Ничего, у нас будет кое-что получше.

По дороге Алекс изложил свою идею. Моделятор — машина достаточно мощная, чтобы оперировать статистикой высших порядков. Обычно его используют для моделирования социальных процессов. Однако почему бы не приложить его к белым пятнам истории? Если известен набор причин, пусть даже весьма приблизительно, известен конечный результат — по глобальным последствиям, что определенно все стало так, а не иначе, — то почему бы не посчитать наивероятнейший путь от причин к результатам, а заодно и не подчистить неточности в исходных данных? «Я тут кое-что прикинул, — говорил Алекс по обыкновению сдержанно, — так почти для всех известных нам белых пятен данных «до» и «после» должно хватить». Ну что ж, ответил Питер, посмотрим. Модели еще строить надо, отлаживать…

Ух, сказал Алекс, работы-то! Ну все равно, заскочим к историкам, возьмем что-нибудь попроще для обкатки… У тебя как со временем? Часов девять в сутки, ответил Питер, но проблема не очень интересна…

— Что-о? — Алекс остановился. — Как это не очень?! Ты что, не понимаешь?!

— Чего не понимаю? — с любопытством спросил Питер.

И тогда Алекс объяснил: тебе, как хрононавту, пусть даже и будущему, просто нехорошо не знать таких очевидных вещей. Во-первых, историю в хрононавтике используют на практике, и если попасть в ее белое пятно, то автоматика, повязанная на внешнюю ситуацию, просто теряет ориентировку — не знает, где находится, — и вернуться оттуда практически невозможно, одним хрононавтом меньше. Поэтому в хрононавтике давно уже и планомерно разведываются белые пятна, но это очень рискованное дело, и результаты пока не обнадеживают — вон двадцатый век до сих пор белое пятно!

Питер помянул хроноскоп.

Алекс начал смеяться. Хроноскоп — это игрушка для детей дошкольного возраста. Интересная игрушка, но никакой определенности в расположении варианта — то ли твое будущее видишь, то ли чужое прошлое. Все условно, как в моделях-кляксах. Конечно, хроноскописты пытаются найти универсальную связующую формулу типа пространство — время — параметры, но пока научились лишь попадать в какой-нибудь век из заданного тысячелетия, да и то лишь в новой эре. Конечно, когда хронограмм несколько тысяч, они приобретают статистическую достоверность, но запротоколировать всю историю пока не удалось.

— Так что ты еще мне спасибо скажешь, — предсказал Алекс. — Теперь мы сможем забраться в белые пятна! Понимаешь, в чем штука?

— Понимаю, — ответил Питер, думая о своем.

 

11. Решение главного вопроса

Я не спешил.

Я мог бы, наверное, уже давно исчезнуть из этого мира. Все оказалось простым — никаких тайн, машины времени чуть ли не в прокате, сел — поехал.

Ах, если бы все было так просто!

Я прожил здесь три года, с каждым днем убеждаясь — я прав, что не тороплюсь. Технология бессмертия оказалась проста — восстановление раз в год организма на специальных комплексных установках размером с дом, документация на которые занимала целый кристаллодиск.

Допустим, я привез им этот диск — и что дальше? Только прочитать его — проблема не из простых, а уж изготовить там, в двадцать первом веке, где субмолекулярной технологии в помине нет, всю эту махину нечего и мечтать.

Реакцию Гейлиха на такую шутку я представлял плохо, но в любом случае он вряд ли остался бы доволен.

Выход был один. Миниатюризация — благо в Центре (как я быстро понял, что не уникальное здание во дворе моего дома, а непременная деталь любого жилого массива, заменяющая и бар, и домашнюю мастерскую, и кино, и театр) есть любая необходимая аппаратура, Я начал собирать миниатюрный ревитатор. Сначала не хватало знаний, потом — времени, потом возникли технические сложности, и тут я задумался.

Я делал модели двадцатого века, отрабатывал свои задания в Школе, проходил практику по субмолекулярному проектированию — и думал, непрерывно думал, как загнанная в угол крыса, — что случилось с миром, почему он существует, почему Гейлих не выполнил своей угрозы — но и не получил бессмертия?

История говорила — ничего не случилось. Разрядка, переговоры, полоса войн в «третьем мире», но никаких глобальных конфликтов. Я искал упоминания о Гейлихе — их было совсем немного, все старые, двадцатого века, в газетах и в «Кто есть кто». Может быть, следы его терялись в белом пятне 2004 года? Может быть, он мирно помер своей смертью, не сумев выполнить свое роковое обещание?

Такой вывод напрашивался; я почти сделал его. Успокаивал себя, дескать, прожил он еще пять лет, здоровье в порядке, зачем торопиться, а потом умер скоропостижно, не успев привести в действие свои разнообразные «способы», которых, кстати, могло и вовсе не быть.

Но потом начался курс «Физические принципы перемещения во времени», и я снова засомневался.

Раз мир цел, и я в нем живу — значит в этом варианте не было никаких ядерных войн, но значит ли это, что их не было и в других вариантах? Может быть, там он выполнил свою угрозу, насладившись напоследок зрелищем гибнущей планеты?

Я запутывался. Я чувствовал, что перестаю что-либо понимать.

Тогда я решил посмотреть на этот период в хроноскоп.

Секция хроноскопии отстояла от нашей совсем недалеко. Ребята там были почти все знакомые. Тэдди Чивер и вовсе был моим соседом по ярусу. Я попросил консультации.

И получил. Если, сказал Тэдди даже без особой иронии, ты случайно и попадешь в момент, который тебе нужен, то хроноскоп покажет тебе все что угодно, кроме того, что было на самом деле.

Что значит «на самом деле», спросил я, разве не все варианты прошлого равноправны?!

Нет, разумеется, ответил он снисходительно, есть варианты, которые были, а есть — которые могли быть.

Черт побери, сказал я, дай-ка какой-нибудь индекс руководства по хроноскопии. Ради бога, Питер, — и он записал мне в блокнот три индекса.

Дома я вызвал руководства и углубился в чтение. Физические принципы ничем не напоминали хрононавтику; техническое решение и вовсе привело меня в ужас — где-то в Тибете находилась огромная вычислительная машина, анализирующая сотни миллиардов сигналов от датчиков, разбросанных по галактике, и на основании этой бездны информации вырабатывающая картинку — структуру вакуума в данном объеме в данный момент времени, а уж эту структуру расшифровывает и переводит в нормальное изображение собственно ящик, именуемый хроноскопом.

Я вызвал Тэдди и выложил ему свои сомнения на тот счет, что таким образом можно хоть что-то восстановить. Тэдди напомнил, что еще в нашем добром старом двадцатом веке по следу на воде восстанавливалась картина судоходства по океану за ближайший месяц.

Это в океане, где течения и неучтенные рыбы плавают, сказал Тэдди. А вакуум — место спокойное, течений нет, так что можно читать секретные документы прямо в сейфах. В ближайшем прошлом, конечно.

Нам бы такую технику, облизнулся я, в двадцатом.

В двадцатом веке, констатировал он, четкость не очень велика, двести лет все-таки.

А ты примени молекулярное восстановление по Вакулину, шутя посоветовал я и нарвался. Тэдди о чем-то задумался и без предупреждения отключил связь.

Они здесь, в будущем, не очень вежливы. Стоит прийти идее — и тут же уходят в себя. Я так не умею.

Так, значит, восстановление возможно. Так какого же дьявола хроноскопы выдают всякую чушь?

Я стал читать дальше. Увлекательное это дело, читать руководства глубокого будущего, рекомендую всем любителям «строгой» сайнсфикшн, чтобы лучше понимали, зачем книги пишутся. Но я не зря уже три года учился в Школе Хрононавтики, и мне удалось живым продраться через формулы, графики и таблицы, чтобы вынести понимание: хроноскоп показывает не одно, а множество возможных состояний вакуума, могущих сэволюционировать к наблюдаемому сейчас, и хотя с ростом длительности наблюдений число этих возможных вариантов уменьшалось, но все же было настолько огромно, что приходилось оснащать хроноскопы селекторами и вариаторами, отбирающими наиболее вероятные варианты. Лучше всего они работают как раз в случае текста — отбрасываются все распределения, ведущие к бессмыслице на бумаге, и остаются несколько вариантов, легко отбираемых чтением полученных текстов.

Значит, понял я, мне нужен вариант с газетой. Простой кадр из две тысячи четвертого года с газетой. Это и будет наше прошлое.

Хотя стоп. Наше прошлое и так мирное. Мне нужно узнать, не было ли войны в не-нашем прошлом! А все варианты в хроноскопе — разновидности нашего прошлого. И он мне не поможет.

И опять я сказал себе — стоп. За что мне поставили зачет по «Физическим принципам»?! Я вынырнул в этом мире, а другие варианты, бесчисленное множество возможных миров, остались за чертой пятого измерения. В хроноскоп их не увидеть, попасть в них можно только в аварийном режиме машины времени — но без всякой надежды на возвращение. Мне туда не добраться.

Но зато наконец мне стало абсолютно ясно, что делать.

Если я не вернусь обратно, значит, одним вариантом с ядерной войной останется больше. А значит, нужно идти и собирать до конца мой мини-ревитатор. Он станет и памятью этого мира обо мне, и спасителем другого, пока неведомого.

Я пошел вперед по тропинке. Центр совсем близко от дома — мне говорили, что до него можно добросить камешком с крыши. К счастью, никому не приходит в голову бросать оттуда камни.

Мой ревитатор был задуман размером с записную книжку. Особой гордости я не испытывал — серийные, с дом величиной, образцы были изготовлены пятьдесят лет назад, ресурс не выработали, и менять их не стали — не было смысла. А техника шагнула далеко вперед, и любой мало-мальски смыслящий в молекулярной технологии мог бы скомпоновать себе миниатюрный ревитатор.

Миниатюрность, однако, не получилась. Минимальный объем ревитации сразу заставил увеличить размеры вдвое, потом пошли ограничения по теплообмену, по электромагнитным наводкам, по безопасности, к тому же стандартных узлов не хватило, один пришлось кристаллизовать самому, источник питания оказался больше, чем я предполагал — словом, уложившись в размер приличной книги, я считал, что мне повезло.

Пришлось применить немало ухищрений и к тому же разработать внешнюю рабочую камеру — на это ушло три месяца.

Но настал день, когда все было готово. Я включил ревитатор, порезал палец скальпелем и поднес к центру рабочего пространства. Результатом остался доволен.

Окончательно я проверил свое создание, обновившись в очередной раз с его помощью. После этого я прошел полный медицинский контроль — который и так традиционен для всех хрононавтов — и не нашел никаких отклонений.

Теперь — в путь, обратно, в двадцатый век.

Потому что через две недели я оканчивал Школу, и вот-вот должен был состояться мой первый самостоятельный хроноперелет.

 

12. Двойная ошибка

— Курсант Бордже!

— Я!

— Получите маршрут! Желаю успеха!

Я ничего не ответил. Ревитатор болтался за пазухой, отвлекая все внимание. Маршрутную карту я зажал в левой руке и стоял навытяжку, с нетерпением ожидая, когда же нам скомандуют: «По машинам!». Преподаватель-инструктор, а попросту — принс — делал последние напоминания по технике безопасности, перечисляя небольшой список того, что запрещается в прошлом.

Выходить из машины, подавать световые сигналы, отключать аварийную систему спасения, прерывать связь с базой… Не рекомендуются отклонения от маршрута, запрещается выход в незаданный район пространства-времени или перемещение в заданном.

Словом, все, что я собирался проделать.

— По машинам!

Наконец-то. Я четко отработал посадку — будто за мной гнался динозавр средних размеров — и уставился в маршрут, делая вид, что внимательно его изучаю. Что делать дальше, я знал абсолютно точно, все было продумано и дважды просчитано на моделяторе.

Вот принс скомандовал — «Пошли!» — и контуры машин расплылись в воздухе. Серые эллипсоиды — самая удобная форма — проваливались сквозь время один за другим, целясь в заданный район пространства-времени где-то в мезозое.

Я не спешил. Маршрут начинается в момент старта, и стартовать как все я не мог — не хватило бы энергии на возвращение. Да, да, на возвращение. Сценарий был прост и естествен: я залетаю в две тысячи четвертый, передаю ревитатор с инструкцией шокированному Гейлиху и исчезаю, возвращаясь в указанный район мезозоя, Все должно пройти незамеченным, и я стану свободным человеком.

Поэтому, подождав, когда половина машин исчезнет, я отложил маршрутную карту, сосредоточился и взялся за управление. Машина легко стронулась с места, но в направлении, вовсе не предусмотренном маршрутом. Я начал бесконечно падать назад.

Это ощущение нельзя передать. Мне приходилось летать на КП-звездолетах — там все слабее и бледнее во много раз. Это полностью искаженное пространство, в котором можно увидеть собственный затылок и услышать запах своих мыслей, где причины путаются со следствиями, это странное пульсирующее время, когда то кажется, что века уже заперт в этой тесной кабине, то непонятно, когда успели смениться цифры на независимых часах — нет, это надо пережить самому. Рассказывать бесполезно: мне тоже рассказывали.

На семнадцатой минуте полета я выключил систему аварийного спасения и перешел на непосредственный режим коррекции. Машина ерзала по вариантам, но мне удалось ее удержать. XXI век приближался, я проломился сквозь стенки накатанной дороги в прошлое и теперь пёр по бездорожью, где компьютеры с трудом находили ориентиры. На двадцать шестой минуте я вошел в Пятно-2004 — Алекс снабдил меня его вероятностной структурой — и включил аварийный выход.

Попадание было точным.

Счетчик остановился на двадцатом августа две тысячи четвертого года. Вокруг стояла полная тьма — автоматика включила экранирование, меня не было видно снаружи, но и я ничего не видел. Я потянулся к пульту, чтобы ее отключить, и тут…

Пожалуй, это был критический момент адаптации. Пока все идет гладко, бесконфликтно, среди всеобщего счастья — трудно определить, насколько ты отождествляешь себя с новым человечеством. Поэтому до первой и последней (повторения не допускаются) критической ситуации ассимиляция перемещенца не считается завершенной. Я не был в восторге от этого правила — с незавершенной ассимиляцией запрещены одиночные космические полеты, контакты с другими цивилизациями, туристические поездки в прошлое. Чтобы понять его необходимость, понадобилось время.

Из темноты раздался усталый и недовольный голос — и это с учетом того, что связь я давно отключил:

— Курсант Бордже, почему вы отклонились от маршрута?

Я повернулся в кресле, готовый ко всему. Сзади, там, где должен помещаться конверсор, неожиданно зажегся свет и медленно открылся люк. Никакого конверсора, сообразил я, макет, проверка. Я попался на проверку, как дилетант! Пять лет в этом будущем — и профессиональные рефлексы атрофировались.

— Что это значит? — спросил я раздраженно. — Мы не в прошлом?!

Но искажения пространства? Или это тоже можно макетировать?

— Это значит, — я наконец узнал голос принса, — что вы нарушили маршрут, сигнал о чем поступил на пульт управления полигонными занятиями в обстановке, максимально приближенной к реальной. Ваша машина была изолирована от остальных и проверена на управляемость — выяснилось, что вы действовали целенаправленно, стремясь в строго определенный район пространства-времени. Поэтому было принято решение прервать полигонное занятие по отношению к вам. Отклонение от маршрута рассматривается как нарушение дисциплины и при отсутствии смягчающих обстоятельств квалифицируется как проступок. О мерах дисциплинарного воздействия вы информированы. Итак, повторяю вопрос: почему вы отклонились от маршрута?

Он говорил и говорил, а я успокаивал сердце, утихомиривал мускулы — все тело требовало немедленных действий, но действовать было нельзя. Я ответил, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно спокойнее:

— Об этом я доложу комиссии.

— Хорошо. До принятия ею решения мы вынуждены временно отстранить вас от обучения. Полагаю, Бордже, что вы успеете догнать товарищей. На сегодня вы свободны. Выход здесь.

Он посторонился. Я вышел. Машины стояли на своих местах, но стекла кабин не были прозрачны — шла имитация перелета. Я побрел по траве, мерно переставляя ноги. Как ни странно, но я ни о чем не жалел.

Все-таки как приятно сбросить груз ответственности, переложить принятие решений на плечи других!

Я вошел в транспортную, набрал код и вернулся домой.

Лег на диван, не снимая комбинезона, и расслабился — полностью, надолго, думать ни о чем не хотелось. Думать буду потом — сейчас покой, отключение, иначе с испорченным настроением можно наделать глупостей.

Из забытья меня буквально выдрал сигнал вызова. Он трещал и трещал, вызывавший был уверен, что я дома, машинально я стал искать телефон, а потом чертыхнулся, вспомнив, как здесь отвечают на вызова, и крикнул:

— Питер Бордже слушает!

Посреди комнаты возникло висящее в воздухе — это всегда так смешно выглядит — изображение моего друга Алекса Го.

Привет, Питер, как дела, — начал он, я ответил, что в порядке, незачем до поры портить человеку настроение. Ну так тем лучше, сказал он, давай заходи ко мне, тут тебя хотят видеть, у меня в гостях Даша Маленкова, давно пора вас познакомить.

Я припомнил — Даша Маленкова… кажется, жена Ивана Сергеевича, моего наблюдателя из Центра Ассимиляции… астрофизика, история науки. Видимо, кто-то из ученых двадцатого века ее заинтересовал. Жаль, подумал я, что ни с кем из ученых знаком не был, ладно, чем смогу — помогу.

Отвлечься было просто необходимо.

Алекс жил в соседнем доме, и я был у него через семь минут.

Там уже сидела приличная компания — Иван Сергеевич с, как я теперь вспомнил, Дарьей Павловной, Миша из сектора биотехники, Тэдди, еще один человек, которого я не знал, с окладистой черной бородой, Энди Адамсон, как его представил Алекс.

Никто не обратил на меня особого внимания. Люди двадцать второго века очень хорошо чувствуют, чего от них ожидают, а сейчас я не горел желанием оказаться героем дня.

Разговор шел, как всегда в такой пестрой компании, о нейтральных вещах — Миша рассказывал о разработанной им модели биотехна «черт», обещая как-нибудь показать в действии, а Энди вторил ему, рассказывая о странном существе, чьи фотографии в инфракрасном свете ему показывали в одном из африканских заповедников — напоминающем человека, но с хвостом и кривыми рогами.

Алекс поинтересовался, не вывел ли кто из биологов породу рогатых обезьян, и напомнил мне, что полно отмалчиваться.

Я подсел к Дарье Павловне:

— Я слышал, вы что-то раскопали в нашем двадцатом веке?

— Наконец-то! — обрадовалась она. — Скажите, вам в вашем прошлом не приходилось встречаться, слышать или читать о таком ученом — Холе Клеменсе?

Я захлопал глазами, и у меня возникло ощущение дешевого розыгрыша.

— Именно Клеменсе? — переспросил я. — Может быть, вы имеете в виду Хола Клемента? Был у нас такой писатель…

— Нет, именно Клеменсе. Через «эс». Он был одним из первых ксенологов, одно время даже преподавал эту дисциплину…

— Преподавал?! — Сомнений быть не могло — она имела в виду того самого Хола Клеменса, консультанта Гейлиха! Но, может быть, в этом варианте он был совсем другим человеком? Впрочем, что я? Наше прошлое до моей отправки сюда — одно и то же. — Позвольте, но откуда вы о нем знаете?!

— О, так и вы его знали?! Прекрасно! Видите ли, этот человек выдвинул целый букет интереснейших гипотез — астрофизических и ксенологических, причем, одна из них подтвердилась буквально в самые последние дни…

— Не скромничай, Даша, — встрял Иван Сергеевич, — подтвердилась благодаря твоим работам. Шутка ли, пять лет расчетов и наблюдений!

— Теперь вам понятно, почему я так интересуюсь этим человеком? Мы слишком часто незаслуженно забываем наших великих предков…

— Великих?! — возмутился я. — Пожалуйста, не называйте так этого типа!

— Но почему?! Это был очень невезучий человек. Мне удалось установить, что его работы не понимали, его выгнали из колледжа, где он преподавал, он вынужден был подрабатывать частными консультациями, был лишен возможности нормально трудиться и погиб совсем молодым, вместе с самодуром-миллионером, у которого служил консультантом по внеземным цивилизациям! Что вы имеете против него?!

— Погиб?! — я аж привстал. — Как, когда?

— Извините, я забыла, об этом вы знать не могли… Он погиб летом две тысячи четвертого, чуть позже вашего перемещения…

— Число! Какого числа это случилось?!

— Как странно получается… Я думала расспросить вас, а сама попала под допрос.

— Это очень важно, прошу вас! Какого числа и какого месяца Клеменс погиб вместе с… со своим миллионером?

— Кажется, в августе, числа двадцатого, точно не помню, — она смутилась и посмотрела на Тэдди, который, очевидно, помогал ей копаться в истории.

— Понимаете, Питер, — вмешался тот, — как назло, это белое пятно, две тысячи четвертый. Какие-то неприятности в Штатах — и половина всего мирового фонда информации уничтожена. Так что мы можем лишь предполагать, да и то по косвенным данным, что раз в июле Клеменс был жив, а в налоговых ведомостях за 2004—2005 финансовый год, начинающийся в сентябре, он уже не фигурирует, то значит где-то в августе он погиб. По всем данным, со своим клиентом, неким Гейлихом. Я смотрел на хроноскопе этот район — картинка четкая, тонут в районе Флориды на подводной лодке. Может быть, тоже пытались заморозиться? Двадцатого августа — самая вероятная дата. Алекс считал, сам Сальт считал — по моделям выходит то же самое. А почему это тебя так интересует?

— Это точно? — спросил я. Видимо, с голосом что-то случилось — все испуганно смолкли.

— Да, — Алекс пристально посмотрел на меня. — Они были твоими друзьями?

Я усмехнулся и еще секунду молчал. Август! Они не стали дожидаться конца двух месяцев!

А потом меня как прорвало — и я рассказал все, все то, что было, все то, что я потом повторил комиссии. Наверное, я казался немного повредившимся в рассудке, Иван Сергеевич косился на карманный диагност — но мне было все равно.

Наконец-то я был свободен!

П о д г л а в а: 0002

Н а з в а н и е: «Прогноз на будущее»

С о д е р ж а н и е: заметки Х. Клеменса

«Итак, отправили голубчика. В принципе надо было заставить его вернуться на другой день после запуска. Тогда бы все давно было ясно, и не пришлось бы ломать голову — что да как, да вернется ли вообще!

Сразу стало бы ясно, что не вернется.

Нет, с наукой все точно, тут все шансы наши. Это-то я теперь точно знаю — вон, пачка рукописей, в углу.

Ох и дурак, что не нырнул с ним.

Два месяца, два месяца.

Не понимаю, зачем это все Гейлих затеял. Дураком в будущем быть не хочет? Здесь будто шибко умен!

Стоило бирже зашевелиться, и обо всей операции забыл.

Плюнул на все и играть. Или — спасаться?

Может быть, это тоже разновидность его безумия?

Я доволен, что нашу анабиоз-камеру уже заканчивают.

Так.

Ах, да, я о том, что он не вернется.

Давайте посмотрим реально:

компьютер его выбрал совершенно не по тем критериям — разве наспех составишь правильные?

ядерной войны он испугался, когда она у него перед глазами была, а когда она в прошлом останется, и человечество вот оно, живо-здорово, а другие варианты — так их вроде бы нет вовсе — зачем возвращаться?

да и не дурак же он, чтобы предполагать, что мы его за службу наградим, ведь разболтает рано или поздно, кто мы и откуда бессмертие — так что ему не жить! Так зачем мы его в будущее послали?!

Интересный вопрос. Задать шефу.

А уж не завидую ли я этому Бордже?

Похоже, похоже!

Ну ладно, пусть он даже вернется. Возлюбит нас заочно и от щедрот души — вот вам, ребята, бессмертие… Кстати!

Каким образом его вообще можно передать? Организм надо менять, технология нужна, а ее не вывезешь в кармане…

Впрочем, этот Бордже что-нибудь придумает. Такой и готовую установку вывезет.

И вот тут-то самое интересное: становимся мы бессмертны.

И что?

И в нас стреляет сумасшедший, сбивает машина, гробит упавший самолет. Та-ак… Получаем: средняя продолжительность жизни биологически бессмертного человека — триста лет. Смеху подобно! Ох, как мы сами себя надули!

В следующий раз врагу подброшу идею заслать шпиона в будущее.

Что же нам делать?!

Как говорится, крупный вор горит на мелочах. Шеф не додумал мелочь из мелочей.

На месте этого Бордже я бы ему был вечно благодарен, ноги бы целовал. Бесплатно подбросил в будущее!

Ну ладно, мы, похоже, и сами туда вскоре отправимся.

А куда отправляться? То есть до-него или после? Вдруг он все-таки вот-вот появится? Да не только с бессмертием, а еще с парой технических штучек?

Нет уж, до — ни в коем случае. А то встретит нас там, и ничем уже его не убедишь.

Значит, после.

Надеюсь, этот Бордже на нас не особо зол.

В любом случае надо подготовиться…

К счастью, время есть.

Ну что ж, зайдем к шефу.

Охота посмотреть на его физиономию, когда он узнает, какого дурака свалял.

Ха-ха-ха».

— Конец текста —

 

13. Не до жиру

Глаза Хола были широко открыты. Бледность, и без того господствовавшая на лице, захватила все до сих пор вакантные участки. Зрачки расширились.

— Господи! — выдавил он. — Я думал, вы на бирже…

— Он думал! — Гейлих пожал плечами. — Он думал. Если бы вы, мистер Клеменс, хотя бы иногда думали, электрический стул сейчас угрожал бы кому-нибудь другому. Я ошибся, когда положительно оценил проведенную вами операцию. Оказывается, вы наследили.

— Я?! Когда, каким образом?! — Хол начал приходить в себя.

— В ядерном погребе. Ну ладно, провокационные вопросы — не доказательство, но какого черта, мой милый, вы обронили там портсигар?!

— Портсигар?! — изумился Хол. — Я? Там? А-а!

Глаза его сверкнули, и он притянул к себе телефон.

Пальцы сыграли на клавиатуре. Гейлих с любопытством смотрел на действия своего консультанта.

— Алло! Гаррис… Гаррис, слушайте, у вас все готово? Нет? Какого черта? Когда? Даю двадцать четыре часа! И столько же на установку. Да. Да. Это несущественно… Я знаю, о чем говорю! Только попробуйте! Вот так-то лучше. Да, как за сверхсрочную. Всего хорошего.

Хол положил трубку, сияя.

— Полиция внизу, осмелюсь напомнить, — с любопытством сказал Гейлих.

— Но ведь меня здесь нет? — спросил Хол в ответ.

— Конечно, вы убыли вчера в неизвестном направлении, взяв билет в Чикаго… Но дело в том, что вы были там лишь дважды, и оба раза вместе со мной!

— А, так вот почему вы недовольны!

— Естественно. Попытка с помощью запрещенных законом технических средств совершить диверсионный акт в главном посту управления стратегических сил! Еще несколько дней, и они придут уже за мной. Что вы на это скажете?

— Это была ваша идея.

— Неужели?

— Я имею в виду ядерный бункер и демонстрацию для Бордже!

— Идея — моя. Ну и что?

— А то, что Бордже вообще не нужно было запугивать! Его вообще не нужно было отправлять!

— Ну, Бордже — это уже ваша идея.

— Неужели?

— Не все ли равно? — Гейлих, очевидно, выговорился и теперь уселся поудобнее, готовый рассуждать спокойно. — Выбора у нас нет, нужно срочно исчезать — или вступать в борьбу. К последнему я совершенно не готов — из-за этого Бордже, между прочим! К тому же этот Кливтен, выдвинувший обвинение, малый с честолюбием, так и рвется упрятать меня за решетку. Каково положение с нашей анабиоз-камерой?

— Послезавтра все будет готово, — Хол кивнул на телефон.

— Так вы знали?

— Я предполагал, — скромно заметил Хол.

— Еще бы — потерять портсигар!

— Должен вас разочаровать, шеф, — Хол уже совершенно оправился и теперь сидел, закинув ногу на ногу и нагло глядя Гейлиху в глаза, — взгляните!

И вытащил из кармана так называемый «портсигар». Гейлих смотрел на него с нескрываемым страхом.

Насладившись эффектом, Хол пояснил:

— Видимо, у вас есть весьма осведомленные конкуренты. Суметь сфабриковать такое дело под силу не всякому!

— Какие конкуренты?! — Гейлих поежился. — Конкуренты разоряют — а это прямое уничтожение, и физическое, и моральное… Джордж Гейлих — государственный преступник!

— Может быть, Анселм Харт? — спросил Хол, почти уверенный в этом.

— Какая разница! Нам нужно исчезнуть, и как можно скорее!

— Вам что, не хочется даже отомстить? — спросил Хол удивленно. Он не ожидал, что Гейлих так быстро сдастся.

— Хочется. — Гейлих неожиданно улыбнулся. — Но как вы, очевидно, и сами сообразили, нам будет удобнее это сделать, вернувшись сюда из будущего!

Хол страдальчески посмотрел на шефа — тот был неисправим.

— И давно вам это пришло в голову?

— Еще когда мы качались на волнах, отправив Бордже. А вы что, позже среагировали?

— Среагировал на что?

— На сдвиг в системе оценки. До Бордже мне казалась сомнительной идея путешествия во времени — после я уже сомневался, что он захочет вернуться. А раз так, сообразил я, нужно все сделать самому!

— Ну что ж… — Хол прошелся по кабинету. — Каков сценарий?

— Изложите ваш. У вас всегда красивее.

Хол остановился и, резко повернувшись, сказал:

— Сейчас мы исчезаем. За два дня готовим покушение на нас. Осуществляем его с несколькими оплошностями, наводящими на след Харта. Лучше всего взорвать эту резиденцию. Нужно позаботиться о грифе «пропали без вести». Дубль-версия — кораблекрушение при прогулке на нашей подлодке. В случае неудачи спасемся в нейтральных водах. Двух дней должно хватить.

— Так. Это нужно проработать.

Гейлих поднял трубку телефона.

В течение пяти минут он позвонил семь раз.

После каждого звонка он чувствовал себя все уверенней.

— А телефон не прослушивается? — спросил Хол под конец.

— Разумеется, нет! — фыркнул Гейлих. — Впрочем, вы не электронщик, вам простительно… Значит так. Операция начнется через несколько минут. Вы все-таки поедете в Чикаго…

Хол выслушал инструкции с подобающим вниманием. Ему предстояло организовать взрыв резиденции и подготовить набор недвусмысленно указывающих на Харта улик. После — следовать на западное побережье и там в условленном месте ждать Гейлиха, который, в свою очередь, будет занят необходимыми финансовыми операциями.

— Вот так, — сказал Гейлих, печально оглядывая кабинет. Он знал, что теперь вряд ли сюда вернется. — Теперь глянем прессу — мы, как-никак, герои дня.

Через несколько секунд после того, как на экране появился разворот «Вашингтон пост», Гейлих покачал головой.

— Дело еще серьезней! Оказывается, я — видный деятель республиканской партии, и этот скандал бросает тень на всех, кто только не сидит в Белом доме! — поведал он Холу то, что тот прекрасно видел сам.

Хол не отвечал. Ему сделалось нехорошо.

— Нет, нет, — глядя на него, забеспокоился Гейлих, — операция не отменяется. Когда мы вернемся, ситуация в стране не будет играть никакой роли.

Хол пожал плечами:

— Если вы и впрямь собрались…

«Вашингтон пост» на экране сменилась «Нью-Йорк таймс». Гейлих свистнул: статья здесь называлась «Репетиция переворота», а видное место на развороте занимал портрет Хола Клеменса.

Хол вскочил, бормоча ругательства, и схватился за карман, в котором лежал его «портсигар».

— Спокойно, Хол, — прокомментировал шеф, — этого следовало ожидать.

— Нет, вы видите?! — Хол не находил слов. — Это уже антиправительственный заговор! Похоже, кем-то все отлично срежиссировано! Нет, чем скорее мы отсюда смоемся…

— Тем скорее вернемся. Вы, как всегда, правы. — Гейлих выключил экран. — Ну что ж, обострение так обострение… В такой заварушке можно выскочить весьма высоко. Хотите быть президентом?

— После этого?!

— Прекрасная реклама! Теперь вас знает вся Америка!

— Пока я не президент, — Хол покачал головой, — я воспользуюсь вашим косметическим салоном. Не хватало еще, чтобы меня узнавали на улицах!

— Воспользуйтесь, воспользуйтесь… Ну что ж, вот она, игра!

— Без шансов на победу?

— Напротив! — Гейлих потер руки. — Все шансы на нашей стороне!

— Если вам удавались авантюры, почему бы не сорваться беспроигрышному делу?

— Я не верю в судьбу, Хол, — пренебрежительно отмахнулся Гейлих. — Начинайте действовать. Увидите — все будет прекрасно, и скоро мы наведем порядок в этой стране!

Хол вышел и уже в коридоре с сомнением покачал головой.

Меньше всего на свете ему хотелось возвращаться.

 

14. Уходя, гасите свет

Тусклая лампочка болталась из стороны в сторону под обшарпанным потолком. Тени прыгали по убогой каюте, по полу каталась пустая бутылка, бессмысленно грохоча. Скрип койки, готовой развалиться в любую минуту, терзал нервы. Было душно и мерзко.

Хол лежал на койке, ничего не желая. Силы кончились. Куда вез его на старой яхте случайно подвернувшийся старик, что будет дальше — все уже не имело значения. Провал был полным и завершенным. И, как выяснилось, он был неизбежным.

В Чикаго его уже ждали. Не полиция — с ней Хол как-нибудь объяснился бы. Ждали его журналисты.

Эти пронырливые типы, оказывается, давно раскрыли тщательно замаскированную сеть агентов Гейлиха по особым поручениям. И каким же идиотом выглядел Хол, когда подъехал к коттеджу в пригороде и стал вымигивать фонариком условный сигнал, а ответом были вспышки блицев!

Еще им нужно было интервью. Они его получили. Хол не мог понять одного — почему же его до сих пор не арестовали. Обвинения были выдвинуты, и полиция действительно посетила резиденцию Гейлиха, но в то же время никто не спешил надевать на Хола наручники.

Это интересовало и журналистов, в интервью вошел и такой вопрос — почему вы до сих пор на свободе? Хол честно ответил, что не имеет понятия, что устал, что ничего не понимает, и что только потому сам не идет с повинной, что совершенно невиновен.

Так, ничего не понимая, обессиленный бесконечными интервью и преследуемый опоздавшими корреспондентами, Хол вскочил в машину и отправился в аэропорт, машинально следуя заранее разработанному маршруту. Самолет ждал его, и со стороны администрации не было никаких претензий — странности продолжались, и Хол перестал обращать на них внимание.

В условленном месте — группе заброшенных коттеджей на берегу океана — журналистов не оказалось. Зато там была полиция.

С холодеющими руками Хол вышел из машины. Полицейский лениво подошел к нему. Проверил документы, записал номер машины, посмотрел в лицо — не узнает, подумал Хол.

— Что вы здесь искали? — задал вопрос полицейский.

Хол попытался выкрутиться — мол, подыскиваю место для лагеря, собираемся с компанией на уик-энд. Ну, подумалось, тут мне и конец. Объяснение было довольно жалким.

— Проваливайте отсюда, — заявил полицейский. — Это частная территория. И здесь идет расследование.

— А что случилось? — спросил осмелевший Хол.

— Не ваше дело. Ну?!

Хол кивнул и полез обратно в машину. Потом отъехал за ближайший холм и оттуда в бинокль рассмотрел условленное место.

Груда развалин в центре сетчатого забора что-то напоминала. Это был огромный ангар, уничтоженный серией взрывов. Но при этом совсем рядом росли деревья, взрывами не задетые. Все это было довольно странно, но нисколько не говорило, что делать дальше.

И вот тут Хол понял, что приехал.

В бумажнике не наберется и тысячи долларов. Полиция рано или поздно кончит проявлять лояльность и выполнит свои обязанности. Анабиоз-камера вместе с подводной лодкой отошла от берега полчаса назад — если, конечно, все было по плану — и теперь ее не найти.

Вернуться в резиденцию? А если ее все-таки взорвут?

Холом овладело полное безразличие.

Потом он заметил приставшую к берегу яхту, и в голове созрел какой-никакой, но план. Хозяином яхты оказался один из тех бродяг, что почти не сходят на землю, и после долгих уговоров он согласился терпеть Хола на борту, «пока не надоест», в обмен на бензин, ящик бренди, завалявшийся в багажнике машины, и чек на пятьсот долларов. Потом они, кажется, выпили, Хансен отправился удить рыбу, а Хол завалился спать.

И вот опьянение прошло. Хол, постанывая, перевалился на бок и тупо уставился в стену. Ничего не хотелось, однако и лежать Холу надоело. Хотелось пить.

Хол замотал головой — вставать не хотелось, но уже через несколько минут не выдержал и поднялся.

Только сейчас ему показалась странной стоящая на яхте тишина.

Койка перестала скрипеть, и больше Хол не слышал ни звука.

Скользкий трап вел вверх. Хол вылез на палубу. Солнце било прямо в лицо, чуть покачиваясь на небе. Хол сообразил, что яхта дрейфует, качаясь на волнах, без управления и без цели. Вокруг никого не было.

Хол развернулся на сто восемьдесят градусов, едва не упав.

На корме тоже было пусто.

— Эй! — смутное беспокойство заставило Хола позвать старика. — Хансен, где ты, черт побери?!

Тишина. Спрятаться на маленькой яхте негде.

Упал в море спьяну? Как не вовремя. Хол еще раз глянул вокруг. Земли не видно. Мотор заглушён.

Хол медленно прошел на корму. Дверь в моторное отделение была наглухо закрыта.

Все кончалось — тоскливо и беспросветно. Штиль, океан, одиночество. И впереди ничего хорошего.

Хол перегнулся через борт. Серая вода подмигнула радужной пленкой.

— Этого следовало ожидать, — пробормотал Хол. — Никакого выхода.

Можно было, конечно, выломать дверь или добраться до рации. Зачем? Хол смотрел вниз, яхта мерно покачивалась, и ему казалось, что так теперь будет всегда — вечно, без перерыва, без изменений. На ум пришли гипотезы — о времени, о вселенной, — Хол усмехнулся. Вот оно, время, в чистом виде, идет, когда все уже кончено.

Холу почудилось, что смеркается. Гасло все, что видел он на этом свете — игра, деньги, даже наука. Наступал мрак, холодный мрак беспросветности, имя которой — поражение.

Хол плюнул вниз и повернул голову — просто так, ничего не собираясь делать.

К яхте приближалось что-то едва выставлявшееся из воды сверкающим на солнце стеклянным куполом. Хол узнал подводную лодку, похожую на те, что он закупил месяц назад.

Хол вцепился в поручень, чувствуя, как возвращается к жизни.

Это не могло быть совпадением!

Подлодка ткнулась в борт яхты, тотчас выскочил трап, и по нему, широко улыбаясь, на палубу поднялся Гейлих. Одет он был в белый походный костюм и выглядел довольным, как никогда.

— Вы не утопились еще? — спросил он.

— А вы этого дожидались? — огрызнулся Хол, но ему все же не удалось скрыть радости.

— Пойдемте, — Гейлих протянул руку к трапу. — Нужно торопиться. Я все объясню.

Хол не заставил себя упрашивать. Хотя он понял, что Гейлих просто играл с ним, может быть с самого начала, но все же был тому благодарен: не бросил! Это не пустяк.

Хол прошел в рубку и устроился в кресле, изобразив на лице подобие улыбки.

— Взгляните на экран, — сказал Гейлих. — Знакомо?

— Ваша резиденция? Конечно.

— Теперь — на часы.

— Без минуты пять.

— Ждите.

Хол всматривался в экран. Изображение давалось с дальней точки, телеобъективом — значит, все-таки взрыв? Но ведь он его не подготовил!

Хол бросил недоуменный взгляд на шефа, а когда опять посмотрел на экран, там уже горела ослепительно яркая точка, медленно тускнея и превращаясь в столб огня и подсвеченного дыма. От резиденции ничего не осталось.

— Красиво, не правда ли?

— Как сказать, шеф. Ведь там были люди.

— В пять утра? — Гейлих посмотрел на Хола пристально. — Вы не заболели?

— А разве сейчас утро? — Хол внезапно почувствовал, насколько плохо соображает.

— Так и есть, — констатировал Гейлих, — похмельный синдром. Но, я полагаю, вы все же ждете объяснений? Как вам понравилась роль отвлекающего?

— Отвратительно! — Хол наконец понял все. — Зачем вам это понадобилось?!

— Чтобы получить свободу действий. Газетчики, полиция, частные детективы, спецслужбы — все кинулись за вами. Ну и, понятно, вы должны были быть уверены, что действуете всерьез. На случай, если бы вас арестовали — чтобы вы случайно не проговорились, и у меня осталась возможность вас вытащить. Все очень просто…

Дым на экране рассеялся: на месте резиденции зияла огромная воронка. Ни одного человека не было вокруг — слишком рано.

— Значит, вы все сделали сами?

— Конечно. Я всегда был невысокого мнения о ваших организаторских способностях. Зато как вы всех отвлекли! Пожалуй, теперь и враги не заподозрят меня в подрыве собственной резиденции, ведь моего секретаря контролировала полиция, а сеть моих агентов известна всей Америке!

— Поздравляю. Однако что же мы будем делать теперь?

— План прост. Сейчас войдем в анабиоз, в будущем захватим все необходимое и назад. Все будет выглядеть так, как будто мы прогулялись на подводной лодке.

— Мы и вернемся на этой лодке?

— Мы вернемся на машине времени на другую лодку, которая дожидается нас в одном укромном месте. Почему я просил вас закупить две!

— Так вы еще тогда…

— Гораздо раньше. Перестаньте думать, Хол, что вы умнее всех!

— Хорошо, шеф. Но все-таки — как мы будем действовать в будущем, не имея специальной подготовки?! Мы не сможем остаться там неузнанными!

— Ах, это… — Гейлих махнул рукой. — Вы разве не убедились уже, что предсказывать будущее даже на два месяца — занятие почти безнадежное? Я думаю, нас встретят хорошо. Способные люди нужны в любую эпоху.

Хол покачал головой и ничего не сказал.

Гейлих еще раз взглянул на экран:

— Жаль, что мы не скоро увидим, что здесь началось! Но все-таки, мы не так уж плохо хлопнули дверью?!

 

15. Повторение пути

На этот раз я полетел сам — Гарри был в отпуске, лазил по Гималаям, больше никого не было, это ведь только название такое — Всемирный Центр Ассимиляции, а нас всего семь человек, и то, бывает, делать нечего, вот и приходится перечитывать старые отчеты или строить гипотезы; к тому же мне захотелось проветриться.

Все было поразительно похоже — и лодка, и встреча, и даже то, что они вынырнули неподалеку от «Полярной звезды», завершавшей очередную кругосветку; и опять их встретил Пауль, на этот раз со знанием дела и не без удовольствия встретил — прямым вопросом «Что новенького в двадцатом веке?», на что, впрочем, ему и ответили соответственно — «А мы из двадцать первого!», впрочем, Пауль не удивился, ведь Гейлихом интересовался в свое время Питер, значит, они друг на друга похожи — а судя по реакции на встречу, эти двое будут даже получше.

Я подлетел к паруснику и спустил трап; они с сожалением поглядели на свою подлодку и поинтересовались, а не на берегу ли Центр — доехали бы морем! — я их разочаровал, И тогда они быстро залезли в авиэтку и не удивлялись скорости, а сразу стали задавать вопросы — конечно, по обычному кругу, бессмертие, звезды, машина времени; не знаю, может быть, попади я в будущее, я и сам начал бы спрашивать про сигомов, галактический моделятор и выход в пятое измерение — у каждого века свои навязчивые идеи.

Узнав, что и бессмертие, и машина времени — реальность, они не особо обрадовались — так, видимо, и знали, — и сразу предложили решить, чем будут у нас заниматься. Гейлих все упирал на то, что он — прирожденный организатор, и если нужны кандидатуры на руководящие посты, он готов, а второй, оказавшийся, как я позднее выяснил, тем самым Холом Клеменсом, почему-то ни слова не сказал об астрофизике, выставляя себя ксенологом.

Я выдал себя сразу, удивившись — так вы не погибли? — нет, но почему вас это так удивляет — так вот тут о вас, Хол, много говорят, да и Питер Бордже, ваш старый друг, переместившийся шестью годами ранее, много о вас рассказал, — так вы все о нас знаете и так спокойно об этом говорите? — а почему бы и нет, конечно, нехорошо так пугать человека, но в вашем двадцатом веке, похоже, это было общепринято, и как можно осуждать человека за то, что он поступает согласно нравам времени — на это только вы же и способны, вон Питер, кажется, до сих пор вас недолюбливает!

В Центре они спокойно погрузились в гипносон, а я сидел и думал — сообщить ли Питеру, с одной стороны, он просил, а с другой — теперь он хрононавт, месяцами пропадает в прошлом, занят чем-то настолько важным, что даже моделирование забросил, а узнает — прилетит с другого края Галактики, я его знаю, дело забросит и будет сидеть и ждать, когда они проснутся — я решил подождать.

И конечно же, я оказался прав, когда выдвинул гипотезу о сверхадаптабельности людей двадцатого века, Питер мне как-то рассказывал о европейцах, отказавшихся от цивилизации и вернувшихся к жизни в условиях каменного века, где-то в Южной Америке, — когда Хол и Джордж вышли из гипнокамер, то сразу же потребовали «немедленного трудоустройства» — Джордж уже знал о профессии координатора, а Хол и не мечтал о другом, как институте астрофизических исследований при Академии Наук земного сектора.

Я решился на эксперимент — сократил вживаемость и адаптацию, и не ошибся — не прошло и недели, как Гейлих стал чемпионом (правда, Тибета) по теннису, а Клеменс на досуге выдал идею вакуумного вечного двигателя и сколотил целую группу в Центре своего микрорайона, — так что появилась тема для сообщения о повышенных адаптационных способностях землян двадцатого века, не говоря уже об идее, подброшенной Гейлихом, — он как-то мимоходом спросил, а что это вы до сих пор не исследуете в Центре людей древних времен, разве трудно наладить поставки? — и впрямь, перемещение кого-нибудь из прошлого в момент клинической смерти с заменой биокопией вполне возможно, а статистика обещает быть весьма полезной.

Так что в отношении землян двадцатого века наш Центр — бесполезная (ну, кроме гипнообучения, конечно) организация, интересно было бы переориентировать его на изучение отдаленных последствий межвременных контактов — Питер живет у нас всего шесть лет, а современный язык уже претерпел ощутимые — судя по тому, что Сяо Ли из Канберры написал об этом целое исследование — изменения, обогатившись американским компьютерным сленгом — какие перспективы откроются, когда мы начнем ассимилировать и из прочих веков!

Гейлих и Клеменс живут себе в Тибете — я нарочно поселил их подальше от Питера, лучше им пока не встречаться, если Питер затаил злобу (двадцатый век все-таки), могут быть неприятности, я видел как-то его выступление на чемпионате по рукопашному бою.

Гейлих человек вежливый, предупредительный, хотя порой проскальзывает в нем странное равнодушие, зато вот с юмором у него все в порядке, каждую минуту — шутка, и понимает он все с полуслова, только рассказы его о жизни в двадцатом веке печальны, по его мнению, люди делились там на господ и рабов, и пока он был господином, это его вполне устраивало, но когда возникла перспектива оказаться рабом, он сразу решил податься к нам, в будущее; словом, человек приятный во всех отношениях, но я бы не рекомендовал его на работы, связанные с риском для собственного благополучия.

Клеменс для меня загадка, прямо признаюсь — по его состоянию еще в первые минуты я понял, что в прошлом своем он многое пережил, под конец что-то совсем неприятное, но до сих пор боится чего-то, словно хочет преодолеть что-то в себе и не может, и оттого бросается с головой в работу — но от себя не убежишь, поэтому всегда остается опасность депрессии; и что самое неприятное, такое ощущение, что он что-то скрывает и тяготится, что скрывает — но мне так и не удалось вызвать его на откровенный разговор, психологический барьер, который он себе поставил, слишком силен. Ничего, со временем это пройдет, в конце концов, Питер ждал пять лет, прежде чем раскрыться — и как же удивился потом, что ничего особо страшного не таил!

Хорошо все-таки, что такие люди редко бежали из прошлого! — двадцатый век требовал людей талантливых, сложных, готовых принимать решения в любых обстоятельствах, и сама переломная эпоха дала их в избытке, Гейлих и Клеменс выпали в осадок, но были и другие, иначе человечество просто не смогло бы перешагнуть этот мрачный перевал своей истории.

Именно этого — ответственности перед историей — я и не нахожу в моих пациентах; но чувство это возникает не сразу — сначала надо почувствовать могущество человека, пожить в нашем времени, когда все возможно — Питеру, повторю, понадобилось пять лет, и теперь он полноправный гражданин Земли; я верю, настанет день, когда я закрою истории ассимиляции Хола и Джорджа.

Словом, эти перемещенцы из двадцатого века — огромная удача, которую, кажется, мы еще не оценили по заслугам; сейчас уже можно твердо сказать, что расширение контактов с прошлым становится условием дальнейшего движения в будущее — достаточно вспомнить ту россыпь идей, которая обязана своим появлением перемещенцам. И я с нетерпением жду появления новых людей из этого мрачного, но все же удивительного двадцатого века. Они придут через век двадцать первый, через белые пятна, и уж тут мы не оплошаем.

 

16. Постижение цели

Прошло четыре года с того вечера, когда я освободился от висевшей на мне тяжести «шпионажа». Все забывается быстро — и я забыл о прошлом, стряхнув лишнюю память в запасники подсознания.

Пусть лежит до поры.

Она понадобится, я знаю — хрононавт должен помнить все, потому что и всего порой бывает мало для принятия верного решения. И кроме того, я чувствовал, что еще не нашел своего места в жизни людей двадцать второго века. Я не знал цели, к которой стремился, и вся моя жизнь казалась каким-то нескончаемым праздником.

В хрононавты, как и в будущее, меня забросила длинная рука Гейлиха; но работа мне нравилась, иногда я просиживал в операторских сутки напролет, не говоря уже об экспедициях, где многие дни подряд распутываешь ситуации давно прошедших, но живых дней.

Это тоже непередаваемо — прошлое, когда в нем появляешься, а не живешь. Эта игра — всерьез, это кино — без экрана… В первый раз я не верил в реальность, потом — не верил, что это наше, земное прошлое. Мне казалось, что все это — только другая планета, очень похожая на Землю, но все-таки не наша. Земля не могла быть такой. Прошлое было хмуро, серо и при ближнем знакомстве — отвратительно в своей обыденности. Насилие, тупость, страх — даже у лучших людей. И — бессмысленная жестокость, примитивное стремление причинить зло другим, вместо того чтобы делать добро себе.

Эта экспедиция ничем не отличалась от десятка предыдущих. Экспериментальное исследование затухания отклонений. Надо пояснить, что это такое — всякое вмешательство в историю вызывает отклонения от ее естественного хода, подчас довольно ощутимые, но бессильные, конечно, изменить саму Историю — ее законы обходят единичные события, как и законы физики, и разговаривают на языке веков и народов. Отклонения затухают, рассасываются в потоке событий, иногда сразу, иногда за века, а подчас — начинают расползаться, ощутимо меняя действительность, как подействовало, скажем, на вторую половину двадцатого века устранение дядюшки Джо. Изучить, когда изменение действительно что-то меняет — вот наше дело, требующее кропотливой работы с каждой отдельной историей.

Когда-то, еще до моего появления, существовала базовая теория социальных состояний — суть ее сводилась к тому, что существуют такие состояния общества, которые невозможно изменить «в малом» — а можно только разрушить, то есть изменить «в большом».

Ее успешно опровергла вся практика хрононавтики.

На смену пришла гипотеза процессов. Согласно ей, изменения влияют на текущий социальный процесс только в том случае, если могут быть им восприняты, то есть касаются его предметного содержания.

Именно эту гипотезу нам — как и многим другим — довелось проверять.

Было выбрано конкретное время и место. Я не силен — как это ни странно для хрононавта — в европейской истории, слишком она обширна, да и есть подозрение, что мы работали в очень отличающемся варианте — несколько раз во время перемещения мы касались границ изученной области — поэтому затрудняюсь сказать, когда это было и что это было. Европа, пятнадцатый или шестнадцатый век.

Нашей задачей было осуществить воспринимаемое изменение.

Никогда бы не подумал, что сама история окажется более удачной моделирующей средой, чем компьютеры! Но дело в том, что в компьютер нужно закладывать информацию, в истории же она уже содержится.

Мы стартовали на рассвете (такова традиция) в обычном составе: я, Павел Носов, Олег Кондратенко, Та Кэ, Ким Хара.

Ничего необычного в операции не было. К этому тоже нужно было привыкать — необычное кончилось в двадцатом веке. Когда десять миллиардов человек занимаются двумя-тремя темами каждый, необычное исчезает, не успев появиться, и узнав о появлении привидения, вы спрашиваете себя: кто же из соседей на такое способен?

Мы были в этом времени уже седьмым экипажем. Набор статистики шел полным ходом, и следом за нами предполагалось организовать постоянную вахту.

Та Кэ — три месяца вроде вместе работаем, а все не пойму, где у него имя, вот и приходится звать так официально, — повел хрон прямиком в город. Мы были заинтересованы в том, чтобы не наследить — чистота эксперимента — и шли в режиме невидимости. Согласно плану, стояло раннее утро одного из летних дней средневековья.

Олег посмотрел в свой блокнот — там у него содержались наметки по изменению. Кстати, об отклонениях. Поначалу их производили грубо — отклонять историю, так уж масштабно, со стрельбой, со взрывами. Позднее выяснилось, что почти всегда слово дает большее отклонение, чем пуля. Алекс, одно время интересовавшийся этим явлением, даже выдвинул гипотезу, что вся так называемая «наша» история — цепь непрерывных словесных отклонений, зафиксированных в ней как божественные откровения или внезапные озарения.

— По идее, он сейчас дома, — сказал Олег.

— Спит, — уточнил Павел.

— А если нет? — заметил Ким.

— Если не спит, не нужно будет будить, — заключил я.

Та Кэ вежливо промолчал и взял курс на его дом. Кто это «он», вроде бы должен я объяснить? — но имя несущественно, просто видный деятель эпохи, чье мнение определяло многое. При всем при том он был лидером интеллектуальным, но далеко не политическим, был беден, был беззащитен, жил скромно.

Идеальный объект для вмешательства.

— Кто проведет акцию? — спросил Олег. — Сразу предупреждаю: я не могу. Языковой запас мал.

— Я в любом случае на хроне, — сказал Та Кэ.

— Моя задача — безопасность, — напомнил Ким.

— Я тоже пас, — заявил Павел. — Я лучше займусь записью и комментариями. Давай, Питер, действуй.

— Лентяи, — я пожал плечами. — Ладно. Как хоть его зовут?

— Герхард, — дал справку Олег.

— Канал готов, — сообщил Ким, — объект в фокусе.

— Иду, иду — пробурчал я, вставая.

Я протиснулся по коридору в тесную и темную комнату Герхарда, зажег принесенную с собой свечу. Он сидел в кресле и дремал; на столе имели место бумага с перьями и чернилами. Камин погас.

Заметив на столе еще и бокал с вином, я окончательно уверился, что все пойдет как по маслу.

— Проснитесь, — сказал я и задумался. На каком языке с ним говорить? Впрочем, он тут же рассеял мои сомнения, буркнув спросонья:

— Уже пять, Франсуа? А? Кто ты? — на старом французском, притом с небольшим акцентом, который оправдывал мой собственный.

— Питер, — представился я. — Можете считать меня дьяволом, можете — святым; словом, я пришел через стену и имею к вам дело.

— Поведайте, — попросил он, чуть пошевелившись. Видно было, что ему не по себе.

— Буду краток: влиятельные люди попросили вас сформулировать свое мнение об одном человеке, также вам известном…

Бедняга побледнел и коснулся бокала.

— Что касается меня, то я хотел бы, чтобы это ваше мнение было сформулировано определенным образом.

— Какое значение может иметь мое мнение, — слабо проговорил он, осушая бокал. — Я всего лишь бедный литератор…

— Я лучше вас знаю, кто вы такой, — улыбнулся я, решив перейти к форсированным методам. — Вы очень хорошо сделали, что выпили это вино!

— Что вы имеете в виду?

Мысленно я включил гипноизлучатель.

— Чувствуете легкое жжение в желудке?

— Да. Что это означает?

— Я всыпал в вино яд.

Герхард слабо вздрогнул.

— Только не умирайте от страха! Вот противоядие, — я показал несчастному свой карманный диагност, размерами вполне похожий на таблетку. — Но вы получите его не раньше, чем отправите известному лицу соответствующее послание.

— Хорошо! — воскликнул он. — Но что я должен написать?!

— Правду, и в вашем лучшем стиле. Что интересующий нас человек является еретиком и проходимцем, а также невежей и тупицей, и подкрепите это все соответствующими примерами.

— Никогда так не приятно говорить правду, — ответил он, — как тогда, когда она спасает жизнь. Я напишу.

— Хорошо. Встретимся после того, как вы отправите письмо. Тут же, в это же время.

Я не отказал себе в эффектном жесте — растаял в воздухе. Время такое, что материалиста не встретишь, а значит, лишний эффект не помешает. Он обязательно напишет.

— Давай на пару дней позже, — сказал я Та Кэ. — Все в порядке.

— Сначала я хочу взглянуть на текст письма, — попросил Павел.

Та Кэ пожал плечами и заложил крутой вираж, выхватив из пространства-времени письмо, скопировав, вернув обратно в суму гонца, и остановил хрон двумя сутками позже, в том же месте.

— Все в порядке, — сказал Павел, просматривая длиннющий свиток. — Утешь его, и поехали дальше.

Я очутился в той же комнате, едва Ким наладил канал. Герхард не спал, но больше ничего не изменилось. Все так же лежали на столе бумага и перья, все так же стоял бокал с вином.

— Наконец-то! Вы могли бы прийти и вчера! — почти радостно воскликнул он, увидев меня. — Скорее, противоядие!

— Вы написали?

— Да, всю правду! Ну, скорее!

Я бросил ему таблетку, он проглотил ее, запил вином. Я снова включил гипноизлучатель. Внушение сработало, он повеселел.

— Скажите мне, откуда вы? — спросил он.

Я замялся — такого вопроса я не предвидел.

— Так я и думал, — он кивнул своим мыслям. — Ну как там у вас?

— Хорошо, — сказал я машинально, еще не понимая, куда он клонит. — Живем…

— Рад за вас, — он улыбнулся грустно, — а вот мне туда не попасть, пожалуй… Или — попасть?

— Вам? К нам? — Я растерялся окончательно. — Почему же… Мы готовы принять любого…

— Вы не полномочны это решать? — спросил он почти ласково. — Ничего. Передайте тем, кто над вами, мою просьбу: позаботиться, чтобы после смерти я попал именно к вам. Не вверх, не вниз, а к вам? Передадите?

— Хорошо…

Меня впервые раскололи в прошлом, и я не знал, что делать. Одно дело — поддерживать заблуждения, и совсем другое — идти на явную ложь. Тем более ничего невозможного он не просил. Я пообещал ему и теперь чувствовал, что должен выполнить обещание.

Человек, понявший, откуда я, достоин жить в лучшем мире. Но как же остальные?

Какое я имею право жить в этом будущем, когда все мои современники давно лежат в могилах? Или — точнее — страдают в своем двадцатом веке? Чем я лучше?

Мне просто повезло. Так что же — справедливость превращается в лотерею? Где он, высший суд — в том, что Эйнштейн и Рузвельт мертвы, а я жив?

А что я могу сделать?

В том-то и дело, что все…

Все мое сознание человека века двадцатого протестовало — слишком велика идея, слишком безумна. Но я достаточно долго прожил на рубеже двадцать второго и двадцать третьего веков, чтобы понять: это именно та цель, которой мне так не хватало.

Планет хватит на всех. Технологий тоже. Значит, быть воскресению.

— Хватит, Питер, прохлаждаться, — сказал Олег, которому, видимо, надоело смотреть на мое отрешенное лицо. — Мы уже приехали!

И мы продолжили работу. Остановка за остановкой, съемка состояния за съемкой, руки делали свое, я что-то говорил, фиксировал, делал вылазки, а мозг работал совсем в другом направлении, обдумывая проект в деталях, и только под самый конец я вспомнил — а Сталин? А такие как Гейлих? Их что, тоже воскрешать? Кто осмелится провести черту?

 

17. По заслугам

Хол смотрел телестенку. Он никак не мог отвыкнуть от телеэкрана, и хотя уже не ловил, как прежде, всех новостей в информационном потоке — он уже достаточно знал о мире, куда попал, — но все ждал чего-то столь же увлекательного, как американский футбол или слушания в сенате.

Гейлих вошел, как всегда, без приглашения и без звонка.

— Привет, — бросил он. — Как дела?

— Прекрасно. Почти закончил новую галактическую модель…

— Вы здесь неплохо освоились, Хол. А вот как насчет возвращения?!

— Уже?!

— Уже?! Да вы здесь торчите три года!

— Разве это срок?

— Срок? — Гейлих улыбнулся. — В тюрьме это был бы срок. Ну ладно, не будем препираться попусту. Я вижу, возвращаться вы не хотите? Так?

— Вы совершенно правы.

— Не стану вас уговаривать.

Хол взглянул недоуменно:

— Отправитесь в одиночку?

— Зачем же? Просто я вас заставлю.

Гейлих положил на стол чемоданчик, который до сих пор держал в руке, и открыл его, загородив собой содержимое. Хол приподнялся:

— Каким это образом?

— Вы знакомы, мой друг, с технологией перемещения во времени на туристических машинах марки «Темпо»?

— Естественно. Но как вы собираетесь меня принудить с помощью этой технологии?!

Гейлих ответил коротким, явно сдерживаемым смешком, вынул что-то из чемоданчика и быстро его захлопнул. Потом повернулся. В руке его был зажат похожий на старинный пистолет предмет.

— Взгляните, — сказал он.

Потом навел предмет на стол и сжал его посильнее. На столе вспух ком огня и тут же опал, оставив дыру величиной с кулак и обгорелую кайму вокруг.

— Понятно…

— Ничего вам не понятно! — почти крикнул Гейлих. — Где ваши глаза, Хол?! Вы же американец! Это будущее просто ужасно! Я смеялся до слез, когда узнал здешние порядки: каждый может сделать себе все что угодно — но не использует такую возможность! Каждый может захватить машину времени — но не захватывает! Им это просто не нужно!

— Как я в вас ошибался… — пробормотал Хол.

— Вы только и делаете, что ошибаетесь. Сейчас, между прочим, тоже, — парировал Гейлих. — Вы меня никогда не понимали! Продолжу: в этом мире любой может попасть в Школу координаторов, где его научат управлять. А выборы? Эта анонимность конкурсов проектов координации? Кстати, — Гейлиху словно пришла в голову забавная мысль, — вы за какой проект голосовали на последних планетных?

— За «Голубую змею», — ответил Хол, совсем уже сбитый с толку.

— У вас хороший нюх, — одобрил Гейлих. — Так вот, Хол, скажите-ка вы, столько раз во мне ошибавшийся, только честно — чего, по вашему мнению, с точки зрения земных порядков, заслуживает небезызвестный вам Джордж Гейлих?!

— Ссылки обратно в прошлое, — буркнул Хол. — Пожизненной.

— У теперешних землян, да и у вас, как ни странно, другое мнение. Оказывается, я избран председателем координационного совета этой планетки.

— Что?! — Хол вскочил. Он знал, что координационный совет планеты — высший орган власти, и пост его председателя примерно соответствует посту президента США. — Так «Голубая змея»…

— Мой проект. Что вы на это скажете?

— Президентом вам не быть!

— Отрадно слышать. Таково и мое намерение. Но только в том случае, если через тридцать четыре минуты Джордж Гейлих и Хол Клеменс вместе — я подчеркиваю, вместе, — покинут этот гостеприимный мир!

— Я никуда не поеду!

— В таком случае, — Гейлих улыбнулся, — не поеду и я. А другого способа отменить мое президентство у вас нет. Любой протест будет расценен, и совершенно справедливо кстати, как субъективизм и досадное недоразумение между отсталыми перемещенцами!

— Вот как… — Хол опустил глаза. — Не понимаю. Зачем вам уезжать?! Ведь вы — президент Земли! В прошлом вы такого никогда не достигнете! Этот мир дает вам все, что вы желаете — и вы уезжаете?

— Не испытываю ни малейшего желания выворачивать перед вами душу, — сухо ответил Гейлих. — Вы слишком изменились. С вас будет довольно знать, что я люблю шахматы и никогда не играю в кегли.

Хол посмотрел на Гейлиха, словно прозрев:

— Так вам здесь скучно?!

— Вы делаете успехи. Но хватит слов, у нас осталось только полчаса. Вы едете со мной?

— Да зачем я вам нужен?!

— Очень просто: вам я доверяю. А в одиночку даже с этим, — Гейлих хлопнул по чемоданчику, — в нашем двадцатом веке не повоюешь. И не переживайте: вы сюда еще вернетесь. Через двести лет правда, но каких лет!

— А вы не боитесь, что я подведу вас в ответственный момент? Скажем, при захвате машины времени?

Гейлих вновь усмехнулся:

— Для этого я и показал вам аннигилятор. Уяснили?

— Уяснил, — грустно сказал Хол. Он понял, что уже сдался.

— Возьмите чемоданчик.

Хол повиновался.

— Его понесете вы, мне нужны свободные руки. А теперь слушайте внимательно, что нам предстоит сделать.

 

18. На круги своя

Во второй половине дня солнце пекло здесь невероятно. Тень была единственным спасением, но тени не было. На сотню шагов вокруг Восточной станции перемещений во времени не росло ни одного дерева, только розовые каменные плиты и жесткая, но все же ярко-зеленая трава окружали ее. Сама станция серым кубом возвышалась в центре огромного круга, громадная, веющая холодом.

К ней направлялись два человека: один, более высокий, нес чемоданчик и постоянно оглядывался по сторонам, второй же шествовал впереди уверенно и даже чуть картинно, изредка бросая взгляд на своего спутника.

Они подошли к самой станции, причем высокий прекратил озираться и уставился в выросшую перед ними бетонную стену. Маленький поправил очки, огляделся и что-то сказал.

В стене возник проем, куда и вошли оба человека.

Проем закрылся, словно и не открывался; солнце палило по-прежнему, было тихо и безлюдно.

* * *

Неприятности начались при возвращении. На табло замельтешили цифры, Питер обругал идиотов, выпустивших на линию эту развалюху. Ким искал неисправность и не находил — барахлило что-то снаружи, в блоке высоких энергий.

Олег проверил маршрут и покачал головой: перемещение уже шло не по плану. И отклонение росло.

Встал вопрос: что делать? Ким посоветовал остановиться; Олег покачал головой — двадцать первый век снаружи, не рекомендовано.

Павел ничего не предлагал. Все знали, что порой он находит совершенно неожиданные решения, и не дергали вопросами.

Та Кэ бесстрастно отметил, что отклонение превысило допустимое значение.

На базу теперь не вернуться.

Питер хмыкнул и еще раз на всякий случай обругал технику, а потом стал пристально рассматривать пломбу, висящую на панели ручного управления.

Конечно, это был крайний выход. На ручном так далеко никто не ходил. Но если автоматика везет не туда…

Олег спросил Питера, как тот собирается идти. Питер пожал плечами — по приборам, методом тыка. Павел из своего угла заметил, что энергии навалом — можно попробовать.

Та Кэ согласился, но попросил подождать, пока кончится серое пятно. Машина прошла его за шесть минут. Отклонение не лезло уже ни в какие ворота: автоматика выводила хрон дальше туманности Андромеды.

Питер сел в кресло второго пилота и протянул руку к пломбе.

* * *

— Пожалуйста, к вашим услугам, — вежливо произнес гид. — Куда желаете направиться?

— Подальше в прошлое. Меня устроили бы первые миллионы лет с нормальной атмосферой, — ответил Гейлих.

— Хорошо. Сейчас посчитаю маршрут…

Гейлих кивнул. Хол стоял рядом, отсутствующе разглядывая рекламные голограммы.

— С правилами перемещений знакомы? — спросил гид.

— Нет, мы в первый раз.

— Ничего особенного, — гид зевнул, — не скандалить в прошлом, не срывать без необходимости пломбу ручного управления, не…

— Простите, — произнес Гейлих, показывая на дисплей. — Вы что, получили новые модели?

— Да, хроны, они комфортабельнее, чем темпо, и обладают большей избирательностью. Так вот: не допускать отклонений в случае высадки в районы ведущихся экспериментов… но вас это не касается. Ну и в общем — не следует думать, что все всегда кончается хорошо. Все-таки это другое время, службы здоровья там нет.

— Хорошо. Когда мы можем вылететь?

— Подождите немного, я закончу программу.

— Хорошо. Мы подождем здесь, — сказал Гейлих, располагаясь в кресле. Гид вышел в боковую дверь.

Хол подошел к Гейлиху, постукивая пальцами по чемоданчику:

— Что теперь? Ведь вы просчитались!

— Да что вы в самом деле, — добродушно проговорил Гейлих, — подумаешь, другая конструкция… Это даже лучше… Вам не тяжело?

— Нет.

— Странно. Впрочем, может быть, я что-то забыл? Дайте-ка чемоданчик…

Хол подал его. Гейлих поднял крышку, протер очки, уставился во внутренности. Содержимое его удовлетворило. Он хотел уже закрыть чемоданчик, когда Хол, перегнувшись через плечо шефа, тоже заглянул внутрь.

— Вы тащите с собой чемодан с игрушками? — поразился он.

— О господи, — сказал Гейлих. — До чего вы неисправимы. Одну из этих «игрушек» я демонстрировал полчаса назад; неужели не понятно, что это — обыкновенные матрицы вещей, которые нам пригодятся в прошлом?

— Матрицы? — изумился Хол. — Да тут у вас модель звездолета галактического класса!

— Модель? — холодно переспросил Гейлих. — Вы хотели сказать — матрица?

* * *

Управлять хроном вручную было легко. Питеру это управление напоминало проверку на совместимость коллектива, когда нужно было выводить стрелку на черту — точно так же от одних и тех же действий параметры изменялись в совершенно разные стороны.

Хроны шли в не полностью замкнутом пространстве, что давало хорошую маневренность. Зато и отклонения от маршрута были возможны только на этой более совершенной машине; старые темпо просто выстреливались к месту финиша.

Павел поинтересовался, как дела у Кима. Тот ответил, что нашел неисправность, да что теперь толку, раз перешли на ручное, никакой автомат обратно не выведет. Та Кэ посоветовал Питеру попасть в канал, недавно проложенный для новой станции перемещений.

Что за канал, поинтересовался Питер. Та Кэ объяснил: маршруты станций для туристов все идут в далекое прошлое, и расхождения в ближайших столетиях невелики; в первом приближении можно считать, что все хроны идут вообще по одному маршруту — потому и был проложен канал, дающий экономию энергии да и гарантирующий от возможных отклонений в пути, что в канале ведет к выбросу к месту его начала. То есть на станцию.

Это хорошо, сказал Питер, но как попасть в канал?

А попадать в него и не надо, ответил Та Кэ — достаточно коснуться снаружи, и будет точно такой же выброс. Ага, сказал Питер, понятно. Помнишь его параметры? Тогда поехали. Экспедиция что-то затянулась. Уже тридцать семь часов в хроне.

Олег заметил, что все окупилось — отклонение сработало, да и ты, Питер, похоже, поймал идею.

Питер кивнул и повел хрон дальше.

Слышен был только свист сигналов и потрескивание индикаторов.

Туманность Андромеды осталась позади; хрон приближался к земной Галактике, но все еще тащился в межгалактическом пространстве-времени. Здесь варианты были очень похожи, и приходилось тщательно выверять курс.

И тут на шкале «Отклонение» появился нуль. Питер взглянул на экран, ничего не увидел, и тут же ударил гул аварийного режима, свет дважды мигнул.

Касание!

Хрон коснулся канала и стремительно пошел «вверх», в приемное пространство станции.

* * *

— Понимаете, — задумчиво проговорил Гейлих, — я побаиваюсь оставаться в таком мире еще на какое-то время. Так можно потерять форму.

— А так ли это плохо? — возразил Хол. — Зачем вам эта форма, годная только на насилие и разрушение?

Вошедший гид пригласил их в стартовую камеру.

— Пристегните ремни и не делайте резких движений в момент разгона, — посоветовал он, когда Гейлих с Холом вошли в хрон. — Компьютер вернет вас через три часа. Захотите задержаться — сообщите мне по рации, она там же, в браслетах.

— Пока, — сказал Гейлих со странной улыбкой. Он захлопнул дверь изнутри и заблокировал ее. Потом сел.

Старт сопровождался секундной темнотой; когда свет вновь вырвался из ламп, Хол увидел Гейлиха у пломбы. Рывок — она шмякнулась на пол, и пульт ручного управления медленно выполз на свет. Гейлих повернул какую-то ручку и замер.

Его чуткий слух уловил изменение в тоне обычного шума. Но чуткость не принесла пользы — через секунду грянула сирена, не оставлявшая сомнении.

— Ха! — сказал Гейлих. — Да тут не такие уж простаки работают! Я был не прав, считая этот мир беззубым! Ну что ж…

Хрон выскочил в той же камере. Гейлих открыл дверь и вышел. Гид встретил его с недоумением:

— Вы только за этим и летали?

— Инспекция, — пошутил Гейлих. — У вас слишком громкая сирена!

И вышел. Хол шагнул следом и едва не опрокинул своего внезапно остановившегося шефа.

А Гейлих расплывался в улыбке — больше ему ничего не оставалось.

Потому что у выхода из станции стоял, повернувшись и тоже замерев, Питер Аурелиан Бордже, хрононавт второго ранга.

— Как всегда не вовремя, — услышал Хол голос шефа.

— Ба, кого я вижу! — воскликнул Питер приближаясь.

— Джордж Гейлих, — сказал подошедший гид, — вас вызывает Карл Эйнхолм, а за срыв пломбы вы лишаетесь права пользоваться услугами станции сроком на месяц!

— Минутку! — сказал Гейлих, ставя свой чемоданчик на пол и принимая видеофон из рук гида.

— Что вы здесь делаете? — спросил Питер с плохо скрытым напряжением.

Видеофон щелкнул, и перед Гейлихом в воздухе возникло изображение Карла Эйнхолма, председателя координационного совета Земли.

— Сколько тебя ждать, Джордж? — спросил он своим мягким голосом, знакомым, пожалуй, каждому на Земле. — Всего три дня осталось, а ты до сих пор не принял у меня дела!

— Так это правда? — прошептал изумленный Хол.

— Извини, Карл, замотался… Но я сейчас!

И, сокрушенно качая головой, Джордж Гейлих, оставив свой чемоданчик стоять посреди холла, мимо ошеломленных Хола и Питера поспешил к выходу.

П о д г л а в а: 0003

Н а з в а н и е: « Итог»

С о д е р ж а н и е: проект «Воскресение», реферат

(резолюция)

Одобрено решением совета

19 мая 2205 года

(Подпись) Дж. Гейлих

                         В Координационный Совет Земли.

РЕФЕРАТ — ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

Проект «Воскресение» разработан в девяностых — двухсотых годах коллективом под координацией хрононавта Питера Бордже и одобрен научным советом академии социальных наук в декабре 2204 года.

Проект «Воскресение» состоит из четырех взаимосвязанных программ, предлагаемых к осуществлению в следующей последовательности:

1) распространение моральных и правовых принципов современности на все без исключения пространственно-временные варианты истории и установление на этой основе дипломатических отношений, в обозримом будущем — создание межвременного союза;

2) расширенную ассимиляцию в современности добровольцев из других временных вариантов, в том числе и после их тамошней клинической смерти;

3) расширение пространства обитания человека путем заселения доступных планет, в том числе и с использованием людей из других временных вариантов;

4) межвременное исследование структуры пространства-времени с целью прорыва за пятое измерение и установления контактов с недоступными в настоящее время одновременными вариантами.

Рабочий коллектив в количестве 1543 человек готов приступить к реализации проекта после принятия Советом всех необходимых поправок к действующим нормам и правилам.

                         По поручению совета коллектива проекта,

                         референт-консультант

                         (подпись)    Х. Клеменс

                                               7.03.2205

— Конец текста —

 

О. Иванов

ИЗ РАССКАЗОВ Н. МЕМЕШКИНА

 

Экзамен

Мой предок постоянно талдычит — уравновешивай скаф, пожалуйста, уравновешивай скаф. Ну и мам убивается. Скафандр и впрямь неказистый: из проката, латаный весь, что твои джинсы, колпак ободран, а на гермошлеме изнутри, около левого поляра — нехорошее слово. Алмазом наверно скребли. Хорошо, мам пока не видела. Но самое мерзкое то, что сегодня я проспал. Продрых самым натуральным образом. Ни умыться, ни чаю, шары продрал, ноги в скаф, тарахтелку на плечи и на крышу.

Тест у меня коротенький, самопальный, опрашивает только двигатель, жизнеобеспечение и аварийную — полторы минуты. А по полному циклу — двадцать. Хорошо, предок пока не раскусил. Ну ладненько, опрос идет, старт я уже на три секунды прошляпил — можно оглядеться и собраться с мыслями. Скаф застегнут, тарахтелка (ранцевый двигатель) на месте, к процессору подстыкован, керосин — в норме, окислителя в обрез (как всегда), энергопитание — в норме, ускорители стартовые — подстыкованы, роса (кислород) — под крышку, парашюты — в укладке, шпоры — за манометром (рекомендую — очень удобно), рация — запитана, маячок — запитан. Всё. Или нет? Всё. Отсчет: . . . 3. . . 2 . . . 1 . . . Полетели!

ЧЕТВЁРТАЯ СЕКУНДА ПОЛЕТА. ВЕРТИКАЛЬНАЯ РАСКРУТКА. Я и сам догадался, что вертикальная. Как волчок в «Что, где, почем». Руки резко в стороны, как можно дальше. Вот такую рыбу! Уже легче. Теперь ногами. Нет, в обратную сторону. Пока нормально. К отстрелу успею, только сорвало нагубник резервной росы и мечет по шлему туды-сюды. Его каждый раз срывает.

ДЕВЯТАЯ СЕКУНДА ПОЛЕТА. ОТСТРЕЛ СТАРТОВЫХ УСКОРИТЕЛЕЙ. ПРАВЫЙ — НОРМА, ЛЕВЫЙ — НЕСХОД. ЗАВАЛ ПО ГОРИЗОНТУ. ПРЕЦЕССИЯ. Спасибо. Большое спасибо и наилучшие пожелания. Если не освобожусь — видали меня сегодня на орбите. Избыток массы. Сейчас я его пистолем! Раз! Не отходит. Жаль, что вслепую, наклониться нельзя. Еще разок! Предок увидел, убил бы — индивидуальным двигателем (он же — универсальный инструмент) да по колпаку ускорителя! Ушел… И ускоритель ушел. И пистоль ушел. И катафот набедренный левый тоже ушел. Как же так же?

ОДИННАДЦАТАЯ СЕКУНДА ПОЛЕТА. ПОЛЕТ НОРМАЛЬНЫЙ. Как же — нормальный. Догнали солнышко, а левый поляр заклинило — иметь мне на лбу ожог в виде того слова, и чтобы мам спросила: что это с тобой, сыночка? А нагубник кстати отпал. Вожьмем его жубами и попытаемшя ждвинуть жашлонку. Получилось! Только как я ее потом обратно уберу?

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ СЕКУНДА ПОЛЕТА. КРЕЙСЕРСКАЯ МОЩНОСТЬ. ПОЛЕТ НОРМАЛЬНЫЙ. Бабуля вчера говорила: завидую я тебе, внучек, паришь, как орел в поднебесье, красота-то небось кругом! Насчет красоты не знаю, а наших ни одного не видать — значит точно опоздал.

ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ СЕКУНДА ПОЛЕТА. ВЫСОТА — ОРБИТАЛЬНАЯ 2. ГОРИЗОНТАЛЬНАЯ СКОРОСТЬ — ОРБИТАЛЬНАЯ 2. НОРМА. ОТСЕЧКА ТЯГИ. Конечно норма, не считая того, что я метрах в ста от станции. И параллельным курсом, а параллельные прямые не пересекаются. Без пистоля точно не пересекаются. Картина Иванова «Гибель «Челленджера»». Или, как говорит бабуля: близок локоть, да зубы коротки. МОЗГОВОЙ ШТУРМ: только реактивный принцип движения это значит что-то надо бросить остальное полетит в другую сторону а что мне бросить мне же уже нечего бросить только не паникуй росы пока хватает что же мне бросить колпак легкий без тарахтелки дома убьют пистоль уже посеял идиот не отвлекайся что бросить возьмем шире твердое жидкое газообразное газообразное роса а как бросить росу а реактивное движение это такая струя газа через маленькое такое сопло значит дырочку. Дырочку. Дырочку в скафе. А оттуда кислород свись! И полетели! А дырочку мы мигом, а булавочка с собой. Как говорит дядя Саша: хвост трубой и дыркой свись! Так, дырка есть, от росы облако тумана позади, осталось полететь. Почему не полетели? А полетели, только медленно. А мы пока пластырь приготовим, чтоб дырочку потом ликвидировать.

Колпак, однако, запотел. А разогнался я, однако, солидно. И колпаком по обшивке хрясь! Только зубы сбрякали. Ничего, зубы молодые. Морковку ем. Спасибо. Только тамбур уже закрыт, и без пистоля не то что открыть, а и на обшивке не удержаться. Станция уже уплывает, а у меня росы не море разливанное. Думай, крокодил, думай. Есть ли сила, которая может открыть броню 35 см толщиной? Есть? Правильно, есть. СОС, грубо говоря. Телепатический сигнал терпящего бедствие, мягко выражаясь. Скажем, сломал я ногу. Открытый крученый перелом. Разгерметизация скафа. А-А-А! КАК БОЛЬНО! Тишина. Неубедительно. Еще разок. Б-О-ЛЬ-Н-О-О! А-А-А!! О-О-О-О!!! Зашевелились, повылазили паучки! У-У-У!!! А-А-А-А! Ага, схватили, тащат. Аварийный тамбур. Ура, внутри. А вот этого не надо! Не надо, говорю, гипсом. Я выздоравливаю, выздоравливаю. Вот вредные роботы, весь скаф гипсом залепили! Ага, отпустили. Теперь бегом, может, еще успею. А паучки смирно стоят, лапки опустили, варежки разинули. Бегом, бегом по циркулю, теперь два яруса вверх, по коридору прямо. 317, 319, 321. Так, пришли, сейчас опять начнется. Аудитория 323. Тук-тук.

— А, ИВАНОВ, ЯВИЛСЯ — НЕ ЗАПЫЛИЛСЯ! БУДЕМ ВРАТЬ ПРО ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ, КОНТАКТ С ПРИШЕЛЬЦАМИ И ПРО Т-ПЕТЛЮ? БУДИЛЬНИК СЛОМАЛСЯ? У ВАС ЕСТЬ БУДИЛЬНИК, КОТОРЫЙ СПОСОБЕН ЛОМАТЬСЯ? ПОЗДРАВЛЯЮ! ЛАДНО-ЛАДНО, БЕРИ БИЛЕТ. ТОЛЬКО БЕЗ ИНФРАСКОПА — ДВОИХ УЖЕ ВЫГНАЛ.

Билет № 5. Второй закон Ньютона. Электромагнитная индукция, формула напряженности магнитного поля. И задача по оптике.

Вот и ладушки, шпоры за манометром (что и вам советую). Иду готовиться. А шпоры я для внучат сохраню, хорошие шпоры, исторические. По ним еще мой дедушка сдавал. Ни пуха ни пера.

 

Ручки, ножки, огуречик

— Папка, смотри — смешной какой! Ручки, ножки, огуречик! Правда, папка!

…Люди молча стояли на матовой серебристой плоскости, тянущейся до горизонта. Одинаково усталые, с опущенными безвольно руками, запрокинув головы, безропотно глядели они в холодное низкое небо, и в широко открытых глазах их метался ужас. С методичностью огромного маятника из свинцовых туч, закрывавших небо, вылетал огромный кулак, закованный в зеркальную броню, и со звоном бил в плоскость, каждый раз в новом месте. То, что только что было людьми, мыслило, двигалось, мгновенно превращалось в ошметки мяса и дымящиеся на стылом ветру лужи крови. Никто и не думал хоронить эти останки — все смотрели только вверх, озабоченные лишь собственной участью…

Я пою! Боже мой, как я пою! И весь этот огромный зал, и сцена — это часть моего организма, машины для извлечения звука. Безмерно обострившимся зрением я успеваю охватить и весь этот темный, уходящий в бесконечность потолок, и ритмичные ряды софитов, и каждый миллиметр дощатой сцены, покрытой извивающимися змеями проводов. Все это замыкается на мне, и я упираю локоть руки с микрофоном себе под ребра, другой рукой вдавливаю его все дальше, дальше, складываюсь пополам. Мой голос, отделяясь от меня, растекается по залу и устремляется ввысь освобожденный. Вступает хриплый сакс, это тоже часть меня, он образует с голосом замысловатую серебряную плетенку, которую меланхоличный ударник нарезает точными, заранее отмеренными кусочками. Я просыпаюсь весь в слезах, боже мой, как я пел! Ну почему же у меня ни слуха, ни голоса, ведь я так часто пою во сне!

Еще шалый со сна, выскакиваю на мороз и бросаюсь в окутанный клубами пара автобус. Заиндевевшая дверь, натужно скрипя, закрывается. Только в автобусе мы — народ. Не тот народ, о благе которого нужно неуклонно заботиться, мы — монолит, единый спрессованный кирпич народа. Одинаково серые, продрогшие и сонные, мы таращим глаза друг на друга, удивляясь, как до сих пор не свихнулись от жизни такой. Нам бы настоящую работу и к ней настоящую зарплату, а кто не работает — тот пусть не ест! Это ведь совсем немного, зато все у нас будет. Кто сказал, что чем выше цены, тем больше хороших и нужных товаров? Это способных их купить меньше. Кто сказал, что сахар вреден? Без сахара еще вреднее! И вот так мы по всем углам шу-шу-шу, шу-шу-шу. Почему по углам? Мы же народ, народ мы, елки-палки!

Мы, все четверо, один организм. Одна упряжка. Я вытягиваю руку, и в моей руке возникает сверкающий ланцет. Весь наш опыт, все наше мастерство расположены сейчас на этом маленьком лезвии. Разрез. Зажим. Тампон. Еще разрез. Зажим. Отсос. Пульс? Частота? Наполнение? Норма. Ты спи, спи. Сейчас мы стали твоим сердцем, твоим дыханием, жизнью твоей. Ты не волнуйся, пожалуйста, мы сделаем все как нужно. Я достану твои болезни и выброшу их в эмалированный тазик, я вложу в тебя умение наше, частицу жизней наших и сострадание, очень много сострадания. Ты еще вдохнешь воздух полной грудью, расправишь плечи и распахнешь настежь окно в этот огромный мир. Ты еще всех нас переживешь, сотни таких, как ты, нас переживут. Это наше счастье — отдавать людям свои жизни. Наш хлеб, наша работа. К черту! К черту все, к черту работу! Мой поезд уже ушел, и мне никогда не быть хирургом. Просто не успею уже. Почему зубы мудрости появляются тогда, когда уже нет остальных? Почему ум приходит, когда нет ни молодости, ни здоровья?

…Пьяные в дым люди кричали каждый свое, в основном выкрикивали цифры. Кто-то спал, кто-то мучил кошку. Повозка неслась со скоростью туч, и потому казалось, что все неподвижно. И только пропасть быстро приближалась. Тот, кто вел эту повозку, хмурил кустистые брови и улыбался. Он любил быструю езду и знал, что опять всех обманет: умрет, не доехав до края. Пусть они сами тормозят, если успеют разглядеть в пьяном угаре эту бездну. Кто знает, не давешний ли зеркальный кулак притаился в глубине ее…

Люди мои милые, дорогие мои люди! Я рисую вам свои картинки и пишу эти рассказы. Мне кивают с вялым одобрением и проходят мимо, устремив глаза к далекой и загадочной цели. Я отдал бы вам горстями всего себя, до последнего кусочка, но лоб мой уже посинел и распух — я ведь совсем не умею пробивать стены. Тот, кто умеет пробивать стены, не рисует картинок. Возьмите же меня, люди! Сейчас я пробью оконный переплет и в облаке сверкающих осколков врежусь в асфальт. И, может быть, хоть кто-то из вас задумается: что надо было этому человеку, почему ему на месте не сиделось?

Я прохожу сквозь стекло и медленно начинаю падать. Падаю долго, очень долго. День, месяц, год? Касаюсь асфальта и становлюсь этим нарисованным человечком. Я улыбаюсь нарисованным ртом до ушей, растопыриваю пальцы-лучики. Меня смоет первым же дождем, но может, стоит прожить жизнь для того лишь, чтобы доставить минутную радость всего одному малышу?

 

Единственное спасение

Я сразу догадался, что Недоумка ждет это. В стаде не без паршивой овцы. Вообще, эта чертова планета когда-нибудь нас доконает. Как пить дать, доконает.

— Док, что вы ему вкатили?

— Пока лишь аминазин, у нас нет более сильных депрессантов. Он сейчас отключился часа на четыре, у вас есть время все взвесить.

— Я знаю.

Интеллигент, куриные кости. Видимо, проштрафился и сгрохотал к нам. Мои ребятки быстренько таких обламывают. Я делаю вид, что не замечаю. Но этот Недоумок какой-то странный. Голодный, худой весь, аж просвечивает, морда разукрашена, а смотрит сквозь тебя, как сквозь пустое место. И щурит свои голубые глазки, и улыбается молча, будто знает что-то важное, да не скажет. А если и скажет — все равно не поймем, потому что не про нашу честь. Так и врезал бы по оставшимся зубам, но устав не позволяет. Любой солдат нам ценен и дорог, будь он самая последняя сволочь. Люди — самое большое наше достояние.

— А если только одну ампулу?

— Кэп, я же объяснял — одна ампула антидота не спасает от этого. Помогут лишь две ампулы, но один шанс на тысячу, что он сумеет выжить. Целесообразность введения антидота определяете лично вы. Решайте.

Я все сделал, он месяц у меня сортиры надраивал, пока краткую памятку наизусть не выучил. И подряд, и вразбивку. От зубов отскакивало: пункт 3.2, запрещается визуальное исследование планеты Надежда Сети-7, с целью недопускания возможности визуального исследования штатный скафандр оснащен опломбированной светонепроницаемой заслонкой; пункт 3.3, запрещается использование акустической связи, связь осуществлять посредством коротковолновой радиостанции; пункт 5.1, исследование поверхности планеты осуществлять посредством осязания (ощупывание). И все равно, будь моя воля, я бы его на поверхность не выпустил. Но людей не хватает, каждый человек на счету.

— Хорошо, что я должен сделать, Док?

— Вам необходимо заполнить бланк расхода антидотов специального назначения. Дата, краткая характеристика инцидента, количество ампул, подпись. Еще раз предупреждаю — при ударной дозировке он наверняка умрет.

У меня и сейчас его крик в ушах стоит. «Кроты, боже мой, все кроты! Разуйте глаза, смотрите — они такие же, только лучше! Господи, смотрите — вот там, нет, и там тоже, и здесь! А тут переливается и течет как вода! И светится весь! Бросьте копаться в этой грязи, идемте же! Они улыбаются, машут руками, они зовут нас! А запах-то какой, после этих протухших подземелий! Милые мои, дорогие, я иду к вам!» Хорошо, ребята его вовремя скрутили. Крыша поехала. Он бился, пускал пену изо рта, рвался. Насилу притащили. И все повторял — кроты, кроты, кроты. Даже потом, сквозь сон. Вот ведь зараза какая!

— Но хоть какой-то шанс все-таки есть?

— Мне известны случаи выздоровления, хотя самому видеть не доводилось. А я здесь уже третий срок.

— Но мы должны использовать даже этот крохотный шанс. Я решил. Обе ампулы, Док, я заполняю бланк.

Видишь, Недоумок, какую ответственность я на себя беру, думал я, вставляя бланк в каретку принтера. Мы все за тебя в ответе, и мы до конца будем бороться за тебя. Хоть ты и был с самого начала немного не в себе, но мы не помним зла. Жизнь каждого солдата — государственное достояние. Скорее поправляйся — и в строй!

Док уронил инъекционный пистолет в таз и отвернулся к окну. Плечи у него вздрагивали. Открывая дверь, я захлопнул колпак гермошлема, и мир погрузился в привычную темноту.

Содержание