Как уже говорилось, великое смятение овладело доминиканцем после встречи с Римским Первосвященником, поскольку он никоим образом не мог ожидать ничего похожего на то, что ему пришлось увидеть и услышать в тот день, и таково было это смятение, что когда он шел обратно по лабиринту ватиканских залов, галерей, двориков, лестниц и коридоров, сохранявших и защищавших Папу, наподобие египетской мумии, то чувствовал глубокую необходимость поделиться своими эмоциями и, возможно, получить совет, — необходимость, которую до крайности осложнял Лучано Ванини. Было хорошо видно, что тот уязвлен и встревожен; более того, что гнев и зависть снедают его снаружи и изнутри, признаки чего он начал выказывать, едва они вышли из папского кабинета. Да, монсиньор находил тысячу и один предлог, чтобы без стыда и зазрения совести как можно больнее ранить смиренного монаха, которого он сопровождал, хотя достойное и безупречное поведение брата Гаспара не давало никакого повода к упрекам.

— Ты доносчик, Гаспар, — говорил тем не менее монсиньор. — Выдал меня с головой.

— Что?

— А то, что поставил меня в крайне незавидное положение. Так-то ты платишь мне за услуги, которые я тебе оказываю? Чего ты добиваешься? Моей отставки? Да?

Брат Гаспар попытался объяснить монсиньору, что у него и в мыслях не было ничего дурного и единственное, что двигало им, было повиновение Римскому Первосвященнику, но монсиньор не только не обращал внимания на эти доводы, а напротив, мало-помалу вконец разгорячась, перестал сдерживать поток безжалостных оскорблений, слетавших с его уст.

— Сдается мне, ты плохо кончишь, птенчик. Долго тебе в Ватикане не продержаться.

— Да что с тобой, Лучано? Зачем ты все это говоришь?

— Жалкая, мерзкая, продажная душонка, гнусный, подлый монашек, все дурачка из себя строишь? Теперь тебе только Папину задницу лизать осталось. Вот почему.

— Уйми свой ядовитый язык, — взволновался брат Гаспар. — Что бы там ни случилось — кем ты себя возомнил, что так говоришь о Папе?

— Вельзевулом, — ответил монсиньор и, казалось, на этом успокоился, но не прошло и двух минут, как он снова нарушил молчание очерняющей бранью: — Ты бросил меня в опасности, подло и бесцеремонно. Впрочем, я сам виноват: надо было раньше, много раньше сообразить, что ты из тех священников, что алчут власти, которые способны предать своего брата, чтобы добиться прихода или повышения. Да, ты из тех, кто всегда рад-радешенек потешить чужое тщеславие. Но говорю тебе, ибо так заповедано в Евангелии, что великие муки уготованы льстецам. Греховодник, жалкий карьерист…

— Но Лучано…

— Поздно теперь: «Луча-а-а-но», — передразнил его монсиньор. — Чтоб тебе сквозь землю провалиться, чтоб тебя кондрашка хватила!

На протяжении всего лабиринтообразного пути обратно монсиньор Лучано Ванини не переставал извергать на брата Гаспара обвинения и проклятия (такие же и еще худшие, чем уже упомянутые). Временами монаху казалось, что он задыхается, что сердце его перестало биться, а кровь свернулась в жилах. Как только они вышли на улицу, монсиньор холодно попрощался, бросив: «Дорогу сам знаешь», — и пошел прочь маленькими шажками, волоча ноги и сгорбившись так, будто весь мир своей тяжестью лег ему на плечи, — признаки отвратительного настроения, но также и прежде всего, подумалось доминиканцу, признаки его злобной натуры.

Ах, как тосковал брат Гаспар по мирному уединению своего монастыря, как устремлялся душою к своим братьям и как нуждался в духовном совете своего приора, поскольку не в одной беде его сдержанные слова и суждения послужили брату Гаспару путеводной нитью и утешением, и, надо же, не успел он войти в свой номер ватиканской гостиницы, как ему позвонили, и это оказался не кто иной, как добрейший Косме, и, полагаю, никто не удивится тому, насколько он был поражен, когда бедный и измученный монах поведал ему не только о том, что видел Папу, не только о том, что проговорил с ним почти целый час, не только о том, что Папа пригласил его завтра прогуляться вместе по своим личным садам, нет, не только об этом и не только о том, что ему показалось, будто он пробудил в Папе глубокое отеческое внимание, нет, не только об этом — какое! — но и о том…

— А теперь держись, брат, и сядь, если ты все еще стоишь, потому что меня назначили архиепископом Лусаки.

— Архиепископом чего, брат?

— Лусаки, это в Замбии, и одновременно — с минуты на минуту — кардиналом.

Услышав подобные неслыханные новости, Косме погрузился в глубочайшее молчание, сосредоточенное, ошеломленное молчание, после чего сказал:

— Кажется мне, я не совсем хорошо тебя понял, брат мой. Будь добр, повтори еще раз то, что ты сказал.

— Кардиналом, брат мой. Я буду кардиналом.

— Ты, Гаспар? Кардиналом — ты?! Ну, дружище!.. — и Косме расхохотался.

Вполне понятно, что Гаспара больно ранил подобный скептицизм, хотя он не мог до конца отвергнуть возможности, что подобные подозрения и сдержанность в выражении чувств были вызваны не столько естественным презрением Косме ко всему мирскому, сколько нездоровой и достойной порицания завистью. За этим взрывом не скоро стихнувшего хохота снова последовало молчание, впрочем не столь продолжительное, как предыдущее, молчание, которое на сей раз в конце концов нарушил брат Гаспар:

— Мне нужны деньги.

— Что? — переспросил приор дрожащим голосом. — Деньги?

— Я в буквальном смысле без гроша в кармане.

— Да, в Италии жизнь дорогая, — не без иронии ответил Косме.

— А тебе откуда знать?

— Они что, тебя даже пообедать не приглашают?

— Нет.

— Вот скупердяи.

— Да, это правда. Здесь, когда приходит время платить, все стараются не…

— Гаспар, — прервал его Косме.

— Что?

— Ты должен попросить чек для монастыря за счет «лепты святого Петра».

— Что?

— Попроси чек у Папы. Уверен, он тебе его даст. Расскажи ему, что нам не на что отремонтировать колокольню.

— Думаешь, это хорошо? Просить чек у Папы?

— А почему бы и нет? Так принято.

— Разве?

— Ты что, не знал?

— Впервые слышу.

— Так принято, — повторил приор. — Папе известно о том, какие тяжелые времена мы переживаем. В общих чертах он знает, что монашеские ордена буквально разваливаются на глазах. Скажи Папе про колокольню, скажи, что по четвергам мы устраиваем трапезы для неимущих, и еще скажи, что нам хотелось бы пополнить библиотеку, и мимоходом упомяни, что мы содержим одиннадцать семей.

— Уже одиннадцать?

— Да, такие вот дела. Скажи ему об этом. Пусть знает, что мы не сидим сложа руки.

— Скажу, брат мой. И сколько у него попросить?

— Что?

— Ну, чек… На какую сумму? Сколько принято просить?

— Не знаю, предоставь это на его усмотрение. Но вину свали на паству. Скажи ему, что это они не исполняют свои обязанности, что под тем или иным предлогом всегда стараются недодать нам. Скажи ему про это, а затем вверься его милосердию.

— Хорошо, я сделаю это, — ответил Гаспар. — Но пока не мог бы ты выслать мне хоть что-то до конца недели?

— Посмотрю, что удастся сделать.

— Спасибо, мой приор.

— Нам тебя не хватает, Гаспар. Вся братия переживает твое отсутствие.

— Мой дух, — ответил Гаспар, услышав такое прочувствованное и неожиданное признание, тем более что совсем недавно они почти спорили и тем более что Косме, скептичный и сухой, как хлебная корка, не был склонен ударяться в пустые сантименты, — мой дух по-прежнему с вами, в монастыре.

— Это-то я и хотел услышать. Смирение, брат мой, смирение. Будь осторожен, не давай вскружить себе голову мечтам о величии. Я в твои годы тоже был честолюбцем. Но это моментально проходит, как только понимаешь, что мы — ничто; голубиный помет; ничто. Ни на минуту не забывай об этом.

— Мое величайшее желание, дорогой приор, как можно скорее покончить с возложенной на меня миссией.

— Что? Кто? Папа? О чем речь?

— Это тайна, я должен молчать.

— Тайна?

— Молись за меня, возлюбленный брат мой, это единственное, что я могу тебе сказать, молись за меня.

— Все так серьезно?

— Серьезнее не бывает.

— Бог мой, ты меня заинтриговал.

— Пошли мне деньги.

— Пошлю, не беспокойся. Да благословит тебя Господь, брат Гаспар.

— Спасибо, мой дражайший приор. Я черпаю свои слабые силы только в тебе и в своих братьях.

— И в Боге, Гаспар, памятуй о том, и в Боге.

— Само собой.

Гаспар повесил трубку и почувствовал, что душа его отныне неуязвима. Косме был прав, как никто на свете. «Кто мы? — спросил себя Гаспар. — Голубиный помет! Тогда чего беспокоиться?» Спасение заключалось в трех словах: «Смирение, смирение и еще раз смирение». В смирении было его богатство. «Кем ты себя возомнил, бедный Гаспар? — словно вопрошал его сам Бог. — В глубине души ты искал святости, страстно стремился к тому, чтобы твое имя пополнило жития святых, чтобы с тебя писали образа и во имя твое освящали часовни, а еще лучше — соборы; но теперь тебя прельщают церковные почести, и ты мечтаешь о пурпурном облачении. Ты говоришь себе, что возможно и то и другое, что можно одновременно быть святым и кардиналом, но вспомни о первосвященниках, которые распяли Сына Моего, и что, когда ты просил у Меня милости служить Мне душою и телом, Я позволил тебе это, сказав, что Меня интересуют лишь твои страдания, что наследие, которое Я тебе оставляю, состоит в полном забвении себя и в том, чтобы отдавать всего себя остальным людям. Смирение и страдание — вот твое единственное наследство, бедный Гаспар».

Да, продолжал он внутреннюю беседу с собою, возможно, Бог послал его в Ватикан с единственным намерением унизить и этим унижением очистить его душу. Замысел Божий состоял лишь в том, чтобы показать нам тьму и заставить нас вспыхнуть, как светочи; Он погружал нас в грязь — ибо что иное есть познание мира? — дабы мы научились презирать его и удалились от него без тоски и сожалений. Ни в коем случае Гаспар не должен был позволить соблазну тщеславия развратить его невинность. Доминиканец просил Бога только о том, чтобы Он порвал связывающие его узы, чтобы Он сделал его пленником Своего промысла. Он должен был отказаться от своей воли и подчиниться Тому, Кто почиет в глубине всех сердец и Чьи мысли отличны от мыслей человеческих, повторял про себя Гаспар, Тому, Кто взирает на землю и заставляет ее содрогаться, прикасается к горам и повергает их в прах. И брат Гаспар решил протянуть руку помощи Наместнику Христову. Решил повиноваться его приказам, пренебрегая всем прочим, и, упав на колени, он поднял взор к Господу и сказал: «Исстрадалась душа моя, но знаю, что еще не готов к большим испытаниям. Итак, да сбудется воля Твоя».

Остаток дня он посвятил молитвам, да так, что ему даже не пришло в голову с новой прытью приняться за свои богословские труды, поскольку хотелось ему лишь одного — побыть наедине с Богом, — и когда он настолько погрузился в это состояние, что ему удалось более или менее избавиться от сомнений, вызванных тщеславием от сознания того, что он призван на службу Папе, в дверь позвонили: это был не кто иной, как пугливое пугало — монсиньор Лучано Ванини, которого брат Гаспар скорбно, но не без язвительности спросил, каковы причины его визита, если таковые имеются, или он по привычке зашел, чтобы потревожить его?

— Пошли, пошли! — восклицал Лучано, отчаянно жестикулируя. — У меня много работы, и я не могу терять время.

В одно мгновение глаза его наполнились слезами.

— Что происходит, Лучано?! — спросил тронутый этим брат Гаспар.

Тогда, словно для пущей издевки, Лучано бухнулся перед ним на колени и запричитал, как в фарсе.

Чтобы прекратить эту дикую сцену, которая в довершение всего происходила на самом пороге, так что существовал немалый риск, что кто-нибудь может ненароком пройти мимо, Гаспар пригласил монсиньора в номер.

Как прекрасно выразился Блаженный Августин, грехи суть не что иное, как мистическое тело дьявола, и как раз грехи-то и принес с собой монсиньор.

— Я принес тебе это, — сказал Лучано.

— Что это?

— Учебник английского.

У него был голос человека, сеющего раздор, голос, сбивающий сердца с пути истинного.

— Спасибо.

Брат Гаспар взял учебник, положил его на стол и посмотрел на Лучано.

— Я так несчастен, — сказал тот.

— Знаю, — ответил брат Гаспар.

— Ничего-то ты не знаешь! Откуда тебе знать!

— Но я знаю, Лучано, знаю.

— Что? Что ты еще такое знаешь?

— Лучано, я знаю, что ты одержим.

— Прощу прощения, — сказал Лучано.

— Меня тебе не обмануть. Я знаю, что ты — это не ты. Знаю, что ты страдаешь, но это не твое страдание. Покончи с ним!

— Что ты такое говоришь?

Брат Гаспар схватил монсиньора за плечи и стал трясти его, повелевая:

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа изгоняю тебя, нечистая сила, изыди сей же час из сына Божия Лучано Ванини! Повелеваю тебе Его именем, ты, проклятый и осужденный, именем Того, Кто ходил по водам и протянул руку тонущему Петру! Изыди и покончи со страданием, которое ты терпишь и которое производишь! Покончи с ним, покончи с ним! Изыди, проклятый бес, и вернись в свое логово! Изыди сей же час, проклятый!

— Гаспар, что ты делаешь? — сказал монсиньор упавшим, дрожащим голосом. — Ты что, с ума сошел? Прекрати сейчас же!

Брат Гаспар повиновался.

— Знаешь, у тебя с головой не в порядке, — сказал Ванини.

Экзорцист отошел на несколько шагов и, указывая на него пальцем, приказал:

— Читай Отче наш!

— Почему? Зачем?

— Давай прочитаем Отче наш, Лучано, — настойчиво повторил монах, однако на этот раз более мягко.

— Что-то не хочется, — ответил монсиньор.

— Мерзкий бес! — произнес Гаспар, готовясь повторить свои заклинания.

— Послушай, Гаспар, твои шуточки мне что-то не нравятся. Я пришел помириться. Я пришел сюда, переступив через свою гордость, чтобы поговорить с тобой, брат Гаспар, — или уже прикажешь величать тебя «ваше высокопреосвященство»? — язвительно заметил Лучано. — Так вот знай: меня изгнали из Ватикана.

— Что?

— Папа приказал меня выселить, теперь я даже не знаю, куда идти. Вышвырнули на улицу, как щенка. Что мне теперь делать?

— Тебя прогнали?

— Да, закончится месяц, и мне конец.

— Но ведь тебе дадут другое назначение, разве нет?

— Нет, и даже, возможно, отлучат. И знаешь из-за чего?

— Что ж, несомненно, Папа хочет попросту предупредить тебя, чтобы ты вел себя более благопристойно, — сказал монах, желая утешить Лучано и помочь ему справиться с бедой. — Подожди и увидишь, что все вернется в свое русло, если только ты всегда будешь вести себя соответственно своему званию.

— Ладно, птенчик…

— В любом случае я не несу ответственности за решения, которые принимает Папа, — ответил монах на этот раз более сурово. — Это дело не по моей части.

— Как бы не так! — возразил монсиньор. — Да это же ты своими коварными уловками спровоцировал мое изгнание! Ты, ты! Исключительно ты!

— Даже если бы все было как ты говоришь, чем я могу тебе помочь?

— Плут! Обманщик! — взъярился монсиньор. — Приезжаешь сюда и уже на шестой день добиваешься повышения по всем статьям!

— Слушай, Лучано, я не желаю слушать эти обвинения. Будь уверен, что я не старался заполучить посты и повышения, которые мне предложили, и будь уверен, что я их не приму.

— Да, все так говорят, но, в конце концов… В конце концов, ты своего не упустишь, как все.

Говоря по совести, брат Гаспар понимал, что монсиньор отчасти прав, и, прельщаясь пурпурной кардинальской мантией, он не мог не думать о своей матери, поскольку пенсия по вдовству, которую она получала, была мизерной, и, несомненно, кардинальский чин позволил бы ему располагать кое-какими дополнительными средствами, чтобы вознаградить бедняжку за беды и страдания, которые она терпела сызмальства, почему, и довольно часто, он испытывал своим сыновним сердцем угрызения совести из-за того, что не делал всего возможного для ее благополучия.

— Однако есть одна вещь, — продолжал Лучано, — которую тебе стоило бы учесть. Многие прелаты долгие годы дожидаются своей очереди, как вдруг появляется этакий выскочка, притворяющийся святым, с въевшейся под ногтями грязью и ангельским личиком, как будто за всю жизнь мухи не обидел. Но меня тебе не провести. А я-то, дурак эдакий, спешу к тебе отпраздновать твое повышение… Мое единственное утешение в том, что их высокопреосвященства вопьются тебе в горло, как вампиры, и если ты и выживешь, то только чудом. Я бы на твоем месте поскорее убрался отсюда, прежде чем…

Брат Гаспар ни минуты долее не собирался выслушивать монсиньора, потому что слушать его — значило спорить, так что он снова заявил, что перегружен работой и просит сделать одолжение и оставить его в покое, что его занимают множество жизненно необходимых для Церкви дел, но Ванини настоял на том, что разговор еще не окончен, и попросил брата Гаспара сделать одолжение и выслушать его еще несколько минут.

— Хорошо, хорошо, — недовольно ответил монах. — Но только пять минут, — добавил он, глядя на часы и решив жестко оборвать монсиньора, если новые бредни, которыми была забита его голова, выйдут за пределы установленного времени.

Монсиньор Лучано Ванини согласился и сел, сел, в свою очередь, и Гаспар, с нетерпением ожидая окончания его монолога, еще прежде чем он начался.

— Ладно, — серьезно сказал Лучано, — я уж помолчу о твоем предательском характере, стоившем мне карьеры…

— Без комментариев, — ответил Гаспар почти ласково, почти неслышно, прикусив язык, чтобы сдержать гнев, потому что это Лучано, вне всякого сомнения, предал его, передав досье в руки Папы.

— И я хотел бы сосредоточиться, — продолжал монсиньор, — на причинах, заставивших меня вести себя с тобой именно так, а не иначе.

— Начиная с этого момента, — прервал его брат Гаспар, — я не только принимаю твои извинения, но и считаю их необязательными: можешь поберечь их, потому что я уже простил тебя.

— Мне нужно, чтобы ты меня выслушал, — ответил монсиньор.

— Слушаю, — благосклонно отозвался доминиканец.

— У тебя есть друг? — спросил Лучано.

— Не понимаю.

— Ну, я имею в виду в монастыре — есть у тебя друг?

— У меня много друзей, — ответил заинтригованный монах.

— Нет, я не про то. Друг, понимаешь, друг.

— Не понимаю.

— Да ладно, брат Гаспар. Только не говори, что в монастыре у тебя нет друга.

— Всех братьев я считаю своими друзьями, всех одинаково люблю, и они отвечают мне тем же.

— Вот это ответ! — сказал монсиньор, расхохотавшись. — Вечно ты вывернешься! Знаешь, брат Гаспар, давай начистоту.

— Не понимаю тебя, а то немногое, что понимаю, предпочел бы не понимать.

— Ла-а-а-дно… — уступил монсиньор. — Не хочешь мне ничего рассказывать, не рассказывай, но я думаю, что…

— Итак, монсиньор, — сказал брат Гаспар, вставая и теряя терпение, — у меня много дел, хочешь что-нибудь добавить?

— Что?

— Сядь, пожалуйста, Гаспар, сядь на минутку, прошу тебя… Пожалуйста… — Брат Гаспар снова уступил желанию монсиньора. — Знал я как-то одного юношу, — продолжал Ванини, — точно с таким же характером, как у тебя. Неужели испанцы всегда такие… порывистые? Какая прелесть. Юноша, о котором я говорю… Мы познакомились в… Он тоже был очень резкий, очень непостоянный, очень недоверчивый и очень непредсказуемый… Но в конце концов, в конце концов… Ты просто не представляешь, Гаспар, как я любил его. Жаль, что… Я познакомился с ним в Риме, во время одной из папских церемоний, на которую тот был приглашен, он уступил мне место, мы улыбнулись друг другу и… И дружба, Гаспар, великая дружба возникла между нами. Потом мы еще пару раз виделись в Испании. В Паленсии, он жил в Паленсии. Ты бывал в Паленсии? Я поехал повидаться с ним, движимый любовью… Я отдаюсь любви всем своим существом, понимаешь? Но… Мы не виделись вот уже семь лет, однако я все еще часто его вспоминаю, зачем мне лгать?.. Не проходит и дня, чтобы я не вспомнил о нем. Он был твоего типа, хотя и не такой высокий. Кстати, какого ты роста? Он был всего на несколько сантиметров выше меня, но у него было очень красивое, просто ангельское лицо, и смотрел он на меня так же пристально, как ты сейчас. Каждый день, да, каждый день я вспоминаю о нем. Мне больно, очень больно, невыносимо больно, что он больше не хочет меня видеть. Если бы он знал! Иногда я звоню ему в его день рождения и в день рождения младенца Христа, то есть на Рождество, но он не слишком-то рад меня слышать, я это чувствую, и все же он был главной любовью моей жизни. Я вспоминаю его каждый день, он — моя трагедия, понимаешь? И когда вдруг, словно подарок небес, появился ты, я подумал, что… Что ты — та любовь, которую Бог сохранил для меня, любовь, которой суждено заменить утраченную.

На какое-то мгновение брат Гаспар лишился языка (столь велик был стыд, который он чувствовал вчуже), когда же дар речи вернулся к нему, было уже в некотором смысле слишком поздно.

— Согласно учению Церкви, постоянно и без тени сомнения утверждалось, что подобные деяния по самой сути своей безнравственны, — пытался увещевать он монсиньора, хотя в словах его не чувствовалось никакой убедительности, учитывая, что Лучано уже спустил штаны, равно как и исподнее, желтовато-серое, поношенное и мятое, и поглаживал свои органы, глядя на Гаспара живыми, искрящимися глазками, умоляющими глазками ягненка, ведомого на заклание. — Что ты делаешь, ради всего святого? — сказал монах, не в силах отвести глаз от члена монсиньора, маленького, постепенно взбухающего, и от всей его оробелой фигурки, скорее смехотворной. — Тебе не стыдно?

— Сделай мне, — сказал Лучано прерывающимся от волнения голосом, закатив глаза. — Сделай мне, ангел мой…

Движимый чувством жалости и христианского сострадания, не видя иного выхода, брат Гаспар взял руку монсиньора и принялся ласково поглаживать ее, терпеливо выжидая, пока тот не обретет облегчения, которого добивался и которого действительно очень скоро добился, после чего, покраснев как рак, стал рассыпаться перед Гаспаром в благодарностях, хотя вклад последнего был скорее психологический, чем реальный, — момент, которым тот воспользовался, чтобы попросить Ванини дать ему наконец возможность работать, что он и сделал, не заставляя упрашивать себя дважды.