Судя по раннему часу, когда ему была назначена встреча ослепительным утром 4 ноября, брат Гаспар предположил, что его угостят плотным завтраком, скорее на британский, чем на континентальный манер, какими представлялись монаху папские завтраки, и поэтому вполне логично, что он испытывал двойное нетерпение, но не успел он миновать гвардейцев во дворе Сан-Дамазо, как заприметил монсиньора Лучано Ванини, заигрывающего с одним из часовых.

Услышав их смех, брат Гаспар после недолгого колебания приблизился к сторожевой будке.

— Добрый день, птенчик, — оживленно пропел Лучано и, заговорщицки подмигнув, добавил: — Подожди минутку. У меня для тебя инструкции от Папы.

Гаспар отошел на несколько шагов и терпеливо принялся ждать, пока Лучано закончит разговор с гвардейцем. Он заметил, что они обменялись телефонами, после чего монсиньор, улыбаясь, подошел к монаху.

— Что ты здесь делаешь, Лучано? — спросил его тот. — Разве тебя не выгнали из Ватикана?

— Ах, какой же ты все-таки нехороший, брат Гаспар. Хочешь, чтобы я поскорее исчез с твоих глаз?

— Не надо так говорить, Лучано.

— Так знай: кончится месяц, и меня вышвырнут.

— Сожалею, — сказал Гаспар, хотя на самом деле ни о чем не сожалел, но что еще можно было сказать в такой ситуации?

— Не волнуйся, я что-нибудь подыщу… Лично я чувствую себя вознагражденным тем, что познакомился с тобой. Поверь мне: как только я тебя увидел, я почувствовал нечто вроде…

— Лучано, — прервал его монах, — ты прекрасно знаешь, что я не одобряю твоего поведения, так что не начинай.

— Ты это из-за него? — спросил монсиньор, тайком указывая на гвардейца, с которым только что разговаривал. — Но это просто друг. Тебе нечего бояться, птенчик.

Оставалось только восхищаться поразительной способностью монсиньора держаться предельно дерзко, предельно экстравагантно, беспредельно витая в облаках.

— Что до вчерашнего вечера… — робко произнес он. — Тебе понравилось?

— Что?

— Я спрашиваю, понравился ли тебе вчерашний вечер.

— Не хочу и говорить об этом.

— «Не хочу говорить, не хочу говорить»… — сказал монсиньор, издевательски подражая голосу Гаспара. — Ты что, правда ревнуешь?

— Я? Ревную?!

— Но, Гаспар, я ведь сказал, что это всего лишь друг. К тому же он женат и не из наших. Но, если хочешь, ладно, я больше не скажу с ним ни слова. Даже здороваться перестану. Стоит тебе только захотеть, хотя, по правде говоря, это не слишком-то по-христиански.

— Мне-то что до твоих дел, Лучано?

— Ревнуешь, — с улыбкой повторил монсиньор. — Брось, Гаспар, не будем спорить из-за пустяков теперь, когда мы наконец начали понимать друг друга. Если бы ты знал, о чем я только не передумал за эту ночь. Послушай, — добавил он, вытаскивая из внутреннего кармана пальто конверт, — знаешь, что тут?

Брат Гаспар отрицательно кивнул.

— Два билета на самолет до Лондона.

— И?

— И один на знакомое мне имя… Ну-ка, поглядим, — сказал он, вытаскивая из конверта билет и делая вид, что читает его, — посмотрим, что тут написано. «Гаспар»… Да, «Гаспар Оливарес» — это ведь ты, если не ошибаюсь?

Гаспар кивнул.

— Это на Рождество. Хочу посмотреть, что творится в англосаксонской столице. К тому же нелишне будет попрактиковаться в английском. Хочешь поехать? Предупреждаю: все заранее оплачено, все под мою ответственность, я ведь знаю, как тебе нелегко приходится. Так хочешь поехать или нет?

— Я думал провести Рождество с матерью, — извинился Гаспар.

— Конечно, конечно, нельзя забывать о матерях, матери должны быть для нас на первом плане. Но у тебя еще есть время подумать. Приглашение остается в силе до последней минуты, идет?

Гаспар нехотя согласился, но как могло случиться такое, чтобы Папа выбрал себе подобного личного слугу — такое ничтожество, такого человечишку, чья нищета духа была пагубна и заразна?

— Хорошо спалось, птенчик? — многозначительно вздохнул монсиньор. — Мне тоже.

— Лучано.

— Слушаю тебя, мой птенчик.

— Мне крайне стыдно вспоминать случившееся вчера, — тоном упрека сказал Гаспар, — и я не понимаю, как ты осмеливаешься даже упоминать об этом. И, Бога ради, прекрати называть меня птенчиком.

— Гаспар, Гаспар… Не рассказывай сказки, я-то знаю, что тебе понравилось.

— Мне? Понравилось?

— Ты что, собираешься сказать… Послушай, Гаспар, у меня на такие дела глаз наметанный, и я знаю, что ты, что ты… Но ладно, по правде говоря, мне тоже так нравится. Когда все слишком очевидно, не знаю, но я нахожу это вульгарным и не таким возбуждающим.

— Хватит, Лучано. Какие инструкции дал тебе Папа?

— Мне было сказано, чтобы я попросил тебя подождать здесь.

— Чего и зачем ждать, Лучано?

— Ждать, пока Папа закончит завтракать. Что с тобой? Отчего у тебя вдруг такое лицо? — добавил монсиньор, почувствовав, что это известие вызвало у Гаспара немалое разочарование.

— Просто так, — мрачно ответил он. Однако, привыкнув к суровой монастырской жизни, так же как и к добровольным постам (брат Гаспар привык не брать в рот и маковой росинки каждую пятницу, так же как и шесть последних дней Великого поста), он подчинился воле обстоятельств и, достав четки, погрузился в размышления.

— Эй, блаженненький, — обратился к нему монсиньор с лукавой улыбкой. — Конечно, ты не упускаешь ни малейшей возможности, чтобы тебя заметили. Снова набираешь очки?

Естественно, подобными комментариями Ванини снова испытывал терпение Гаспара, но тот решил пропускать их мимо ушей.

— Брат Гаспар, — неожиданно сказал монсиньор, но доминиканец дал себе слово, что никогда в жизни больше не заговорит с ним. — Брат Гаспар… — настойчиво повторил Лучано.

Гаспар только посмотрел на него.

— Я хочу сказать тебе одну вещь, и запомни ее хорошенько, потому что повторять я не стану: о вчерашнем Папе ни слова. Ни Папе, ни кому другому. И что мы вместе едем в Лондон — тоже, а то ты такой наивный и все выбалтываешь этим ротиком, который Бог тебе дал. Я — нравится тебе это или нет — худшая из тварей, запомни. Ты предупрежден.

Чтобы показать, что он не испугался угрозы, брат Гаспар кивнул и улыбнулся.

— Ты смейся, смейся… — сказал монсиньор.

Вскорости появился Папа в сопровождении трех гвардейцев, и брат Гаспар прочувствованно приветствовал его, потому что в то утро Папа казался другим человеком, причина же этого преображения, не оставшаяся незамеченной ни для кого из католиков, состояла в том, что Папа, в порыве наивысшего, хотя и приводящего в замешательство смирения, облачился в спортивный костюм. Брат Гаспар преклонил перед ним колена, но Папа поднял его с земли, заключив в братские объятия. Надо отметить, что от Его Святейшества пахло лосьоном после бритья и яичницей с беконом, равно как и то, что это последнее обстоятельство лишь усугубило лютый голод, терзавший бедного Гаспара уже более полутора суток.

Услышав автомобильный гудок, они обернулись и увидели, как из-под арки двора Сан-Дамазо выезжают три белые машинки, похожие на те, которые можно увидеть на лужайках для игры в гольф. До брата Гаспара не сразу дошло, что, собственно, происходит, особенно когда машинки мгновенно окружили их, и он даже вздрогнул от испуга, потому что на мгновение ему показалось, что они стали жертвами покушения проклятых арабов, которые нагнали такого страху на весь католический мир. Однако бояться было нечего: водителями оказались гвардейцы, которых Папа знал в лицо и которые, выйдя из своих автомобильчиков, воинственно им отсалютовали. Папа, поблагодарив солдат за крайнюю расторопность и эффективность действий, тепло попрощался с ними, а затем лично принялся обучать брата Гаспара правилам вождения, что было несложно: акселератор, тормоз и гудок — и вот они уже сидели за рулем, хотя прежде Папа посчитал необходимым предупредить монсиньора Лучано Ванини, что хотя он и может сопровождать их, но только держась на расстоянии.

Они объехали Монетный двор, проехали по мосту Сакраменто, покружили возле домика Пия IV и через Квадратный сад добрались до Китайского колокола. Подумать только, сказал про себя брат Гаспар, что он целыми днями представлял себе аудиенцию у Папы, и вот теперь, к его великому счастью, эта аудиенция сопровождалась экскурсией по его частным садам; подумать только, что он наконец оказался в его присутствии и однако же не мог отделаться от ощущения, что все это сон, что вместо него во всем этом участвует кто-то другой. «Я, — размышлял он дальше, — бедный смиренный монах, здесь, на прогулке, рядом с Его Святейшеством в спортивном костюме, и все так запросто, вот только свою машинку он ведет немного небрежно. Какой же он человечный и каким великим и неподдельным смирением веет от него! Никакого напускного мистицизма». Однако даже в эти минуты брат Гаспар краешком души тосковал по своим братьям. Да, ему хотелось разделить с ними то счастье, какое он испытывал в присутствии Папы. Когда он будет рассказывать об этом в монастыре, все придут в изумление, конечно, если ему поверят. С другой стороны, неожиданно решил он, если подтвердится известие о назначении его архиепископом, он пригласит на церемонию всех своих братьев. Таким образом они тоже смогут ощутить вблизи человечность Папы. Как видим, «я» брата Гаспара все больше раздувалось от гордости.

— Присядем на скамейку и потолкуем, брат Гаспар, — сказал ему Папа, останавливая машинку. — Или хочешь покататься еще?

— Нет, хватит.

Выйдя из своих машинок, они сели на резную мраморную скамью.

— Как тебе в Ватикане? Нравится, брат Гаспар? — поинтересовался Папа.

— Да, но я чувствую себя заинтригованным.

— Заинтригованным? Почему?

— Более чем заинтригованным, Святой Отец, ошеломленным. Вот, пожалуй, точное слово.

— Рад это слышать, но почему, возлюбленный брат мой? Почему ты ошеломлен?

— Не знаю… столько всего пришлось здесь пережить. Такой избыток эмоций не по мне. С другой стороны, по правде говоря, я тоскую по моему приору и моим братьям и знаю, что они тоже истосковались без меня.

— Понятно.

— Много лет подряд мы плечо к плечу вели тяжкую битву. И делили на всех каждую радость. Просто невероятно, что теперь мне придется покинуть их, чтобы исполнить наказ Вашего Святейшества, приняв обязанности архиепископа Лусаки и кардинальский чин! Какие сюрпризы преподносит нам жизнь. Несколько минут назад я вспоминал, как они провожали меня в Ватикан. Они радовались, потому что радовался я, а я радовался, видя, как радуются они, вот только, по правде говоря, не знаю, радовались ли мы или пребывали в печали.

— Что-что?

— Подумать только, какие заботы удерживают их там: будь то ремонт колокольни, поддержка, которую они оказывают одиннадцати нищенствующим семьям, и прочее в том же роде. Это уж не говоря о настоятельной потребности пополнить библиотеку, о том, что по четвергам мы устраиваем трапезу для всех, кто стучится в наши двери, или о саде, который мы поддерживаем с таким трудом и в котором сейчас развелось несметное множество мышей.

— Дружище, почему бы вам не покупать еду в супермаркете, как все, и тем самым не избавиться от дополнительных хлопот?

— Монастырская жизнь, сами знаете…

— Да, да, конечно, монастырская жизнь, нельзя смотреть на все через розовые очки…

— Правду сказать, хоть я и не люблю жалобиться, мы дотягиваем до конца месяца только благодаря добровольным пожертвованиям полусотни наших прихожан.

— Так, значит, вы довольны своей паствой?

— Можно сказать и так.

— Что ты имеешь в виду?

— Что они, конечно, хотят помочь нам, но делают это, мягко говоря, скромно.

— Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, — сказал Папа, — и Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?

— Конечно.

— Итак, не заботьтесь и не говорите: «что нам есть?», или «что пить?», или «во что одеться?». Отец ваш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам. Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо день завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы. Матфей, глава шестая, стих тридцать четвертый, если ты снова меня не поправишь. Скажи честно, — закончил Папа, несмотря на свою непогрешимость, ни словом не обмолвившийся о чеке, который брат Гаспар рассчитывал рано или поздно получить, почему он и не нашел лучшего выхода, кроме как дождаться более подходящего момента, чтобы вернуться к делу и довести его до конца, а возможно, неожиданно и резко (без обиняков и экивоков) заявить, что нужды монастыря намного превосходят ограниченные ресурсы, которыми он располагает. — Тебе плохо, брат Гаспар? Что-то ты побледнел.

Внезапно брат Гаспар понял, насколько важно поведать Папе все свои самые потаенные тревоги и печали.

— Святой Отец, — заявил он, — думается мне, что святой Петр и другие апостолы немало удивились бы, увидев, что здесь происходит.

— Давай начистоту, брат Гаспар, — сказал Папа. — Все, кто приезжает в Ватикан, всегда немного смущаются, это нормально, так что не надо строить передо мной какую-то важную птицу. Скажу больше: смятение предшествует куда более глубокой вере. Без смятения вера немногого стоит. Я бы даже сказал, что Святому Духу нравится оказываться там, где царит смятение, где возникают вопросы, потому что без вопросов вера превращается в привычку, в укоренившееся обыкновение, выраженное горсткой внешних признаков, лишенных всякого смысла. Нет ничего более упорядоченного, чем смерть, это состояние вечного покоя. Когда я умру, а тебе взбредет в голову писать мемуары (уверен, что ты этим кончишь, плутишка), приведи в точности слова, которые я тебе сказал, не впадай в искушение приукрасить их цитатой из Блаженного Августина или какого-нибудь другого Отца Церкви, ограничься тем, что я уже сказал и что собираюсь сказать теперь: мир, брат Гаспар, более упорядочен, чем мне бы того хотелось. Мы хотим познать Бога, да, но мы познаем Его только в том случае, если будем любить Его бескорыстно, без отчаяния, если полюбим Его с чистой и глубокой радостью ребенка. Нет ничего более глубокого, чем детская улыбка. Это нечто настолько абсолютное, что, глядя на нее, мы только и можем сказать: «Бог есть». В каждом детском смехе Бог существует бездоказательно, без поисков, пусть и мимолетно. Потому что… А тебе как кажется?.. Может ли существование Божие быть мимолетным? Может? Правда?

— Нет, — ответил монах.

— Может, Гаспар, может. В этом все таинство Божие. В том, что Он существует, но только временами. Удивительно, верно, брат Гаспар?

Гаспар уклончиво кивнул, потому что такой вопрос требовал более спокойного размышления.

— Пройдемся немного, брат Гаспар? Что-то меня знобит. Всякий раз, как заговариваю о смерти, происходит одно и то же.

Они пошли по усыпанной мелкими камешками дороге и скоро углубились в нечто вроде леса, хотя и очень ухоженного. Было видно, что разнообразная растительность здесь подобрана сознательно; разумеется, такому любителю травоядных тварей, как брат Гаспар, доставляло истинное удовольствие гулять по частным садам Римского Первосвященника.

— Святой Отец, — обратился к Папе Гаспар, резко останавливаясь.

— Что?

— Я оставил ключи в машине. Ее не уведут?

— Вот это славно! — добродушно воскликнул Папа. — Ну и мысли у тебя, глубокоуважаемый Гаспар! Нет, нет, не надо ни о чем беспокоиться: способность дерзать не слишком-то развита у моих подданных. Нет, нет, не стоит беспокоиться. Каким бы невероятным это тебе ни показалось, все здесь ведут себя так, будто они люди честные, и среди прочего это величайшая из многих ватиканских странностей.

Брат Гаспар с Папой рассмеялись, и скоро — ничто так не сближает, как смех, — монах решил, что настал подходящий момент вернуться к разговору о монастырских делах, а потому без лишних предисловий изложил ситуацию, в которой находились его братья, но эти доводы снова не получили ни малейшего отклика.

Естественно, во время прогулки было никуда не деться от вызывающего раздражения раздраженного Лучано Ванини, который не отставал от них, хотя по настоятельному требованию Папы, уже упомянутому, ему приходилось следовать за ними на осмотрительном расстоянии, так как всякий раз, когда монсиньор поддавался искушению приблизиться, чтобы подслушать, о чем идет речь, Папа сжимал правую руку в кулак, выставив указательный палец и мизинец (разделяя таким образом распространенное, хотя и суеверное убеждение в том, что этот знак способен как-то отпугнуть Сатану), а затем потрясал ею, проклиная монсиньора с явным и почти детским воодушевлением.

— Vade retro, Вельзевул! Vade retro! — что, кстати сказать, приводило монсиньора в очевидное замешательство.

Хотя Папа и предложил брату Гаспару свободно и без обиняков выражать все чувства, мнения и суждения относительно своих замыслов коренного и всемерного изменения облика Церкви («Не робей перед папской непогрешимостью», — шептал он Гаспару), несомненно, что в большинстве случаев он выслушивал его самодовольно и даже с некоторой неприязнью, как несомненно и то, что внезапно он начинал сердиться на него и на весь мир, хотя правды ради и следует сказать, что, не давая волю своему гневу, он обычно прощал монаха, обращаясь к нему с примерно такими словами: «Ты совсем как дитя, брат Гаспар, совсем как дитя. „Ибо говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное“». Матфей, глава восемнадцатая, стих третий или Матфей, глава восемнадцатая, стих четвертый, — хотя в конце концов оказывалось, что правда на стороне Гаспара и приведенный стих взят не из Евангелия от Матфея, глава восемнадцатая, стих четвертый, а из Матфея, глава восемнадцатая, стих третий, что и подтвердил в тот же самый день начальник швейцарской гвардии Пиюс Периссе (явно тот самый, который занимался подготовкой прогулочных машинок), это не помешало тому, чтобы Папа не упрекнул его за некоторые из его суждений. Так, например, он считал, что брат Гаспар воспринимает все чересчур серьезно, и сказал, что на самом деле главное — это люди, конкретные мужчины и женщины. Однако, несмотря на то что брат Гаспар был в состоянии проникнуться этим мудрым призывом не терять из виду мужчин и женщин из плоти и крови, составляющих живое тело Святой Матери Церкви, он не мог не заметить, что Римский Первосвященник переживает, мягко говоря, не лучшие времена. Как бы в довершение издевки, настроение Папы подвергалось частым и резким изменениям, переходя от раздражения к сарказму, от меланхолии к воодушевлению и от презрения ко всему роду человеческому — к горячему призыву ко всемирной солидарности и примирению, и все это вызывало немалое удивление доминиканца, как не могли не удивлять его многочисленные и неожиданные отступления, которые Папа то и дело позволял себе по ходу своего монолога.

— Выражаясь финансовым языком, мы, католики, нигилисты, — вдруг говорил он.

— Что? — изумленно переспрашивал брат Гаспар, так как не в силах был уловить основной сути подобного высказывания, хотя и провидел в нем замаскированную ссылку на упорство, с каким описывал Папе плачевные экономические условия, в которые по вине скупости прихожан был поставлен монастырь, перечень и общий баланс которых он посчитал нужным дважды в течение одного утра довести до сведения Папы, со свойственной ему врожденной обязательностью исполняя возложенное на него деликатное поручение.

— Куда подевался Лучано? — спросил Папа, надевая очки и оглядываясь по сторонам, пренебрегая при этом нетерпением, с которым брату Гаспару хотелось уяснить целиком или хотя бы отчасти его утверждение о финансовом нигилизме католиков. — Поди разузнай, чем он там занят…

Последовав примеру Папы, брат Гаспар встал и поглядел вдаль, но Лучано нигде не было видно.

— Никого не вижу, — сказал он.

— Когда он у меня перед глазами, он меня нервирует, но когда я теряю его из виду, то начинаю нервничать еще больше. Куда он подевался? Нас должны сфотографировать.

— Сфотографировать? Зачем?

— Так принято, — ответил Папа.

— Сколько всего принято в Ватикане! — восхитился брат Гаспар.

— Ну уж, тоже скажешь!

Папа сел, и доминиканец последовал его примеру.

— По правде говоря, брат Гаспар, несмотря ни на что, ты — человек с очень развитым чувством здравого смысла. Я весьма ценю это качество. Сделанное тобой замечание кажется мне более чем уместным. Да, брат Гаспар, ты попал в точку: привычки неимоверно процветают в этом Святом городе. Мне как-то тоже случалось размышлять на эту тему… Привычки, обыкновения — как все это мешает нам видеть Бога. Конечно, их высокопреосвященства упрямо стараются облагородить инерцию, по которой мы все движемся под помпезными именами и даже кичась якобы явленной нам мудростью! Да, брат Гаспар, ты прав, у нас слишком много привычек, досадное засилье привычек. Но здесь, поверь мне, все видят в этом источник благоденствия и никто не жалуется. Не переставай проявлять свое любопытство: ты первый человек, который в моем присутствии жалуется на это.

— Мне говорили, — ответил брат Гаспар, чувствуя, что настала возможность, которой он ждал, — что одна из самых укорененных ватиканских привычек — выплачивать некую сумму, когда того требует деликатное экономическое положение какой-нибудь общины или монастыря. Это правда?

— И ты, брат Гаспар! И ты!

— Я? Что я?

— Ты тоже являешься ко мне за этим! Неужели тебе мало того, что ты стал архиепископом Лусаки и кардиналом? Ты тоже тянешь руки к лепте святого Петра?

— Не я, нет, мой приор.

— А как зовут твоего приора? — спросил Папа, как-то по особенному на него глядя, так что брат Гаспар инстинктивно почувствовал, что поторопился и лучше бы было вести дело с большей осмотрительностью. — Кто он?

— Моего приора зовут Косме Антонию Сан-Хуан, и, кажется, вы два раза принимали его, последний раз четыре года тому назад, может, вспомните. Это человек, у которого слово не расходится с делом, мудрый и порядочный.

— Да-да, мудрый и порядочный. Но не попросил ли он тебя о маленьком одолженьице, как все?

Брат Гаспар кивнул.

— Что ж, — продолжал Папа, — кажется, придется мне отлучить этого щеголька.

— Святой Отец, заклинаю вас Господом Богом, не делайте этого!

— Я непогрешим, — ответил Папа.

— Да, но это будет тяжкий труд и вызовет такое недовольство, что… что я даже подумать боюсь. Кроме того, я боюсь, что он будет винить себя в том, что поручил это дело мне. Наконец, должен признаться, что наши отношения всегда были непростыми.

— Это еще почему?

— По разным причинам. Вероятно, из ревности, потому что мои труды привлекают внимание богословов, а его — проходят почти незамеченными, что, возможно, несправедливо, но я в этом не виноват: я лишь пишу о том, что Бог дает мне увидеть собственными глазами. Несколько раз я заимствовал у него кое-какие мысли, но это совсем другое дело, хотя, с одной стороны, сам он иногда признает, что мои книги сослужили ему пользу как источники и даже подвигли его на какую-то новую мысль, но с другой, когда наступает решающий момент, он не делает никаких ссылок на меня ни в примечаниях, ни в предисловии. Не отлучайте его, он уже несет достаточное наказание, и кроме того, это, несомненно, человек верующий и добрый пастырь для нашей братии, несмотря на свои недостатки, которых у всех нас не счесть.

— Ты понял все слишком буквально, брат Гаспар. Таких, как ты, поискать. В любом случае, знай, досточтимый брат, что, по заведенной в Ватикане привычке, мы чаще получаем чеки, чем раздаем их.

— Святой Отец, — послышался издалека голос, принадлежавший не кому иному, как монсиньору Лучано Ванини, который нес перекинутый через руку белый подрясник и вел за собой фотографа.

— Взгляни на него, — сказал Папа, по мере того как парочка приближалась, — взгляни на этого несчастного — почему он не хочет восстать? Как далеко может завести его раболепство, желание пресмыкаться? Блаженны кроткие.

— Так будем фотографироваться, Святой Отец? — спросил Лучано.

— Конечно, почему бы и нет? — снизошел тот. — Ох уж эти фотографы, сущие дьяволы… Ладно, Лучано, надевай на меня этот карнавальный костюм.

Монсиньор облачил Папу поверх спортивного костюма в белый подрясник, и скоро фотограф (который, как все фотографы, чем-то напоминал человека-вешалку, столько разных сумок, сумочек и аппаратов было понавешано у него на плечах и на шее) настроил объектив и отщелкал пару дюжин снимков, пока Папа и брат Гаспар притворялись, что ведут беседу, доверительно обмениваясь впечатлениями, имеющими вселенский интерес.

— Хорошо, достаточно! — сказал Папа, состроив гримасу, до смерти перепугавшую фотографа и монсиньора.

Пока они удалялись, брат Гаспар попытался представить себе реакцию приора, если угроза папского отлучения осуществится, однако у него сложилось впечатление, что все обойдется, если только он снова не допустит ошибки и не будет упрямо добиваться получения чека. Лучше было навсегда позабыть об этом.

Несмотря на то что брат Гаспар по-прежнему ожидал, что Папа поведет речь о революции, которая, судя по его словам, должна была произойти в лоне Святой Матери Церкви, той самой революции, которая углубит значение веры вплоть до того, что изменит некоторые из наиболее глубоко укорененных верований, — несмотря на все это, до слуха его долетал только какой-то заумный лепет, пробиться сквозь который было так же трудно, как сквозь чащу джунглей. Так, например, Папа заявил, что Бог должен был бы освободить людей, а не подавлять их, что если им нравится свободная игра идей, то Он должен помогать им, а не чинить помехи, и чем больше концепций и доктрин образуется вокруг Духа Святого, тем больше мы удаляемся от Сущего. К чему вся эта ученость? Не к тому ли, чтобы придать себе побольше весу? Зачем нам нужно приукрашивать Послание, жонглировать концепциями и словами? Зачем окружать себя мелкими и неумными чудесами? Разве это не тщеславие? Неужели людям не хватает одного-единственного чуда — незамутненно-божественного существования мира, удивительного факта, что Нечто существует на месте Ничто.

— А что ты думаешь по этому поводу, брат Гаспар?

— По какому?

— Какому? Да обо всем этом ералаше. Что такое Ватикан? Что мы представляем собой на сегодняшний день? Одни словеса. Что до меня, кто по большей части является сутью народной молвы и всяческих мудрствований, кто воспринимает меня всерьез? Только нищие духом. Понимаешь, брат Гаспар? На самом деле человек ничего (или почти ничего) не может сделать для самого себя, но для других он может сделать неизмеримо много. Не в этом ли суть Послания? Но если меня разряжают, как куклу, то могу ли я быть убедительным? Однако курия настаивает на том, что нет, что если ко мне и прислушиваются, то исключительно благодаря всей этой помпе, словно, оденься я в обычный, дешевый костюм, моей пастве показалось бы, что к ней обращается какой-то пенсионер, и пресса даже не позаботилась бы печатать мои высказывания. Что ж, может быть, и так, может, их высокопреосвященства и правы, но тогда, именно поэтому, я говорю им, что то, что видят пресса и верующие — всего лишь форма, народная молва, будь она проклята; молва и зрелище выступают на первый план, а слова и их смысл так и не находят подлинного отклика. Надо превратиться в средоточие света, и средоточие это должно быть крохотным, как пламя свечи, а все эти блистающие мантии и тиары слабо способствуют тому, чтобы мое слово было услышано. Вот потому-то я и перестал появляться на публике. Короче говоря, я хочу покинуть мир зрелищ. Понимаешь, брат Гаспар?

Гаспар изумленно кивнул.

— Мне стыдно, чудовищно стыдно. Я выхожу на площадь, и народ кричит: «Да здравствует Папа! Да здравствует Папа! Посмотрите, как он прекрасен! Да здравствует Папа!» — и все в этом роде, и мне, естественно, становится чудовищно стыдно. Они видят во мне старичка, который одной ногой стоит в могиле, а разодет, как оперный певец, и, разумеется, я вызываю у них нежность. Но дело в том, брат Гаспар, что я знаю: на самом деле они смеются надо мной… Да, да, смеются… Все, весь мир смеется надо мной… Они понимают, что мне нехорошо, что я боюсь смерти, что в глубине души я, как и все они, страдаю маниакально-депрессивным психозом и что я сознаю, что я — не более чем выдумка окружающих. В результате я не могу не показаться им нелепым. Или ты не считаешь меня нелепым?

— Нет.

— Восхитительно, брат Гаспар, поистине восхитительно. Нет, таких, как ты, точно, надо поискать. Блаженны нищие духом, Матфей, глава восемнадцатая, стих третий. Вот в чем секрет: нищие духом. Ибо им принадлежит Царство Небесное. Стоит человеку прочесть полдюжины книг, как — бум! — все рушится. Будь прокляты интеллигенты! Интеллигенты ненавидят сами себя, брат Гаспар, и из этого глубокого и безутешного недуга черпают силы, чтобы отнять желание жить у каждого христианина с помощью своего хитроумного анализа, своего безграничного и чванливого пессимизма, в конце концов, с помощью своей безмерной гордыни. Все-то им хочется разложить на составные части! И за каким дьяволом они нам нужны? Лучше быть слегка туповатым, тебе не кажется? По крайней мере так утверждает Евангелие, но эти людишки, я в этом не сомневаюсь, с таким упорством славят печатное слово, что, полагаю, так просто мы от них не отделаемся. Блаженны нищие духом, брат Гаспар, блаженны нищие духом.

— Блаженны, — подхватил Гаспар.

— Кто ты по гороскопу?

— Что?

— По гороскопу.

— Я не совсем понимаю, о чем спрашивает меня Ваше Святейшество.

— Хватит! — прервал его Папа, внезапно раздражаясь. — Не хочешь же ты мне сказать, что тебя в первый раз об этом спрашивают?

— Нет, но я даже представить себе не мог, что Ваше Святейшество…

— А можно узнать почему? — прервал его Папа, что вошло у него в привычку, по мере того как ярость его не только не утихала, но еще больше разгоралась. — Почему? Почему все только и ждут, что я буду вести себя не как простой, обычный человек? Разве я не имею права на небольшую долю здравой пошлости? Разве у меня не может быть обыденной жизни, полной банальностей? Разве я обречен ежеминутно быть глубокомысленным? Если бы ты только знал, какую скуку, какую невыразимую тоску я испытываю, когда мне приходится читать сухие и холодные слова, которые секретари их высокопреосвященств (даже не сами высокопреосвященства — секретари!) пишут для меня, эти совершенно нечитабельные вариации… В чем на самом деле состоит работа Папы? Говорить миллионам католиков, которые даже и не христиане, что хорошо, что, в конце концов, этот насильственный и безумный спринт к могиле имеет какой-то смысл? И что же мы для этого делаем? Ничего; одни энциклики — и ничего больше. Не кажется ли их высокопреосвященствам, что молчание предпочтительнее? Так нет же, потому что мы — приверженцы слова, приверженцы прошлого или, лучше сказать, приверженцы описи, оставшейся нам от прошлого. Еще давно я заметил, что если мы не улучшим стиль нашего пастырства, то стадо наше рассеется, и рассеется безнадежно. Никто даже и внимания не обратил. Пропустили мимо ушей. Как так может быть? Как это возможно, чтобы высокопреосвященства и их секретари, которые способны витийствовать без конца, не проронили ни разу в жизни ни единой шутки, все освещающей и все освежающей банальности? Немного чувства дистанции, немного перспективы! Как такое возможно? А вот я скажу как: просто их высокопреосвященства воспринимают самих себя слишком всерьез, но в конечном счете это не моя проблема. Моя проблема в том, что они претендуют на то, чтобы и я воспринимал их всерьез и одновременно воспринимал всерьез самого себя. И ты, брат Гаспар, и ты… Теперь мне кажется… Ты легко можешь поддаться тому же искушению. Ты тоже воспринимаешь все слишком всерьез, заносчивый монашек.

— Я постараюсь исправиться.

— Какое твое любимое животное?

— Животное? Шимпанзе, — машинально ответил Гаспар.

— Шимпанзе?! Удивительно, брат Гаспар.

— Хотя питаю такую же склонность к дельфинам, как Ваше Святейшество, — добавил монах, вспомнив, что накануне Папа выражал желание перевоплотиться в дельфина, что, разумеется, бросало некоторую тень на учение и явленную свыше мудрость и было некоторым образом несовместимо с ними, — насколько именно, брату Гаспару показалось, он может вот-вот постичь.

И в самом деле, единственным приемлемым объяснением явно безрассудному желанию Папы перевоплотиться в дельфина, подумал брат Гаспар, могло быть и, вероятно, было ребяческое удовольствие вызывать у окружающих изумление. «Одно лишь изумление ему ведомо», — сказал он, цитируя святого Григория Нисского, а затем Иоанна Павла I (который, несомненно, позаимствовал эту фразу у святого Григория, потому что Папы, насколько нам известно, тоже присваивают себе чужие изречения): «Что такое мы как не плоды божественного изумления?» Изумление, которое, конечно же, чувствовал и брат Гаспар, но изумление изумлением, а Святой Отец предполагал устроить — и вряд ли кто мог помешать ему в этом — беспрецедентную революцию в католическом мире. И не только это: в ближайшие дни, по его словам, он хотел обсудить с доминиканцем «подробности грядущей смуты», твердо и окончательно решив, что на той же неделе на внеочередном собрании консистории произведет его в кардиналы и назначит архиепископом столицы Замбии, Лусаки. И при этой мысли ему тут же пришла на память его матушка, которая наверняка расплакалась бы от радости, чего, к сожалению, он не мог с такой уверенностью утверждать в отношении своего приора.

— Я хочу, брат Гаспар… — сказал Святой Отец, кладя руку ему на плечо. — Да, я хочу, чтобы именно ты составил пастырское послание, которое я собираюсь прочесть завтра своей пастве, так что следи хорошенько за моими словами и не упускай ни одного из них.

Однако то, что стояло на кону, намного превосходило естественное удовольствие от внезапного повышения, равно как и удовольствие, что всего за одну ночь он превратился в возлюбленного сына Пресвятого Отца, так как ему уже поручали такие в высшей степени ответственные задания, как составление пастырских посланий, — но в чем же заключалась революция, которую Папа собирался произвести? Это брату Гаспару было не совсем ясно или, по крайней мере, не так ясно, как должно было быть.

— Какой, по-твоему, самый распространенный грех нашего времени? Самый распространенный, а следовательно, тот, против которого мы должны сосредоточить основные усилия? Какой?

— Не знаю.

— Алчность, брат Гаспар, алчность — вот по преимуществу самый тяжкий грех современности, который превосходит все остальные своими опустошительными последствиями: великой и неописуемой нищетой, которую он порождает, эпидемией убийств и самых различных преступлений, творящихся во имя его. Помнишь, брат Гаспар, энциклику Пия XI «Quadragesimo anno»? «Родина там, где больше благ», — написал он с лукавой проницательностью. Алчность, алчность, везде одна алчность: алчность идолопоклонников, досточтимый брат. Все сокровища, которые мы собираем на этой земле, пойдут на корм стервятникам, и, возможно, поэтому удовольствие, которое приносит алчность, полно тоски и тревоги. И не будем при этом забывать, что тоска также исходит от Бога: тоска — участник таинства смерти, которое разыгрывается в нас. Как, брат Гаспар, как мы с тобой сможем остановить эпидемию алчности, которая завладела людьми? Если бы мы нашли ответ на этот вопрос, — сказал Папа, словно жалуясь, словно все его тело было действительно охвачено мучительной болью, — если бы мы нашли ответ на этот вопрос…

— Быть может, посвятив наши дни и труды Господу… — начал было монах.

— Ха! — снова прервал его Папа. — Нет, брат Гаспар, нет, ведь разве не этим мы занимались столько веков? И чего же мы достигли? Ничего.

— Тогда? — переспросил его встревоженный брат Гаспар. — Тогда?..

— Тогда, брат Гаспар, мы должны повергнуть всех вокруг в величайшее и абсолютное изумление.

Гаспар растроганно кивнул.

— Самая сильная и самая слабая сторона моего положения — в том, что я непогрешим. Конечно, непогрешимость — это своего рода экстравагантность, но я, со своей стороны, намерен извлечь из нее наибольшую пользу. Потому что иногда, брат Гаспар, общаясь с курией, я чувствовал, что все непогрешимы, кроме меня, а ведь с тысяча восемьсот семидесятого года только Папа, а не какой-нибудь кардинал, считается непогрешимым. Разумеется, догма о папской непогрешимости существует сравнительно недавно, но и этого достаточно, чтобы заткнуть рот строптивцам. Знаешь, я вот о чем подумал…

— Да?

Папа умолк, посмотрел на монаха, снова впал в задумчивость, снова посмотрел на Гаспара и наконец сказал, указывая на башню Сан-Джованни:

— Там в моем распоряжении — парк вертолетов. Небольшой, но этого хватит. Хотелось бы тебе облететь купол собора Святого Петра? Хочу сказать заранее: это впечатляющее зрелище, и оно того заслуживает.

Гаспар кивнул.

Если вначале он был склонен думать, что смысл и конечная цель изумления, о котором то и дело заводил речь Папа, сводились исключительно к тому, чтобы пробудить в людях мощную тягу к Богу, то теперь в душу его закрались некоторые сомнения. Однако то, что и как случилось в дальнейшем, заставило доминиканца усомниться во всем, что до сих пор казалось ему искренним и правдивым, и то, что я сейчас собираюсь рассказать, я проиллюстрирую слово в слово в соответствии с тем, свидетелем чего пришлось стать брату Гаспару, а именно: когда казалось, что прогулка уже подходит к концу, и оба возвращались к месту, где оставили свои машинки, Папа предложил сделать передышку, они уселись на скамью, и тут-то Папа и попросил брата Гаспара исповедовать его.

— Что? Кто? Я? — запинаясь, пробормотал монах.

— Кто же, как не ты?

— Мне кажется, я недостоин…

— Сначала выслушай меня, — прервал его Папа по своей неискоренимой привычке, — и тогда поймешь, почему ты оказался избранным. Это не случайно. Случайно ничего не бывает, брат Гаспар. Ты что же, отказываешься меня исповедать? Но я желаю. Хочу рассказать тебе о некоторых своих грешках.

И рассказал. Грешки!

В его глазах все это были «грешки»!

При других обстоятельствах брат Гаспар попросил бы кающегося посвятить каждый оставшийся ему вздох молитве, чтобы смыть свои величайшие грехи, но, учитывая, что кающимся грешником был Папа, а исповедником — бедный монах, подобная рекомендация вряд ли прозвучала бы уместно.

— Пусть Бог, Отец наш всемилостивейший, Который примирился с миром через смерть и Воскресение Сына Своего и ниспослал Святой Дух во искупление грехов, наградит тебя чрез это церковное таинство покоем и прощением. Отпускаю тебе грехи твои во имя Отца, Сына и Святого Духа.

— Аминь, — отозвался Папа. — Что ж, я чувствую себя лучше, прямо полегчало. Спасибо, брат Гаспар. Нет ничего лучше, как вовремя исповедаться. Еще раз спасибо.

— Не за что, — довольно едко и недоверчиво ответил монах.

— Хочу сделать тебе небольшой подарок, — сказал Папа, шаря по карманам, и брат Гаспар решил, что наконец-то получит желанный чек, о котором уже трижды просил.

Однако Папа ограничился тем, что достал серебряную медальку, дешевые четки и лотерейный билет, и сказал:

— Что выбираешь?

— В каком смысле?

— Медаль, четки или лотерейный билет?

— Медаль у меня уже есть.

— Тогда остаются четки и билет.

Речь шла о самом заурядном билете с ничем не выделявшимся номером 207795, но у брата Гаспара забилось сердце: а вдруг… Сознавая, что скорей всего Папа подвергает его испытанию — судя, в первую очередь, по тому, как пристально следит он за ним в эти минуты нерешительности, — брат Гаспар отдал предпочтение лотерейному билету, хотя и не без тягостного чувства, что совершает грех, и не без страха, что его выбор подвергнется осуждению.

— Ах ты, маленький материалист, — действительно сказал Папа. — Но по крайней мере не лицемер, как остальные. Ты выбрал правильно, потому что основной вопрос здесь в том, что… Знаешь, я недавно размышлял над папской непогрешимостью, — еле слышно произнес Его Святейшество, — над нашей непогрешимостью. Мы не можем ошибаться… Почему? А потому, возлюбленный брат мой, что мы напрямую связаны со Святым Духом… Однако в чем состоит наша непогрешимость? В том, что мы никогда не ошибаемся, возвещая с кафедры догматы веры. А что такое догмат веры, возлюбленный брат мой? Слушай внимательно: такими вещами нельзя пренебрегать, поскольку догмат — это истина, без веры в которую спасение невозможно. Что? Ты дрожишь, возлюбленный сын мой?.. Иными словами, когда мы однажды размышляли обо всем, связанном с нашей непогрешимостью, нам пришло в голову, что уже давно ни одного Папу не осеняла мысль, достойная того, чтобы превратиться в догму, в непогрешимую истину, и тогда мы сказали себе, что настал час одному из нас сказать нечто дерзновенное, неслыханное, глубокое и блестящее, и именно это я предлагаю сделать незамедлительно… Не сомневайся, возлюбленный сын мой: мы утвердим новый неопровержимый догмат веры (и утвердим его с кафедры, как полагается), что в День Младенца Христа выигрыш общенациональной итальянской лотереи придется на билет номер 207795, серия АН.

Конечно, с богословской точки зрения, подобное предложение было полным абсурдом, к нему нельзя было отнестись иначе, как к ребяческой шалости или бреду, но брат Гаспар, не ведая о противоречиях, которыми Святой Отец потрясал как правдой, следил за его ясными и внешне логичными рассуждениями с явным интересом.

— А зачем? — продолжал говорить он терпеливо слушавшему его монаху. — Зачем? — несомненно, спросишь ты себя. Почему Папе нужно, чтобы выигрыш выпал на билет номер 207795, серия АН? По одной очень простой причине, возлюбленный брат мой… Или, лучше сказать, по двум причинам. Первая заключается в том, что Папа, иначе говоря мы, приобрел билет с упомянутым номером, более того — всю серию… Но хорошо, ты спросишь и будешь прав: как это возможно, чтобы Папа прибег к подобной уловке, чтобы разжиться несколькими жалкими миллионами, когда всем известно, что ватиканская казна… ты ведь понимаешь, о чем я, правда?

Какая нам в том необходимость? Возлюбленный брат, нами движет не алчность, а желание узреть истину, раскрыть на нее глаза окружающим и подвергнуть испытанию сам Дух Святой… С другой стороны, если указанный нами номер не выпадет, это будет означать, что мы не так непогрешимы, как думали. Иными словами, с того самого момента, когда мы заявим об этом, воспользовавшись подобающей нам непогрешимостью, мы станем всего лишь детьми слепого случая и окажемся в его руках… Ну как? Что думаешь, брат? Тебе не кажется, что мы вызовем колоссальное изумление, подлинное, апокалиптическое?

— Несомненно, Пресвятой Отец.

Во время всего монолога у Папы было такое же улыбающееся лицо, как у Рафаэллы Карра, одной из тех звезд эстрады, которые способны сохранять свою внешность лет сорок-пятьдесят благодаря вечности, неизменно проходящей через операционную. «Забавно, — подумал брат Гаспар, — что у нее и у Папы было одно и то же выражение лица и такое же внеземное сияние исходило от обоих», — но в глубине души он уже пресытился всякими странностями и больше не мог жить в состоянии постоянного изумления, так что спрятал билет в карман с затаенной мыслью: «А вдруг мне повезет, вдруг повезет?..»

Вскоре они снова вышли на усыпанную камешками дорогу, и тут изумление доминиканца превратилось в нечто вроде отвращения, отвращения ко всему мирозданию до мельчайшего атома.

Наконец завиднелись машинки и Лучано Ванини, который старательно протирал носовым платком зеркала заднего обзора.

— Угодливая шавка, — сказал Папа. — Иногда так прямо убить его хочется.

— Понимаю, — сказал брат Гаспар.

— Неужели?

— Естественно, и мне кажется, вы правильно поступили, уволив его. Жаль только, — цинично добавил Гаспар, — что в Царстве святого Петра не применяется смертная казнь. Быть может, мы могли бы восстановить ее, вам не кажется? Как часть революции.

— Что? — переспросил Святой Отец, останавливаясь и несколько удивленный словами монаха.

Брат Гаспар боялся худшего, но ему до сих пор было неведомо, что он сам роет себе яму.

— Разве неправда, что вы решили отказаться от его услуг?

— Кто тебе это сказал?

— Он самый, Лучано Ванини.

— Когда?

— Вчера вечером.

— Обманщик!

— Значит, он все это выдумал?

— Конечно, конечно, выдумал.

Несмотря на то что монсиньор искоса поглядывал на них, брат Гаспар не собирался утихомириваться.

— А почему бы вам его не выгнать? — поддразнил он Папу. — Если он причиняет вам столько неприятностей — почему вы его не выгоните? Почему не выдадите ему паспорт? У меня впечатление, что услуги, которые он оказывает Преемнику святого Петра, не лучшего сорта и что его облик, учитывая занимаемый им пост, оставляет желать лучшего. Почему вы не отправите его в отставку ipso facto?

— Потому что думаю, что монсиньор Лучано Ванини нечто вроде божественного посланника, данного нам в наказание. По правде говоря, если подумать хорошенько, мы, вероятно, могли бы разделить этот крест, — ответил Папа и, неожиданно подняв руку, закричал: — Лучано, Лучано!

— Что? — ответил Лучано, по-прежнему пребывая в скверном настроении.

— Подойди на минутку, пожалуйста! — Лучано только презрительно посмотрел на них. — Лучано, — добавил Святой Отец. — Не упрямься… — Скрепя сердце, монсиньор поспешил к ним. — Лучано Ванини, — торжественно провозгласил Папа, как только он приблизился, — с этого самого момента вплоть до самой своей смерти ты переходишь в услужение к брату Гаспару, будущему архиепископу Лусаки и кардиналу.

Монсиньор воспринял новость с абсолютным безразличием, лишь слегка поклонившись доминиканцу, причем глаза его на мгновение затуманила похоть. Брат Гаспар чуть не умер.

— Ступай, Вельзевул.

— На всю жизнь? — пробормотал доминиканец, как только Лучано отошел от них.

— На всю жизнь, — ответил Папа.

— Но…

— Никаких «но», я — Папа.

— Это невозможно…

— Еще как возможно. Это я тебе говорю.

— Но… Груз, который вы на меня возлагаете, при всем моем уважении, мне не по силам.

— Груз? Какой груз? Груз остается на наших плечах, брат Гаспар. Расходы монсиньора Лучано Ванини (чрезмерные и нелепые, как вы сами убедитесь по ходу дела) мы целиком берем на себя. Так что… Груз — нам, наказание — тебе.

От внимания монаха не ускользнуло, что все происходившее было в каком-то смысле необычно и парадоксально. Складывалась ситуация, невиданная за все века существования католичества, а именно: несмотря на то что брат Гаспар был исповедником, а Святой Отец — кающимся, епитимью на исповедника наложил кающийся, и состояла она в том, что теперь брат Гаспар всю свою жизнь должен был терпеть жалкого и омерзительного монсиньора, которого ему тут же захотелось прикончить.

— Ну что ж, пора домой, возлюбленный брат? — предложил Папа. — Можешь меня проводить, если хочешь.

Они уселись по машинкам, и, когда уже приготовились тронуться с места, Святой Отец напустил на себя вид автогонщика и сказал:

— Да будет проклят последний! — и понесся вниз по склону не без риска для собственной жизни.

Брат Гаспар легко мог бы догнать его, потому что уже научился в совершенстве управлять своим автомобильчиком, но предпочел уступить первенство. В конце концов, речь шла о Его Святейшестве, тогда как он был всего лишь бедным и смиренным монахом, который не только пребывал в смятении и практически на грани нервного срыва, но и временами чувствовал, как, словно дым, тают в нем вера и надежда, которые в лучшие времена питали и поддерживали его, вера и надежда, которые по сию пору охраняли его от нападок дьявола, и до такой степени возросло недоверие и презрение, которые монах ощущал по отношению к самому себе, поскольку не зря опустошительный смерч слабости, страха и отчаяния бушевал в его душе, что вскоре после того, как они вернули машинки командующему швейцарской гвардией Пиюсу Периссе, который веселой овацией встретил возвращение процессии, когда, казалось, он уже собирался попрощаться с Папой, явно переполняемым эмоциями после своего блестящего финального спурта, он только и мог, что преклонить колена перед Его Святейшеством, вперив глаза в землю.

— Что с тобой? — спросил Папа. — Ты плачешь?

— Да, Святой Отец.

— Почему?

— Потому что… Сожалею, что приходится говорить такое, но я не хочу быть ни архиепископом, ни кардиналом.

— Что? — вопросил Папа.

— …И еще меньше, — продолжал брат Гаспар, — я хочу, чтобы меня назначили архиепископом Лусаки. Что мне делать в этой Лусаке?

— Но, брат Гаспар, — попытался разубедить его Папа, — разве я не говорил тебе, что дело с Лусакой — это чистой воды трюк, чтобы никто не мог спросить: «Откуда взялся этот монах?» — «Из Лусаки», — ответим мы, и волей-неволей им придется смириться.

— Нет, нет…

— Что?

— Святой Отец, мне не хватает нравственных сил, чтобы занимать столь высокие посты. Я слишком слаб, чтобы заслужить кардинальскую мантию, это наверняка развратит мою душу. Кроме того, я почти не знаю языков: итальянский, немножко французский да с полсотни смехотворных выражений на английском — вот и все, по пальцам можно пересчитать. Конечно, я готов исполнить любое повеление Вашего Святейшества, но архиепископ, кардинал и ко всему прочему еще революция… Не знаю, смогу ли я… Это для меня чересчур. Что касается возможности стать Папой… Не знаю, смогу ли я… Я… Не знаю… Кто я такой? Что я? Голубиный помет! И ничего больше! Как же мне быть Папой? Это пугает меня… Если вы так уж хотите дать мне поручение, то отправьте меня миссионером к индусам, неграм или китайцам, но быть кардиналом… Нет, нет и нет… И, Богом вас заклинаю, избавьте меня от такого секретаря. Иначе вся моя жизнь пойдет прахом, и вы лишите меня будущего.

Тогда Святой Отец снова по-братски обнял его за плечи, попросил подняться и, глядя ему в глаза, повторил слова, сказанные Папой Пием XI своему государственному секретарю, Эудженио Пачелли:

— Я считаю величайшей благодатью своей жизни иметь вас рядом. Если Папа умрет, то на следующее же утро или через день выберут следующего и деятельность Церкви не будет прервана. Но если нам не будет хватать брата Гаспара, то это станет несчастьем куда худшим, ибо другого такого нет. Молю Бога, чтобы Он дал еще одному брату Гаспару возрасти в какой-нибудь семинарии, но по сей день во всем мире есть только один. Брат Гаспар, мы желаем видеть вас кардиналом.

Монах отрицательно покачал головой.

— Мы желаем видеть тебя кардиналом, — повторил Папа, на этот раз более сурово.

Но Гаспар снова помотал головой.

— Я Папа, — сказал ему Его Святейшество, — и я непогрешим. Кому как не мне знать, в чем нуждается твой дух?

— Я не могу быть кардиналом, — ответил брат Гаспар. — Моя вера слишком ослабла.

На сей раз Папа бросил на него удивленный и досадливый взгляд.

— Слушай, брат Гаспар, я знаю, что ватиканский обычай требует, чтобы, когда кого-то производят в кардиналы, он бил себя в грудь и извивался, как червь, но ты зашел что-то уж слишком далеко. Все кардиналы говорили мне то же самое, но на третий раз шли на мировую, что тоже является обычаем в подражание трем отступничествам святого Петра. Ты превзошел все мыслимые и разумные пределы, поэтому я вынужден просить тебя больше не отказываться и не испытывать мое терпение. Поверь, если ты снова скажешь, что отказываешься быть кардиналом, я восприму это как решительное и окончательное отречение. Что скажешь?

Брат Гаспар расплакался, как дитя.

— Ладно, ладно, брат Гаспар, не надо впадать в мелодраму. Я знаю, что ты, как и все, страстно стремишься к кардинальской мантии, а если повезет, то и к папской тиаре. Это логично и естественно — используя дарованные нам способности, пытаться достичь наивысшей славы: всем нам нравятся сильные чувства. Если это не так, то зачем ты стал экзорцистом? Что ты думаешь? Что я только вчера родился? Нет, ты не должен стыдиться своего волнения. К этому нет ни малейшего повода. В этом волнении, можешь мне не верить, вся соль жизни, так что оставь все напускное и подыщи подходящий девиз для нового этапа в своей жизни, кроме того, подготовь прочувствованную речь и скажи монсиньору Ванини, чтобы он сопроводил тебя в лучшие магазины готового платья — «Конфексьонес Регис» или «Кавалледжери и сыновья». Скажи, чтобы все расходы записали на наш счет. Понял? Давай, брат Гаспар, мы хотим, чтобы ты был здесь, с нами, мы любим тебя и нуждаемся в тебе. В наших с тобой руках, брат Гаспар, прогресс Церкви. Не удивлюсь, если ты станешь моим преемником. Или я недостаточно ясно выражаюсь? Пора совершать революцию, и ты нужен мне, — закончил Папа, дружески потрепав монаха по щеке, что бедному Гаспару показалось более подобающим футбольному тренеру, нежели Папе, но силы его уже настолько истощились, что ничто не могло испугать или смутить его. Папа же под конец добавил: — Я считаю, что эти слезы смоют следы твоих отречений. Приходи ко мне завтра и не забудь захватить пастырское послание, которое я тебе доверил. Вместе позавтракаем и всерьез возьмемся за работу. Отныне будем действовать в самом тесном сотрудничестве. Не сомневайся, ты войдешь в историю Церкви как один из ее великих спасителей и займешь почетное место в святцах. А теперь ступай. Ах да, завтрак подают в восемь.

Гаспар кивнул.