19
КОМАНДАРМ-ДВА — АЗИНУ
«С получением приказа и всего, указанного в нем, в совместном действии со 2-й группой тов. Мильке конными и пешими силами развивать наступление на Казань…»
— Странная телеграмма. — Азин перебросил серую ленту Северихину. Или я дурак, или командарм! Если мы стали первой группой войск, где находится вторая? Наступайте, наступайте, не дав опомниться врагу! Да мы белочехов еще и не видели. Развивайте наступление совместно с товарищем Мильке, а Мильке — личность пока мифическая. Да ты что, в рот воды набрал? — накинулся он на Северихина.
Северихин уминал в фарфоровой трубочке махорочный лист. Не спеша раскурил трубку, не спеша задымил.
— Не люблю обсуждать неясные вещи. Телеграмма прислана с пристани Соколки на Каме, а Соколки от Вятских Полян в ста верстах. Значит, не сегодня-завтра загадочный Мильке появится, а за ним и командарм.
— Кому нужен командарм без армии? — Азин остановился перед Северихиным, поправил кавказский с серебряными насечками ремешок.
— Ты хоть папаху сними, жарынь! — посоветовал Северихин.
— Я спрашиваю — можно ли слушаться командарма, потерявшего право командовать?
— Командарм назначен Высшим военным советом. Ты обязан подчиняться ему.
— Да ведь никаких приказов нет.
— Есть телеграмма о высылке приказа.
— Я не желаю ждать.
— Торопливость хороша при ловле блох, Азин. Тебе никто не позволит самовольничать…
— Ну, знаешь ли! Не ожидал!
— Я хочу с тобой по душам покалякать, — Северихин подправил усы мундштуком трубки. — Что-то, Азин, ты перестаешь мне нравиться. Неожиданная власть ударила тебе в башку — еще ничего не совершив, ты уже воображаешь себя наполеончиком. Бонапарт волостного масштаба!
— Наполеончик? Волостной Бонапарт? Врешь!
— Ты ведешь себя будто анархист.
— Я борюсь с анархистами. Я собственной рукой расстреляю мародера или труса…
— Расстрелять человека — дело нехитрое.
— Трусов щадить? С мародерами цацкаться? Дезертиров гладить по головкам? Я действую именем Революции против ее врагов. Не ожидал от тебя, не ожидал! — Азин сорвал с головы папаху, швырнул в угол, выскочил на крыльцо.
Из сумерек проступали серые пятна берез, река была тусклой и скучной. Грязно дымили пароходы. Всюду виднелись людские толпы — разношерстные, разномастные, расхристанные. Слышалась похабная ругань, бабий визг, жирные шепоты.
Азин постепенно успокоился. Стычка с Северихиным показалась досадным недоразумением. С низовьев донесся характерный шум пароходных колес. По дробным звукам, гулко отлетавшим от воды, Азин догадался — идет несколько пароходов.
В полночь выяснилось: к Вятским Полянам подходит вторая группа войск Мильке. С Мильке прибыл и назначенный начальником штаба при группе Азина бывший штабс-капитан Шпагин. Мильке со скучной серьезностью изложил Азину приказ командарма-2:
— Надлежит совместными усилиями двух групп начать наступление на Казань. Под прикрытием тяжелой и легкой артиллерии надлежит занять село Высокую Гору, что вблизи Казани. Выбив из села противника и укрепив позиции, надлежит дать передохнуть войскам. Надлежит также выделить сильную разведку для выяснения сил противника. После всего этого нам надлежит…
— В штабе армии не знают, что на путях от Вятских Полян до Казани есть городишко Арск. По моим сведениям, его вот-вот займут белые. Я не хочу доставить им этого удовольствия, — сказал Азин, оборвав скучную речь Мильке. Ему не понравился вялый, придавленный вид командира второй группы войск.
Азин занял городок Арск и железнодорожную станцию. На вокзале его почтительно встретил обрюзглый человек с толстыми бараньими губами.
— Воробьев, начальник станции, — отрекомендовался он. — Эшелонам дальше пути нет, за Арском железнодорожное полотно разобрано. А в Высокой Горе белые.
— Советы в городе здравствуют? — спросил Азин.
— Попрятались, да так, что с собаками не сыщешь, — с легким презрением ответил Воробьев.
Азин не обратил внимания на презрительный тон Воробьева, его отвлек Северихин.
— Неподалеку от Арска, в селе Зеленый Рой, бунтуют кулаки. Комбедчики к нам за помощью человека прислали, — сообщил Северихин.
Над большим цветущим селом носился пепел, пахло гарью, у ворот усадьбы помещицы Долгушиной чернели виселицы. Тела повешенных уже были сняты — семь обезображенных, вымазанных дегтем, осыпанных перьями трупов лежали у каменной ограды.
— Бандиты скрылись? — спросил Азин, подходя к толпе мужиков.
Мужики зашумели, заговорили, перебивая друг друга:
— Кое-ково успели перехватить…
— Маркела-мельника взяли, братьев Быковых повязали.
— Ишо Афанасия Скрябина, он хотя и в сторонке был, задержали…
— Афанаску-то зря засупонили. Мужик смирной, комбедчиков не касался.
— Верховодили всем братья Быковы. С них и заглавный спрос.
— Где арестованные? — остановил мужиков Азин.
— В барском доме заперты. Андрюшка Шурмин с левольвертом стоит.
Азин зашагал по песчаной аллее к барскому дому, — мертвые лица комбедчиков словно следовали за ним.
Азин остановился на ступенях, между колоннами, приказал Стену:
— Приведи арестованных. Я сам стану допрашивать. — Открыл парадную дверь, очутился в большом зале.
Сквозь синие портьеры пробивался рассеянный солнечный свет. Мраморные статуи были теплыми и розовыми, японские вазы казались странными тропическими цветами, на дубовом паркете слоилась пушистая пыль, позолоченные рамы затянула паутина.
Азина провожала темная цепь портретов. В глазах зарябило от кружевных воротников, расшитых мундиров, платьев, каштановых, черных, рыжих париков. Строгие, надменные, осуждающие физиономии. Вкрадчивые усмешки. Лакированные глаза. Упрямые рты. Гусарские усы. Давным-давно истлели кости этих людей, но портреты отбрасывали на Азина свои неподвижные тени.
Под портретами были развешаны дуэльные пистолеты, кавказские кинжалы, старинные пищали. На одной из пищалей церковнославянская надпись горделиво напоминала: «С оной боярин Никита Долгушин ходил с государем всея Руси Иваном Васильевичем Грозным в казанский поход. Знай, потомок, сие и помни о сем».
Азин хлопал дверями гостиных, спален, кабинетов; с потолков осыпалась известковая пыль, в углах лежала коричневая труха, красное дерево мебели пучилось от сырости.
Азин проходил через этот ненавистный ему мир вещей, предметов, произведений искусства и все же волновался. Бронзовые амуры целились в него из маленьких луков, в длинных, красного и черного дерева футлярах угрожающе хрипели часы, люстры сердито переливали хрустальные подвески. Рыцарь в заржавленных латах перекрывал шпагой дорогу.
В Азине снова боролись два цвета времени: красное с пронзительной резкостью отделялось от белого и требовало возмездия. Все, что принадлежало белому цвету, вызывало яростное желание ломать и бить. Ему хотелось стрелять в лакированные глаза и напудренные парики, сшибать с постаментов алые и синие вазы, опрокидывать ломберные, в перламутре и позолоте, столы.
Азин распахнул дверь еще одного кабинета: за письменным столом сидел Стен, в углу кучились арестованные. Около них стоял Шурмин, сжимая в руке потный «бульдог»; тут же на кожаном диване валялась разорванная гармошка.
Азин сел рядом со Стеном, поставил на стол локти, уперся ладонями в подбородок. Обвел темными глазами арестованных: рыжие братья Быковы, безбровый и безбородый, с изрытой оспинками физиономией Маркел-мельник. Узнал долговязого Афанасия Скрябина, которого он выпорол в Вятских Полянах. Задержал взгляд на разодранных алых мехах гармошки.
— Почему гармонь? Для чего она здесь? — Собственный голос казался Азину неприятным и черным.
— Когда эти подлецы петли на комбедчиков накидывали, — показал Шурмин на братьев Быковых, — Маркел-то на гармошке «Вы жертвою пали в борьбе роковой» играл. Может, откажешься, сука? — подсунулся Шурмин к мельнику, перекладывая револьвер из правой ладони в левую.
— Жалею, Андрейка, не удалось сыграть и тебе отходную, — ответил с наглостью обреченного и не ждущий спасения мельник.
— Выведи их пока, Шурмин, кроме этого долговязого.
Азин снова, уже пристальнее, поглядел на Скрябина.
— Партикулярный коммерсант, не красный, не белый? Так? — спросил Азин.
— Так, гражданин товарищ.
— Я тебе не товарищ. Рассказывай, как все происходило?
— Я к самосуду не причастен. Расправу чинил Маркел да братаны Быковы, а мне еще с соседями жить…
— Не путай следов, не заяц.
— Говорю, как на исповеди, батюшка мой.
— При аресте комбедчиков били?
— Маркел-то Спиридоныч тяжел на руку, и братаны Быковы — люди лукавые, — уклончиво ответил Скрябин. — Поучили, конешно, было дело.
— Что значит поучили?
— Раздели догола, дегтем вымазали, в пуху вываляли, хомуты на шею вздели и по селу водили. Вожжами, конешно, учили, в дерьмо носами тыкали…
— Ты тоже участвовал во всех этих гнусностях, — убежденно сказал Азин.
— Ни боже мой! Я — безгрешен. Мое дело — хлебная торговля. — Скрябин опустил глаза на опойковые с ремешками сапоги, одернул шелковую желтую рубаху.
— Что ты крутишься, как береста на огне? — не вытерпел Стен и выложил на стол новенький, лоснящийся от масла наган. — У тебя при обыске нашли. Для чего оружие?
— Сейчас времена такие паскудные. Коммерсанту без нагана нельзя.
Азин повернул барабан со змеиными головками пуль, Стен подал какую-то записку. Азин прочитал:
«Афанасий Гаврилович? Ради бога, сообщите, что творится в селе? Потолкуйте с хорошими мужиками, готовы ли они, помогут ли нам? Наши передают поклоны. Евгения Петровна…»
Черная борода Скрябина затряслась на желтой рубахе, страх отразился в узком лице.
— Кто такая Евгения Петровна? О чем ты должен толковать с мужиками? На какую помощь надеется эта самая Евгения Петровна? — строго спрашивал Азин.
— Не повинен я. Кого угодно спросите, Шурмин и тот скажет безгрешен.
— Стен, позови Шурмина. Да покарауль бандитов, — сказал Азин и подумал: «Или я заставлю его говорить, или я дурак».
Азин с удовольствием оглядел беловолосого Шурмина. Он напомнил младшего, любимого братишку, и Азин невольно улыбнулся.
— Какие против Скрябина улики, Шурмин?
— Оно конешно, подозрениев всяких полное лукошко накидать можно, солидным баском сказал Шурмин, — а вот улик не имеем. Афанасий-то Скрябин вреда комбедчикам не чинил, против Советской власти не буйствовал. Ну и тут опять-таки закавыка — он же правая рука помещицы нашей, Евгении Петровны Долгушиной, но и хлеба своего мужикам он ужас сколь роздал. Вот тут и разберись, — неопределенно говорил Шурмин и заключил: — А все же Афанасий Гаврилыч — контра зеленая. Ты для чего хлебные скирды в поле пожег?
— Правда, скирды жег или врет парень?
— На собственный хлеб руки не поднимал. Обмишурился Андрюшка, скирды пожег Сергей Петрович, сын Долгушиной. А я — ни боже ты мой!
— Ступай на улицу, Шурмин, — заглянул Азин в безмятежные глаза паренька, синевшие под выгоревшими бровями.
Шурмин выскользнул за дверь, Азин прикрыл ладонью наган и записку. Наступило неприятное молчание. «Передо мной человек. Кто он? С одной стороны, от него за версту контрой воняет, с другой — свой хлеб мужикам раздает. И я должен решить его судьбу. Именем Революции вогнать ему пулю в лоб. Или выпустить на свободу, и тоже именем Революции? Я могу поверить или усомниться в Андрее Шурмине. У Скрябина найден наган и эта странная записка помещицы Долгушиной. Я заставлю говорить хлеботорговца!» В азинских глазах уже не было глубины, светящейся мыслью, они выражали одну ненависть.
— «Вы жертвою пали» играл, когда комбедчикам петлю накидывали? Издевался, подлец! По всем большевикам отходную не сыграешь. Молись богу, мерзавец! — выкрикивал Азин, тиская в пальцах новенький, отобранный у Скрябина наган.
— А чё мне молиться? Стреляй, коли твой верх. Был бы мой, я бы не лаялся. Ты бы у меня уже висел вниз головой, — скаля прокуренные зубы, ответил мельник.
Азин разрядил маузер в Маркела. Подгибая колени, мельник рухнул на пол. Азин шагнул к Скрябину:
— Минута тебе на правду! Соврешь — догонишь мельника на том свете…
— Я скажу, я все скажу, — всхлипнул Скрябин. — Заарканила она меня, охомутала, но я для вашей власти сквернова-худова не делал. А вот она, сучка, она — и гидра, и контра…
— Кто это «она»? — прицыкнул Азин.
— Евгения Петровна. Как паучиха свою паутину сплела. С помещиком Николаем Николаевичем Граве союз «Черного орла» придумала, она и здешний бунт заварила в отместку за отобранное поместье. Она с генералом Рычковым в Казани дружбу водит.
— Кто с ней в заговоре кроме тебя и помещика Граве?
— Братья Быковы, доктор Дмитрий Федорович, у которого она в Арске живет. Ну Воробьев — начальник станции Арск. Всех назвал, как на исповеди, — заплакал Скрябин.
— Если оклеветал неповинных людей, застрелю, собаку. Стен, стереги его! За этого типа мне головой отвечаешь…
Офицерский, со следами споротых погон, мундир аккуратно обтягивал плечи Азина. Начищенные сапоги сливались в один черный цвет с галифе, гладко зачесанные волосы прятались под каракулевой папахой.
— Хорош? — повернулся Азин вокруг себя.
— Очень плох! — рассмеялся Стен. — Кто поверит: офицер прибыл из Казани, а чистенький как гимназистка. Надень-ка растоптанные сапоги, папаху — долой. Поверх мундира накинь студенческую шинельку. Правдоподобнее…
Ночной сад дышал влажной зеленью, запахами малины, крыжовника, созревающих яблок, шишки чертополоха кололи руки, хватали за галифе. Азин и Стен остановились в вишневых зарослях.
— Предупреждаю, Стен, во флигель врывайся, если начнется стрельба.
Азин зашагал к флигелю, поднялся на террасу, прислушался к смутному говору за окном. Из неразборчивого говора вырвался женский голос, произносящий французскую фразу. Азин мягко постучал в дверь, голоса смолкли. Послышались грузные шаги, забренчала цепочка.
— Кто там? — опасливо спросили за дверью.
— К доктору Дмитрию Федоровичу из Казани…
Дверь открыл сам доктор. Недоуменно вскинул длинную бритую голову, колыхнул могучим животом.
— Дорогой Дмитрий Федорович! Я привез вам привет от генерала Рычкова. Прапорщик Соболев, адъютант полковника Каппеля, свидетельствую свое почтение.
— Проходите, прошу, — доктор пропустил Азина в темный коридор, провел в небольшую, загроможденную мебелью комнату. — Гость из Казани, Евгения Петровна.
— Очень рад, мадам, — сказал по-французски Азин, склоняя голову перед Долгушиной и прищелкивая каблуками.
Евгения Петровна приподняла брови, недоверчиво рассматривая Азина.
— У меня приятные новости, — перешел он с французского языка на русский. — Наши войска победоносно продвигаются вперед. В Казани от красного бешенства осталось одно воспоминание…
Доктор сочно хлопнул пробкой, поставил на стол бутылку домашней вишневой настойки.
— Мы сначала выпьем за ваш приезд, потом уже рассказывайте. Ваше имя-отчество, господин прапорщик?
— Сергей Сергеевич, — не задумываясь ответил Азин.
— За ваш приезд! — доктор прозвенел рюмкой. — Ох, это красное бешенство, как всякое — оно нелепо и неразумно. — Дмитрий Федорович бисерно засмеялся. — Я мужчина громоздкий, а все толстяки для краснокожих — первостатейные буржуи. Недавно какой-то залетный комиссар меня на станции прихватил. «Я тебя, контра, в Казань для выяснения личности повезу». — «Во мне семь пудов диабета, в вагон не поднимусь». «Ага! Ты не просто буржуй, а иностранный. Что такое диабет?» — «Сахарная болезнь». — «Врешь, ты сахарином, размерзавец, торгуешь». Спасибо начальнику станции, выручил из беды господин Воробьев.
— Вы уже про это рассказывали, Дмитрий Федорович, — нахмурилась Долгушина.
Азин деликатно улыбнулся, чувствуя на себе испытующий взгляд Долгушиной. «Надо быть начеку».
— Как здоровье его превосходительства? — спросила Евгения Петровна.
Азин понятия не имел, о ком спрашивает Долгушина, но догадка проскользнула в уме: конечно же о генерале Рычкове! А что, если Долгушина спросит о его внешности: худой, толстый, рыжий, белый? Азин ответил почтительно:
— Я еще не имел чести быть представленным его превосходительству. Лишь полковник Каппель — мой непосредственный шеф — виделся с генералом. Азин приподнял рюмку: — Ваше здоровье, мадам! Кстати, мадам, казанские народные комиссары — бывшие каторжники, — старался Азин увести Долгушину от опасного разговора о генерале Рычкове. — Даже самые высшие их начальники говорят между собой на непотребном языке. Мне рассказывали, как красный главком Вацетис со своими командирами беседует, — со смеху умрешь. «Что же ты, мать твою, Симбирск не удержал?» — «А разве ты, мать-перемать, не знаешь, что вся моя сволочь разбежалась?» Извините, Евгения Петровна, но стиль красных — стиль скотов…
— Сейчас неподходящее время для анекдотов, — остановила помещица Азина. — С какими же вы поручениями явились?
— Полковник Каппель интересуется всем: антибольшевистскими настроениями, крестьянскими мятежами, запасами провианта, — начал перечислять Азин. — И конечно, нам нужно знать о силах так называемого Особого батальона, который занял Арск. Наше командование, впрочем, не придает серьезного значения этому Азину, — скривил он в усмешке губы. Азин — сопляк со способностями заурядного бандита.
— Этот мальчишка за два дня увеличил свою банду в десять раз, — зло возразила Долгушина. — Вам известно про это?
— Если Азин мне попадется, я его сперва высеку, — объявил Дмитрий Федорович.
— А потом что? — спросил Азин.
— Потом подорву бомбой.
— Перестаньте болтать чепуху, доктор, — поскучнела Евгения Петровна. — Странно, что Вениамин Вениаминович ничего не передал нам через полковника Каппеля. Посылать специального человека и не сговориться между собою? Не похоже это на генерала…
Азин понял: приближается развязка. Он приподнялся, отодвигая стул.
В окно дважды постучали: все насторожились. Стук повторился.
— Это Воробьев. Слава богу, я уже начал беспокоиться, — доктор вышел из комнаты.
— Сейчас мы узнаем кое-что новое об Особом батальоне, — сказала Долгушина.
Азин закрыл окно спиною. В комнату одновременно вошли Воробьев и доктор.
— Разрешите, Сергей Сергеевич, представить вам…
— Руки вверх! — скомандовал Азин, вскидывая над головой гранату. — Эй вы, седой террорист, не шевелиться!..
— Это, Азин, возмутительно! Это безобразно, Азин! — ругался Северихин.
— Что ты на меня остервенился? — беспечно спросил Азин.
— Случайно узнаю от Стена о твоих ночных похождениях. Что же это такое, а? Командующий целой группой войск ведет себя, как мальчишка! Экая доблесть, переодеться, словно в маскараде, чтобы арестовать тройку монархистов.
— Хотел убедиться, что это действительно преступники, — слабо защищался Азин.
— Тебе хотелось покрасоваться, смотрите, мол, на молодца. Молодец на овец! Нельзя больше мальчишествовать, Азин, — уже смягчаясь, выговаривал Северихин. — У тебя теперь заботы посерьезнее.
— Молодец, говоришь, на овец, говоришь, — громко рассмеялся Азин. Мы пока липовые разведчики: нас белые заведут, проведут и выведут.
В салон-вагон вошел Стен:
— К тебе, командир, этот паренек из Зеленого Роя, Шурмин. Спрашиваю зачем, отвечает — по личному делу.
— Какая опять беда, Шурмин? — спросил Азин у вошедшего улыбающегося паренька.
— Принимай к себе добровольцем. У меня теперь с кулаками со здешними рогатые отношения.
— Мамка с тятькой мне голову оторвут, — усмехнулся Азин, глядя на светившиеся синью глаза, на босые в цыпках ноги Шурмина.
— Сирота я, — вздохнул Шурмин, гася сияющее выражение. — Я ведь с виду неказист, но мне уже восемнадцатый. Разведчиком могу быть, да и в писаря пригожусь. Ей-богу, Азин…
— Возьмем его, Северихин, в разведчики. Лихой разведчик должен быть, а? — Азин протянул руку опять расцветшему пареньку.
Шум подошедшего поезда заглушил азинские слова. На соседнем пути остановился не совсем обычный состав: его платформы и вагоны были обшиты двойным рядом досок, обложены мешками с песком, из узких бойниц выглядывали пулеметные дула.
— Это еще откуда? — спрашивал Азин, выбегая на перрон и сталкиваясь с Федотом Пироговым.
— Вот бронепоезд привел. Подарок вятскополянских железнодорожников, четверо суток без передыху трудились, а сделали. С виду неказист, а сработан прочно.
— В четыре дня такую махину! Не зря говорят, вяцкой — народ хвацкой, — Азин чмокнул Пирогова в рыжую бороду.
— А не запляшет бронепоезд на рельсах от собственных выстрелов? деловито осведомился Северихин.
— Испытывали. Подрагивает, — согласился Пирогов.
— Прыжок влево, прыжок вправо и кубарем под откос?
— Ты это брось, Северихин! В хороводе все девки красивы. Четыре вагона, пять платформ, три пулемета, — подсчитал Азин. — Откуда пулеметы, Федот?
— У местных кулаков взяли. По овинам, собаки, распрятали.
— Азин, Ахин! — раздался испуганный голос Стена.
— Что такое? Чего орешь?
— Скрябин сбежал…
— Как сбежал?
— Крышу в станционном складе разобрал и смылся. Часовые даже не слышали.
— Часовые виноваты? — вскинулся Азин. — Не поймаешь — пеняй на себя…
Под ногами Афанасия Скрябина лежала Вятка — сизая в зеленой раме лугов. По песчаным косам бродили долговязые кулики, дышали теплом перестоявшие травы, водяные лилии пьянели от собственного запаха. Над сонными озерцами висели поспевшие гроздья черемухи, ежевика осыпалась в воду. Несокрушимое, словно литое из голубого металла, небо казалось близким, но и неприкасаемым. Скрябин рыскал по берегам реки, обходя деревни, укрываясь в рощах. Опасался мужиков: как бы не выдали красным. Страшился пойти и к Граве: тот запретил без нужды приходить к нему членам союза «Черного орла и землепашца».
После долгих колебаний Скрябин все же пришел в Гоньбу. Сельцо уютно раскидалось по речному крутояру; мужичьи дворы утопали в яблоневых садах, зарослях черемухи, калины, шпанской ягоды. На самом венце крутояра стояли два белокаменных дома, соединенных между собою крытой галереей. К воротам усадьбы вела липовая аллея. Старые, еще екатерининских времен, липы плотно переплелись вершинами. Аллея гудела пчелами, вкусно пахло медом, на серой коре деревьев играли солнечные пятна.
Граве уже давно заприметил Скрябина — и, стоя в кустах бузины, следил за его приближением.
— Зачем пожаловали, господин Скрябин? — спросил он, выходя из кустов и не отвечая на почтительный поклон хлеботорговца. — Я, кажется, запретил приходить без крайней необходимости.
— Необходимость меня и пригнала, Николай Николаевич.
— Чепуха какая-нибудь. В чем дело, говорите без словесной шелухи.
— Беда, Николай Николаевич! Красные в Арске расстреляли Долгушину и начальника станции Воробьева. Мельник Маркел тоже приказал долго жить. Я чудом уцелел, удалось бежать из-под ареста, — сообщил Скрябин.
— Чего кричите? Идемте за мной. — Граве провел хлеботорговца в беседку. Бросил пробковый шлем на стол, опустился на деревянный топчан. Кто их расстрелял? Когда расстрелял? А самое существенное — кто предал? Злое, болезненно сморщенное лицо помещика напугало Скрябина.
— Азин учинил расправу над нашими. Красный бандит Азин.
— Уничтожены лучшие люди. А кто их предал, так и не сказали.
— Если бы я знал предателя — задушил бы собственными руками. Скрябин печально поник головой. «Не дай бог, догадаются о моем грехе. Умен ведь, хитер ведь, как бы не запутал расспросами».
— Азин! — задумчиво повторил короткую фамилию Николай Николаевич. Что ж! Запишем Азина в наш поминальник. — Он подозрительно скосился на Скрябина: — А как вам удалось вырваться из красных лап? Крышу разобрали и скрылись? А часовые спали? А собаки не лаяли? Как все просто и легко получилось. Милее сказки…
— Бог помог, нужда заставила.
— А может, из вас провокатора сделали? Может, вы черноорловцев предали? А? Бывает? А?
— Бог с вами! Как можно подумать такое, батюшка мой?
— Что глаза прячете? Чего смущаетесь, господин Скрябин?
— Совестно, что про меня такие скверные мысли в голову приходят.
— Совесть — не голод, можно терпеть. Я еще не думаю, что вы стали предателем, пока еще нет. Но теперь на предательство мода. Мода пошла на все! Поносить покойного императора — мода! Радоваться разрушению России мода! Говорить, что нас спасут интервенты, — мода! Никто тебя не спасет, кроме самого тебя. — Граве закусил тонкие, ярко-красные губы. — А для собственного спасения надо убивать других. Наступило время ужасать, теперь уже мало одного божьего страха. А кого невозможно убить — того купим. Деньги тоже бьют наповал.
— Так-то оно так, батюшка мой, да ведь всех-то не купишь. Особливо идейных.
— Идейных? — зашелся острым смешком Граве. — Идейные стоят подороже, только и всего. Идеи покупаются дешевле вяленой воблы. Как я купил главаря местных комбедчиков? Он мне объявляет: «Поместье ваше конфисковано, убирайтесь вон». Я ему отвечаю: «Вон так вон. А что вы будете иметь от конфискации?» Он мне с глупой ухмылочкой: «Поместье принадлежит народу». Я ему тоже с дурацкой улыбочкой: «А ты есть народ. Значит — поместье твое. Я пожил, ты поживи». Он сначала, как жеребец, взвился, а я ему ласково: «Это твое, и это твое. И вот это тоже твое». В три счета растолковал ему суть красного гимна — кто был ничем, тот станет всем. И он теперь исполняет мою волю. Но мой комбедчик — мелкая рыбешка. Нам надо ловить осетров покрупнее.
— Неужто, батюшка мой, красные долго продержатся?
— Всегда смотрите вперед. История русская способна на всякие немыслимые зигзаги. Я возвращаюсь завтра в Ижевск, а вы поезжайте в Чистополь, Мамадыш, Малмыж, собирайте черноорловцев. С оружием, без оружия ведите их в Ижевск, я буду там ждать. Действуйте моим именем, пусть знают все, что «Черный орел» объявляет тихую, но беспощадную войну большевикам. Мы будем всюду, нас — не находят нигде.
За оградой сада заиграла гармошка. Торжественно, но и печально гармонист вывел: «Вышли мы все из народа».
— Кто-то на деревне разгулялся. Вишь, красную молитву затянул, подлец, — выругался сквозь зубы Скрябин.
— Вышли мы все из народа, поют. А мы их загоним обратно в хлев, на конюшню. — Граве поспешно вышел из садовой беседки.
Скрябин последовал за ним, и они поднялись на самый венец крутояра. Вечерняя, в млеющей дымке река мерцала расплавленным оловом, желто лоснились песчаные косы, между береговыми кустами ракитника плясала мошкара. Тишина полностью завладела луговыми травами, сосновым бором, уходящим за горизонт. Над рекой, над заречными лесными просторами стояли отсветы всепокоряющего голубоватого свечения неба.
Граве, сдвинув на затылок пробковый шлем, засунув руки в карманы бриджей, молча смотрел на реку. И вдруг рассмеялся мелко, зло, словно издеваясь над чем-то:
— Мы с вами, господин Скрябин, стоим перед неизвестным, а неизвестное не может называться ни событием, ни фактом. Оно вызывает только страх. Вы читали Апокалипсис?
— Не приходилось.
— Жаль. Теперь самое время читать Апокалипсис. — Граве снял шлем, обмахнул разгоряченное лицо. — И появится всадник на белом коне, и начнется братоубийственная война. И восстанет сын на отца, брат на брата, и будут убивать друг друга со злобою непостижимой. Вослед белому всаднику проскачет всадник на красном коне, сея голод на голую землю. А потом появится черный всадник — чума, и проказа, и всякий мор поразят многострадальную нашу страну. Когда же люди увидят всадника на коне бледном — начнется светопреставление. Так предсказывает Апокалипсис, господин Скрябин. Советую прочесть — весьма полезно. А если не до чтения, то верьте мне на слово и толкуйте мужикам о близком светопреставлении. Наши мужички, да черемисы, да вотяки страх как боятся конца света и суда божьего. — Граве уныло усмехнулся, сморщив плоское желтоглазое лицо. — Все нужно использовать против красных: пушки, голод, священное писание. Собирайте же черноорловцев и поскорее ведите в Ижевск, господин Скрябин…
Сам Граве появился в Ижевске на следующий день, и даже он поразился размаху террора, начатого фельдфебелем Солдатовым.
Ни в чем не повинных людей расстреливали, бросали в тюрьмы. Тюрем не хватало, под них отводили амбары и лабазы, на заводских прудах железные баржи превратили в острова смерти. Доносительство стало почетным ремеслом, провокаторы поощрялись как спасители отечества, спрос на палачей поднялся. Монархисту Граве показалось странным, что главари ижевского мятежа обрушили террор на рабочих, поддержавших ихнюю власть. Так сумасшедший, завладев топором, рубит направо-налево, подсекая собственные силы.
В шабаше террора опасность красного наступления казалась нереальной, словно сполохи далекой грозы. Мятежники были уверены, что на Урале их прикрывают белочешские легионы генерала Голицына и полковника Войцеховского, а с Волги белая Казань.
Граве ходил по обмершим от страха улочкам Ижевска, и все вокруг было подозрительным. Были подозрительными заборы с ржавыми пятнами на досках: уж не расстреливали ли тут рабочих? С откровенной злобой поглядывали на штатский костюм Николая Николаевича часовые. С подозрительной быстротой на улицах вспыхивали беспричинные ссоры, зачинались бессмысленные драки.
Граве на минутку приостановился у заводского громадного пруда. Грязные волны, ломавшиеся на песке, угрожающе шумели, вороны раздражали своим карканьем, даже солнечные блики подмигивали из воды с какой-то подлой настойчивостью. Все было насыщено изнуряющей атмосферой тревоги, невидимой, но неизбежной опасностью.
Граве посетил командующего Народной армией полковника Федечкина. Полковник сразу стал жаловаться на слабость армии.
— Насильно мобилизовали десять возрастов. Согнали в Ижевск тридцать тысяч рабочих и мужиков, а многие даже стрелять не умеют. Смешно сказать, но шесть тысяч наших народоармейцев уже вторую неделю не могут ликвидировать партизанский отряд какого-то Чевырева. Я вынужден сам возглавить карательную экспедицию. — Полнокровное лицо Федечкина пошло сизыми пятнами раздражения. — Террор Солдатова мешает успешным действиям армии. Контрразведка стала хватать уже моих офицеров. Солдатов в каждом обывателе видит скрытого большевика.
— Вы пока имеете удивительную, просто неповторимую политическую комбинацию, — заговорил со снисходительной улыбкой Граве. — Подумать только — пролетарьят восстал против диктатуры пролетарьята. Белое движение получило за-ме-ча-тель-ней-шую возможность доказывать своим друзьям за границей, что русский рабочий класс отвергает большевизм. Под такое доказательство можно получать неограниченную военную помощь, а что вы делаете? Разбазариваете лучшие дни своего владычества на всякие бирюльки. Играете в Советы без коммунистов, в братство-равенство? Это все очень мило, но сейчас штык важнее идей. Если вы не раздавите того же красного партизана Чевырева, через месяц он задушит вас. А что поделывает капитан Юрьев? — неожиданно спросил Граве.
— Юрьев устроил в Воткинске какой-то вертеп и не признает ни меня, ни Солдатова. Самого Юрьева тоже никто не слушает, даже его адъютанты. Да и какой дисциплины можно ждать от опереточного артиста! Вот уж воистину судьба играет человеком, — Федечкин скрестил на груди руки.
— Я поеду в Воткинск, — объявил Граве. — Или мы научим этого артиста воинской дисциплине, или вышвырнем вон. А вы займитесь обучением новобранцев, все эти добровольческие отряды, боевые дружины, охранные группы надо преобразовать в регулярные части. В роты, полки, дивизии. Не забывайте, полковник, с помощью толпы, даже вооруженной, властвовать невозможно…
Николай Николаевич заглянул в контрразведку. Солдатов встретил его с подобострастием.
— Говорят, что вы произвол красных комиссаров перекрыли своим беззаконием, — сказал Граве. — Массовым террором погасили недовольство рабочих Совдепией и талантливо раздули их ненависть к белым? Зачем вы это делаете? Настоящий политик (а всякий контрразведчик — политик) должен организовывать стихийную ненависть.
За окном контрразведки смолисто поблескивал пруд с маячившими на его середине баржами. Граве представил себе вонючие, склизкие трюмы, и сразу стало погано.
— Советую съездить на баржи, выбрать человек триста, особенно семейных, и немедленно освободить. Это сразу придаст вам ореол справедливости и благородства.
— А если по ошибке коммунистов выпущу? На лбах-то ведь не написано, что это за лбы.
— Коммунистов посадите снова. А сейчас сделайте красивый жест.
— Все же страшно выпускать из тюрьмы мастеровых, — колебался Солдатов. — Сперва кинули людей в застенок, а теперь скажем — извините, погорячились, промашку дали. Освобожденные такую агитацию против нас разведут — на стенку полезешь.
— А мы из освобожденных создадим карательный батальон. Недавно сочувствующие большевикам будут отправлять их на тот свет. До сих пор каины убивали авелей, мы заставим авелей убивать каинов. Вот что такое политика! Да, что вы думаете о капитане Юрьеве?
— Капитан Юрьев — светлая голова, а мы не богаты светлыми головами. Федечкин любит шельмовать капитана, но он сам шельма. И бездарный командующий. У краснюка Чевырева тысяча головорезов, Федичкин против него послал целую армию, а толку никакого. А капитан Юрьев — герой! Вот кого надо в командующие армией.
— Возможно, Воткинск не вертеп, а капитан Юрьев — белый герой. Все возможно, и я буду объективен. Необъективность — это только личная ненависть политических соперников…
Поздним утром Граве подъехал к кирпичному домику управляющего воткинским военным заводом. У парадной двери его задержал грузин в красной черкеске.
— Куда и зачем? — раскинув руки и поигрывая смоляными бесстыдными глазами, спросил грузин.
— Моя фамилия Граве, я из штаба Народной армии. Где капитан Юрьев? С кем имею честь? — небрежно козырнул Граве.
— Адъютант командира воткинских отрядов Народной армии Чудошвили. Капитэн ожидает вас давно. Даже паровоз послали, а вы прискакали верхом. Прэлестно! Один момент, я доложу капитэну.
Граве не пришлось ждать; дверь тут же раскрылась, и в гостиную влетел Юрьев. Восторженно всхлипнув, заключил Николая Николаевича в объятия, потерся напудренным носом о его щеку.
— Голуба долгожданная! Меня Федечкин по телефону предупредил о твоем выезде. Жду-пожду — нет! Я уже испугался — не приключилась ли беда. Мои мушкетеры могли принять тебя за большевика. А у них разговор — пуля в лоб, петля на шею. Такие размерзавцы — мир не видывал! Только и требуют у меня: режь, круши, поджигай! Я им — режьте, но благородно, поджигайте, но чтобы красиво. Я в трагическом положении, голуба! Просто счастье, что ты приехал. Помоги советом и делом. Ты же дворянин. Голубая кровь! А я голубую кровь, а я русского аристократа люблю…
— Доброе утро, капитан! — сказал наконец Граве, ошарашенный бесцеремонностью Юрьева.
— Прошу, располагайся как дома. — Юрьев метнулся к дивану, скинул с него связки бумаг. — Адъютант!
Из-за портьеры выскочил Чудошвили.
— Коньяку и печенья! Живей, скотина! — Юрьев убрал со стола бронзовый бюст Петра Великого, малахитовый чернильный прибор, черный и рыжий парики. Бюст перенес на камин, парики швырнул под диван.
Граве с любопытством смотрел на живописный беспорядок кабинета. Возле камина, полуприкрытая ширмой, стояла кровать красного дерева, над ее изголовьем были приколоты неприличные фотографии. Стены, обитые синим шелком, почернели от винных пятен, в окнах переливались зеленые и алые стекла, ковер запакощен табачным пеплом, белыми пятнами пудры. «Артист оперетты, этого еще нам не хватало», — грустно подумал Граве.
Юрьев взял тросточку, повертел ее, оперся на бронзовую голову Петра. В рыжей, верблюжьей шерсти, куртке, толстых синих чулках, башмаках с серебряными пряжками, свинцовощекий, напудренный, он действительно походил на артиста. Двинув губами, он плюнул, заговорил снова, с дымной злостью:
— Никак не справлюсь со своими мерзавцами. В городе — вертеп, в городе — шабаш, как в Вальпургиеву ночь на Лысой горе. Начальники отрядов не признают меня за командира. Я пишу приказы, они смеются над ними.
— Какие приказы?
Юрьев взял со стола листок, кинул вперед правую руку, левую отнес назад. Хорошо поставленным голосом прочел:
— «Граждане-солдаты! Помните, что скромность и воспитанность украшают человека, внушают к нему доверие. Бросайте большевицкие замашки и не пугайте жителей. Я требую, чтобы вы были жестоки в бою, вежливы в тылу…»
— Это приказ для гимназисток. У военных приказов особый язык. Вы же капитан царской армии, должны знать.
— Я случайно стал капитаном. Убили командира роты, и меня произвели в капитаны. А чем плох мой приказ? Слова не те? Тридцать веков смотрят на нас с высоты пирамиды тоже не те слова, а Наполеон написал, и ничего. Сто лет повторяют…
Граве выдернул из бумажной стопы лист.
— Берите перо, пишите. Так. Диктую. Приказ по гарнизону города Воткинска. Параграф первый: объявляю город на военном положении. Хождение по улицам разрешаю до двадцати двух часов. За нарушение приказа расстрел. Написали?
— Не спеши, голуба!
— Параграф второй. Всем гражданам, имеющим огнестрельное оружие, сдать его в двадцать четыре часа. За неисполнение — расстрел. Параграф третий. Всем гражданам, всем воинским частям Народной армии соблюдать полный и образцовый порядок. За убийство, грабежи, поджоги — расстрел…
— Это звучит, голуба!
— Параграф четвертый. Всех коммунистов, красноармейцев, советских служащих, скрывающихся под видом мирных обывателей, немедленно арестовывать. Написали? Параграф пятый. Военным комендантом города назначаю… Есть подходящий человек на пост военного коменданта?
— Найдем! — встряхнул перо Юрьев.
— Этот, как его, Чудошвили не подойдет?
— Нестор? Его нельзя! Он — и адъютант мой и начальник тюрьмы, по совокупности. Зверь-человек, а незаменим, особенно в интимно-лирических делах. Я его, как хорошую роль, разучил. Он не только большевиков, он и нас за копейку прирежет. Подлец, но скажу — незаменим…
— Где вы его разыскали?
— Был у красных — перебежал к нам.
— Я не сторонник необходимости подлецов.
В кабинет танцующей походкой вбежал Чудошвили, прижимая к груди припотевшие бутылки, вазу с печеньем и блюдо с засахаренной морошкой. Поставил все на стол, приподнялся на цыпочки, держась за кинжал.
— Вот что, — строго сказал Граве, присматриваясь к его смуглому, изрытому оспой лицу. — Арестованным большевикам никаких поблажек. Держать их на самом строгом режиме.
— Ха! — осклабился Чудошвили. — Вы не знаете здешней турмы. Полсотни болшэвиков не влезет. А болшэвики у меня имеют прэлестный режимчик. Кушают овсяные снопы, спят друг на другэ, ходят под себя.
— Предупреждаю, самовольно расстреливать не смейте, мы будем судить большевиков как врагов России.
— Ха! Какой может быть суд? Ризать надо! Всех ризать! — Чудошвили, сверкая горящими от гуталина сапогами, шагнул было к Юрьеву.
— Пошел прочь! Понадобишься — позову, — пригрозил Юрьев тростью.
Чудошвили выпорхнул из кабинета.
— Такой тип и почту ограбит, и храм божий подожжет, — с презрением заметил Граве.
— Я артист, голуба моя.
— Артист, артист! Политическая сцена лучше театральных подмостков. Вы играли Наполеона, сыграйте самого себя, и я уверую в ваш гений.
— А ведь дивная мысль — сыграть самого себя! Как же она мне в голову не приходила?
— Считайте, что появилась, — рассмеялась Николай Николаевич, наливая коньяку. — Вот наступили паскудные деньки, даже не знаешь, за что выпить.
— Император умер, да здравствует император! — воскликнул Юрьев, поднимая рюмку. — Выпьем за реставрацию монархии на святой Руси…
— Чтобы реставрировать монархию, нужна миллионная армия и выдающиеся вожди. Необходимы все военные символы, которые возникали веками и которым века поклонялись. Без званий, чинопочитаний, погончиков, мундирчиков, знамен, орденов нет армии.
— Но ведь это все уничтожено большевиками. У них «золотопогонник» хуже сукина сына.
— Пора из добровольцев делать солдат. Вы больше не начальник добровольческих отрядов, а командир Воткинской рабочей дивизии, капитан. А раз есть дивизия, должны быть у нее свои знамена, свои знаки отличия.
— Свои знамена? А какие? Знаки отличия? Что же это — погоны, эполеты, голуба моя? — встрепенулся Юрьев.
— Для рабочей дивизии царские погоны не годятся. Мы введем нарукавные повязки.
— Белые повязки с черным черепом и перекрещенными костями?
— Наоборот, красные. А на них белые перекрещенные револьверы. Пусть рабочие тешатся своим алым революционным цветом и думают, что никто не покушается на их свободу. А револьверы станут напоминать воткинцам родной завод. Люди любят вещи, которые они делают. Полковые же и дивизионные знамена будут из зеленого шелка. Мы начертаем на них: «Советы без коммунистов!» Или еще что-нибудь этакое красивое…
— Зеленые знамена и лозунги киноварью? Пурпурные на зеленом фоне, это звучит! А почему зеленые?
— Цвет родных полей и лесов. Пусть воткинцы знают, что борются за свои сады и огороды. За цветущую собственность веселее драться. Но это все чепуха, побрякушки для бородатых детей. Костяком дивизии будут офицеры, фронтовики, зажиточные мужики, состоятельные горожане. Ну и те рабочие, что исповедуют эсеровскую веру. Те навсегда останутся с нами. Идите, капитан, и соберите командиров своих отрядов.
Помахивая тросточкой, Юрьев вышел из кабинета. Николай Николаевич опустился на диван, закинул руки за его спинку. В стекла било солнце, синие и алые пятна играли на ковре, бронзовый царь Петр светился в солнечном косяке. Пахло пудрой. Граве задумался: хотелось мыслить опрятно и ровно, но ум работал резко и грубо. «Какой-то Федечкин командует целой армией, а я? Почему бы мне не встать во главе этой самой Народной армии? Устранить здешних главарей не так-то сложно. Федечкин — рохля, Солдатов дурак, Юрьев — военный невежда. Остаются левые эсеры, а левых эсеров надо вышвыривать, хватит с нас ихнего распутства мыслишек. Мавры сделали свое дело, мавров можно стрелять».
Вечером Граве прогуливался по улочкам Воткинска. Прогулка ограничивалась берегом пруда, площадью перед заводскими воротами, сквериком кафедрального собора. Сонный, в зеленом сиянии берез по берегам, пруд был красив, но и здесь стояли безобразные «баржи-тюрьмы», убивая очарование природы. Люди, находящиеся в трюмах этих ржавых посудин, не вызывали в Граве сострадания: они казались какими-то нереальными существами. Он оправдывал себя тем, что эти красные должны быть уничтожены во имя великой России.
Площадь у заводских ворот сохраняла следы недавнего восстания: искрошенные пулями кирпичные ограды, заплесневелые лужи, булыжники, похожие на человеческие черепа, и на них — опрокинутый навзничь — большой царский герб. Бронзовый двуглавый орел загрязнился, звонкие крылья позеленели.
Граве потрогал пальцем покореженную, в рыжих потеках орлиную голову, ржавые когти, все еще сжимавшие обломанный скипетр. «Никто не догадался водрузить герб над заводскими воротами. Да и никому это не нужно. Надо приказать, чтобы водрузили».
Он вошел в кафедральный собор. Шло вечернее богослужение. Голубой легкий туман расслаивался под высоким куполом, грустный дым ладана, царские врата в игре теней и света растрогали Николая Николаевича. Голос священника — влажный, проникновенный — звучал по всему собору, тоже вызывая умиление.
Граве встал между колоннами. Торжественная, отрешенная от всего мирского атмосфера богослужения действовала успокоительно. Он залюбовался бледным чернобородым священником, вслушиваясь в его исполненный молитвенного экстаза голос. Слова священного писания казались прекрасными по своей значимости и поэтическому настроению.
— Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы-ы-ы, — нараспев произносил священник. Граве мысленно повторял эти слова. «Как славно! Я завидую пастырю, во всем его облике нет ни злобы, ни ожесточения, мы для него только рабы божьи. «Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы». Этот призыв бога снисходительного и всепрощающего — сейчас особенно умилял. Граве поднял глаза на огромную, в золотом окладе, икону. Под ней были те же, начертанные церковнославянской вязью, слова.
Проповедь кончилась. Прихожане подходили под благословение. Священник с кротким выражением лица кидал по воздуху привычные благословляющие кресты.
— Помолитесь, батюшка, за грешную душу раба божьего Николая.
Священник перекрестил Граве, сказал шепотом:
— Подождите меня. Нужно мне побеседовать с вами…
В ожидании священника Граве ходил по скверику. Однотонно, раздумчиво звонил соборный колокол, неистовствовали воробьи, шелестела под ногами трава. Рябины висели у белых каменных стен, в конце аллеи густо синел пруд. «О чем будет со мной говорить священник? Может, о милосердии к арестованным? Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы», — снова промелькнула в голове фраза, но почему-то не взволновала, как в соборе. Может, потому, что силуэты страшных барж разрушали всю ее прелесть. Светлое настроение Граве угасло, молитвенный экстаз выветривался.
— Прошу прощения, — раздался за его спиной влажный, мягкий голос. Не имея чести знать лично, я тем не менее ищу встречи с вами. — Священник, шурша струящейся рясой, улыбался. — Хочу посоветоваться с вами по вельми суриозному делу…
— Слушаю, батюшка.
— Пройдемтесь немножко. — Священник взял Граве под локоть. — Я ищу встречи, ибо славно наслышан про вас. Вы не жалеете живота своего в борьбе со слугами антихристовыми. В сии лихие времена каждый христианин должен поступать, как вы. Все нужно отдать для защиты православной веры и престола русского, все, что имеем. Пора повторить славные подвиги предков наших — Минина и Пожарского. Вот и я, следуя примеру их, задумал создать на свои скудные сбережения и милостыни прихожан Особый полк белого воинства, и чтоб назывался оный именем Иисуса Христа. Как и всегда, Христос — первое и последнее наше прибежище. Полк, нареченный именем божиим, верую, совершит нетленные чудеса…
Граве только сейчас заметил особую, дикую ясность в глазах священника: «Прежде такие попы шли на костры, этот пойдет в атаку с наганом в правой, с крестом в левой».
— С радостью поддержу вашу идею. Штаб Воткинской дивизии сформирует добровольческий полк имени Иисуса Христа, обещаю вам, батюшка. Полк имени Иисуса Христа? Чудесно! Мы не пожалеем животов своих за православную веру, а вы молитесь, молитесь, чтобы господь простил грехи наши.
Священник отпустил его локоть и сказал, словно поставил точку:
— Большевики — плевела диаволовы, а полющие бесовы сорняки — угодны господу…