Напомню в нескольких словах международное положение того времени. Амьенский мир был расторгнут, по утверждению французов, Англией, по утверждению англичан, — Францией. Наполеон собирал в Булони для переброски через Ла-Манш силы, которые в ту пору считались огромными. 21 марта 1804 года был расстрелян герцог Энгиенский. Теперь в Париже и в других французских городах есть улицы, названные в память герцога, и есть другие, названные в память главных его убийц. Но тогда это событие вызвало ужас и негодование, поделив мир на два лагеря. Шведский король Густав заявил протест и, не получив ответа, велел вручить французскому поверенному в делах ноту, в которой говорилось о «неприличных и дерзких действиях господина Наполеона Бонапарте». Заявила протест против расстрела герцога и Россия, — Талейран ответил ядовитым намеком на цареубийство 11 марта. Настоящей войны еще не было, но дело шло к настоящей войне.

Историки, по обычаю, долго и безрезультатно спорили, кто именно был ее главным виновником. Есть труды, в которых Наполеон изображается профессиональным пацифистом вроде графа Куденгова-Калерги. Эти труды забавны — и только. Однако можно считать установленным, что французский император не так уж стремился в ту пору к войне. И то же самое можно считать установленным относительно Англии, России, Австрии. Указываемые историками социально-политические причины войны довольно ничтожны, по сравнению с ее последствиями и жертвами, — это бывает довольно часто. Психологией большая история занимается мало, предоставляя ее так называемой малой истории. Из мемуаров же вывод о преобладавшем тогда настроении можно сделать приблизительно такой: «Мир дело хорошее, но при случае отчего бы и не повоевать?»

Большая история ставила вопрос: нужна ли была война правящим классам александровской России? Сколько-нибудь разумный ответ, конечно, говорил: нет, нисколько не была нужна. Но обратимся наудачу к малой истории, — вот отрывок из частного письма ничем особенно не замечательного русского молодого человека (князя Михаила Долгорукого). Он впервые попал в Париж и в полном восторге писал оттуда (по-русски) сестре: «Описать тебе образ жизни, который я здесь веду, удовольствия, развлечения в Париже, дурачества на масленице, на маскарадах, любезности, которые мне говорят маски, удивление всех и каждого, что в России говорят по-французски так же хорошо, как в Париже; что в такой дали есть люди порядочные; высказать тебе невежество молодых людей, которые думают, что Петербург в Сибири; передать тебе любезности женщин, совершенство танцев, говорить тебе о тех, может быть, пятидесяти дамах, которых я посетил, где я отлично принят и где уже не чужой; говорить тебе о г-же Стааль, к которой иду сегодня вечером, о Лагарпе, которого увижу завтра, об академиях, лицеях, музеях и пр. и пр., — да, пересказать все это для меня невозможно». Казалось бы, хорошо: и пятьдесят дам, и «академии, лицеи, музеи», и уж никаких следов ненависти к «жакобенам» (они же «якубинцы»). Однако в том же письме мы читаем: «Не воображай, что я очень влюблен, нет, наперекор женщинам, наперекор черту я чувствую, что во мне есть страсть сильнейшая, это — страсть к войне, я чувствую, как моя кровь бьется и как не по мне такое место, где чересчур много забав».

Политическая история разъясняет, что Амьенский договор был расторгнут главным образом из-за Мальты, — это из-за крошечного острова две великие державы вели в течение десятилетия борьбу не на жизнь, а на смерть. Точно так же и русские правящие классы не могли примириться с тем, что «Генуя и Лукка стали не больше как поместьями фамилии Бонапарте». Экономическая история добавляет ряд ценных соображений о вывозе русских продуктов (в частности, пшеницы и пеньки), настоятельно диктовавшем русским помещикам коалицию с Англией из элементарного классового интереса. Нисколько не оспаривая этих соображений, мы, быть может, вправе, «в порядке поверхностного и вульгарного подхода к историческим событиям», остановиться и на приведенном выше письме рядового представителя правящих классов России, — думаю, кое-что в причинах войны объясняет и оно. Психология молодого Долгорукого не слишком тесно связана с «Генуей и Луккой», с пшеницей и пенькой. Он, кстати сказать, был очень скоро убит в сражении и, по всей вероятности, так и не успел извлечь классовых выгод от коалиции с Англией.

Я цитирую это письмо потому, что его настроения имели, конечно, некоторое сходство с настроениями членов Негласного комитета и Александра I: с одной стороны, Лагарп и «академии», Париж чудесный город, французы очень милый народ, пусть делают у себя что хотят. С другой стороны, отчего бы и не повоевать? Страшно вымолвить: что, если следы такой психологии были в молодости и у самого Питта? Ведь в ту пору, как он в качестве первого министра Англии стал делать мировую историю, ему было 23 года! Теперь он, в этом возрасте, не везде в Европе имел бы даже избирательное право.

Выводы из малой истории, не скрываю, могут быть сделаны неутешительные. Да вот, хотя бы сейчас, сколько молодых (и не молодых) немцев в «Стальной Каске» или в боевых дружинах Гитлера воспринимают жизнь приблизительно так же, как ее воспринимал 130 лет тому назад князь Михаил Долгорукий. Разумеется, та война была иная: с приключениями, с передвижениями, с раззолоченными мундирами, с кавалерийскими атаками. Но зато были у нее и другие стороны, которых теперь нет и которые воображение прельщать не могли: тогда операции, например, производились без наркоза, и лазареты были настоящим адом. Притом воображение вещь капризная. Позволю себе привести отрывок из старой своей статьи 1918 года: «Последняя война, война войн!.. Мир бесконечно устал от побед и поражений, от Цорндорфов и Кунерсдорфов. Генерал Бернгарди, восторженный певец воинствующего пангерманизма, писал недавно статьи, под. которыми охотно подписалась бы покойная Берта Зутнер. Но это ничего не значит. Люди отдохнут, подрастут младшие братья, все начнется, быть может, сначала».

По-настоящему тогда, как и теперь, добивались войны лишь немногочисленные группы людей в разных странах. В Петербурге настроения были разные. В ту пору и возникла мысль о поездке Новосильцева в Лондон.

Император Александр говорил, что «Россия и Англия — единственные державы в Европе, не имеющие враждебных между собой интересов», — изречение, явно свидетельствующее о непрочности основных правил, которыми определяется национальная политика. Англия уже находилась в состоянии войны с Францией. В Петербурге возникла мысль: нельзя ли все же примирить обе страны и образовать Лигу Наций? Каждой стране надлежало дать «наиболее свойственные границы». Надлежало также «определить ясно взаимные международные обязательства, которые имели бы силу закона для всех европейских держав и, в случае нарушения их кем-либо, обращали против него общие силы всего союза». Один из членов Негласного комитета писал в глубокой старости, что целью было «создание новой эры, основанной на всеобщем благополучии и на правах каждого». Наполеоновскому «безумию мировой власти» предполагалось противопоставить «политику, которая, если угодно, зародилась в безумии мира и справедливости». Александр Павлович и Новосильцев не теряли надежды, что идея Лиги Наций может увлечь не только Питта, но и Наполеона. Если б она, однако, сердца Наполеона не зажгла, тогда — что же делать? — оставалось начать войну с Францией, — разумеется, последнюю войну. Новосильцев должен был выработать основы русско-английского союза.