В старинной тюрьме Тампль Пишегрю была отведена большая камера в первом этаже. У дверей ее постоянно находился часовой. Генерала не раз допрашивали. Так же как Кадудаль, он отвечал с большим достоинством. Пишегрю никого не выдал. На вопросы по существу дела он вообще отвечал кратко: «Это ложь!» — больше ничего. Отказался он и подписать протоколы допросов.

Допрашивали его вежливо, даже почтительно. Намекали, что для него, в отличие от Кадудаля, дело, пожалуй, кончится сравнительно благополучно, что он может быть назначенным на службу в какую-нибудь далекую колонию, например в Гвиану. Вероятно, это был обман, принятый в таких случаях для получения откровенных показаний. Цель, однако, достигнута не была.

5 апреля вечером Пишегрю поужинал, выпил вина и лег в обычное время спать. На следующее утро в семь часов сторож Попон вошел в его камеру. Генерал спал, лежа на боку, подложив под голову руку. Сторож затопил камин и удалился. Но, по-видимому, что-то показалось ему странным: то ли, что генерал не проснулся, или уж очень тихо, странно тихо, было в полутемной камере. По крайней мере, через полчаса Попон решил снова войти в камеру. Пишегрю по-прежнему спал столь же неподвижно, в том же положении, все так же заложив за голову руку. Сторож приблизился к койке...

Генерал Пишегрю был мертв. Изо рта у него торчал язык. Вокруг шеи обвивалась затянутая черная петля. В другой конец петли была вставлена деревяшка.

Мемуары Фош-Бореля дают ясное представление о суматохе и волнении, поднявшихся в это утро 6 апреля. Тюрьме скоро стало известно, что Шарль Пишегрю ночью покончил самоубийством, и притом самым необыкновенным образом: он удавил себя собственным галстуком, затянув петлю на шее вращательным движением рычага, которым ему послужил обрубок полена из камина. Одновременно с этой официальной версией шепотом передавали другую, еще гораздо более страшную. Она в то же утро выползла из тюрьмы в Париж и распространилась по всему миру: генерал Пишегрю не удавился — его удавили по приказу первого консула. Кто удавил — об этом шептали разное. По словам одних, четыре мамлюка были ночью введены в тюрьму. По словам других, дело выполнил парижский палач.

Мы здесь подходим к одной из «неразрешенных загадок истории». Столько разных людей, публицистов, политических деятелей, историков, людей серьезных и далеко не всегда заинтересованных, верило в убийство генерала Пишегрю, что психологически довольно трудно просто отмахнуться от этой версии. Главным, если не единственным, доводом в ее пользу является то обстоятельство, что покончить с собой указанным выше способом почти невозможно. Паралич воли и сознания, казалось бы, должен был в известный момент положить конец процессу самоудушения, — рука Пишегрю не могла вертеть рычаг до наступления смерти. Это, бесспорно, очень серьезный довод. Но он, собственно, бьет — правда, с разной силой — по обеим версиям: если Пишегрю был задушен, то почему же столь хладнокровные, заранее тщательно все обдумавшие убийцы решили симулировать самый неправдоподобный из всех способов самоубийства?

Очень многое говорит решительно против предположения об убийстве. Такого атлета, как Пишегрю, очевидно, нельзя было удавить без отчаянной борьбы, без сильного шума. Если бы генерала хотели убить, то его, наверное, перевели бы в менее людное место, чем Тампль: по соседству с Пишегрю жили другие заключенные, — камера Кадудаля была расположена от него в двух шагах. Затем в дело по необходимости должно было быть посвящено много людей, — правительство не могло рисковать оглаской такого злодеяния. Самым же сильным доводом надо признать совершенное отсутствие сколько-нибудь понятных целей убийства, — каких «разоблачений на суде» мог бояться первый консул? Разоблачения могли быть сделаны Пишегрю и на допросах; могли быть они сделаны и на суде другими заговорщиками. Сам Наполеон впоследствии на острове св. Елены подчеркивал именно этот довод.

Добавлю еще следующее. На камине в камере Пишегрю лежала корешком вверх книга Сенеки. Она была раскрыта на той странице, в которой древний мудрец говорит, что Божество умышленно, «для красоты зрелища», заставляет великих людей бороться с тяжелой судьбою. При этом Сенека описывает, как вслед за победой Юлия Цезаря, вслед за гибелью дела свободы покончил с собой, надев траур по родине, «последний римлянин» Катон Утический. Таинственная химия слова, сказавшаяся в этих удивительных фразах на самом благородном из языков, вероятно, в мрачной башне Тампля хватала за душу сильнее, чем в обычной обстановке: «Нет, ничего прекраснее не видел на земле Юпитер, чем Катон, не согнувшийся и не побежденный на развалинах республики. «Пусть, — сказал он, — пусть все уходит под власть деспота, пусть владычествуют на земле легионы Цезаря, а на водах его корабли, пусть к дверям моим приближаются его солдаты, — я найду для себя верный путь к освобождению. Меч Катона не мог дать свободу родине, но он даст свободу Катону...»