Говорят, что революция — «великая переоценка ценностей». Это неверно. Ценности переоцениваются до революций — Вольтерами и Дидро, Герценами и Толстыми. Потом и старые, и новые ценности размениваются на мелкую истертую монету и пускаются в общий оборот. Революция — великое социальное перемещение, оценка и переоценка людей, для которых она создает новые масштабы деятельности: для одних из маленьких большие, для других из больших маленькие. Если б Ленин умер в 1916 году, то в подробных учебниках русской истории ему, может быть, отводились бы три строчки.

Для людей, подобных «другу народа», революция — это миллионный выигрыш в лотерее, — иногда, как в анекдоте, и без выигрышного билета. Говорю, разумеется, о «славе»: личные практические последствия могут быть неприятные, как это доказала Шарлотта Корде. Французская революция дала Марату то, чего его лишали и Ньютон, и Лавуазье, и Вольтер. Мелкий литератор, неудачный физик, опытный врач-венеролог получил возможность выставить свою кандидатуру в спасители Франции. У Мирабо, у Лафайета, у Кондорсе, у Бриссо были выигрышные билеты; все они годами ставили именно на эту лотерею. Марат, как очень многие другие, выиграл без билета, — кто до революции знал, что он «друг народа»? Теперь можно было это доказать. Это было и не очень трудно.

Он избрал верный путь, частью сознательно (человек он был весьма неглупый), частью следуя своей природе, которая быстро развивалась. Марат «творил новую жизнь», но и новая жизнь творила Марата. Его природная завистливость нашла выход в травле, мания величия осложнилась манией преследования, а болезненная нервность стала переходить в сумасшествие — сначала медленно, потом все быстрее. Вероятно, тяжелые страдания от накожной болезни сыграли здесь немалую роль. В последний год жизни он почти не спал, питался крепким кофе, да еще странным напитком — миндальным молоком, настоенным на глине. Писал он обычно в ванне и проводил в ней большую часть дня: теплая вода облегчала его мучения. Всем поклонникам Марата можно посоветовать простой опыт: прочесть одну за другой в старых комплектах «Друг народа» его последние статьи, — он требовал 260 тысяч голов контрреволюционеров, ровно 260 тысяч, не больше и не меньше (в начале революции «друг народа» был гораздо умереннее: настаивал только, чтобы на 800 деревьях Тюильрийского сада было повешено 800 депутатов с графом Мирабо посредине).

Однако он лишь сходил с ума — не успел сойти совершенно: сквозь бредовые кровавые статьи, от которых гибли сотни людей, все время сквозит совершенно ясная мысль, именно ясностью выделяющая его из толпы других участников Французской революции. («Только индюки ходят стадами», — любезно говорил он членам Конвента.) Эта мысль: нужна диктатура, необходима кровавая диктатура, без диктатора мы не спасемся, вне диктатуры нет выхода!.. Он долбил ее упорно, без вывертов, с большой силой. Надо думать, в диктаторы он намечал самого себя. Вызванные им страшные сентябрьские убийства достаточно ясно показывают, чего можно было ждать от диктатуры Марата. Нет, Шарлотта Корде имеет заслуги, — хоть теперь виднейшие историки во главе с Оларом и считают ее дело печальной политической ошибкой.

В характере Шарлотты Корде нет ничего женского и, быть может, ничего человеческого. Это моральная геометрия нам непонятна потому, что мы не привыкли подходить к людям с представлением о совершенных геометрических фигурах. Ей было двадцать пять лет. Вся ее жизнь, кроме одной недели, никакого значения не имеет. Но зато та неделя, 11—17 июля 1793 года, имеет бессмертное историческое значение. Шарлотта Корде приехала из нормандского городка в Париж для того, чтобы убить Марата. Это была теорема. Она теорему доказала самым совершенным способом, обнаружив поразительные качества ума, решительности и присутствия духа. Эта девушка выследила и зарезала в ванне «друга народа» так же хладнокровно, как старый опытный охотник выслеживает и бьет в лесу опасного зверя. Из теоремы вытекали следствия: арест, суд, гильотина. Все это она приняла как неизбежное следствие теоремы, со столь же совершенным ясным спокойствием.