Монастырь кармелитского ордена, как известно, одна из главных исторических достопримечательностей Парижа. В тюрьму он был превращен в 1790 году и оставался тюрьмой лет шесть. Здесь происходили знаменитые сентябрьские убийства: 2 сентября 1792 года в здании и в саду монастыря зарезали 115 заключенных. Когда-то, до войны, я, как все, осматривал это здание с трепетом. Теперь ни цифрами, ни обстановкой сентябрьских убийств нас не удивишь. В Петербурге, в Москве, в Киеве будут со временем показывать и не то. На иностранных же туристов здание это сильно действует и сейчас: автобусы Кука продолжают останавливаться на углу улиц Азас и Вожирар. Замирающих американок ведут в «Камеру сабель»: трое из сентябрьских убийц, отдыхая от резни, поставили к стене сабли, — их кровавый след тут и отпечатался. Показывают в монастыре и старую надпись, сделанную на стене карандашом: «О, свобода, когда перестанешь ты быть пустым словом? Вот уже семнадцать дней как мы арестованы: говорят, нас завтра выпустят: но, быть может, это пустая надежда?..» Следуют три подписи: Citoyenne Tallien, Joséphine veuve de Beauharnais, d'Aiguillon.

Можно усомниться в подлинности кровавого отпечатка сабель: уже слишком много разных учреждений побывало тут после сентябрьских убийств, — в здании нынешнего Католического института сменяли друг друга склад картин, ресторан, винная торговля, столярная мастерская. Что до надписи, то ее некоторые специалисты считают как-то наполовину подлинной, несмотря на заключающиеся в ней явные несообразности: госпожа Тальен в этой тюрьме не сидела и носила тогда другую фамилию; Жозефина через семнадцать дней после ареста еще не была вдовой, да и арестовали их не в один день. Считается возможным, что кто-то позднее что-то приписал здесь от себя. Не очень, однако, правдоподобен и лирически-философский тон всей надписи. Достоверно лишь то, что Жозефина сидела в этой камере с герцогиней д'Эгильон. В другой камере находился ее несчастный муж.

О настроении в тюрьмах Французской революции написано много. Из большинства воспоминаний надо заключить, что преобладало настроение фаталистическое, сильно окрашенное скептицизмом. Тон был задан событиями минувшего пятилетия: одни готовили революцию, другие непосредственно в ней участвовали, третьи радостно ее приветствовали. Выводов никто не делал, да и какие у большинства могли быть выводы? Верованиям 1789 года гильотина была вполне чужда. Был выработан и кое-как поддерживался тон старательно-веселой усмешки: вот, мол, как забавно все вышло! Такой тон многим удавался и в Консьержери — эта последняя тюрьма и называлась «передней эшафота».

К сожалению, мы очень мало знаем о настроении супругов Богарне, которых после долгой разлуки, после многих лет злобы, ненависти, взаимных обвинений так трагически свела жизнь в революционной тюрьме. По отдельным, случайным и не очень достоверным данным можно думать, что встретились они как добрые друзья. О старом не вспоминали, — да и глупо было бы тут вспоминать. Поговорили о детях: как им, бедным, помочь и что с ними будет? (Детей приводили в тюрьму на свидание с родителями.) Поговорили, вероятно, и о собственной участи: должно быть, гильотины не миновать, а вдруг, кто знает, может, еще и поживем? Но ничего трогательного между супругами не произошло, — верно, и они поддались общему скептическому, старательно-веселому тону тюрьмы. По крайней мере, до нас дошли сведения, что у Александра Богарне был в этой революционной тюрьме роман с госпожой де Кюстин, а у Жозефины — с генералом Гошем.

Четвертого термидора бывшего главнокомандующего рейнской армией перевели в Консьержери. Обвинили его в том, что, в числе других 49 заключенных, он устроил в тюрьме заговор! Один из его товарищей по заключению, чудом спасшийся якобинец Дюфурни, прямо говорил, что начальство решило при помощи «заговора» разгрузить тюрьму. Всех казнить в один день было невозможно, заключенных разбили на партии, — одним словом, знакомая нам картина. В этой чертовой лотерее Александр Богарне попал в партию, отправленную на эшафот 5 термидора. Если бы как-либо оттянул дело на четыре дня, он, без всякого сомнения, спасся бы. Дни Робеспьера уже были сочтены. Виконт встретил смерть очень мужественно; это был храбрый человек. Перед смертью написал Жозефине дошедшее до нас письмо. Простился с ней без особой, впрочем, нежности, попросил поцеловать детей и выразил сожаление, что не может дальше служить родине.