И все-таки есть нечто малопонятное, почти непостижимое в переговорах, в отношениях между Черчиллем и Сталиным.
Документы теперь напечатаны, письма, шифрованные телеграммы. Мы точно знаем, что сейчас же после капитуляции Германии и даже с того времени, когда эта капитуляция явно стала делом ближайших недель, основным чувством Черчилля был страх, все возрастающий страх, почти ужас перед могуществом СССР: коммунисты могут овладеть всей Европой. Главная его мысль: как этому помешать? Теперь уже совершенно ясно было: нас обманули! Он предвидел, какие последствия будет иметь для Чехословакии и для всего мира занятие Праги советской армией. Едва ли не единственный из власть имущих, он умолял, настаивал, чтобы Берлин взяли американские и английские войска. Требовал этого от Рузвельта, потом от Трумена, от Эйзенхауэра: технически это, по его мнению, было нетрудно, политически – совершенно необходимо.
Не стоит здесь говорить, почему его требования были отклонены, – это достаточно известно. Сам он приказать английскому командованию не мог: главнокомандующим был Эйзенхауэр; да и независимо от этого вес Англии все понижался: к концу войны ее вооруженные силы были втрое меньше американских, почти всю тяжесть войны несли на себе Соединенные Штаты, и если его воля имела все-таки гораздо больше значения, чем генерала де Голля, то это преимущественно было основано на его огромном личном авторитете. – Он не добился ничего. О том, каково было тогда состояние его нервов, можно судить по его истинно поразительной секретной телеграмме генералу Исмею от 27 мая 1945 года: он требовал, чтобы хоть воздушный флот оставался в боевой готовности: «это даст нам возможность действовать на коммуникационные линии советских армий, если они решатся двинуться дальше, чем условлено». Так он писал через три недели после окончания войны с Германией! – Просто не могу понять, как он теперь разрешил опубликовать эту телеграмму.
И тем не менее…
Черчилль говорил американскому издателю (от которого я это слышал), что в своих воспоминаниях он не скажет всей, правды и не может сказать. Тут, конечно, и спора нет: нет вообще таких воспоминаний, особенно политических, где была бы сказана вся правда. Черчилль, верно, не сказал и половины правды. Его воспоминания имеют огромную ценность благодаря обилию фактов и документов. Суждений о людях в них нет, или же они банальны и очень мало интересны. Очевидно, об этом он предпочел умолчать. Тут еще полбеды. Но тон многих его глав удивителен. Это тон простодушной старушки, верящей всему, что она говорит.
18 июля 1945 года в Потсдаме Черчилль обедает наедине со Сталиным. Это была их первая встреча после победы над Германией, после кончины Рузвельта (добавлю: и после секретных телеграмм Идену и генералу Исмею). Обед продолжается пять часов. На этот раз не было тостов, нет и сведений о напитках. Беседа спокойная, дружеская, задушевная. В Англии ожидаются результаты выборов (повлекших за собой падение кабинета Черчилля). Черчилль почти уверен в своей победе, но только почти. Он в Германии ласково беседовал с английскими солдатами, они были с ним очень милы, пели в его честь «For he is a Jolly good Fellow», но поглядывали на него смущенно: «Кажется, они в большинстве голосовали против меня». Сталин успокаивает своего гостя: какое же может быть сомнение? Конечно, вы победите, по моим сведениям, вы получите большинство голосов. Он выражает также радость по тому поводу, что в Англии монархическая форма правления, ведь на ней держится единство британской империи. Как жаль, что ваш король не приехал в Берлин, – Со своей стороны Черчилль чрезвычайно рад тому, что Россия стала и великой морской державой, он горячо желает, чтобы русские суда плавали по всем океанам. Сам поднимает вопрос о Дарданеллах и конвенции Монтре, – говорит (правда, тут несколько неопределенно), что и об этом можно будет сговориться. Да и почему только Дарданеллы? Вы должны также иметь доступ к Кильскому каналу. А то Россия, при двух узких выходах из Балтийского и Черного морей, похожа на великана, которому забили бы обе ноздри. Необходим вам и выход к теплой части Тихого океана. Вообще можно сговориться обо всем.
Что было бы, если б в столовой находился детектор лжи? Быть может, этот инструмент показал бы, что за все пять часов оба собеседника не сказали друг другу ни одного слова правды? Однако я в этом не вполне уверен. Допускаю, что Черчилль и в самом деле хоть немного надеялся на соглашение, – он и теперь ведь об этом думает: вдруг? кто может знать?
Как раз накануне, в Потсдаме, американский министр Стимсон передал Черчиллю записочку. В ней было всего три слова: «Детки благополучно родились». Разумеется, первый министр ничего не понял: какие детки? Оказалось, это значило: у американцев, наконец со вчерашнего дня есть атомная бомба!
Черчилль был совершенно поражен. Говорит, что это было полной для него неожиданностью. Он знал, конечно, что в Америке ведутся исследования, что тратятся сотни миллионов, но, по-видимому, плохо верил в возможность грандиозных результатов. Это было одним из самых сильных впечатлений всей его жизни. Прежде всего атомная бомба означала близость полной победы и над Японией. Он ценил японских солдат, кажется, еще выше, чем германских. Да и в самом деле, на Окинаве японский гарнизон составлял около ста тысяч человек; из них девяносто тысяч (случай неслыханный в военной истории) выстроились в последний день – и в строю покончили с собой; да еще было 1.900 летчиков-самоубийц (камикадзе): эти бросались на американские суда и таким способом тут же взрываясь, потопили 34 миноносца, вывели из строя еще множество судов. Что же будет, когда такие люди будут защищать подступы к Токио!
Но было еще и другое. Ему очевидно, тогда с полной ясностью представилось, что будет с Англией, когда те же детки родятся у СССР. Не лучше ли сговориться со Сталиным, хотя бы и очень дорогой ценой?
Предстояло и маленькое удовольствие. Он и Трумен долго совещались, как и когда сообщить Сталину об атомной бомбе. Сообщил, естественно, президент. Тут в Черчилле сказался писатель: «Я стоял, быть может, в пяти метрах от них и с величайшим вниманием прислушивался к их сенсационному разговору… Вижу по сей день эту сцену, как если бы она произошла вчера. Сталин казался восхищенным: новая бомба! Необычайной мощи! Какое счастье!
У меня было в тот момент впечатление, а потом и уверенность, что он не имел ни малейшего понятия о важности сообщенного ему факта», – пишет Черчилль. Это уже не совсем понятно. Разумеется, Сталин не имел такого воображения, как он, не сразу понял и все значение взрыва первой атомной бомбы. Но «не иметь ни малейшего понятия» он никак не мог, – отсылаю к ценной книге Оливера Пайлата о советском шпионаже в Америке, добывавшем атомные секреты.
С некоторым основанием позволительно утверждать, что атомная бомба могла появиться в СССР в то же время, что и в Соединенных Штатах. В России, как и в других странах, еще до войны были ученые, смутно предвидевшие значение нуклеарных исследований. Первый циклотрон был создан знаменитым американским ученым Лоуренсом, но, согласно Джеральду Остеру, вскоре после этого открытия советское правительство отпустило деньги на постройку циклотрона в России. Об атомной бомбе тогда не думали и на Западе. Исторический опыт Штрасмана был произведен в Германии в 1938 году. Эйнштейн утверждал, что Штрасман не понял значения своего опыта. Сам Эйнштейн, как известно, в своем – тоже историческом – письме к Рузвельту говорил, что уран может дать новый мощный источник энергии «в близком будущем». Однако несколькими годами позднее он писал: «Я на самом деле не предвидел, что она (атомная энергия) будет освобождена в мое время. Я только считал это теоретически возможным».
Все тут было лотереей: кто первый? В отличие от Рузвельта Гитлер во время войны отпустил на нуклеарные исследования гроши – и назначил распорядителем члена национал-социалистической партии, военного капельмейстера Шумана. Сталин деньги давал, однако из бежавшей в СССР задолго до войны группы германских физиков – евреев и неевреев (как я слышал, среди них были люди, близкие к Штрасману) – некоторые были расстреляны в пору чисток 1937 года, а другие (за одним, кажется, исключением – Ланге), были любезно выданы гестапо в 1939 году, после договора с Риббентропом.