Были опять сказаны все слова, все противоречивые слова: и о том, что американский посол выхлопочет ей разрешение выехать за границу, и о том, чего скоро, самое позднее через три месяца, он вернется в Мурманск и навсегда останется в России. Он говорил, что они будут вместе работать на прекрасной южной земле, что в свободное время он будет писать стихи, она будет переводить их на русский язык. И не может быть никакого сомнения в том, что советское правительство не откажет послу Соединённых Штатов в столь незначительной просьбе. Она плакала горькими слезами и теперь со всем соглашалась: будут обрабатывать землю, будет переводить его стихи и, конечно, послу Соединённых Штатов никогда не откажут. Под конец заплакал и он, стараясь скрыть свои слезы.
Она знала, что он не умеет и не способен лгать, что он говорит ей всю правду — то, что считает искренне правдой. И вместе с тем она теперь — даже не чувствовала, а твердо знала, что ничего этого не будет: ни земли, ни перевода стихов, ни ходатайства посла и не станет она американской дамой, а останется советским военврачом третьего разряда и никогда больше его не увидит.
Это настоящее их прощание происходило в аптеке с ее запахом больничного покоя. Когда он выбежал из аптеки, у него, несмотря на слезы, было чувство облегчения. Потом На коммунальной палубе было официальное прощание. Он позволил себе вольность, поцеловал ей руку; все деликатно старались на них не смотреть, не замечать заплаканных глаз Марьи Ильинишны, отсутствия Сергея Сергеевича: капитан с утра выехал на английский крейсер. В британской эскадре были суда новейшей конструкции: ничего не могло быть интереснее для русских офицеров, и даже Мишка не отводил от крейсера глаз. Море за ночь успокоилось, но было не так гладко, как в начале плавания.
Коммандэр Деффильд, очень оживленный, почти веселый, стоял на коммунальной палубе» следя за погрузкой своих вещей на катер. Когда были погружены оба его чемодана, коммандэр полувопросительно оглянулся на Гамильтона. Этот его взгляд мог приблизительно означать: «Кончили ли вы уже ерунду или будет еще какая-нибудь трогательная сцена прощания?», и «неужели вам не стыдно обманывать эту большевичку?», и «пора бы вам выбить дурь из головы», и «поверьте, мы с вами никогда русских не поймем, бегите отсюда поскорее»... Он любезно простился с офицерами «Розы Люксембург». Пожал руку и комиссару Богумилу, хотя ему это было неприятно, и даже слабо выразил надежду, что они, быть может, еще встретятся. Затем он снова оглянулся на Гамильтона, Лейтенант, сорвавшись с места, быстро обошел всех бывших на палубе людей, одинаково крепко пожимая руки офицерам и матросам, говоря всем что-то бессвязно-приветливое. Затем он подбежал к Марье Ильинишне, опять крепко поцеловал ей руку и побежал к трапу. Коммандэр, не глядя на него, надевал перчатки. У трапа Мишка сунул уезжавшим по плоской карманной бутылочке. «Вот вам на дорогу... Коньячок», — смущенно краснея, говорил он. Коммандэр Деффильд засмеялся, взял бутылочку и крепко пожал руку Мишке.
- Я буду выпить это за ваше здоровье, — сказал он. — И за русского флота.
Сунулся тоже со своим коньячком!.. — журил Мишку старик-штурман. — Не видал он нашего коньячку… Ты, может, думаешь, что у них на этом крейсере нет коньячку? У них, брат, такой коньяк, что за твое годовое жалованье трех бутылок не купишь…
- Все-таки на прощание. На память, — сконфуженно отвечал Мишка, очень огорченный разлукой с иностранными офицерами, особенно с Гамильтоном. — Они, папаша, наш коньячок хвалили.
- Хвалили! А ты думал, они будут ругать? Эх, ты… Этот долговязый на своем веку выпил больше коньяку, чем ты молока. Я тебе говорю! Даром извел два флакончика, подождешь, пока нам дадут другие, — говорил штурман. Хотя ему было жалко коньяку, он про себя вполне одобрял Мишку.
Марья Ильинишна, тщательно и успешно сдерживая слезы» махала платочком с коммунальной палубы. Лейтенант Гамильтон, стоя в катере и крепко держась за что-то левой рукой, долго махал фуражкой. Лодку качало, он мучительно боялся внезапного припадка морской болезни. Рядом с ним сидел коммандэр Деффильд, смотревший на него о насмешкой и с состраданием. Бурно-радостно шумели чайки-разбойницы. Катер медленно сливался с морем. И в ту минуту, когда он исчез, Марье Ильинишне стало совершенно ясно, что теперь это уже воспоминание и что память об американском поэте и человеке с экрана, о Германне, навсегда, до последнего ее дня, останется светлой сказкой ее жизни: ведь какая-нибудь сказка есть в жизни любого человека. Затем она долго плакала в своей каюте, уткнувшись лицом в серую жесткую подушку. Затем она встала, вытерла слёзы, попудрилась и пошла в аптеку готовить лекарства.
Сергей Сергеевич вернулся на «Розу Люксембург» лишь в первом часу дня. Хотя вернуться можно было раньше и хотя ему было трудно с английскими офицерами, не знавшими русского языка и не понимавшими ни одного его английского слова, он пробыл на крейсере часа два, чтобы не присутствовать при прощании лейтенанта Гамильтона с Марьей Ильинишной. К большому его облегчению, лейтенанту было отведено место на одном из миноносцев, и он на крейсере не появлялся. Как только коммандэр Деффильд поднялся на борт, Сергей Сергеевич заторопился и хотел было тотчас уехать. Но коммандэр любезно предложил показать ему новый крейсер; от этого предложения Сергей Сергеевич не мог отказаться ни при каких интимных переживаниях. После осмотра (впрочем, довольно беглого) они дружески простились, с искренней симпатией» Прокофьев, не глядя на коммандэра, попросил передать привет лейтенанту Гамильтону и выразил сожаление, что не мог с ним проститься,
На «Розе Люксембург» он позавтракал один и с Марьей Ильинишной встретился лишь в четвертом часу на палубе, когда британская эскадра ушла. Он долго думал о том, как встретиться, и решил, что лучше всего быть сдержанным и корректно-холодным. Но когда они встретились, Сергей Сергеевич тотчас почувствовал, что произошла какая-то перемена, как будто для него благоприятная. «Что же это? Неужели там кончено?.. Или ничего и не было!»
- Отличный у них крейсер, я засиделся, — сказал Прокофьев, чтобы нарушить молчание. — Просто первый сорт.
- Первый сорт, — повторила она, слабо улыбаясь. — У нас таких нет?
- У нас таких пока нет, но будут, — сказал он, глядя на нее сверху вниз. Она была выше его ростом. Его глаза вместо холода выразили нежность и покорную преданность. И тут же она подумала, что нельзя советской женщине-врачу выходить замуж за американского Поэта. «Между их миром и нашим — пропасть, и она засыпана не будет, что бы там ни случилось, и никогда мы друг друга по-настоящему до конца не поймем... Да, вероятно, я рано или поздно стану женой Сергея Сергеевича», — сказала она себе и сама не могла себе дать отчет в том, говорит ли это с тихой грустью или с тихой радостью, но улыбка, выражавшая ее тихую грусть, отразилась в его душе сумасшедшей радостью.
- Я было и забыл, — сказал он. — В Мурманске перед отъездом я достал для вас букет. А потом не передал. Но цветы не совсем завяли, я каждый день свежую воду подливал. Можно дать вам теперь?
- Почему же вы не передали раньше? — спросила она, отлично зная, почему он не передал раньше. Она была тронута и тем, что он в Мурманске раздобыл для нее букет, и тем, что не передал ей букета, и тем, что передает его сейчас, и даже тем, что по-архангельски говорит «чветы». Они пошли по коммунальной палубе. Марья Ильинишна смотрела в ту сторону, куда ушла британская эскадра. Уже больше ничего не было видно. У лестницы дружелюбно беседовали на политические темы штурман и комиссар Богумил. Увидев их издали, штурман подмигнул комиссару.
— Здравствуй женившись, дурак и дура, — сказал вполголоса комиссар.