Аэроплан, улетавший из Лондона в Каир, был пустоват. Туристы в 1955 году из-за тревожных событий и еще более тревожных слухов ездили на Средний Восток много меньше, чем прежде. Жорж Дарси, невысокий плотный пожилой человек с умным и приятным лицом, очень элегантный, несмотря на уже чуть обозначившееся брюшко, вошел минут за пятнадцать до отлета, расплатился щедро с носильщиком и оглядел кабину с легким неудовольствием. Он часто летал по этой линии и неизменно находил знакомых; на этот раз их не было. По своей привычке сразу всех определил: «Это немцы. Вероятно, какие-нибудь прожектеры. Быть может, тысячный по счету проект Асуанской плотины?.. Этот угрюмый старик в феске едва ли гурок, скорее сириец: турки теперь фесок не носят... А ют субъект с папироской, должно быть, русский». Он с ранних лет зачем-то развивал в себе наблюдательность и действительно развил: ошибался приблизительно только в трех четвертых случаев, что могло считаться вполне допустимой нормой для человека, не бывшего пророком. Норма была приблизительно соблюдена и на этот раз, старик был именно турок, немцы были обыкновенные коммерсанты, но субъект с папироской был и в самом деле русский. Как бы то ни было, разговаривать было не с кем.

Дарси не очень любил в дороге молчать. К нему тотчас подошла, радостно улыбаясь, миловидная барышня, заведующая кабиной. Он не любил hostess, и особенно стюардесс. Для молодых обычно придумывал прозвище, но для этой ничего не смог придумать. Сказал ей то, что говорил всем красивым женщинам:

— Вы еще похорошели?! Как вы это делаете? Вы становитесь просто общественной опасностью!

Она засмеялась. Предложила ему плед и иллюстрированные журналы. Он отказался и попросил дать ему стакан воды; надо проглотить пилюлю. Барышня выразила сомнение в том, чтобы ему нужно было лечиться: на вид ему нельзя дать больше сорока лет. Он хотел было поболтать, но в аэроплан как раз вошел знакомый: мр. Трэйси Лонг, видный чиновник британского министерства иностранных дел, которого он не раз встречал в Лондоне, в Париже, в Каире, очень немолодой, очень учтивый, очень любезный, но несколько скучноватый человек. Они одновременно сказали: «Хэлло!» Дарси сидел в единственном четырехместном отделении кабины. Так как пассажиров было мало, то садиться, собственно, можно где угодно, но заведующая тактично не сказала этого Лонгу: знала, что и добрые знакомые не всегда хотят сидеть в дороге рядом. Место англичанина оказалось в том же ряду, по другую сторону прохода. Он отказался от пледа и иллюстрированных журналов и немного поговорил с Дарси. Тот слушал его английскую речь не без удовольствия. «Уж такой King's English, что дальше идти некуда». Узнали, что оба летят в Каир, выразили уверенность в том, что перелет будет превосходный: погода отличная, даже не верится, что уже осень. Заведующая принесла Дарси воду и пошла предлагать пледы и иллюстрированные журналы другим пассажирам.

Лонг развернул «Таймс», Дарси достал из несессера коробочку с пилюлями и снова сел, привычным движением оправив выутюженные брюки на коленях. Он превосходно одевался, платил у Lanvin по семьдесят тысяч франков за костюм и замучивал мастеров примерками и поправками, имевшими главной целью сделать возможно менее заметным брюшко: с неудовольствием думал, что оно уже немного приближается к цифре 6. С некоторых пор у него иногда бывали сердцебиения. Он стал за собой следить, обращая внимание даже на пустяки. «Простая царапина в ста случаях пустяк, а в сто первом кончается раком!» Впрочем, и раньше любил лечиться, хотя и не верил в медицину. Врач внушительно говорил, что ему необходимо соблюдать пищевой режим. Он уныло соглашался, что необходимо, однако не соблюдал. Это лекарство было новое, американское, лишь вчера купленное им в Лондоне. Дарси не без труда распечатал сложную коробочку и из объяснительного листка узнал, что это 2-ацетиламино 1, 3, 4-тиодиозол-5-сульмонамид, — «черт знает что это такое, и как только они сами себя понимают!» Принимать пилюлю нужно было ровно за час до еды, — «если выйдет и за полтора часа, то, быть может, все-таки не произойдет катастрофы». Он запил пилюлю, поморщившись. Воду пил только в случаях крайней необходимости.

Двери самолета тяжело затворились. Барышня объявила пассажирам, что аэроплан сейчас отлетит, и с ласковой успокоительной улыбкой, давно заученными наизусть словами прочла наставление о ремнях, о курении, о чем-то еще. Немцы слушали внимательно и переспрашивали. Старик в феске даже не взглянул на барышню. Она была в стороне от той точки на стене, на которую он случайно направил взгляд с тех пор, как сел; больше он направления взгляда не менял. Затем барышня еще сообщила о завтраке и напитках и ушла в свое отделение. Проходя мимо Дарси, улыбнулась и сказала ему:

— Вам я пока напитков и не предлагаю. Ведь кофе вы уже, верно, пили? Знаю, что коктейлей вы не признаете и что после Парижа вам надо принести ваш амонтильядо 1922 года. Так?

— Совершенно верно, дорогая. Какая у вас память!

Аэроплан понесся по дорожке и оторвался от земли. Как всегда, пробежал легкий гул: даже привычные пассажиры неохотно расставались с твердой землей.

Дарси развернул газету. Нового было немного, Особенно больших заголовков на первой странице не было — и то было хорошо. Но настроение оставалось очень тревожным, надежды на благополучное разрешение суэцкого вопроса по-прежнему не намечалось, акции канала упорно не поднимались в цене после вызванного национализацией падения курса. У Дарси было немало этих акций, но денежная потеря не имела для него большого значения. Он был очень богат, даже не по европейским, а по американским понятиям. Его бабка принадлежала к одной из старых южнофранцузских парфюмерных династий, в которых владельцы в блузах работают на своих фабриках целый день, живут скромно, за роскошью не гоняются и оставляют своим детям огромные, еще увеличенные ими состояния и парфюмерные секреты. Отец его был бретонец, жить в Грассе не хотел и занялся другими делами, преимущественно в странах Среднего Востока.

Жорж Дарси получил прекрасное образование по факультету lettres, жил то в Париже» то в Каире и не проживал половины своего чистого дохода. Подоходный налог всегда платил честно — только поручал лучшим специалистам составление своих налоговых записей. Он легко мог бы стать депутатом или, позднее, сенатором, но политикой практически не интересовался и в душе считал всех политиков бессовестными карьеристами. На выборах не голосовал — говорил приятелям, что ему не так важно, придут ли к власти «радикал-социалисты», — они вдобавок не радикалы и не социалисты, — или же «крестьяне», никогда не бывшие крестьянами, или какие-то «независимые», — «это особенно забавно: «партия независимых»! Настоящего дела у него не было, хотя он состоял в правлениях каких-то обществ, больше потому, что уж очень много акций этих обществ оставил ему отец. Бывал на заседаниях лишь в меру необходимости и не без удовольствия слушал годовые отчеты руководителей, до недавнего времени весьма жизнерадостные; доклады ревизионных комиссий слушал зевая: руководители, с ленточками всевозможных западных и восточных орденов в петлицах, как он отлично знал, были не только честные люди, но вдобавок были все так богаты, что на злоупотребления их могло толкнуть разве только внезапное умопомешательство. Деньги сами к нему текли. Он не был женат, и ему не для кого было еще увеличивать богатство. По-настоящему он интересовался главным образом женщинами, да еще искусством. Думал, что ему подходило бы такое отношение к жизни, какое было у раннего Анатоля Франса, он знал, что оно и невозможно, и, что еще хуже, давным давно вышло из моды. Он мог отличить Тициана от самых лучших подделок или, по крайней мере, говорил и даже думал, что может. Знал на память до двадцати тысяч стихов, из них около ста были стихи не французские. Был довольно равнодушен к Китсу и к Донну, хотя звал, что ими в Англии велено восхищаться. Из новых французских поэтов нехотя признавал и Малларме, и Артура Рембо, и Поля Валерии, но предпочитал знаменитых стариков; впрочем говорил, что классики — это писатели, у которых надо восторгаться даже той ерундой, которая и у них встречается нередко. Теперь, однако, вопрос о разрешении кризиса на Среднем Востоке имел для него важное значение. Он все больше приходил к мысли, что французам впредь жить в Северной Африке будет невозможно или, во всяком случае, очень неприятно: надо окончательно переселиться во Францию. «Лучше вовремя продать и каирский дом» и марокканское имение, хотя бы с громадной потерей». Относительно имения он уже вел переговоры. Богатый араб предлагал цену — очень низкую, но все же не смехотворную. «А то и просто отберут без всякой платы, и ничего нельзя будет сделать с этими господами!» Африканских государственных людей Дарси считал уже не просто карьеристами, а скорее общественными подонками: «Якобы заняты борьбой с колониализмом, а на самом деле думают только о портфелях, как о скорейшем пути к богатству, и греют руки на чем попало», В отличие от многих богачей, он не считал, что все в мире покупается и продается, но думал, что на Востоке это было более или менее близко к правде и если перестало быть правдой, то преимущественно потому, что теперь там подкупать правителей невозможно: такие огромные деньги там внезапно появились. «С Арабской Лигой или с казной Ибн Сауда конкурировать невозможно».

Съездил он на этот раз в Париж и Лондон преимущественно для информации: надо было узнать, что думают большие французские и английские дельцы, «они, верно, осведомлены не хуже, а скорее лучше министров». Ничего важного они, однако, ему не сообщили, да, вероятно, знали не больше его. Говорили, что, конечно, положение тревожно, но все-таки, наверное, оно уладится, ведутся серьезные переговоры. Действительно, министры и дипломаты съезжались часто и, по неизменным сообщениям газет, «procédaient à un vaste tour d'horizon» или «confrontaient leurs points de vue après un examen approfondi de la situation». Дарси только злился: «Это значит, просто с глубокомысленным видом чесали язык».

В Париже никто из пассажиров не сошел, но вошли три человека, один в европейском костюме, другие в восточных одеяниях. Первый был человек лет тридцати пяти, красивого арабского типа, высокий, стройный, элегантно одетый. «В Лондоне сшит костюм», — подумал Дарси, впрочем, считавший, что в этом деле слава Лондона уже в прошлом. «Этот господин похож на рисунки, изображавшие светских людей в дешевеньких иллюстрированных романах, выходивших у нас перед первой войной. Поразительно, как эти рисунки все опошлили!» Новый пассажир был знакомый, марокканец Мулей-ибн-Измаил, с некоторых пор, несмотря на молодые годы, почти сановник, правда, второстепенный. Дарси встречался с ним и в Африке, и во Франции. Этот благодушный веселый человек, учившийся в «Ecole des Sciences Politiques», прекрасно говоривший по-французски, был, по мнению Дарси, как раз образцом худшего рода восточных политических деятелей: смесью французского радикал-социалиста доброго старого времени с французским je m'enfichism'ом. «Когда он высказывает общие места левой демократической печати, на его лице появляется такое выражение, точно он слышит голос свыше. Кажется, он иногда говорит даже о «vertu républicaine», и при этом всегда кажется, будто он сказал непристойность», — думал при встречах Дарси, познакомившийся с Мулеем в доме какого-то армянского миллионера лет десять тому назад. «Тогда ему говорили Просто Мулей даже без Си, он носил пиджачок сиреневого цвета, бывший чем-то вроде экзистенциалистского мундира в Каире. Дарси его отнес к разряду полуголодных литераторов, необыкновенно левых по взглядам и необычайно жадных к деньгам, восторгавшихся большевиками и очень старавшихся проникнуть в дома к богатым банкирам и к либеральным пашам. «Да, потом он стал политической персоной, и чуть ли не первый выдумал гнусное надувательство с interdépendance. Его фотографии, верно, к необычайному его восторгу, стали появляться в газетах, и даже на первой странице, рядом с премьерами и с бандитами», — сердито подумал теперь Дарси.

Немного знал он и другого из вошедших, но не помнил точно ни его национальности, ни даже его имени. «Кажется, Гуссейн бен что-то, или ибн что-то, или ульд что-то». Он был в белоснежном шелковом тюрбане и в такой же белоснежной джеллабе. «Этот, кажется, из Их Арабской Лиги, мировой организации подкупа, денег у нее пропасть», — раздраженно определил и его Дарси. Гуссейна сопровождал плохо одетый феллах — «скорее, феллага?» — человек огромного роста с круглыми, неподвижными глазами, с очень неприятным широкоротым лицом. «Немного напоминает изображение чудовищ в кинематографических dessins animés... Где я его видел?.. Он, наверно, лакей Гуссейна или «телохранитель», они ведь теперь путешествуют с телохранителями, хотя никто на них покушений не устраивает».

Прежде он любил арабские страны» снисходительно-добродушно относился к арабам, очень ценил древнее арабское искусство и знал в нем толк. Теперь же в тесном кругу сердито уверял, что каждый араб по природе бездельник и что не французы эксплуатируют арабов, а арабы их! Богатые мусульманские помещики сдают землю не своим единоверцам, а непременно французам, так как арабы губят поля по своей лени. «Я плачу им по четыреста франков в день, но если б платил по восемьсот, то они являлись бы на работу только три раза в неделю. Вообще надо раз навсегда признать, что между нами и ими стена. Они для нас те же марсиане, а мы для них», — говорил он сердито; был вообще вспыльчивым человеком. Но, скоро отходил и сожалел о преувеличенно-резких выпадах против арабов, как министров, так и работников: люди везде приблизительно одинаковы. И вообще это чистая иллюзия, будто работники могут где бы то ни было любить хозяев, а бедные — богатых, даже тех, кто делает им добро... «Впрочем, я никакого добра им не делал, разве только платил за труд лучше, чем другие».

Носильщик, внесший вещи новых пассажиров, указал им места в том же ряду, в котором сидел русский. Оба они с ним поздоровались очень любезно. Снисходительно раскланялись с Дарси и с Лонгом. Размещая их чемоданы, все новенькие и дорогие, носильщик на них поглядывал с недоброжелательной насмешкой, как теперь смотрели на восточных людей почти все французы. Дарси раздражала даже одежда Гуссейна. «Очень рад, что у них есть национальный костюм, но не вижу, почему его надо носить в Европе. У бретонцев тоже есть свое платье, однако я не ношу его. Этого и советские сановники на Западе не делают». Носильщик принес еще вещи, разместил их, получил на чай и ушел, не поблагодарив. Дарси вдруг поймал на себе очень сумрачный и злобный взгляд телохранителя и теперь узнал его. «Он служил у меня конюхом в имении и был уволен после каких-то скандалов. Кажется, его звали Якуб».

В кабину без носильщика с одним несессером вошла молодая, красивая, прекрасно одетая дама. Увидев Дарси, она радостно воскликнула: «Хэлло, Джордж!» Он также очень ей обрадовался. Это была не просто знакомая, а приятельница, мрс. Мэрилин Брюс, знаменитая разъездная американская журналистка. Она даже не взглянула на свой билет, села в четырехместном отделении. Дарси уступил ей свое место, у окна, лицом к машинному отделению, поставил на сетку ее несессер и сел против нее.

— Какая приятная неожиданность, Шехерезада! — сказал он. Всегда так ее называл: говорил и другим, и ей самой, что она сочиняет не хуже, чем знаменитая султанша из «Тысячи и одной ночи». Разумеется» знал, что это сильнейшее преувеличение — в своих статьях Мэрилин сочиняла только толкования, а факты передавала верно, во всяком случае, ненамного менее верно, чем другие известные журналисты. «Ну, теперь молчать в дороге не придется!» — радостно подумал он. Она говорила еще лучше, чем писала. Многие считали ее лучшей собеседницей в Соед. Штатах после мрс. Лус, бывшей послом. Мэрилин очень нравилась Дарси, но он знал, что с ней у него никакого романа быть не может, по десяти причинам, и прежде всего потому, что она проводила жизнь в самолетах.

— Сезам, отворись! — так же весело сказала она. Как большинство туристов на Востоке, они оба говорили, будто обожают «Тысячу и одну ночь». Мосье Дарси имел даже в своей библиотеке ее редчайшие издания на разных языках, в том числе и на арабском. Прожив лет двадцать пять в Северной Африке, он кое-как научился читать по-арабски. В действитель ности эти сказки казались ему скучноватыми, и он знал из них только то, что с детства знают все: лампу Аладина, Али-Бабу и Синдбада-Морехода.

Лонг тоже встал при появлении Мэрилин и выдавил на лице радостную улыбку. Поклонились ей издали также африканские сановники: она знала всех сколько-нибудь известных людей в мире.

— Вы очень похорошели, Шехерезада. Как вы это делаете? Но вы переменили цвет волос! Теперь они у вас с розоватым отливом, разве это цвет нынешнего года? Страшно вам идет, вы стали общественной опасностью.

— Бросьте эти ваши французские любезности! Так вы летите в Каир! Все европейцы бегут из Египта, а вы едете в Египет.

— Да ведь и вы тоже.

— Я другое дело, я американка. Против нас египтяне ничего иметь не могут.

— Может быть, но они вас терпеть не могут, — сказал ласково мосье Дарси, немного понизив голос.

— Как и европейцы? Вы себе не представляете, чего я только недавно не наслышалась в Париже и в Лондоне! Антони прямо мне сказал, что...

— Что он вас терпеть не может? — пошутил Дарси. — Едва ли Иден это сказал, но это была бы, поверьте мне, святая истина, «Gott strafe Amerika!» — сказал он, сделав зверское лицо. Мэрилин засмеялась.

— Все-таки я не думала, что антиамериканские настроения так сильны в Европе.

— Так вам и надо, — сказал Дарси, очень любивший Соединенные Штаты и американцев. — Хорошо, не будем говорить о политике, она внушает мне глубокое отвращение. Сколько мы не виделись с вами? По-моему, полгода!

— В последний раз я была у вас на том вашем изумительном обеде в Каире, с шамбертеном какого-то необыкновенного года и с наполеоновским коньяком. Он произвел на меня неизгладимое впечатление.

— Пользуюсь случаем, чтобы пригласить вас на обед.

— Благодарю вас. А ваш египетский повар меня не отравит за компанию с вами? Теперь это, верно, можно сделать вполне безнаказанно? — весело спросила она, понизив голос.

— Это было бы даже угодным Аллаху делом, но неужели вы думаете, что у меня египетский повар!— сказал Дарси, вполне презиравший нефранцузскую еду, кроме нескольких вещей, как американская «Nova Scotia» или русская икра «Malossol» (он считал это слово названием русского города). — Мой повар коренной лионец.

— Принимаю ваше приглашение с удовольствием, — сказала Мэрилин. Она не раз бывала на приемах у Дарси, который в Египте принимал «весь Каир», а во Франции «весь Париж». В его парижском доме она встречала министров (хотя он недолюбливал политических деятелей) и кардиналов (хотя он недолюбливал духовенство). Хозяин показывал ей свои картины и умышленно, чуть потешаясь, говорил о них так, как говорит продавцы-профессионалы: «У меня есть два Пикассо, один в двадцать две точки, а другой в тридцать одну», — она даже не поняла, что это значит. Показывал ей картины старого знаменитого голландского мастера и пояснял: «Купил дешево, всего по сто пятьдесят тысяч франков за точку, хотя, как видите, на ней лошадь, а лошади много дороже» чем козы и даже чем собаки. За коров, как вы знаете, ничего не дают, они совершенно обесценены, почти как старинные портреты, особенно бородатые».

Рассказывал, как, входя к продавцам, с первого слова им говорит: «Да, да, я знаю, у вас все продано»; вы всегда это говорите для начала, а эту «вы хотияте оставить Для себя». Так вот, я хочу купить именно эту и, пожалуйста, сразу называйте настоящую цену, а я за это обещаю вам, что не буду делать вид» будто зеваю и готов заснуть, как делают устарелые знатоки…»

«Кстати, милая Шехерезада, — добавил он, — стариков вы теперь можете купить очень дешево, они очень обесценились по сравнению с хорошими импрессионистами. Я могу вам сейчас указать недурного Рембрандта, продающегося по двести пятьдесят тысяч за точку!» Мэрилин только пожала плечами. Как почти всем людям, ей чужое богатство внушало уважение, которое она старалась преодолеть легкой иронией. Но сама она ни по двести пятьдесят тысяч, ни даже по пятьдесят платить «за точку» не могла. Зарабатывала большие деньги, откладывала мало и почти никаких сбережений не имела, надеясь заново отделать свою квартиру на Мэдисон-авеню, если окажется бестселлером книга, которую она готовила, как все уважающие себя журналисты. В Париже у мосье Дарси хозяйки дома не было. В Каире, как хозяйка, принимала красавица еврейка, давно бывшая его последней любовницей (хотя он недолюбливал евреев). Дарси называл ее Суламифь. Они былине венчаны, но Мэрилин с этим не считалась, была свободных взглядов.

— Где же вы были эти полгода? Верно, обедали у Хрущева или у римского папы?

— Была и у Хрущева, и у папы, но они забыли меня пригласить к обеду, А на какой же день приглашаете меня вы?

— На любой по вашему выбору! Быть может, и вы, мр. Лонг, сделаете мне удовольствие, пообедаете с нами?

— Очень охотно, благодарю вас, — ответил англичанин, тоже любивший хорошую еду и хорошие напитки. Слова о наполеоновском коньяке произвели и на него впечатление. По скромности своих средств, он столь дорогое удовольствие позволял себе не часто. Дарси, как и он сам, принадлежал к очень хорошему, даже к высшему обществу; оба, впрочем, едва ли могли бы сказать, в чем признаки этого общества, кроме известного минимума материальных средств, прежде довольно значительного, а теперь уменьшавшегося с каждым годом.

— Tayeb, — сказал Дарси, больше по воспоминаниям из Нерваля, говорившего, что этим словом арабы всегда выражают полное удовлетворение.

— А как Суламифь? — спросила Мэрилин осторожно. «За эти полгода Джордж мог и переменить даму», — подумала она.

— Все благополучно, вчера получил от нее письмо. Она пишет мне каждый день! — с некоторой гордостью сказал Дарси. — Будто бы очень скучает, да я не верю, — весело добавил он.