Гранитов последний час дороги опять провел в баре. Много шея» курил одну папиросу за другой; сделал небольшой запас, на самолете папиросы стоили дешевле, чем в городах. С Гуссейном он успел поговорить, они остались довольны друг другом. У него были с собой русские книги, но читать ему надоело.

Он был коренной москвич. Настоящая фамилия у него была странная и смешная: Ваконя. Псевдоним он себе придумал давно, когда молодым человеком записался в партию. Помимо звучности, имя было хорошо по сходству: тверд как сталь — тверд как гранит. Теперь он немного сожалел об этом сходстве в псевдонимах, но беда была невелика. «Никто не обратит внимания, да еще и неизвестно, как сложатся обстоятельства».

Он вышел из предельных низов общества, родился в районе Хитрова рынка, где его отец был разносчиком дешевой еды. Смутно помнил трактиры «Каторгу» и «Пересыльный». Сохранился у него в памяти и тамошний жаргон, и тамошние легендарные герои, известные громкими делами, — их боялась и полиция. После революции удалось отдать его в школу. Он учился хорошо и немало читал. Лет восемнадцати прочел что-то о Чингисхане и влюбился в него навсегда: собирал книги о нем и даже называл свое собрание по-ученому: «Чингисханиана». Когда выбирал псевдоним, не назвать ли себя Темучином или Темучиновым. Но отказался: имя Чингисхана все же не очень подходило для большевика, да и воинственные инстинкты в нем ослабли. Ему хотелось стать дипломатом, притом непременно тайным. Он поступил в высшее учебное заведение, где преподавались восточные языки. С той поры давно научился одеваться и есть как следует; случалось, хотя и редко, бывать в обществе министров и послов, но в душе остался человеком Хитровки. Полусознательно он и своих сослуживцев, и начальство, и правительство рассматривал как людей Хитрова рынка, у них были те же чувства, действовали те же законы, побеждал тот, кто был сильнее, хитрее, умнее. Гранитов допускал, впрочем, что в начале революции было не совсем так. Ильич, которого он никогда не видел, был, верно, другой человек. Но Сталин был именно смесью Темучина с хитровскими людьми. Его же помощники и примеси Чингисхана в себе не имели.

Впрочем, об этом он размышлял очень мало, а о таких вещах, как торжество коммунизма во всем мире, не думал никогда, даже в юности. Это торжество ему было совершенно не нужно. Однако борьбой советской России с западным миром он интересовался чрезвычайно, как в детстве любил смотреть на драки. В драке двух миров он вдобавок принимал участие, все росшее с годами. Все же предпочел бы, чтобы драка была менее острой и бурной: «Еще черт знает, до чего доиграются!» — думал он, разумея новую мировую войну. Думал, что война на этот раз была бы концом советского строя, а падения большевиков он ни в каком случае да хотел. Правда, по его убеждению, никакой строй не мог существовать без органов и войск внутренней охраны, но какие они еще будут при новых людях и кого туда наймут?

Еще более, чем события борьбы СССР с Западом, было ему важно то, о чем они свидетельствовали в распре внутри кремлевской верхушки и к чему могли в ней привести. Он знал, что у него, как у всех, есть секретное досье, и, конечно, были там вещи очень опасные в том случае, если бы оказалась проигравшей его лошадь. Конечно, можно было бы перекраситься, но это не всегда удавалось: «Могут не тронуть, а могут и отправить к чертовой матери?» Ему было хорошо известно, что этот вопрос — «на ту ли лошадь поставил?» — имеет огромное значение еще для миллионов или, по крайней мере, для сотен тысяч людей, и это его успокаивало. Проще всего было бы ни с какой влиятельной группой не связываться. Однако это было очень трудно: без влиятельной поддержки нельзя было сделать карьеру. Сталиным он был бы в общем относительно доволен, если б не думал, что тот именно к третьей войне и ведет. Но и «десталинизации» скорее сочувствовал. «Зверь был покойник, что и говорить. Врагов «много мучивше убиша», — думал он, любил старые исторические книги. Допускал также, что десталинизация может привести и к неприятным личным последствиям: «Так сказать, к дегранитизации».

Говорить же о таких вещах, хотя бы и в тесном кругу, было не принято, да и невозможно за отсутствием тесного круга. Иногда он и в Москве слушал иностранные радиопередачи (у него была отдельная квартира, соседи подслушивать не могли). Западных антикоммунистов он считал «шляпами», но вдруг кое-что могли знать и они: кто в последние дни побеждает в Кремле? Обычно ничего толком не узнавал, или же слухи, сообщаемые радиостанциями сегодня, на следующий день оказывались ложными. Идейная пропаганда его совершенно не интересовала. Слова о свободе, о правах человека, о народном волеизъявлении были ему не более интересны, чем рассуждения об астрономии.

Он носил в России мундир, имел немалый чин, однако военным не был» хотя участвовал в разных полувоенных делах на Ближнем Востоке. Теперь он числился инструктором по танкам, но в них понимал весьма мало. В точности еще не знал, какова будет на этот раз его миссия. Он пользовался большим доверием начальства. Разумеется, его жена и дочь остались в России, но так бывало с самыми надежными людьми при их отправке за границу.

Незадолго до отъезда его пригласил на обед главный начальник, непосредственно подчиненный министру. Обед был в отдельном кабинете ресторана, и вьпито было довольно много. Из разговора выяснилось, что, в зависимости от обстоятельств, на него может быть возложена одна из трех задач: в Сирии был намечен подходящий диктатор, и следовало приглядеться к людям, к партии Баас, к мукадаму Саррайе, нужно было также завязать сношения с Арабской Лигой. И важно было установить еще лучшее наблюдение за доставкой оружия из Марокко и Туниса в Алжир боровшимся с Францией повстанцам.

— Там воюют три шайки, — сказал начальник, человек столь же веселый, сколь дельный и осведомленный, — шайка шейха Махмуда, шайка братьев Фархи и шайка племени Яхта, и, разумеется, они ненавидят одна другую еще больше, чем Францию. Во всех этих трех могущественных армиях не наберется и двух тысяч бойцов. Оружие они преимущественно получали от демократа Бургибы, а тому деньги на содержание Туниса щедро дает демократическая Франция. — Он расхохотался. — Ох, эти демократы! Уморушка! Шейху Махмуду они, кстати, в свое время пожаловали орден Почетного легиона! А людишкам из Арабской Лиги тоже пальца в рот не клади. И вообще, как вы сами знаете, на Востоке всегда вор на воре сидел и вором погонял. В Египте при Фаруке брали все, начиная с Его Королевского Величества. Теперь они стали добродетельнее, и надо давать больше, чем прежде, потому увеличилась ответственность. Война с тель-авивскими жи... с евреями пока отложена. Бикбаши плачет, что получил от нас еще недостаточно «чехословацкого» оружия. Сколько это нам стоит, и сказать вам не могу! Он должен нам платить своим хлопкавым дерьмом, да и то не очень платит. И не знаю, как будет через месяц-другой, что решит наше правительство, но в настоящий момент мы считаем наиболее конкретным делом алжирское восстание.

— А что за люди эти Махмуд и братья Фархи? — осторожно спросил Гранитов.

— Разбойники, — ответил начальник убежденно. Он действительно был уверен, что повстанцы руководятся никак не патриотизмом, и не религиозными убеждениями, и не ненавистью к французам.

— Да, но способные ли люди или портяночники? — осведомился Гранитов, у него в памяти всплыло выражение Хитровки.

— Аллах ведает! Вот к этому и надо присмотреться. Вероятно, способные, хотя и не такие, как Бикбаши.

— Арабы произносят Бимбаши, — сказал Гранитов, щегольнувший знанием арабского языка. — А он что за человек?

— Разбойник.

— Мне, верно, придется его повидать?

— Разумеется. Мы вам это устроим в два счета через Киселька. Да это и нетрудно. Насер обожает аудиенции. Недавно принял того... как его... Ну, тот, которому было поручено убийство Троцкого... Когда будете с ним говорить, изображайте на лице восторг и благоговение: прямо Наполеон! Он и это обожает, — сказал начальник и выпил залпом еще бокал крымского шампанского. — Со всем тем, кто знает, вдруг пошлем вас в Соединенные Штаты, — вдруг добавил он. — В Каире получите окончательную инструкцию.

У Гранитова был дипломатический паспорт, и никаких формальностей на аэродроме не было. Египетские офицеры его не встречали, не были извещены о его приезде. Встретил его только советский офицер Чумаков, которого он немного знал. Это был настоящий военный и инструктор по танкам. Они прошли к выходу. С аэродрома как раз отъезжал Гуссейн в американском автомобиле, звучное название которого почтительно произносят все автомобилисты мира. «А еще недавно, верно, путешествовал на муле, а то и пешим хождением!» — подумал Гранитов. Его, как и Дарси, раздражало великолепие новых восточных сановников и особенно выражение на их лицах, приблизительно означавшее: «Что ж тут особенного? Да, «кадиллак», и это в порядке вещей». Телохранитель подсадил Гуссейна в машину, поклонился, но отошел как будто не очень довольный. У Чумакова тоже был автомобиль, небольшой и довольно убогий. Гранитов сел с ним и закурил, поглядывая на своего спутника. Ничего прочесть в его лице не мог, кроме той суховатой почтительности без подобострастия, которую встречал у большинства советских офицеров. «Верно, из мужичков. И фамилия крестьянская». Офицеры псевдонимов не имели. Этот, видно, его остерегался.

Гранитов знал, что военные его недолюбливают, и сам их недолюбливал. С одной стороны, правда, считал их наиболее надежными из всех отправляемых за границу советских людей и объяснял это очень просто: «Ничего за границей заработать не могли бы, так как, кроме своего ремесла, ничего не знают. Разоблачениями долго не проживешь, да и какие же им могут быть известны секреты! Ну, две какие-нибудь статейки у нет купят, а дальше им денежки даром платить не будут. Разумеется, Жукова, Василевского американцы озолотили бы, да маршалам и у нас дома живется так, что дай Бог каждому, нема дурных, не перебегут!» Иногда он даже задерживался мыслями на том, сколько американцы могли бы заплатить Жукову, если б тот перебежал. С другой же стороны, ничего хорошего в долгом счете нельзя было ждать от этой серой офицерской массы. «При случае такое натворят, что хоть в окно сигай!» — думал он. Теперь смотрел на мужицкое лицо Чумакова и приходил к тем же печальным выводам: «Верно, себя во всем утешает тем, что «служит России и русской армии». На того же Жукова, должно быть, молится, хотя Жуков просто удачливый карьерист и в общем ничем не лучше меня. Разумеется, покупает романы классиков и читает их вслух жене. Деток, надо думать, без шума окрестили «из уважения к предкам». А сейчас, вероятно, себя спрашивает, зачем я пожаловал: не для того ли, чтобы его сместить?»

Они поговорили о политических новостях в Европе. Гранитов спросил офицера, как идет инструкторская работа.

Люди, может быть, храбрые, но солдаты не первый сорт. Танка не любят и не понимают.

— К верблюдам, должно быть, привыкли, — ответил с улыбкой Чумаков. Сам он свое дело знал отлично и безуспешно требовал от своих учеников, чтобы они в танке знали каждый винтик и чтобы все было натерто до блеска.

— Однако бедуины были превосходные воины. Вспомните там разных саладинов.

— Верно, с тех пор разучились, да и какие же египтяне бедуины? — ответил офицер с той же улыбкой, в которой как будто скользнуло и легкое беспокойство: не сказал ли что-либо лишнее?

— Египетские офицеры, однако, говорят, что Бимбаши военный гений? Вы его видели?

— Приезжал к нам раз, — сказал Чумаков со вздохом. — Танка, во всяком случае, не знает, это было видно по его вопросам. Бикбаши значит полков ник. Полковником он верно был недурным, хотя вое вали мало... Что ж, верно, готовятся к войне с Израилем? — осторожно спросил он. Гранитов чуть развел руками, как бы показывая, что этого он знать не может. Офицер опять вздохнул.

Про себя он думал, что египетская армия никуда не годится и если может победить, то лишь благодаря количеству оружия: беспрестанно приходили все новые тяжело нагруженные пароходы. Чумакову было больно смотреть, что из России уходит такое оружие — были даже МИГ-17! — и отдается людям, не умеющим с ним обращаться и не очень желающим учиться. Но ему на многое в России было больно смотреть, особенно после разоблачений Хрущева о Сталине. В своем кругу советские офицеры теперь, не понижая голоса, говорили: «Как же Россия все это терпела двадцать пять лет! Ведь не только они терпели, но и мы! И как терпели и терпим всю эту скверную постыдную жизнь, вдобавок и почти нищенскую?!» Он мало интересовался деньгами, да офицеры жили все-таки лучше других. Но когда в Москву нахлынули иностранные туристы и оказалось возможным говорить с ними откровенно, он жадно расспрашивал об условиях жизни, о заработке европейских, особенно американских, рабочих и крестьян, и ему было стыдно и обидно за русского крестьянина и русского рабочего. «Вот тебе и наш социалистический рай, вот тебе и погибающий Запад!» Единственный моральный выход действительно заключался в том, чтобы верно служить русской армии. Но выход был все-таки порой не очень хороший. Его назначили в Египет, он принял назначение охотно, хотя больно было надолго разлучаться с женой, с детьми, с Россией. Если б его назначили в Израиль, то с такой же готовностью он обучал бы еврейских танкистов.

К возможности войны на Среднем Востоке советские офицеры относились довольно равнодушно. В техническом отношении она была бы не очень интересна просто по размеру вооруженных сил противников. О политической же стороне такой войны старались не говорить: все же иногда., за выпивкой, говорили. Как раз накануне один из сослуживцев Чумакова сказал: «При Павле наши солдатики тоже, разумеется, не знали, зачем нам надо было сначала помогать Англии против Франции, а потом Франции против Англии?» «У Насера, видите ли, савра! — саркастически сказал другой. — По-арабски революция называется савра!» Все смущенно засмеялись. «Война дело благородное, а вот если пошлют усмирять савру каких-нибудь там вафдистов или негибовцев. Аллах их разберет, то это номер другой, ихних мужиков расстреливать!» На этот раз не засмеялся никто. Некоторые из ужинавших не очень любили и русскую савру. Третий же офицер, выпивший уж слишком много водки, вдруг чуть заплетающимся языком рассказал анекдот об одном из самых высших советских сановников: «Какой-то безумец в Москве, выйдя на Красную площадь, вдруг стал кричать: «Товарищи! Граждане! Этот наш... совершенный идиот и кретин!» Его, разумеется, тотчас схватили, предали суду и назначили тринадцать лет тюрьмы, три года за оскорбление должностного лица и десять лет за разглашение государственной тайны». Все ужинавшие очень смутились от такого анекдота и, видимо, были недовольны: пей, да знай меру!

Чумаков довез Гранитова, проводил в отведенную ему комнату и тотчас простился. На столе был приготовлен холодный ужин, стояли тарелки, накрытые тарелками же, была и бутылочка водки. «Эх, жаль, что не русская. С Москвы не ел и не пил как следует!» — подумал он. Еда была смесью египетской с русской. За границей он в русские рестораны не ходил, так как там преобладали эмигранты. Ему иногда снились по ночам балык, щи» селянка на сковороде. Все же поужинал с аппетитом и выпил половину того, что было в бутылочке, другую половину оставил на ночь; он плохо спал и часто, вместо снотворного, пользовался спиртными напитками, которые действовали не хуже. Он прилег на кровать, продолжая курить. Часто говорил себе, что этого не нужно делать — еще заснешь и заживо сгоришь, — и все-таки курил и засыпал. Выкуривал пятьдесят папирос в сутки.

В Лондоне он получил предписание: ехать в Каир и ждать там новой инструкции. Из трех назначений, о которых говорил в Москве начальник, предпочел бы отправку в Сирию: было лестно участвовать в выборе диктатора, да это было и легкое задание — любой человек мог быть сделан диктатором. «Наши хитровцы тоже не Бог знает какие орлы... Да и жил бы тогда в Дамаске, все-таки город с гостиницами». Неприятнее всего было бы назначение к алжирским повстанцам. Дело было не в опасности, он был не боязлив. Но пришлось бы жить где-нибудь в шатре или просто под открытым небом, а у него уж были и ревматизм, и артрит, «А лучше всего было бы, конечно, чтоб послали в Америку».

Он с усмешкой подумал, что пора бы нашим опять начать то, что иностранные газеты называли «мирным наступлением» — давно что-то не было. Прежде они сам приписывал некоторое значение таким внезапным выступлениям Кремля и даже искренно обрадовался, когда наши в Женеве так радостно встретились с президентом Эйзенхауэром. «Слава тебе, Господи! Значит, окончательно войны не будет!» Но потом убедился, что все это ни малейшего значения не имеет: может произойти «мирное наступление», может и нечто прямо противоположное. Взаимно исключавшиеся «наступления» чередовались без последовательности, без причины и даже без смысла. Гранитов представлял себе, как в Кремле вожди за водочкой весело обсуждают очередную штучку: «Начнем, брат Никита, писдрайв, а?» — «Можно. А то и немного подождем? Пусть дурачье еще поволнуется». Ему было хорошо известно, что в Кремле издеваются над западными державами. Беспрестанное применение приема внезапных перемен, собственно, должно было бы, по его мнению, подорвать этот прием. Однако на Западе политические деятели и публицисты всякий раз обсуждали перемены с глубокомысленным видом, придумывали возможные причины, делали соответственные выводы. «А наши, верно, потешаются, конечно, тоже за водочкой». Сталин пил редко — тоже как некоторые герои Хитрова рынка. Его преемники пили много, и это было одной из причин, по которым Гранитов все-таки предпочитал их Сталину; сам очень любил выпить, и у него было основанное на круговой поруке ласковое сочувствие, которое объединяет пьющих людей, особенно русских. Взглянув на часы, он подумал, что еще, пожалуй, можно было бы поспеть на какой-нибудь фильм. В Лондоне он ходил в кинематограф довольно часто, и западные фильмы предпочитал русским: «В западных тоже много врут, да у нас уж все глупое вранье». Настоящий восточный фильм посмотрел бы с наслаждением, особенно если б о Чингисхане или хоть о Тимуре. Но какие уж у них в Каире фильмы!»

Он достал из чемодана несколько книг, взятых им из России. Странным образом, любил стихи. В Москве иногда общался с поэтами. Они, скрывая страх, разговаривали с ним запросто и чуть ли не дружески. Еще более странным образом, он даже кое-что в стихах понимал — вроде как Тольятти знает толк в живописи. Перелистал Иннокентия Анненского и повторил вслух стихи о смычке и струнах... «И было мукою у них — Что людям музыкой казалось». Кто-то из поэтов при нем сказал, что лучшего двустишия нет в русской литературе; сказал и сам смутился: Анненский не принадлежал к поэтам, которых полагалось в советской России хвалить. «А ведь это, пожалуй, правда», — подумал Гранитов. Он иногда за вином говорил, что его работа доставляет ему душевные мучения. «Только ее музыкой не считает никто!» Впрочем, стихи скоро его утомили. Раскрыл уже прочтенный роман и принялся его перечитывать. Ему нравилась красавица Гюль Джамал, в малиновой рубашке, смуглая, как абрикос, украшенная драгоценными каменьями, из которых летели голубые искры.