Якуб поссорился со своим работодателем. Он прослужил у него целый год, был телохранителем, для чего очень подходил благодаря своей силе, росту и свирепому виду, но исполнял также разные секретные поручения — для них подходил меньше, Гуссейн должен был иногда доверять ему, как и многим другим, не очень большие деньги. Исходил из того правила, что человеку не только безопаснее, но и гораздо выгоднее исполнять более или менее честно свои обязанности, получать жалованье, жить в довольстве, чем совершить растрату и потерять службу.

Все же из правила везде случались исключения. При первом же деловом разговоре в Каире оказалось, что Якуб не может сколько-нибудь правдоподобно отчитаться в доверенной ему в последний раз сумме. Гуссейн очень рассердился. Напомнил, что уже раз его предупреждал, сказал, что он сам должен отчитываться перед Лигой, и даже грозил привлечь его к суду. Угроза была пустая. Оба они прекрасно понимают, что взыскать с Якуба нечего; да были у них и такие дела, о которых и в благосклонном суде говорить было совершенно неудобно. Но, как ни неблагоразумно было ссориться с таким человеком, Гуссейн его рассчитал. Якуб долго просил оставить его на службе. Когда это ни к чему не привело, он потребовал отступного. «По крайней мере за два месяца вперед и билет на дорогу домой в Марокко». Вид у него был такой грозный, что Гуссейн не очень торговался: заплатил за месяц, дал на билет и на путевые расходы. Получив деньги, Якуб изругал Гуссейна, намекнул, что тот, наверное, сам награбил в Лиге гораздо больше, и ушел, не простившись.

Он пробыл некоторое время в Каире. Справлялся, не найдется ли хорошей работы. Но ничего не нашел: репутация у него в самом деле была уж очень плохая. Этому он искренно удивлялся: чем он дурной человек? Раздражение у него росло. Он навел кое-какие справки и после некоторого колебания решил отправиться в Марокко. Гуссейн дал ему денег на билет в самолете, хотя отлично знал, что Якуб, если вообще и уедет, то будет путешествовать гораздо более дешевым способом. И действительно, он часть пути проделал в автокарах, от одной линии переходил к другой пешком, неся в руке свой новенький, купленный в Париже чемодан. Где-то купил израненного осла. Но тот еле плелся под его огромной тяжестью, хотя Якуб, чтобы поощрить его, тыкал в его раны пальцем. Пришлось продать с потерей.

Деньги в дороге плыли не так быстро, как в Каире, соблазнов не было никаких. Его план мог дать ему очень много, но надо было просуществовать некоторое время. Он кое-что отложил на подарки жене и дочери; этих не пропил. Часто просил людей, проезжающих по большой дороге в автомобилях, подвезти его. Европейцев не просил, их он и людьми не считал. Один автомобилист подвез, этого он ласково поблагодарил и заговорил с ним, но, увидев по руке, что это копт, замолчал: копты были, конечно, лучше, чем французы или англичане, все же своими он их считать не мог. Впрочем, верующим мусульманином не был и в мечеть ходил редко (за границей и ни разу не был). Другие автомобилисты, взглянув на него, быстро проезжали мимо. Он вдогонку посылал им страшную брань. Октябрь стоял теплый, раза два он ночевал под открытым небом, положив рядом с собой отточенный, как бритва, нож. Но чаще стучал к феллахам и смиренно просил гостеприимства. Прежде, всего года три назад, не могло быть и речи об отказе: такова была вековая традиция арабского гостеприимства, и все знали, что гость никогда не обидит хозяина. Но теперь люди остерегались; вдруг этот прохожий из Армии Освобождения или разбойник? В большинстве, однако, пускали, давали хлеба и сладкого мятного чаю. Действительно, Якуб хозяев не обижал, благодарил и разговаривал, ругая неверных. Один феллах его не впустил, взглянув — еще не стемнело — на круглые неподвижные глаза прохожего, смущенно сказал, что нет места, и даже поспешил задвинуть запор на двери. Этого феллаха Якуб осыпал бранью.

Если попадались постоялые дворы, он останавливался там и ругался, что нет баранины и что спать надо вповалку. В Париже он с Гуссейном жил в отеле «Крийон». В Марокко же и постоялых дворов было не много. Уже не очень далеко от Мекнеса он после некоторого колебания попросил гостеприимства у известного ему, как всем, понаслышке Омара-ульд-Ибрагима. Колебался потому, что не любил отшельников и знал, что накормят очень плохо.

Омар был глубокий старец, с доходившей до пояса желто-седой бородою. Говорили» что ему сто лет, на самом деле ему было за восемьдесят. Во всей округе ходили благоговейные рассказы о его уме, учености, проницательности и святой жизни, К духовенству он не принадлежал, но был больше чем халил: был поэт, угодный Богу.

Знал наизусть Коран и вечно перечитывал книги Сунны, как и некоторые другие, оставшиеся от «Джахилиа», от «темной поры», от времени, предшествовавшего Пророку. Думал, что и в них есть настоящие сокровища поэзии, красоты и глубины. Сам был поэтом, хотя писал не много. Говорил на древнем, настоящем языке, очень выразительно и почти всегда торжественно. Жил он в крошечной черной кайме, настолько низкой, что Якуб в ней стоять не мог. На земляном полу было несколько циновок. Костер внутри не зажигался даже в зимние дни. В крошечном саду росли оливковые деревья.

К Омару приходили люди даже из далеких деревень, сообщали о своих делах и просили совета, так как он все понимал и всех видел насквозь. Его советы удовлетворяли людей, а часто приводили в восторг: настоящий любимец Аллаха. Не давал он только медицинских советов и отвечал, что этому делу не учился, да и незачем и невозможно человеку лечиться. Платы никогда не принимал, но из соседней деревни ему часто приносили то крынку молока, то овощей. От этого не отказывался: находил, что поэтам хорошие люди и должны помогать. Если же ему забывали приносить еду, то питался оливками и еще какими-то кореньями: в растениях знал толк, как в людях. Своими скудными припасами охотно делился с прохожими: его, им самим когда-то построенная, хижина находилась у проезжей дороги, и у него в дурную погоду, особенно в месяцы сирокко, часто просили приюта.

Он всех к себе впускал, даже руми и иехуди, даже если угадывал, что прохожий — нехороший человек. Никакому разбойнику не приходило в голову его ограбить, и не только потому, что у него ничего не было, кроме циновок, круглого низенького столика, убогой посуды и нескольких десятков книг: слишком действовала и на худых людей его репутация праведной жизни, его величественная наружность и внушительная речь.

Когда Якуб постучался к нему, старик уже помолился, сидя на красном куске сукна и припадая головой к земле. Якуб с необычным для него смущением объяснил, что хочет только переночевать, а завтра на рассвете пойдет дальше. Старик молча его выслушал, глядя на него в упор сверлящим взглядом уже выцветавших глаз под густыми желто-седыми бровями. Омар-ульд-Ибрагим умел по наружности и по говору различать племена и признал, что этот гость со смуглым, почти темным лицом — из рода, давно скрестившегося с неграми и с ренегатами, то есть с потомками руми, бежавших из европейских армий и тотчас в Африке принявших ислам. Ренегатов в Марокко презирали еще больше, чем христиан и евреев. Но старик не считал презрение чувством, достойным поэта. Часто он испытывал незнакомых людей своим способом. Дав согласие приютить пришельца, так же внимательно на него глядя, он неожиданно прочел ему свою любимую сурату. Якуб слушал с недоумением.

— В пору конца темноты, — сказал Омар-ульд-Ибрагим, — жил один знаменитый поэт. Его звали Лебид. Он был врагом Магомета и ненавидел его. Но когда он услышал эту сурату, Лебид воскликнул, что ее мог написать только великий поэт, истинный пророк. И он преклонился перед Магометом и принял ислам. Что ты об этом думаешь?

Якуб ничего об этом не думал и только хлопал глазами. И старику стало уж совсем ясно, что это тупой» нехороший человек, который, верно, не только не молился, но никогда в жизни не любовался бархатным звездным небом. Он подал Якубу таз и кувшин, затем показал ему место на циновке у столика и достал хлеб. Отдал гостю две трети, себе оставил треть.

У Якуба была с собой фляжка с финиковой водкой — покупал в дороге, входя с проклятиями в лавки руми и иехуди. Он не удержался, вышел из хижины и в стороне, оглянувшись, залпом выпил все, что во фляжке оставалось. Старик тотчас догадался, зачем он выходил.

Уписывая с жадностью сухой хлеб, Якуб рассказал о себе (конечно, далеко не все), о том, где побывал, о том, что делается в мире. Омар-ульд-Ибрагим внимательно слушал, изредка задавал вопросы, которые не очень понравились Якубу. Старик часто говорил с прохожими и о земных делах. Феллахи о Насере и не слышали, как и об Арабской Лиге или о Суэцком канале, да и о Египте знали очень мало. Но он знал гораздо больше, хотя и мало земными делами интересовался. Думал, что в Арабской Лиге есть много нехороших людей. Ему очень не нравился Гамаль Абдель Насер: он безбожник, прикидывающийся правоверным мусульманином; если не все, то многое из того, что он делает, строго запрещено Кораном: старика ужасали сообщения людей, побывавших в египетских тюрьмах, об истязаниях, происходивших там и на следствии. Омар-ульд-Ибрагим очень любил свой народ, считал его благородным, воздержным, благочестивым, мужественным, даже добрым, когда дело шло не о неверных. Учение Пророка было самой гуманной и терпимой из всех существующих на земле религий, в разговорах с посещавшими его простыми людьми Омар внушал им, что неверные тоже люди, что Пророк не раз это говорил и что их предки проявляли терпимость, составившую им славу в мире. Это он внушительно сказал и Якубу. Тот опять захлопал глазами. Он даже не сердился на европейцев, как не мог бы сердиться на шакалов, но не мог и относиться к шакалам, как к людям. Когда же старик неодобрительно отозвался о Насере, Якуб побагровел: он считал Насера самым великим из людей.

— Я всю жизнь ел впроголодь, в моей деревне мы питались хлебом, а я хочу есть каждый день и мясо, — сказал он так, точно они говорили именно об этом. Старик гневно взглянул на него. Он не любил, чтобы ему противоречили, и не привык к этому.

— Ты неумный человек, — сказал он. — И Насер неумный, и многие из вас. И ты пьешь. Помни, что Аллах строго запрещает убийства. Теперь ложись и спи. Я буду спать в саду.

Он вышел. Якуб смотрел ему вслед, очень недовольный и угощением, и особенно разговором.

В Мекнесе он остановился на одном из менее убогих постоялых дворов Медины. Сходил в баню со своим новеньким чемоданом. Хотел было надеть смокинг. Гуссейн, которого он, как телохранитель, сопровождал везде на приемы, велел ему заказать себе этот костюм (готового на его рост не было) и объяснил, что смокинг носят только вечером, непременно с белой рубашкой, черным галстуком и черными туфлями. Все это понравилось Якубу. Хотя он европейцев не считал людьми, их правила соблюдал и все-таки смокинга не надел, так как еще было светло. Обедал он в европейской части города, выбрал хороший французский ресторан. Выпил целую бутылку вина и несколько рюмок коньяку, еще в Париже признал, что коньяк лучше финиковой водки. После обеда, уже в темноте, вернулся в Медину и там разыскал трущобу, где жили его давние приятели. Приняли его с восторгом. Они долго о чем-то разговаривали, много пили и обсуждали важные дела. Ножи были у всех» но револьверов не было. Купить было теперь нетрудно, однако денег у всех было очень мало. Якуб сказал, что револьверы и se нужны: что может быть лучше ножа? Выпили на прощание за успех дела. Вернулся он на постоялый двор поздно ночью и, не раздеваясь, повалился на постель, слишком для него короткую, и тотчас заснул.

Проснулся он со свежей головой; никогда не знал похмелья. Расплатился и с чемоданом в руке отправился в свою деревню пешком: автокары в том направлении не ходили. На суке — был четверг — купил, умело поторговавшись, яркий платок для жены и много сластей для дочери. Ее он очень любил и радовался близкой встрече с ней. Любил и детей вообще: когда бывали деньги, угощал их сладким миндалем. На окраине в лавке тайком купил у руми водки — оба оглянулись: власти не разрешали продавать арабам спиртные напитки. Якуб купил пол-литра, заплатил двести франков и ушел, ругнув хозяина.

Время он рассчитал так, чтобы прийти в деревню после наступления темноты. Не хотел ни с кем на этот раз встретиться. Он презирал своих односельчан. Почти все они были мирные люди, занимались земледелием и разведением овец, все были очень благочестивы, и не пил почти никто. Он родился в этой деревне, и его там недолюбливали. С детства был драчуном, а когда подрос, наводил на соседей страх. Был вдобавок очень завистлив и с шестнадцатилетнего возраста стал пить. Лет восемь назад женился, прожил с женой года два, затем бросил ее, продав часть имущества. Жене оставил избу из прутьев, небольшой огород и пять овец — «ничего, проживут». Сначала нанялся на работу поблизости, во французское имение. Там платили недурно, но вида французов и их богатства не мог перенести: все это должно было принадлежать ему. Хотел было пройти в испанскую зону. Там, однако, по слухам, платили меньше, и вся испанская зона была очень бедна; бедные европейцы были ему противнее. Пошел далеко, в Египет, где было много богатых единоверцев. По дороге нанимался на работу за гроши и скоро уходил со скандалом. Не засиживался у работодателей и в Египте. Богатые единоверцы тоже показались шакалами. Раз в год или в два года возвращался в свою деревню, иногда на осле, а то и пешком.

Когда в Африке начались бурные дела, он, с кем-то сговорившись в Каире, — на автокарах — отправился в Алжир. Там пробыл довольно долго, вернулся в деревню со свежим кровавым шрамом на лице, привез немало денег. Теперь много хвастал — рассказывал, что ведет борьбу за освобождение арабов и что ему очень везло, удачно убивал французов. Слушали его с интересом, хотя и недоверчиво. В деревне тоже очень не любили неверных, но воевать с ними никто не хотел. На суке некоторые робко говорили, что французы теперь платят большие деньги старикам и больным, а кто будет платить, когда они уйдут? Якуб это опровергал с презрительным смехом: «Только дурак может верить, что людям платят за старость и болезнь! И только негодяй может верить посулам французов, они десятилетиями сосут кровь арабского народа».

Жена была не слишком рада его приезду, но скрыла это и очень благодарила за платок. Девочка же чрезвычайно обрадовалась ему и сластям. Он долго, со счастливым лицом, поднимал ее в воздух и опускал на землю. Было время пятой молитвы. От жены и дочери он требовал благочестия. Хотел было сказать им что-либо из Корана, однако ничего вспомнить не мог. Жена побежала за яйцами, бобами, сладкой картошкой. Хотела было даже зарезать курицу, но не решилась, — мясо она с дочерью ела раз десять в год, не больше. Тем временем он выпил полсклянки водки. За обедом он обо всех в деревне расспрашивал; хмурился, узнавая, что такой-то разбогател и купил вторую лошадь; просветлел, узнав, что у другого звери съели несколько овец.

Девочка легла, зажав в кулачке сахарную фигурку, и тотчас заснула. Он сообщил жене, что уйдет еще до рассвета: дела, — быть может, опять отправится в Египет. Она спросила, далеко ли это, и узнала, что очень далеко. Вышел один подышать свежим воздухом. Улица была совершенно пуста, в хижинах было темно. Ночь была лунная. Он прошел, никого не встретив, до опушки леса. Думал, что, быть может, всего этого никогда больше не увидит. Впрочем, почти не сомневался в успехе дела. Допил водку из. склянки и, вернувшись, объявил жене, что хочет лечь с ней. Она сначала отказывалась. У него лицо вдруг стало страшным. Он сдавленным голосом сказал, что, верно, у нее есть другой, он завтра же его разыщет и зарежет. Она очень испугалась и уступила ему.

Ушел он в самом деле еще до того, как рассвело. С женой простился ласково, оставил ей немного денег, приказал купить девочке еще сластей. Велел никому не говорить о том, что он приходил. Посмотрел на спящую дочь и быстро удалился.

Жена не удержалась и рассказала о его приходе: все равно девочка расскажет. С гордостью показывала соседям платок (о деньгах ничего не сказала) и объясняла, что он в душе добрый человек и любит ее, был бы совсем хорош, если б не пил. Соседи с сомнением качали головой. Только мальчишки жалели, что его не видели. У них он был популярен из-за огромного роста и страшной силы. С восторгом говорили, что он когда-то голыми руками задушил пантеру, — сам им рассказывал! «А может, и врал: пантеру голыми руками не задушишь», — возражали, впрочем, скептики.