Незадолго до назначенного для приема времени Насер своей быстрой тяжелой походкой вошел в служебный кабинет в том здании, где он принимал посетителей, не принадлежавших к числу друзей. Адъютант передал ему список лиц, которым в этот день был Назначен прием. Первым должен был войти Гранитов. Для него накануне была спешно испрошена аудиенция, Насер не очень знал, кто это такой. Так у него часто бывало с советскими людьми: «Может быть, этот и повыше посла? У них не разберешь». Он взглянул на часы. Оставалось еще шестнадцать минут; твердо запомнил, что точность — вежливость королей.

Как все главы правительства, он работал часов десять в сутки, иногда и несколько больше. Правда, сюда входили ж полагавшиеся по его должности «развлечения», то есть те же приемы, за чашкой чаю. Но они были еще утомительнее деловых аудиенций. Еще недавно он был очень крепким человеком. Теперь утомлялся быстрее, чем прежде, да и нервная система успела уже немного расшататься« Беседы с иностранцами составляли одно из главных его удовольствий. Он научился хорошо говорить (в начале карьеры не умел) и теперь всегда вел разговор. Это было легче: при ответах на вопросы всегда можно было сказать что-либо лишнее. Между тем разговоры бывали связаны с ответственностью или с тем, что так называется у диктаторов.

Главная цель была в том, чтобы ничем, ни словом, ни жестом» не уронить своего достоинства на Западе: о египетском общественном мнении можно было не беспокоиться: все равно газеты напишут то, что им будет велено писать. Затем необходимо было очаровать собеседника. Тут можно было быть, в зависимости от обстоятельств, грозным, ласковым, величественным, добрым, страстным, холодным, фанатиком, реалистом — мало ли чем надо было быть; считался, разумеется, с историческими прецедентами, разные были в истории диктаторские жанры. Еще недавно он был скромным провинциальным офицером и только приступал к ознакомлению с мировым историческим паноптикумом.

Теперь его задача в жизни определилась совершенно. Своих идей у него было очень мало, но к его услугам были чужие, и он привык усваивать их быстро, менял, по мере надобности, легко. Уже несколько лет он считался вождем мощного движения, называвшегося панарабским или даже панисламистским. Это было хорошо. Политики, желавшие ему понравиться (их было немало и за границей), называли его создателем движения. Это было еще лучше — он принимал благосклонно, как должное, хотя эта идея была тоже чужой и довольно старой. К исламу он в душе относился довольно равнодушно. Египтян любил, других же арабов почти не знал, кроме тех высокопоставленных людей, с которыми встречался на разных совещаниях; они в большинстве были очень ему неприятны, особенно короли. Догадывался, что они тоже его терпеть не могут, признают выскочкой и завидуют его престижу. Считал их ничтожными или, во всяком случае, незначительными людьми: им власть досталась по рождению, а он ее достиг сам, своими заслугами и гением.

С юношеских лет он был честолюбив и властолюбив. Как было со многими другими будущими диктаторами, он, подобно Колумбу, искал Индии и попал в Америку. Молодым офицером надеялся на хорошую военную карьеру и мечтал стать генералом — хорошо бы, если б несколько раньше полагавшегося обычно срока. Но войны не предвиделись, и египетская армия существовала больше на бумаге. Жизненный путь определился у него так же случайно, как, например, у Муссолини. Только в Египте, в отличие от Италии, социализм ничего обещать не мог. Другие возможности оказались выгоднее. Он примкнул к группе военных политиков, где конкуренция была невелика. Король Фарук стал очень непопулярен: потерял популярность «Вафд»; еще позднее Нагиб, при помощи которого он сделал карьеру. Все это он использовал со свойственной ему хитростью. Дошел до того, обычного в больших политических карьерах, момента, когда события сами начинают нести и выдвигать человека. От конкурентов освободился, из них Нагиб был последний (впредь до возможного появления нового). Ж он стал диктатором, о чем в юности и не мечтал — тогда совершенно было бы достаточно стать пашой. Знал, что ремесло диктатора опасно, но он был смелым человеком, и судьба некоторых диктаторов ровно ничего не доказывала: Муссолини и Гитлер погибли, но Франко или Сталин уцелели. Теперь если бы он и хотел, то не мог бы отказаться от власти, так как такой отказ почти наверное означал бы смерть. Да он никак и не хотел: уже несколько лет назад простодушно поверил и в свою звезду, и в свою гениальность: не он первый, не он и последний. Теперь был готовым спортсменом диктаториальной политики, не очень хорошим и не очень плохим.

Ему хотелось стать и «теоретиком». Это было, в конце концов, необязательно — Муссолини, например, теоретиком не был, — но очень желательно: Гитлер и Сталин были. Диктатор-теоретик был, бесспорно, выше чином, чем диктатор обыкновенный. Насер и написал какую-то брошюру «Философия революции». Заглавие было отличное, однако книга, он сам видел, вышла жиденькая. Приближенные, как водится, ею восторгались. Все же до него доходили слухи о разных насмешливых отзывах, вызывавших у него бешенство и кровожадные чувства.

Накануне он лег поздно и не вполне выспался. Проснулся на каком-то необыкновенном триумфе: где-то его при бурных овациях бесчисленных толп венчали повелителем всех восточных народов. Даже досадно было, что проснулся. Он был еще накануне очень возбужден сенсацией: французы обманным способом захватили самолет с вождями алжирских повстанцев, гостями мароккского султана. Этому просто не было имени! Насер был возмущен тоже искренно и простодушно. Своих собственных дел он никогда не порицал — как почти все диктаторы, всегда был прав, — но порицать их с моральной точки зрения ему и в голову не приходило: тут совершенно сходился уже не почти со всеми, а решительно со всеми диктаторами. Не могло прийти ему в голову и то, что тогда так же надо было бы относиться и к другим.

Он пробежал последние телеграммы и телефонограммы. И его возмущение еще увеличилось от того, что как будто действие французов совершенно удалось: захватили опасных врагов, приобрели много ценнейших материалов. Основное распоряжение по печати и по дипломатическому ведомству им уже было дано — возмущаться и негодовать вовсю. Больше делать было, собственно, нечего. Он опять взглянул на часы и приказал ввести первого посетителя через две минуты: это значило не через полторы и не через две с половиной. У всех приближенных были хронометры.

Нужна была небольшая декорация. В отличие от Муссолини, он не подражал Наполеону и даже не скрещивал рук. В отличие от Гитлера, не пользовался бешеными криками. Национального диктаторского стиля в путаной истории Египта не нашел. Все же кое-какие несложные секреты ремесла придумал. Достал с полки и положил на письменный стол «Капитал» в английском переводе, с большим золоченым заглавием на переплете. При приеме американцев на столе обычно появлялся Джефферсон, при приеме немцев Клаузевиц (Клаузевица он действительно в свое время читал, когда готовил курс для военной школы). Прежде были книги и для французских и английских посетителей, но со времени национализации Суэцкого канала французы и англичане почти к нему не являлись, да он теперь и не оказал бы им сочувственного внимания. Приготовил первую фразу для ведения беседы.

Гранитов приехал за четверть часа до начала приема. Он не был официальным лицом, и для него не имели значения соображения престижа: приняли ли тотчас или заставили подождать. В приемной он развернул местную газету. На первой странице с огромными заголовками сообщались все новые сведения об аресте алжирских заговорщиков: «Неслыханное предательство», «Глубоко возмущен весь цивилизованный мир», «Грубый вызов Магрибу со стороны французских колониалистов»... Все это уже было ему известно. На одной из следующих страниц было небольшое сообщение о том» что действия французов вызвали в Мекнесе нежелательные эксцессы. Произошли нападения на французские фермы в окрестностях города. Об одном из этих нападений сообщались подробности. Разъяренная толпа разгромила дворец французского колониалиста богача Жоржа Дарси, жившего в этом доме со своей любовницей-еврейкой. Заметка была коротенькая и скромная. О том, что хозяева дворца зарезаны, что деньги и драгоценности были украдены, в ней не говорилось.

Имя Дарси вдруг поразило Гранитова, он даже вздрогнул: с очень неприятным чувством вспомнил, что так звался жизнерадостный пожилой француз, с которым он прилетел из Лондона на самолете. «Вот так штука! — подумал он. — А как пил, как ел!..» Невольно подумал, что и с ним, в конце концов, может случиться какой-нибудь сходный сюрприз. Тотчас взял другую газету и даже не посмотрел на заголовки первой страницы. Оттого ли, что вторая газета, несмотря на строжайшую цензуру, была несколько более независимой, или же потому, что писал более порядочный человек, события в Мекнесе излагались несколько иначе. Конечно, и вторая газета их приписывала негодованию, охватившему арабский мир; но сообщалось, что беспорядки сопровождались грабежами и насилиями над женщинами. В некоторых случаях можно даже предполагать участие уголовных преступников. Гранитов прочел все очень внимательно. У него было довольно живое воображение, он представил сцену убийства, насилия над женщиной, почему-то вспомнил восточную красавицу Гюль Джамал. Как он ни привык к страшным сценам (не раз представлял себе сцены пыток и расстрелов на Лубянке), он испытывал очень неприятное чувство. «Все-таки к этому наши никакого отношения иметь не могли... Устроили арабские голубчики... «Народное негодование», знаем, знаем...»

Адъютант вежливо пригласил его в кабинет. В ту минуту, как он появился в дверях, Насер встал из-за стола и сделал пять — ровно пять — шагов навстречу гостю. На лице его была улыбка, по степени приветливости это была улыбка № 2, улыбка № 1 предназначалась только для американского посла Байрода — этот нежно его любил и глубоко почитал, — для Неру да еще для некоторых восточных владык, тех самых, которых он терпеть не мог. Улыбка открыла его огромные зубы. Гость изобразил на лице восторг и благоговение — помнил наставление начальника. Они обменялись крепким рукопожатием и сели. Гранитов было тоже приготовил первую фразу — о том, как он рад и счастлив знакомству с таким великим человеком, — но Насер первый начал говорить. Спросил, давно ли гость из Москвы, хорошо ли путешествовал, здоровы ли Хрущев, Булганин, Шепилов. И только ответив на эти вопросы, Гранитов мог вставить приготовленные им слова. Они очень понравились Насеру. По природе он был застенчив, с годами застенчивость преодолел, но, как у большинства восточных людей, даже горделивых, заносчивых и злобных, у него в общении с европейцами было нечто вроде inferiority complex. Он уже несколько лет считал себя гением, но ему было очень приятно, когда это ему говорили иностранцы.

Гранитов к арабам вообще относился в душе с насмешкой. Из разговора с Чумаковым лишний раз увидел, что так же к Насеру и к его армии относятся советские офицеры. Сказав, что было нужно, он с почтительной улыбкой стал слушать. «Похож больше на азиатского еврея, чем на африканского араба-мусульманина... Он, впрочем, кажется, сомнительный арап по крови и еще более сомнительный мусульманин?» Был рад тому, что Насер ведет разговор. Говорить было обычно легче, чем слушать, но слушать было выгоднее. «Похож на наших?» Гранитов у всех известных ему диктаторов находил некоторое сходство с «нашими», и если не считал тех тоже людьми Хитрова рынка, то больше потому, что иностранных хитровок представить себе не мог. «Только что же это арап так кипятится?» Сам он отроду ничем не возмущался, действия и своего правительства, и иностранцев, и свои собственные обсуждал и расценивал только практически: умно ли? полезно ли? целесообразно ли? «Они, впрочем все примитивны, восточные людишки, при всей своей хитрости». Насер говорил, что поднимет против французов весь мир. Стон негодования пронесется по человечеству от такого невероятного вероломства, от такого небывалого нарушения основных принципов международного права. Гранитов поддакивал, то качал головой, то одобрительно кивал — и недоумевал все больше. «Ишь, язык без костей! Так говорил дорогой покойник Зиновьев». Он в юности еще слышал и этого, и других, впоследствии казненных вождей партии. «Да ведь Гришка так говорил на митингах дурачью, а зачем он со мной треплет язык?»

— Просто неслыханно! — подтвердил он негодующим тоном. И, воспользовавшись передышкой в монологе Насера, в полувопросительной форме высказал некоторые свои соображения, Кое-какие не очень существенные дела у него были, иначе было бы неловко просить о приеме. Так, ему хотелось узнать лучше, какие именно средства имеет Арабская Лига и откуда она их достала. Он слышал, что у Лиги есть сотни миллионов долларов, и эта цифра поразила его воображение. «Вдруг сгоряча скажет? Проговариваются они иногда все, даже наши. А может, и сам не знает, сколько у Лиги арапчиков? — подумал он, весело вспомнив, что так в старину на Руси назывались голландские червонцы,

Насер на это ничего не ответил. Был недоволен тем, что такие вопросы задает ему иностранец, да еще коммунист. Он России боялся больше, чем какой бы то ни было другой страны. Собственно, только коммунистов и боялся, да еще «Мусульманских братьев» — эти могли и зарезать. Вместо ответа он заговорил о своей великой идее, о том, что он хочет объединить весь мусульманский мир, даже не только арабский. Собственно, об этом тоже было бы лучше не говорить: в его планы входило и привлечение русских мусульман, а это едва ли могло бы понравиться советскому правительству. «Ишь куда загнул, арапская морда!» — подумал Гранитов, слышавший о таких каирских планах. Подумал, впрочем, благодушно и без малейшего беспокойства: насчет агитации в СССР был совершенно спокоен: «У нас не демократишки, живо положили бы конец!.. Ну, болтай, болтай про свою савру».

— Да, я знаю вашу идею, заслуживающую всяческого уважения. Мы к Ней так и относимся. У вас великая идея и у нас великая идея! Вот я с радостью вижу у вас на столе книгу гениального учителя, — сказал он: заметил «Капитал» на столе в первую же минуту. «Не читал арап, конечно, как и я, не читал, как и вся наша братия». Ему даже показалась забавной мысль, что начальник, с которым он ужинал в отдельном кабинете московского ресторана, стал бы читать Маркса. Очень сомневался насчет Хрущева, Булганина, Шепилова.

— Я большой почитатель этого великого мыслителя, — сказал Насер, очень довольный. — Разумеется, я не разделяю многих его идей, но у меня никогда не было глупого западного предубеждения против всех коммунистов вообще. Вы, вероятно, знаете, что я в молодости был близок к некоторым из них. И вы, разумеется, читали, что они, в сущности, примкнули к моему режиму. Когда я в апреле признал Китай Мао, египетские коммунисты прислали мне горячую приветственную телеграмму.

— Да, я читал об этом и был в восторге, — ответил Гранитов. «Экая бестия арап!» — подумал он. Ему было известно, что египетские коммунисты прислали Насеру эту телеграмму из тюрьмы. Слышал в посольстве и о том, что на следствии в Египте многие арестованные подвергались пыткам только по подозрению в коммунизме. Профессор Измаил Абдалла Сабр на суде показал следы истязаний, которым подвергался. — Но мы и не ждали другого отношения к великой коммунистической идее от такого умного и просвещенного человека, каким мы вас всегда считали и считаем, — добавил он. Собственно, следовало бы тоже произнести монолог о великой коммунистической идее, но он вообще не умел это делать, а на чужом языке еще меньше. Больше уж никаких, даже незначительных, дел не оставалось. Он повторил, как рад и счастлив был увидеть общепризнанного вождя египетского народа. «Надеюсь, что тебя со временем подколет какой* нибудь «мусульманский брат», — подумал он и почтительно откланялся. Насер крепко пожал ему руку и сделал пять шагов по направлению к двери.

Второй он назначил прием знаменитой американской журналистке. Положил на полку «Капитал», поискал том Джефферсона, но он куда-то запропастился. Попались сочинения Эмерсона. «Тоже американец. Сойдет», — подумал Насер. «May Days, and Other Poems» ему показались по заглавию недостаточно серьезными. Он положил на стол «Representative Men» (библиотекой занимался один из секретарей). Он позвонил и велел ввести журналистку. Рассчитать точно продолжительность каждой аудиенции было невозможно, тут правило «точность — вежливость королей» действовало хуже, и Мэрилин пришлось в приемной подождать минут десять, чем она была не очень довольна. Насер сделал четыре шага вперед и с приветливой улыбкой № 3 крепко пожал ей руку.

После вопросов о том, давно ли она покинула Соединенные Штаты и хорошо ли путешествовала, он заговорил о колониализме. Масок он вперед не готовил, но был недурным актером, и выражение его лица подкрепляло его слова. Когда заговорил об Англии и Франции, лицо его приняло печально-разочарованный вид, какой мог быть, например, у германского нациста в 1945 году при упоминании имени Гитлера. Мог ли он ожидать, что Молле, Иден так себя поведут! Единственная его надежда была на общественное мнение подлинной, американской демократии. Соединенные Штаты сами на себе испытали, что такое британский колониализм! Он не сомневается в их сочувствии Египту.

Мэрилин неопределенно кивала головой. Слушала его внимательно, но заранее знала, что главным в ее статье будут не мысли Насера, а его наружность, манера речи, обстановка приема. Как Толстой, которого она читала всегда с восхищением, Мэрилин при описании людей, дававших ей интервью, строила все в их наружности на одной черте. Так, изображение Ибн Сауда строилось на его колоссальном росте. У Насера она в первую же секунду обратила внимание на его огромные, ослепительно белые зубы. «Дантист на нем не наживется. Тут что-то есть от хищника...» Черта была благодарная и даже символическая — хищник, — но все же ее для портрета не хватало. Ничего другого Мэрилин, при всей своей наблюдательности» заметить не могла. «Курчавая голова... Какая-то самодовольная улыбка под самодовольными усиками», — думала она. Ей казалось, что особенность выражения Насера, быть может, состоит в сочетании самодовольства с застенчивостью или с нерешительностью. Но за это ухватиться было трудно, да читатель и плохо поверил бы, что Насер нерешителен или застенчив. «А все же это так. Никакой «мощи», хотя телосложение крепкое. Право, скорее в нем есть робость. Может быть, он каждую минуту опасается переворота или покушения? Вот чего у моего Ибн Сауда не было. Нос, лоб ничего не давали, самые обыкновенные нос и лоб. Штатское платье носит для военного недурно... Галстук очень тщательно завязан... Жеста у него нет. У Ибн Сауда был жест, и какой!.. Ни картинности, ни магнетизма тоже нет. Все говорят, будто у Гитлера, у Муссолини, у Кемаля был личный магнетизм... Может быть, и врут?» Она слушала слова Насера, но не записывала, полагаясь на свою прекрасную память.

— ...Я уверен, что вы с вашим умом и талантом не будете исходить из внешней видимости и признаете, что в Египте существует настоящая демократия! Я твердо верю в ее принципы, твердо верю в идеи вашей Декларации Независимости. Моя мечта создать со временем — ведь все в один день или в один год не делается, — создать со временем свободный независимый строй в моей стране! — сказал с силой Насер, приступивший к задаче очаровывания. Мэрилин по-прежнему неопределенно кивала головой. Это слышала и от других диктаторов. Она привыкла к тому, что ей лгут дающие интервью люди, но не любила, чтобы лгали уж слишком явно, точно считая ее дурой. Была немного им разочарована. «Что ж, страна средняя и диктатор средний. Но если бы интервью надо было брать только у настоящих великих людей, то я оказалась бы безработной. Одним Уинни не проживешь».

— Каково в точности ваше отношение к Израилю? — спросила она, когда он по неосторожности на мгновение замолчал. Что-то промелькнуло в глазах Насера. «Уж не еврейка ли? — спросил он себя. — Как будто нет». Действительно, Мэрилин была совершенно не похожа на еврейку.

— Я не враг евреев, — сдержанно сказал он. — У меня были приятели евреи, даже израильские. В ту пору, когда я защищал крепость (она знала, что это было главным и даже единственным его военным подвигом). Я долго беседовал в дни перемирия с израильским капитаном Коганом, у меня были с ним добрые отношения. Не отрицаю и того, что Бен-Гурион выдающийся человек. Но евреи на Среднем Востоке пришлый элемент, представляющий западное влияние. Англо-французское влияние, — поправился он. — А мы от этого влияния хотим раз навсегда освободиться, как от всех пережитков колониализма, который ведь совершенно чужд и вам, американцам.

— Газеты пишут, будто вы хотите объявить Израилю войну и сбросить его население в море? — спросила Мэрилин. Она часто спорила с людьми, которых интервьюировала, и могла позволять себе эту роскошь; она от них совершенно не зависела, а все они хоть немного от нее зависели. — Действительно ли таковы ваши планы?

— Газеты часто врут! Я ни о какой войне не думаю. Даю вам слово солдата! — сказал он. Мэрилин вспомнила, что ей рассказывал Болдуин, председатель Лиги прав человека: в 1954 году Насер дал ему слово, что сионисты Марзук и Азар, обвиненные в шпионаже, не будут казнены. Через неделю они были повешены. Но об этом она все-таки не решилась напомнить своему собеседнику. — Вы, верно, имеете в виду, что мы покупаем оружие в Чехословакии? Но мы ставим себе единственной целью самозащиту. Разумеется, если на нас нападут, мы будем защищаться до последней капли крови! Мы будем сражаться на море, на берегах, в городах, в деревнях, и мы никогда не сдадимся! — сказал он ей с воодушевлением, как говорил точно те же слова и в своих публичных речах. «Все-таки для плагиата можно было бы придумать что-либо другое, вместо знаменитейшей из речей Уинни», — подумала Мэрилин.

— Американское общественное мнение очень оценит это ваше заверение! — радостным тоном сказала она. Задала еще несколько вопросов. Он отвечал удачно, был находчив в спорах.

— Вы создали очень мощное национально-религиозное движение в мусульманских странах. Это ваша несомненная заслуга. И я совершенно уверена, что это исключает возможность вашего сближения с коммунистами.

Он утвердительно кивнул головой. Хотел было даже добавить, что имеет в виду и советских мусульман, но этого не добавил: правда, можно было бы позднее опровергнуть ее интервью в каком-нибудь малоизвестном египетском издании, но еще лучше было этого не говорить.

— Только совершенно неосведомленные или ограниченные люди могут серьезно говорить о моих симпатиях к коммунизму, — ответил он.

— Не думаете ли вы, однако, что и ваша идея, при чрезмерном ее раздувании, может привести к нежелательным последствиям... Да, вот эти события в Мекнесе, — сказала она. Ей было известно, что в Марокко произошли беспорядки, но подробностей она еще не знала. Обычно специальный переводчик переводил ей все главное из местной печати, и это было наиболее скучной частью ее журнальной работы. Но в этот день она, торопясь на свидание, велела перевести себе лишь заголовки.

— Я этого не думаю, — ответил Насер искренно: вернее, об этом он совершенно не думал, нежелательные — для других — последствия весьма мало его интересовали. Он заговорил о своих врагах, и лицо его стало мрачным и грозным. Заговорил о египетском народе, который так его любит, — и на лице выразилась нежная умиленность. Был доволен своей беседой.

Она еще спросила о его «Философии революции». Прочла эту небольшую книжку еще в Америке и была в недоумении: «Ни философии, ни революции, что-то сумбурное, даже процитировать нечего». Он с улыбкой № 2 достал книжку из ящика и, немного подумав, сделал надпись: написал только ее имя и подписался, с датой. «Еще иначе подумала бы, что я в ней заискиваю! Да и неизвестно ведь, что она еще напишет». Автограф был не Бог знает какой, но Мэрилин была скорее довольна. У нее было немало таких трофеев, и они лежали на столике ее кабинета на Мэдисон-авеню. Были и гораздо более лестные. Она не очень сознавала, что ее статьи о политических деятелях несколько зависели от того, как эти деятели к ней относились. Но зато хорошо понимала, как их отношение к ней зависело от степени любезности ее статей.

Фотографии Насера во всех видах — в мундире, в джеллабе, в пиджаке, за столом, на трибуне, верхом на коне — можно было купить в любом каирском магазине, да и у редакции их было достаточно. Беседу можно было считать конченной. И она, вставая, сказала то, что говорила в заключение всем принимавшим ее знаменитостям: «Я знаю, как дорого ваше время, не буду им злоупотреблять...» Он встал с улыбкой № 2 и посередине комнаты крепко пожал ей руку. «Кажется, очаровал...»

Она вышла, в общем удовлетворенная интервью. Сам по себе разговор был не очень интересен, но он давал возможность разредить цитатами ее собственные соображения о нем и о Суэцком кризисе. План статьи у нее наметился, «Очень удачна эта находка о павлиньем пере: все началось из-за вздора, никто не виноват — ни французы, ни англичане, ни египтяне», — подумала она, выходя на перрон. Идея «никто не виноват» была не только верна, но в журнальном отношении очень выигрышна, даже выгодна: «девять десятых читателей согласятся!» К кризису она подошла правильно. Нужна была еще разгадка того, что она мысленно называла «проблемой Насера». Иногда в лучших своих статьях она находила un trait de génie, сразу все освещавший.

И только ее автомобиль отошел от подъезда, как ее озарило вдохновение: «Wuthering Heights»! С ранней юности она любила классический мрачный роман Эмили Бронте, с тайнами, с бурями, с замками, с загадочным героем Хитклиффом, цель которого заключалась в том, чтобы разрушить вражескую семью Эрншо и объединить свое имение с имением врагов. Хитклифф разными своими чертами напоминал дьявола, но он был выдающийся человек, все приносивший в жертву своей идее. «Разумеется, разумеется. Насер — это Хитклифф, Израиль — это его «семья Эрншо»!» — подумала она и даже засмеялась от радости. Теперь статья, прекрасная, блестящая, все объясняющая, обещавшая огромный успех статья «Павлинье перо» была готова, совершенно готова.