Курьера Михайлова на обратном пути из Пелыма ждала неприятность. В Москве он неожиданно получил срочное назначение в новую поездку, в Киев и в Азовскую губернию. Эта поездка, в отличие от сибирской, нисколько не была тяжелой, но обычно курьерам по возвращении из дальних краев давали некоторое время на отдых: две недели, а то и целый месяц. Михайлов ругался и жаловался, но уклониться от исполнения приказа было невозможно. Он поскакал на юг и там пробыл долго. Жизнь в Малороссии была хорошая, женщины одна лучше другой, сады на загляденье, и нигде он не видал такого изобилия во всем и дешевизны: ел каждый день чуть не как господа; птица, окорока, сахар, чай, мед, масло, сало, водка, – все отдавалось почти даром; вот только пуншевой водки нигде не держали.
Вернулся он в Санкт-Петербург лишь в июне и по-настоящему прослезился, увидев город, в котором родился, свою Невскую перспективу со знакомыми домами и лавками, свою реку, – река после сибирских показалась разве чуть менее широкой, но все-таки другой Невы нигде на свете не было. Теперь новый сказочный царский дворец был уж совсем готов.
В канцелярии Михайлова шумно встретили писари, подканцеляристы, рассыльщики. На радостный гогот вышел из своей комнаты сам расходчик, маленький, тщедушный, кривой старичок. Это был добрый человек, отечески относившийся к подчиненным. Однако подчиненные его недолюбливали; уж очень много старичок говорил, и всегда одно и то же, и голос у него был неприятный, журчащий. Расходчик поздравил Михайлова с возвращением и долго говорил о том, что в дороге, верно, было очень хорошо, а теперь будет еще лучше: «Вот поездил, людей повидал, в Сибири побывал, – разве не славно? А теперь будешь четыре недели отдыхать, и никто тебя никуда не пошлет: живи, гуляй, делай что хочешь, – или не хорошо?»
Как только старичок заговорил, канцеляристы со скукой разошлись по местам. Михайлов слушал покорно, зная, что расходчик может так говорить очень долго, а сколько назначил наградных, скажет только в конце. Старик журчал минут десять, затем сообщил, что наградных назначено двадцать пять рублей: – «Я тебе это страктовал, разве не славно?» – «Ну, не то, чтобы очень славно», – подумал чуть разочарованно Михайлов: он собственно рассчитывал именно на двадцать пять рублей, но, подъезжая к Петербургу, думал: «вдруг отвалят больше? ведь в Сибирь ездил, а потом без очереди…» Однако жаловаться не приходилось: двадцать пять рублей выдавались в награду редко, могли дать и двадцать. Служащие опять собрались, – вопрос о наградных всегда всех волновал, – и по лицам канцеляристов Михайлов тоже понял, что назначили столько, сколько следовало: ни ему не обидно, ни другим курьерам.
Тем не менее старика он не поблагодарил: показать, что доволен, в следующий раз дадут меньше. – «Да ты, брат, кажется, не рад?» – сказал расходчик. – «Ну, там, Егор Иванович, рад или не рад, об этом что ж говорить… Богомолов в Астрахань ездил, ему двенадцать дали…» – «Так то двенадцать, а не двадцать пять». – «Так то Астрахань, а не Пелым!» – «А что двойной кошт получал, это забыл? Кто тебе это склеил? Я». – «Да, двойной кошт, много на вашем коште сбережешь! И трешницы не сберег». – «Знаю я твою трешницу. Ну, не рад, твое дело. Да верно и граф Миних тебя славно наградил?» – спросил старичок с лукавой улыбкой, бережно вынимая из ящика запечатанные столбики с деньгами: «десять, еще десять»… – «Ничего не дал, старая собака!..» – сердито ответил Михайлов. Рассыльщики захохотали. – «Смотри, какие хорошие рубли, новенькими тебе даю, с изображением царя-батюшки Петра Федоровича… Славный у нас царь, дай Господи ему здоровья и счастья!» – сказал расходчик, распечатывая третий столбик: отсчитал пять серебряных рублей и любовно выровнял в полстолбика. – «А старика ты напрасно хаешь, верно он забыл тебя наградить, ведь старый человек, старость не радость, память уже не та, наверное, он забыл…» – «Да, забыл! Знаю я их, господ!..»
Старичок засмеялся и вынул из ящика небольшой пакет вида коробки, обернутый в серый холст, запечатанный по углам красными печатями. – «Давно тебя ждет, прислан от графа Миниха, – сказал он вспыхнувшему от радости Михайлову, – по весу словно не рубли. Может, золотые? И не болтаются: верно, в соломе?» Служащие их окружили с любопытством: о пакете никто ничего не знал, расходчик готовил сюрприз. «Вот видишь, а ты говоришь: старая собака! Ты бы сначала узнал, а потом ругался. Или не рад?» – «Тот дурак, кто пирогу не рад!» – взволнованно ответил Михайлов, разрезая холст ножницами, которые ему услужливо подал подканцелярист. «Ровнее режь, холст мне отдашь, пригодится. Так и есть, коробочка…» Михайлов над столом поднял ножницами прибитую гвоздиком крышку. Из коробочки посыпались с соломой золотые.
Все обомлели. Обомлел и сам Михайлов. Стал считать, руки у него немного тряслись, хоть он никогда жаден к деньгам не был. В коробочке было двести рублей. В канцелярии произошло смятение. Даже расходчик разинул рот. Михайлова поздравляли, кто искренно, кто позеленев. – «Твое счастье, с тебя могарыч, поставишь нам шипучего», – говорили все сразу. Старичок опрокинул коробку и постучал по дну пальцем: больше ничего, кроме соломы, не выпало.
– Славно как, а? По-графски наградил! – сказал он и посоветовал Михайлову сдать деньги на хранение в канцелярию; а то что ж, пойдет все девкам да кабатчикам. Если, скажем, истратить червонец, это дело, для чего не истратить? и выпить не грех, и с девкой погулять славно. Ну, а более – жалко, деньги славная штука, могут пригодиться, без денег человеку худо, совсем худо. «Да он теперь, Егор Иванович, и службу бросит!» – сказал писарь, воспользовавшись мгновением передышки у расходчика. «Женится! Землю купит!» – подхватили другие. Послано было за водкой и пивом. Старичок долго говорил, что и службу бросить недурно, и жениться для чего не можно, но первое дело – беречь деньги. «Теперь у тебя есть деньги, разве не хорошо? Право, хорошо», – журчал расходчик.
Михайлов оставил на хранение в канцелярии только пятьдесят рублей; сказал, что, может быть, в самом деле что-нибудь подыщет и купит. Он вышел к Неве и долго ходил по набережной, взволнованно-радостно думая, что теперь делать. Первая его мысль и вправду была: не жениться ли? У курьеров считалось прочно установленной, проверенной истиной, что при их ремесле, как при солдатском, жениться нельзя: бабу ни в дорогу не возьмешь, ни дома одну не удержишь. Но теперь в самом деле можно было бы бросить проклятую службу. Мысленно счел свои деньги: двести, да двадцать пять, да тридцать два сберег на коште, всего двести пятьдесят семь. Легко завести лавку хоть на Невской. Однако, у него всегда было отвращение от торговли. Представил себе: с раннего утра до позднего вечера сидеть в душной, пахнущей сельдями или овчиной, комнате, ругаться с приказчиками, лебезить перед покупателем, дрожать над выручкой, – ну, нет. Открыть трактир? Это лучше, но и тут радости немного: буяны, дозоры, полиции плати. Вернулся мыслью к женитьбе: жениться можно, но и холостым жить тоже хорошо. Если б можно было так, чтобы полгода быть женатым, полгода холостым? А то женишься – пожалеешь, и не женишься – тоже пожалеешь. В бабах недостатка нет и для женитьбу, и так. Вспомнил Киев, ночь над Днепром, красивую рыжеволосую хохлачку, и про себя нерешительно подумал, что, может, и не так уж худо их ремесло, которое они по привычке иначе как проклятым не называли. Ведь не всегда стоит стужа, и в Сибирь посылают не так часто. К тому же, через четыре года выходил в старшие курьеры: этих отправляли только в Москву. Чем свой трактир открывать, не лучше ли ходить в чужие, то в Москве, то здесь?..
Вдруг он с ясностью почувствовал, что хочется ему, по-настоящему хочется, одного: пожить как живут господа! Михайлов и не любил господ, и как мог подражал им. В его мыслях они немного сливались с удалым добрым молодцом из сказок, – он и сам бессознательно подделывался под этот образ, а может быть и вправду в себе чувствовал что-то от доброго молодца, которому все нипочем. «Богатому житье, а бедному вытье», – подумал он и потрогав в кармане кошелек, – появилась новая забота, – отправился в Гостиный двор.
Обошел сначала лавки так, ничего не покупая, лишь присматриваясь к товарам и ценам. Хотелось ему купить решительно все, он страстно любил новые вещи. После долгого торга, купил нарядный становой кафтан, с перехватом на пояснице, с хрустальными пуговицами, с запястьями у коротких широких рукавов, с высоким, закрывавшим затылок, атласным воротником-козырем, – знал заранее, что все будут шутить: «Что, брат, козырем ходишь?..» Купил красные сафьянные, шитые золотом, сапоги, вроде тех, что носили лаеши. Купил серебряные часы заграничной работы, – давно мечтал. Купец объяснил ему, как разбирать время, – он уже раньше присматривался и теперь живо понял. В другой лавке ему хотели было подсунуть горлатную шапку. Михайлов знал, что таких шапок никто из господ больше не носит, видел, что мех вовсе не от горла и качества среднего, да и странно было бы обзаводиться меховой шапкой летом, – но чуть было не купил: уже нерешительно говорил себе, что зимой, в поездке, горлатная шапка может очень пригодиться. Однако вовремя опомнился: и без того много ушло денег, – страшно было не что ушли, а что ушли так быстро. «Правду говорят люди: денег вволю, а еще б поболе…»
Вышел из лавки, с наслаждением взглянул на часы и тотчас, много через минуту, разобрал, что половина пятого. Приберегая к вечеру аппетит, съел на ходу купленный у разносчика кусок пирога и вернулся в канцелярию. В курьерском общежитии переоделся, не без смущения выслушал насмешливо-завистливые «козырем, брат, ходишь», навел справку, где живет граф Миних. Затем отправился в его дом, – благодарить, – по дороге с досадой говорил себе, что выходит свинья-свиньей: деньги были присланы давно, его сиятельство не может знать, что его в Петербурге не было.
Разыскал дом – «в Пельше не так жил!» – вошел со двора и вызвал дворецкого; понимал, что нельзя мужику беспокоить самого фельдмаршала, да и не примут. Попросил передать, что приходил курьер Михайлов, ездивший с царским указом в Пелым, только что вернулся в Петербург и слезно благодарит за награду, и будет вечно молить Бога за его сиятельство. Дворецкий, вначале введенный в заблуждение становым кафтаном, снисходительно кивнул головой и небрежно сказал: «Хорошо, братец, не за что». – «Ах, ты, сукин сын! – подумал, рассердившись, Михайлов, – точно я тебя, свинью этакую, благодарю… – Так не забудь, братец, все передать его сиятельству, как я велел», – сказал он и ушел, не дожидаясь ответа дворецкого. «Ничего, подлец, не передаст…»
Затем он снова, с таким же удовольствием, поглядел на часы: уже разобрал время совсем легко. Было семь часов. Снова потрогал кошелек, – цел, – и отправился на Петергофскую почтовую дорогу в кабачок, в котором торговали пуншевой водкой.
Немного поколебавшись, зашел на этот раз не со двора, а через главный двор. Лаешей в первой комнате не было, и вообще не было никого. Ему показалось даже, что кабачок полинял и облез. Во второй комнате хозяин поднялся навстречу с радостной улыбкой. «Давно ли, брат, вернулся? Здорово! Эким ты козырем, и не узнать тебя!..» Они поговорили, Михайлов с большим огорчением узнал, что лаеши уехали. «И полиция их не гнала, и я честью просил остаться, – уехали! Не сидится им на одном месте, проклятому племени…» Понизив голос, хозяин объяснил, что дела кабачка стали много хуже. Неизвестно почему, господа перестали ездить, оттого ли, что нет больше лаешей, или по чему иному: ходит какая-то тревожная молва в городе, а в чем дело, не поймешь.
Вошел, зевая, половой. По его презрительному выражению, тоже сейчас было видно, что в кабачке дела нехороши. Заглянули две женщины. Одна из них, высокая, румяная, с широким ртом и крепкими белыми зубами, с заплетенной черной косой, с небольшими насмешливыми черными глазками, сразу обратила на себя внимание Михайлова. Женщина оглядела его и вошла в комнату; другая пожала плечами и исчезла. – «Бутылку шипучего подать!» – приказал Михайлов половому, совсем как офицер лейб-кампанец. Вытащил из кармана кошелек и, словно пересчитывая, поиграл золотыми. Хозяин вытаращил глаза. Высокая женщина подошла к столу и, вопросительно улыбнувшись, села. – «Машкой зовут», – представилась она, предупреждая вопрос. Михайлов кивнул головой, хлопнул Машку по спине и заказал из еды самое дорогое, то, что заказывали господа. – «А всего прежде, братец, подай моей», – сказал он хозяину. – «Уж я, брат, сам знаю, что ты любишь», – ответил кабатчик и развязно, и подобострастно. Он принес бутылку пуншевой водки. Самый вид ее почти до слез умилил Михайлова. Выпил с наслаждением рюмку. – «Господи, до чего хорошо! Полгода не пил!» – «Недурна, – сказал он небрежно. – Нет, ты, братец, не уноси, а оставь на столе всю бутылку!»
Машка радостно сказала, что эту водку любит больше всего, тоже отпила глоток и попросила для начала ломаных пряников. Через минуту зажглись новые свечи в господской комнате, хозяин предложил перейти туда. Где-то забренчала настраиваемая гитара. Половой перестал зевать, и с его лица сошло презрительное выражение. По кабачку пробежал слух, что курьер тратит казенные деньги. Но это никого не касалось: так у каждого гостя разбирать, откуда золото, – не рад будешь жизни. Машка спросила, где остановился Михайлов. Он не знал, что ответить. Курьеры между поездками обычно ночевали в общежитии. Но получив месячный отпуск, имея двести рублей капитала, он в самом деле мог остановиться где угодно. – «Еще никуда не заезжал. А что?» Она сообщила, что по другую сторону почтовой дороги, в доме, принадлежащем владельцу кабачка, сдаются господам комнаты. «Отчего бы и нет?» – подумал польщенный Михайлов, все более входя в роль удалого молодца. Позвал хозяина, снял, не торгуясь, комнату и предложил задаток. «Что ты! Не со вчерашнего дня знакомы», – ответил хозяин, взял рубль и, подмигнув, сказал, что комната будет готова хоть через час.
Выпито в этот первый день, Михайлов помнил, было очень много, и они перешли с Машкой через почтовую дорогу лишь в четвертом часу ночи. Утром их разбудили крики: «Ур-ра!..» Михайлов вскочил, подбежал к окну и увидел, что по пыльной дороге катятся кареты, раззолоченные, восьмистекольные, запряженные восемью лошадьми каждая, с лакеями на запятках. Люди бежали за поездом и кричали: «Да здравствует царь Петр Федорович!..» «Да здравствует государь император!..» «Ур-ра!..» Михайлов ахнул. Государь уже проехал, его видно не было. В каретах сидели важные люди с пудреными головами, в бархатных и атласных кафтанах, дамы в робронтах. «У этой глазетовая… Фижмы, видишь?» – взволнованно говорила Машка, смотревшая в окно через плечо Михайлова. Последняя карета скрылась в облаке пыли, и не стало сказочного господского виденья. Долго с восторгом они обменивались впечатлениями между собой, затем с другими, завтракая в кабачке. Говорили, что царский поезд проехал в Ораниенбаум. «Видел государя вот как тебя вижу!» – восторженно говорил кабатчик.
Начались дни, навсегда неясно оставшиеся в памяти Михайлова лучшим временем его жизни. Он впоследствии и сам не мог толком вспомнить, сколько прожил на петергофской почтовой дороге. Несмотря на серебряные часы, времени был потерян счет, – этому способствовали и белые ночи. Никогда на своем веку он не пил так много, пил в кабаке, пил с Машкой в своей комнате, и себя не обманывал: понимал, что ничего не останется от его капитала, что ничего больше он не купит, и не женится, и навсегда останется бобылем-курьером. Плакал пьяными слезами, думал с умилением о своей щедрости, бездомной жизни и молодецкой натуре. Ему и в самом деле не очень было жалко нежданного богатства: хоть недолго, а пожил по господски: это для него зажглись необожженные свечи, и открылась комната кабачка, в которой гуляли первейшие господа столицы!..
В кабачке появлялись и подсаживались к его столу другие женщины, до которых тоже дошел слух, что курьер пропивает сенатские деньги. Машка в дом никого к нему не допускала, – а в кабачке, пожалуй, балуйся. Все молчаливо признавали ее права на курьера и на казенное золото, но пользовались случаем выпить. Впрочем, Михайлов, улучив минуту, внушительным шепотом сказал хозяину, чтобы не смел и предлагать шипучее вино (оно ему вдобавок и не очень нравилось). – «Мне и Машке – пуншевую, а другие пусть хлещут пиво!..» После второй или третьей ночи хозяин попросил денег. Михайлов презрительно дал ему три золотых. Дал также два червонца Машке, у которой при виде золота всякий раз разгорались глаза. Хотя он был все время почти пьян, – твердо помнил, что кошелька не надо оставлять ни на одну минуту. Деньги плыли, Михайлов о них не думал, и счастье наполняло его душу от того, что он кутит, как господа, от того, что он удалой молодец, а всего более от пуншевой водки.
Еще одно смутное воспоминание осталось у него от счастливого пьяного времени, – было это уже под конец. Поздно ночью на дороге вдруг послышался приближающийся быстрый топот. У подъезда кабачка остановилась коляска. Хозяин вышел посмотреть, что такое, и вернулся с выражением испуга на лице. Торопливо шепотом он попросил Михайлова и Машку перейти ненадолго во вторую комнату. «Зачем во вторую? Нам и тут хорошо!» – пробормотал курьер заплетающимся языком. – «Мы деньги платим почище господ!» – сказала гневно Машка. Оба они вскочили. На пороге показался тот самый сказочного роста офицер, с рубцом ото рта к уху, что кутил здесь в ночь перед отъездом Михайлова в Пелым. Вид у него был еще страшнее, чем тогда. Он окинул их тяжелым взглядом, отвернулся, вырвал из рук хозяина бутылку, стукнул по донышку, – пробка вылетела, – приложил горлышко к губам и выпил все до дна, не отрывая бутылки ото рта, все больше запрокидывая назад голову. Затем отер левой рукой губы, швырнул в сторону бутылку (она разбилась на куски), бросил хозяину монету и вышел, не сказав ни слова. На дороге снова послышался топот скачущих лошадей.