Тамира, царевна крымская, дочь Муметова, держа в правой руке кинжал, готовилась в зале к самоубийству из-за ложного известия о гибели Селима, царевича багдатского, убитого на поле брани. Эта сцена больше всех других волновала Валю, ибо и над ней, совсем как над крымской царевной, нависла было угроза: Володя еще в прошлом году, при покойной государыне, собирался оставить университет и поступить в конную гвардию: рвался на войну с прусским королем. Из этого тогда ничего не вышло: в конную гвардию не хотели принять семнадцатилетнего. Злобствующий же поручик Шепелев по секрету всем говорил, что не так уж Володя и рвется. Потом Валя вздохнула: царь Петр Федорович заключил с прусским королем мир, и она была царем очень довольна. Но недавно пришли слухи о готовящейся войне с Данией, и Валя опять приуныла: Дания была не лучше Пруссии, теперь Володе уже исполнилось осемнадцать, от обещаний он уклонялся, говорил скучные слова о долге русского дворянина, а раз даже обещал, обмолвившись, повергнуть к ее стопам осыпанную алмазами шпагу. Валя долго плакала: она была согласна, чтобы к ее ногам повергли шпагу, да еще осыпанную алмазами, но ей нужен был Володя, а не шпага. Об этом она и теперь подумала на репетиции, читая вполголоса:

Я смертью лишь могла, Селим, тебя лишиться, Когда наш век продлить изволилось судьбе…

Репетиции происходили в доме Полуяровых, где была хорошая зала. Мирил участников представления крымский царь Мумет, человек постарее других – ему было двадцать четыре – и большой дипломат. Клеона, мамка Тамирина, два раза отказывалась от роли и, вспыхнув, говорила, как хозяйка, что дом и зал к их услугам и далее, она будет очень рада, и нисколько, ни чуточки не обижена, но сама более выносить все это не хочет и не может! Раз вспылил и Володя; заявил, что ежели этот господин не извинится, то он будет вынужден – не успел объяснить, к чему именно будет вынужден, ибо Мумет признал его кругом правым и заставил этого господина, Мамая, царя татарского, – не извиниться, но выразить сожаление. К концу подготовки представления, общее Дело, живой интерес к нему в городе всех захватили и примирили. Отец Вали дал ей три рубля. Заключив заем в рубль у няни, она обзавелась алым платком и сшила себе зеленое атласное платье. Маруся Полуярова провела тревожную ночь, хоть платья еще не видела: удар ей готовился лишь к вечеру представления. У нее у самой платье было дешевое, камлотовое, – «но ведь мамке и нельзя ни в атласном, ни в гродетуровом, – ласково говорила Валя, – это было бы просто смешно»… – «Разумеется! И вы очень славненькая мамочка!» – энергично подтверждал царь Мумет.

Накануне представления, в ожидании чаю, участники последней репетиции разбрелись по дому. Маруся шепталась с матерью в столовой, хватит ли печенья и достаточно ли будет одной бутылки венгерского для поручика Шепелева: «остальные ведь не пьют, и незачем вам, детям, пить», – убедительно шептала рентмейстерша. Другие актеры переодевались, смывали с лица грим. Валя и Володя в зале еще отделывали в последний раз главную сцену пятого действия. Володя ждал своего выхода у двери. Валя смотрелась в зеркало и думала, что и сейчас недурно, а завтра в атласном будет совсем хорошо. Язык же ее старательно договаривал давно заученный, со всеми интонациями монолог:

…Но ныне не хочу и в смерти разлучиться: Ты умер для меня, я следую тебе.

Она направила себе кинжал в сердце. На прежних репетициях это движение все ей не удавалось. Кинжал, доставленный поручиком Шепелевым, был настоящий, она боялась порезаться, порвать платье, и жест выходил нехорошо. По словам крымского царя Мумета, здесь вообще можно было погубить представление: надо, чтобы Селим выбежал из-за кулис и схватил Тамиру за руку в то самое мгновение, когда ее груди коснется кинжал, – а стоит ему замешкаться хоть на миг, и все пропало. Раза два на репетициях Селим действительно опаздывал, – быть может, нарочно, для смеха, – и все, кроме Вали, хохотали до слез. На этот раз он не опоздал. Но вместо того, чтобы схватить ее за руку с криком: «Я жив, дражайшая, я жив и торжествую!» – Володя просто и даже неторопливо отобрал у нее кинжал, обнял ее, – у нее как-то сама собой запрокинулась голова, – и поцеловал в губы.

– Сказал, что сделаю, и сделал! – совсем тихо прошептал он. Лицо у него побледнело.

Потом пили чай в столовой. Было, кажется, весело. Рентмейстерша расщедрилась на две бутылки, выпил вина не один поручик Шепелев. Одни участники представления говорили, что «не спят вторую ночь»; другие, напротив, уверяли, что им совершенно все равно, что они не волнуются ни чуточки, хоть знают заранее: будет стыд и срам! Валя не принимала участия в беседе. У нее замирало сердце. Старалась не смотреть на Володю, который тоже был очень взволнован. Но он в беседе участие принимал; он был из тех, кто не волнуются ни чуточки.

Затем, в шестом часу, Валя поднялась и, взглянув на Володю, сказала, что у нее немного кружится голова. Рентмейстерша непременно хотела послать с ней горничную: нельзя барышне под вечер идти по городу одной. Валя решительно отказалась: она очень часто гуляет одна (все знали, что это неправда). Володя, конечно, понял. Он понял, что она пойдет к беседке над рекой, в которой они уже раз встречались, в тот день, когда послали книгу сочинителю Михаиле Ломоносову; понял также, что он не должен выходить с ней тотчас: надо, как ни тяжело, выждать еще минут десять, чтобы заткнуть глотку Маруське и поручику Шепелеву. Валя расцеловалась с Марусей, с ее матерью, – та все ужасалась: как можно? слыханное ли дело? – слабо пожала руку Володе и ушла. Он же поднялся через пять минут и сказал, что ему еще надо поработать. Оттого ли, что все имели твердое мнение о работах Володи, или по какой другой причине, кое-кто за столом насмешливо улыбнулся. Володя вышел с неприятным сознанием, что хитрость не удалась, что глотку Марусе и Шепелеву не заткнул. – «Но и мне, и ей все равно!» – решительно сказал себе он.

Они стояли над рекой, целовались и говорили те слова, ради которых стоит жить. Володя обещал не поступать в конную гвардию и не идти на войну с Данией. Сказал, что будет просить ее руки через год, когда кончит курс, и добросовестно добавил «или через два», не вполне уверенный в своих успехах. Сказал, что по окончании курса у него будет положение, будут деньги, и они поселятся в Санкт-Петербурге или в Москве, или, быть может, он станет дипломатом и увезет ее в чужие края. Ей было все равно: Санкт-Петербург, Москва, чужие края, лишь бы с ним!

Стало темно. По пустынной улице он провожал ее к генеральскому дому. Им встретился знакомый красноглазый ямщик-вогул. Он поклонился им в пояс и, в ответ на слова: «Здорово, брат, что новенького?», в рассеянности произнесенные Володей, сказал, что в России правит уже не царь, а царица. – «Что ты, брат, врешь? Скипидару нахлестался!» – заметил Володя. Валя же не обратила внимания на слова вогула, да и не слышала. Не доходя будки, они расстались, из страха перед общественным мнением. – «Теперь связаны мы навсегда!» – прошептал Володя. Поцеловаться было совершенно невозможно, – будочник увидит, – но они поцеловались. Вогул смотрел им вслед и одобрительно думал, что это умная девушка: не останется старой девой и не будет с ней того, что случилось с его бедной, несчастной сестрой, которую превратил в лихорадку великий, гневный Воршуд.

Дома Валю немедленно позвали в кабинет отца. По тревожному выражению на лице няни Валя поняла, что ей сильно достанется. В кабинете были зажжены не две, а четыре свечи. Мать говорила долго и сурово: Валя скомпрометировала всю семью; за ней в шесть была послана к Полуяровым горничная, Полуяровы сказали, что у ней закружилась голова и что она ушла домой, а было это два часа тому назад, теперь девятый! Где она была? Понимает ли она, что она сделала? Понимает ли она, что о ней и о них обо всех скажут? Отец, сидевший за письменным столом, поддакивал и от себя вставлял строгие замечания: «Это есть весьма неприлично, штоп одна юная девица…» но, видимо, думал не об этом: перед ним лежала на столе депеша. В другое время Валя, быть может, рискнула бы огрызнуться: семь бед, один ответ, – и уж наверное подумала бы, что мама, по слухам, к себе в молодости не была так строга. Теперь она молчала, опустив глаза, как полагалось послушной и виноватой девице. Потом начал говорить отец и, видимо, исполняя поручение, коснулся предметов, о которых никогда с ней не говорил. Почему-то сказал, что мужчина смешон, ежели женится ранее двадцати пяти лет, что мальчишкам надо прилежно учиться, а не обманывать вздором девиц… Валя не сразу поняла и мысленно ахнула: «Откуда им известно?! Ведь я одной Наташе сказала! Она честное слово дала! поклялась никому не говорить!..» Лицо у нее побагровело. По существу слова отца ее не интересовали Они могли быть справедливы в отношении мужчин вообще и мальчишек вообще, но здесь было не вообще, здесь был Володя! Отец говорил длинно, скучно, как назло, по-русски, и все одно и то же: учение, мальчишки, обман, не ранее двадцати пяти лет, – «почему именно двадцати пяти? Уж лучше сказал бы, что нельзя жениться до сорока». Она слушала так, словно не понимала, о ком и о чем идет речь.

– Во всяком случае, – сказал с силой генерал, – теперь должен каждый благородный молодой дворянин глупости из головы вышибать и только на отечество и на события себя внимательным делать…

– На какие события, папа? – тихо и грустно спросила Валя, больше для того, чтобы что-либо сказать: нельзя же все слушать молча.

– Вопрос кажется мне глупый быть, – ответил сердито генерал. – Я говорю, что благоверная императрица Екатерина на российский престол вступала, и об это так далеко как я знаю, говорит весь город.

Валя смотрела на отца удивленно. «Верно, с вечерней почтой пришло известие, – думала она: у Полуяровых о нем еще ничего не знали. – Но в чем же дело? Ну, вступала, нам-то что?» Затем мать сказала по-немецки, что девушка, которая вешается на шею молодому человеку, губит себя, что встречаться наедине с молодым человеком для барышни из хорошего семейства грех и позор, что они с отцом примут решительные меры: надо будет даже решить, может ли она дальше участвовать в этом глупом и неприличном представлении, и не надо ли вообще отослать ее к бабушке. «Sehr richtig… Selbstverst?ndlich», – рассеянно говорил генерал. Валя ужаснулась. Ей стали ясны и вина ее, и глупость (зачем сказала Наташе?), и надвигающиеся на них беды. Она растерянно слушала мать, страдала, была счастлива, страдая из-за Володи, была счастлива, чувствуя себя грешницей. А со стены, поверх головы змеи, впившейся в ее румяные груди, царица Клеопатра укоризненно смотрела на Валю, словно говорила: «Да, да, и я была такая же, как ты, и я была грешница, и у меня был Володя, и я была счастлива, и вот, посмотри, что из всего этого вышло…»