Шагах в десяти от окна кто-то радостно замахал шляпой, закивал головой. Это был товарищ по академии Штелин, ординарный профессор элоквенции и царский библиотекариус.

– Здравствуйте, Яков Яковлевич, – угрюмо сказал профессор Ломоносов. – Ко мне? Просим милости.

Приготовил приветливую улыбку, пока гость проходил через сени. Впрочем, в визите профессора Штелина ничего неприятного не было, – разве только, что отрывал от работы. Этот любезный, благодушный, всегда веселый человек был из немцев наилучший: никогда ни под кого не подкапывался, от интриг держался в стороне, русских не задевал и не презирал. Немцы академии даже сердились на него за то, что он поддерживает дружеские отношения с русской партией и с ее главой: ворчали, что он старается дружить со всеми, так как будущее никому неизвестно.

Это было неверно. Профессор Штелин, как все, отстаивал свои интересы, но ни к кому особенно не подлаживался. Отличаясь по природе чрезвычайной благожелательностью, он был вполне убежден, что под солнцем есть достаточно места для всех, и что уже для него-то, во всяком случае, место под солнцем найдется, и даже очень хорошее место. Так оно в самом деле и было.

Он не выносил не только ссор, но даже простых споров: всегда чувствовал непреодолимую потребность согласиться с собеседником, с кем бы ни разговаривал, пока разговаривал. Случалось, что на следующий день профессор Штелин соглашался с человеком, высказывавшим мнение противоположное. Но этого он не замечал, не придавая большого значения ни своим, ни чужим словам. А если бы кто обратил его внимание на противоречие, то и с этим он тотчас вполне охотно согласился бы: да, разумеется, противоречие, – и первый посмеялся бы весьма благодушно. Профессор Штелин был счастливый человек. Все его считали своим и все любили за незлобивость, за редкую услужливость, и за то, что всем он внушал бодрое настроение: никаких бед на свете не существует, это все выдумки, впрочем, выдумки милых людей.

– Пришел проведать болящего, а нахожу здорового Михаилу Васильевича, и слава Богу! Зачем хворать? – сказал весело профессор Штелин, входя в кабинет, по своему обыкновению чуть горбясь и потирая руки. Он радостно поздоровался и подробно расспросил Михаилу Васильевича о здоровье: всегда твердо помнил, кто чем болен или на что жалуется. Сказал, что боль в ноге это пустое; вот ежели бы болело сердце, тогда было бы другое дело. Ломоносов, больше для того, чтобы смутить гостя, вставил, что болит и сердце. Но профессор Штелин не смутился и признал это также совершенно неопасным: хорошо бы прикладывать компрессы loco dolenti. Справился о здоровье Елизаветы Андреевны и выразил полное удовлетворение по случаю того, что она чувствует себя не худо. От чаю гость отказался, кофей назвал вредным напитком модников, – more majorum согласился испить стаканчик пивца: собственно, пить с утра пиво ему не хотелось; однако, очень давно живя в России, он знал, что русские люди не могут не угощать, в какой бы час дня к ним ни явиться: кроме того, думал, что самому Михаиле Васильевичу будет приятно воспользоваться предлогом и выпить: как все немцы, считал Ломоносова пьяницей. Пусть же лучше пьет пивцо, чем водку.

Они выпили пива и поговорили. Профессор Штелин рассказывал новости, которых у него всегда было много. Сообщил, несколько понизив голос, что отношения между его величеством и ее величеством, к несчастью, становятся все хуже: ежели дело так пойдет дальше, то можно ждать для ее величества самых дурных последствий. При этом вопросительно смотрел на Михаилу Васильевича. Ломоносов, однако, своего мнения не высказал. Затем профессор Штелин сказал, что у императора сейчас находится в большой милости вернувшийся недавно из Сибири граф Буркгардт фон-Миних. – Fortuna vitrea est! Все составляет прожекты и, по слухам, весьма дельные. Император пытался примирить его с герцогом Бироном, тоже теперь возвращенным: пригласил их обоих во дворец, велел подать вина и вышел, как бы невзначай в соседнюю комнату, чтобы оставить их наедине, дать им возможность объясниться и закончить давнюю вражду. Однако, когда его величество вернулся, то нашел комнату пустой, а вино в бокалах нетронутым.

– Каковы старцы! Особенно граф Миних, ему за восемьдесят, а он здоровее нас с вами, – сказал, смеясь, профессор Штелин и тотчас согласился с Ломоносовым в том, что граф Миних был человек весьма замечательный. – Великий муж! – решительно заявил он. О Бироне хозяин отозвался, напротив, отборно-бранными словами, гость поддакнул, но очень бегло: не любил ни этих слов, ни таких отзывов.

– Non decet, Михаила Васильевич, non decet, – слабо смеясь, сказал он и, чтобы перевести разговор, рассказал анекдот о Петре Великом; профессор Штелин собирал эти анекдоты и надеялся найти для них издателя на выгодных условиях. Затем сообщил академические новости, посмеялся без злобы над врагами Михаилы Васильевича и сказал, что, пока Михаила Васильевич к делам не вернется, порядка в академии не будет. Хотя Ломоносов знал цену любезностям гостя, слова эти были ему приятны, а новости интересны, – сам дивился: какая чепуха занимает, когда следовало бы думать о предметах важных.

Затем профессор Штелин перешел к погоде: «Воздух-то как охолодел, Михаила Васильевич!» – и все не объяснял, для чего пришел. Хозяин предполагал, что у него есть дело; впрочем, при любезности Штелина, мог зайти и так, именно чтобы проведать болящего. На вопрос, как с производством в статские советники, профессор Штелин ответил несколько уклончиво: не любил особенно распространяться о своих успехах, зная, что, по человеческой слабости, это может быть другим не совсем приятно: вот и Ми-хайле Васильевичу, конечно, хотелось бы получить повышение в чине; с другой же стороны, думал, что до производства лучше людям ничего не говорить, – вдруг испортят дело, тоже по человеческой слабости: если сообщить, может быть вред; а если не сообщать, то никак вреда быть не может.

Он встал, потирая руки, подошел к рабочему столу и стал расспрашивать о приборах: отчасти опять, чтобы перевести разговор, отчасти из искренней любознательности: был и сам человек очень образованный. Имел ученые работы о состоянии турецкого двора, о бардах или первых поэтах древних германцев, о свадебных обрядах у древних жидов, греков, римлян и других народов, о размножении рыбы крошицы, обыкновенно здесь форель называемой, такожде и лососей, – эта еще не была закончена. Был также хороший версмахер и метер дес инскрипционс. Профессор Штелин слушал объяснения, потирал руки от удовольствия, – вот как хорошо работает Михаила Васильевич, – и говорил комплименты.

– Люблю, когда люди имеют интерес к разным музам. Pauciquos aequs amavit Jupiter, – сказал он. – Но вы, Михайла Васильевич, наряду с упражнениями в физике, занимаетесь и высокой литературой, и элоквенцией, и грамматикой, описываете древность российского народа и славные дела наших государей!

– Настоящее мое упражнение: физика, химия, металлургия и прочее к ним относящееся, – сказал угрюмо Ломоносов, впрочем, и тут не оставшийся нечувствительным к похвалам. – А другое это забава. Человек желает успокоения от трудов, иной ищет себе провождения времени картами, шашками, бильярдом и другими забавами. От него я уже давно отказался затем, что нашел в них одну скуку. А до смерти надо мне закончить мои химические труды, в которых я столь много лет упражняюсь. Бесплодно потерять их мне будет несносное мучение.

– Сие будет мучение для всей России, в тот день все музы оделись бы в траур! – подхватил профессор Штелин.

Сами того не замечая, они, обратившись к предметам возвышенным, стали выражаться литературным языком, как и учил Михаила Васильевич; до того говорили больше штилем средним, – не надутым и не подлым. Впрочем, хозяин иногда впадал и в штиль самый подлый: произносил раздраженно такие слова, что профессор Штелин только махал руками, слабо смеялся и повторял:

– Non decet, Михаила Васильевич, non decet.

Просидев с полчаса, он, наконец, перешел к своему делу. Ему поручено было руководить празднествами по случаю предстоящего коронования. Профессор Штелин очень желал привлечь к этому и Ломоносова, с которым, случалось, работал в таких делах и прежде, хоть не всегда вполне гладко.

– Вам памятно, Михаила Васильевич, – сказал он, – что я ведал и коронацией покойной государыни. Завел тогда оперу «Милосердие Титово», сам написал к ней пролог, сам играл при лютне на флейте траверсе, сам учинил план к фейерверку иллюминации, сам писал артикулы в «Ведомости»…

– Так зачем же вам я? – сердито перебил его Ломоносов, выразившись более крепкими словами. Профессор Штелин слабо засмеялся, но не сказал «non decet», так как не надо часто повторять одно и то же. Грубость собеседника была ему тягостна. Он несколько холоднее обычного объяснил, что химическую материю знает недостаточно, что вспоможение Михаилы Васильевича может быть очень полезно и что за это вспоможение заплатят хорошие деньги.

– Хорошие деньги, гельд, аржан, хрэма, – пробормотал профессор Ломоносов. Деньги после болезни были ему очень нужны. Они – в среднем штиле – сговорились об условиях и перешли к обсуждению проекта. Штелин стоял на том, чтобы особенно себе головы не ломать, а взять, что можно, из старых проектов, кое-что обновив, изменив и переделав сообразно с обстоятельствами. – «Идея всегда одна: бывшая в печали Россия ныне паки обрадована», – Пояснил он и вкратце – высоким штилем – изложил свой план. Не изобразить ли на иллюминационном театре башню с бойницами и пушками, и чтобы из-за башни выходил корабль, при дующих в парусы зефирах, при увеселительных звучных огнях, при пушечной пальбе, при трубящих тритонах, при игрании на трумпетах? И еще можно было бы тут представить Добродетель, в виде крылатого дитяти с лавровыми венцами, или Надежду наподобие женщины с надписью: «Не подвигнусь».

Ломоносов слушал внимательно, задача тотчас его заинтересовала. Но план Штелина ему не очень нравился. Сказал, что душа не лежит к трумпетам и к пушечной пальбе: войн было довольно при покойной государыне, не лучше ли наметить дух нового царствования фигурами не воинскими, а мирными? России более всего нужны мир и работа. Изобразить бы великий русский Колосс, и по правую сторону чтоб был храм Мира, а по левую храм Изобилия с принадлежащими тому украшениями, а над ними восходящее солнце.

– Можно, пожалуй, сочинить и так, – согласился профессор Штелин: знал, что император не станет особенно вникать в символическое значение иллюминационного театра, лишь бы было красиво. – Тогда, Михаила Васильевич, необходимо, чтобы Солнце было с далече простирающимися лучами, и чтобы на каждой стороне стояло по пять вазов на пристойных скамьях, убранных фестонами, а над Колоссом великий двоеглавый орел, устремляющий свой полет к правой стороне и обращающий вторую главу на левую сторону. И над всем театром буст Его величества Императора Петра III, с царскими вензелями.

Минут через десять спорные вопросы были разрешены. Профессор Ломоносов согласился взять на себя всю химическую материю. Но на нерешительный вопрос профессора Штелина, не согласится ли Михаила Васильевич, с присущим ему великим талантом, перевести на русский язык стихи, которые он, всенижайший, по-немецки напишет к коронованию, хозяин сухо ответил, что подумает: не любил переводить чужие стихи, а в особенности стихи профессора Штелина.

Гость не настаивал, вполне удовлетворенный и тем, чего удалось добиться. Посидел еще минут десять, рассказал второй анекдот о Петре и простился, пожелав скорейшего, самого полного исцеления, засвидетельствовав особое уважение Елизавете Андреевне. Профессор Ломоносов проводил его до крыльца, сожалея о вырвавшейся резкости. Знал, что профессор Штелин человек достойный, и ценил внимание товарища: зашел проведать, говорил любезные слова и предложил заработок, – ту же работу мог ведь выполнить и немец.