Сперанский и декабристы

Алданов Марк Александрович

Сперанский и декабристы

 

 

I

А.Д. Боровков, правитель дел комитета, который вел следствие о декабристах, в своих «Автобиографических записках» говорит: «Некоторые злоумышленники показывали, что надежды их на успех основывали они на содействии членов Государственного Совета графа Мордвинова, Сперанского и Киселева, бывшего тогда начальником штаба 2-й армии, и сенатора Баранова. Изыскание об отношении этих лиц к злоумышленному обществу было произведено с такой тайною, что даже чиновники комитета не знали; я сам собственноручно писал производство и хранил у себя отдельно, не вводя в общее дело. По точнейшем изыскании обнаружилось, что надежда эта была только выдуманною и болтовнёю для увлечения легковерных. Не думаю, чтобы об этом было известно подвергнувшимся без ведома их следствию; по крайней мере, когда я, исправляя должность статс-секретаря Государственного Совета, сблизился весьма хорошо с графом Мордвиновым и пользовался его благосклонностью, а быв председателем комитета для переделки Свода военных постановлений, часто и откровенно беседовал с графом Сперанским, они ничего мне не говорили и ничего не спрашивали о сделанном против их извете... Может быть, мятежники льстили себя надеждою на их содействие, увлекаясь свободным и резким изложением их мнений».

То же самое в тех же почти выражениях говорит и секретное приложение к докладу Следственной комиссии. Ни в том, ни в другом документе не указано, каким именно образом велось и пришло к своему выводу это таинственное следствие.

Преемственная связь между воззрениями декабристов (по крайней мере, Северного общества) и идеями Сперанского (его первого блестящего периода) достаточно очевидна. Разумеется, конституция Никиты Муравьева шла дальше давних конституционных проектов государственного секретаря. Между ними лежали самые бурные годы европейской истории и крушение империи Наполеона. Но, с точки зрения Николая Павловича и его приближенных, разница была невелика: декабристы были духовные дети Сперанского. Идейной связи, однако, недостаточно. Следствие упорно ищет соучастия.

Что же, собственно, показывали «некоторые злоумышленники» по вопросу о содействии, якобы оказанном им Сперанским? Надо признать, их показания (поскольку они нам известны) не давали материала для привлечения к ответственности знаменитого государственного деятеля. С некоторой определенностью высказывался Завалишин. По его словам, в самый день 14 декабря утром Корнилович предложил Сперанскому войти в состав Временного правительства. На это Сперанский будто бы ответил:

— С ума вы сошли? Разве делают такие предложения преждевременно? Одержите сначала верх, тогда все будут на вашей стороне.

Однако склад ума Сперанского, нисколько не циничный, делает такой ответ с его стороны маловероятным.

Довольно определенное свидетельство о роли, сыгранной Сперанским, оставил нам и барон Штейнгель. В том, что Сперанский намечался декабристами в состав Временного правительства, вообще сомневаться не приходится. Князь Сергей Трубецкой в письме своем к Бенкендорфу (от 26 декабря 1825 года) говорит следующее: «На бывший мне вопрос, в ком я и несчастные товарищи бедственных подвигов моих надеялись снискать помощь из особ, занимающих высшие в Правительстве места, я ответил истину, что мы не имели никаких поводов ни на кого из таких особ надеяться... Но Вашему Высокопревосходительству я обязан сказать по истине, на кого я хотя и без всяких причин метил в записке, находящейся при делах комитета; я обязан вам сказать, что я метил на Михаила Михайловича Сперанского и Александра Семеновича Мордвинова, единственно потому, что первого почитал не врагом новостей, как он многие вводил, будучи Государственным секретарем, а на второго, потому что он из известнейших особ в Государстве. О первом я старался узнать от правителя его Канцелярии Батенкова и получил только в ответ: «Нет, Батюшка, у нашего старика не выведаешь, что он думает».

С этим совпадает и показание Рылеева: «На что сей последний (Трубецкой) возразил, что во Временное Правление надобны люди уже известные всей России, и предложил к тому Мордвинова и Сперанского. На что все согласились. Я также был с ним согласен, и с самого того времени по 14 декабря мысль сия в Северном Обществе оставалась неизменною».

Здесь разногласий у декабристов нет. Но следствие, разумеется, интересуется другим вопросом. Ему необходимо выяснить, знал ли Сперанский о том, что его намечают во Временное правительство. Комиссия спрашивает упорно — показания теряют определенность. Князь Евгений Оболенский говорит положительно: «Никто из них о намерении нашем им (Мордвинову и Сперанскому) не говорил, и они о существовании Общества совершенно не знали».

Однако Каховский показывает не совсем так. Ему ставится вопрос: «Вы говорили Сутгофу, что подполковник Батенков связывает общество с господином Сперанским и что общество имеет сношения с сим последним через первого. На чем основываются сии слова ваши?» Каховский отвечает: «Сутгофу, как члену общества, более еще как моему другу я мог передавать мои и подозрения; но не имея ясных доказательств, я считал бессовестным в дело столь пагубное вмешивать генерала Ермолова и господина Сперанского. От Рылеева я слышал, что генерал Ермолов знает о существовании Общества; Рылеев же говорил мне, что будто бы господин Сперанский принимает участие в обществе; но Рылеев очень часто себе противоречил, и потому я не даю много веры словам его: он один раз сказал мне, что господин Сперанский «наш». На другой же день говорит: «Он будет наш, мы на него действуем через Батенкова».

Так показывает Каховский. Рылеев отрицает: «Никогда не говорил я ни Каховскому, ни кому другому, что у нас есть люди и в Сенате, и в Государственном Совете, и не называл ни Ермолова, ни Сперанского. Не говорил также, что будто мы действуем на Сперанского через Батенкова». Между Рылеевым и Каховским устраивается очная ставка. Каждый остается при своем показании.

Вот, собственно, и все. Кто прав, неизвестно. Трудно допустить, что Батенков, человек несдержанный и неврастенический по природе, в разговорах со Сперанским ни разу даже намеком не коснулся заговора. Как бы то ни было, следствие делает вывод: надежда на участие Сперанского «была только выдуманною и болтовнёю для увлечения легковерных». Спорить с выводом не приходится. Однако слова Боровкова «по точнейшем изыскании обнаружилось» вызывают и некоторое недоумение: это ли «точнейшее изыскание»? Боровков, который, собственно, руководил всем следственным делом, был человек неглупый и прекрасно понимал, что декабристы могли не губить Сперанского даже в том случае, если он принимал участие в их деле.

Так или иначе, невиновность бывшего государственного секретаря как будто выясняется в самом начале следствия. Письмо князя Трубецкого Бенкендорфу написано 26 декабря 1825 года. Князь Оболенский свое категорическое заявление: «они о существовании общества совершенно не знали» — делает двумя днями позднее, 28 декабря. Казалось бы, сразу твердо устанавливается, что все было «болтовнёю для увлечения легковерных». Но вот что рассказывает — уже не на следствии, а в своих воспоминаниях — князь Трубецкой:

«28 числа марта, после обеда, отворяют дверь моего номера и входит генерал-адъютант Бенкендорф, высылает офицера и после незначащих замечаний о сырости моего жилища садится на стул и просит меня сесть. Я сел на кровать.

Он. Я пришел к вам от имени Его Величества. Вы должны представить себе, что говорите с самим Императором. В этом случае я только необходимый посредник. Очень естественно, что Император сам не может прийти сюда; вас позвать к себе для него было бы неприлично; следовательно, между вами и им необходим посредник. Разговор наш останется тайной для всего света, как будто бы он происходил между вами и самим Государем. Его Величество очень снисходителен к вам и ожидает от вас доказательства вашей благодарности.

Я. Генерал, я очень благодарен Его Величеству за его снисходительность, и вот доказательство ее.

Он. Да что это!.. Дело не в том, — помните, что вы находитесь между жизнью и смертью.

Я. Я знаю, что нахожусь ближе к последней.

Он. Хорошо! Вы не знаете, что Государь делает для вас. Можно быть добрым, можно быть милосердным, но всему есть границы. Закон предоставляет Императору неограниченную власть, однако есть вещи, которых ему не следовало бы делать, и я осмеливаюсь сказать, что он превышает свое право, милуя вас. Но нужно, чтобы и с своей стороны вы ему доказали свою благодарность. Опять повторяю вам, что все сообщенное вами будет известно одному только Государю; я только посредник, через которого ваши слова передадутся ему.

Я. Я уже сказал вам, что очень благодарен Государю за позволение переписываться с моей женой. Мне бы очень хотелось знать, каким образом я могу показать свою признательность.

Он. Государь хочет знать, в чем состояли ваши сношения со Сперанским.

Я. У меня не было с ним особенных сношений.

Он. Позвольте, я должен вам сказать от имени Его Величества, что все сообщенное вами о Сперанском останется тайной между им и вами. Ваше показание не повредит Сперанскому, он выше этого. Он необходим, но Государь хочет только знать, до какой степени он может доверять Сперанскому.

Я. Генерал, я ничего не могу вам сообщить особенного о моих отношениях к Сперанскому, кроме обыкновенных светских отношений.

Он. Но вы рассказывали кому-то о вашем разговоре с Сперанским. Вы даже советовались с ним о будущей конституции России.

Я. Это несправедливо, генерал, Его Величество ввели в заблуждение.

Он. Я опять должен вам напомнить, что вам нечего бояться за Сперанского. Сам Государь уверяет вас в этом, а вы обязаны ему большою благодарностью, вы не можете себе представить, что он делает для вас. Опять говорю вам, что он преступает относительно вас все божеские и человеческие законы. Государь хочет, чтобы вы вашей откровенностью доказали ему свою признательность.

Я. Мне бы очень хотелось доказать мою признательность всем, что только находится в моей власти; но не могу же я клеветать на кого бы то ни было; не могу же я говорить то, чего никогда не случалось. Государь не может надеяться, чтобы я выдумал разговор, которого вовсе не происходило. Да если бы я и был достаточно слаб для этого, надо еще доказать, что я имел этот разговор.

Он. Да вы рассказали кому-то о нем.

Я. Нет, генерал, я не мог рассказывать разговор, которого не было.

Он. Государь знает, что вы рассказали его одному лицу, и он узнал о нем именно от этого лица.

Я. Могу вас уверить, генерал, что это лицо солгало Государю.

Он. Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью.

Я. Знаю, но не могу же я сказать ложь, и я должен повторить вам, что лицо, имевшее дерзость сообщить Государю о каком-то разговоре моем со Сперанским, солгало, и я докажу это на очной ставке. Пусть Государь сведет меня с этим лицом, и я докажу, что оно солгало.

Он. Это невозможно, вам нельзя дать очную ставку с этим лицом.

Я. Назовите мне его, и я докажу, что оно солгало.

Он. Я не могу никого называть, вспомните сами.

Я. Совершенно невозможно, генерал, вспомнить о разговоре, которого никогда не было».

Об этом допросе декабристского диктатора генерал-адъютантом Бенкендорфом официальное следствие не говорит ни слова. Разговор происходил с глазу на глаз, без всяких протоколов. Разумеется, такие допросы и входили в то секретнейшее следствие, о котором рассказывает Боровков. Сцена, описанная Трубецким, во многих отношениях поразительна. Ни о Мордвинове, ни о Ермолове, ни о Баранове больше нет речи. Трубецкого спрашивают только о Сперанском и всячески подчеркивают огромное значение допроса. Спрашивает как бы сам царь: «Вы должны считать, что говорите с самим императором», — и как спрашивает: «Берегитесь, князь Трубецкой, вы знаете, что вы находитесь между жизнью и смертью!» Все это происходит 28 марта — через три месяца после письма Трубецкого! Очевидно, официальному следствию в этом вопросе император не придает никакой веры.

Следственная комиссия вопроса по-настоящему не разрешила. Не разрешила его и история. Многое здесь остается неясным. Через тридцать лет после декабрьского дела, в 1854 году, престарелый Батенков (бывший ближайшим человеком к Сперанскому), отвечая на вопросы профессора Пахмана, писал ему: «Биография Сперанского соединяется со множеством других биографий... Об иных вовсе говорить нельзя, а есть и такого много, что правда не может быть обнаружена.

Результат следствия оказался совершенно неожиданный, можно сказать, даже неслыханный. Комиссия заканчивает свои работы, учреждается Верховный уголовный суд. И в состав его назначается член Государственного Совета М.М.Сперанский! Он должен судить людей, которых долго, настойчиво, упорно допрашивали, не был ли новый судья соучастником преступления.

Поступок царя довольно понятен: назначение Сперанского в суд над декабристами было, с одной стороны, актом мести, с другой — диктовалось простым политическим расчетом. Оно морально губило Сперанского. Судья декабристов уже не мог быть опасен в качестве вождя либерального движения. Кроме того, в Европе знали бывшего государственного секретаря: его имя было гарантией культурного правосудия.

 

II

О ходе работ в суде над декабристами нам известно мало, о ролях в нем отдельных судей — еще меньше.

Разумеется, по умственным свойствам и подготовке, благодаря своему необыкновенному красноречию, познаниям, способности к логическому и юридическому анализу, Сперанский в составе суда должен был занять место совершенно исключительное. Так оно действительно и было. Сперанский стал душою Верховного уголовного суда.

Как известно, суд над декабристами был своеобразный. Защита была признана излишней, подсудимых не допрашивали, появлением в суд не беспокоили. Особой комиссии было только предложено опросить подсудимых, верно ли изложены показания, данные ими на следствии. Суду в полном составе, собственно, было нечего делать. Вся работа досталась двум комиссиям, выделенным из состава суда. Одна из них делила подсудимых по разрядам — кого четвертовать, кого повесить, кого сослать в каторжные работы. Другая составила доклад о карах.

Сперанский, единственный из всего довольно многочисленного состава суда, вошел в обе комиссии. Это само по себе свидетельствует о том, какую роль он играл в Верховном уголовном суде. Для составления доклада царю были избраны Сперанский, сенатор Казадаев и генерал-адъютант Бороздин. При таком составе комиссии нетрудно догадаться, кто писал всеподданнейший доклад. Вероятно, Бороздину и Казадаеву и в голову бы не пришло взять в руки перо в присутствии их знаменитого товарища.

Доклад суда известен. Он принадлежит Сперанскому. Этот доклад мастерски составлен, в роде лучших записок Сперанского, и написан тем прекрасным языком, которым он один в ту пору писал в России.

О содержании же документа лучше, пожалуй, не распространяться — из уважения к памяти очень большого человека. Достаточно сказать, что в нем есть такая фраза: «Хотя милосердию, от самодержащей власти исходящему, закон не может положить никаких пределов; но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления, столь высокие и с общею безопасностью государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны».

12 июля (накануне казни) все члены Верховного суда из Сената в каретах отправились в комендантский дом Петропавловской крепости — объявить приговор осужденным. Заседание началось около часу. «В ближайшей комнате, — говорит генерал Шильдер, — находился протоиерей Мысловский, лекарь и два цирюльника с приготовлениями для кровопускания. Их человеколюбивая помощь, однако, ни для кого не потребовалась. По свидетельству очевидца, весьма немногие осужденные выказали некоторое смущение, выслушивая приговор суда».

Во время этой шекспировской сцены М.М.Сперанский мог увидеть людей, осужденных им на смерть за революцию, которую они устроили для того, чтобы посадить его в правители государства. Сперанский хорошо знал многих деятелей декабрьского восстания. Один из них (Батенков) был его ближайшим другом. Вдобавок из 121 осужденного двадцать четыре, в том числе трое приговоренных к четвертованию (Пестель, Рылеев и С.Муравьев-Апостол), были братья: Сперанский в 1810 году вступил в масонский орден.

Участие в Верховном уголовном суде над декабристами недешево далось Сперанскому. Его биограф, барон Корф, тщательно обходя эту страницу жизни своего героя, уделяя ей тридцать строк в книге в семьсот страниц, говорит глухо: «Все эти занятия, по самому характеру своему, чрезвычайно тягостно подействовали на дух Сперанского. Положение его было тем ужаснее, что некоторые из несчастных, подпавших обвинению и потом осуждению, были лич но ему знакомы и вхожи к нему в дом, а один жил у него и пользовался особой его приязнью и доверенностью. Дочь пишет в своих записках, что в это мучительное время она нередко видела отца в терзаниях и со слезами на глазах и что он даже покушался совсем оставить службу...»

 

III

Что руководило Сперанским? Страх? Да, должно быть, он испугался. Мне представляются совершенно неправдоподобными слова Боровкова, будто Сперанскому ничего не было известно о следствии, которое над ним велось. Слишком много людей знали об этом следствии, для того чтобы Сперанский, при его громадных связях, мог о нем не знать. Исследователи и допрашиваемые были добрые знакомые или, по крайней мере, люди одного с ним круга. Сперанский не мог не знать, какая угроза над ним повисла. Это было похуже, чем подозрения, за тринадцать лет до того повлекшие для него катастрофу.

Надо себе представить психологическую атмосферу тех дней. Говорят об общем сочувствии русского общества декабристам. Я тщетно ищу наглядных доказательств этого общего сочувствия. О простом народе мы имеем недавно опубликованное свидетельство секретного агента Висковатого: «Начали бар вешать и ссылать на каторгу, жаль, что всех не перевесили, да хоть бы одного кнутом отодрали и с нами поравняли; да долго ль, коротко ли, им не миновать етого». Часть высшего общества, по словам агента, шепотом говорила (о казни): «Какой ужас!» Но преувеличивать «взрыв негодования» отнюдь не следует.

Декабрьское дело — «трагедия одиночества». Мы знаем, как отнеслись к расправе с его участниками лучшие люди России. Пушкин держался благороднее всех, но и он написал «В надежде славы и добра». Жуковский не постыдился назвать декабристов «сволочью», хоть по доброте своей втихомолку ходатайствовал о некоторых из них. Тютчев тоже не поцеремонился в выражениях: «Народ, чуждаясь вероломства, поносит ваши имена...» — говорит его стихотворение, впрочем, двусмысленное и противоречивое. Чего было ждать от людей обыкновенных? Произошло то, что во всех странах и во все века происходило после подавления неудачных революций. «Здесь одно рвение, чтобы помогать мне в этом ужасном деле. Отцы приводят своих сыновей, все желают примерных наказаний», — писал Николай I своему брату 23 декабря 1825 года. Графиня Браницкая пожертвовала двести пудов железа на кандалы для участников южного восстания. Член Верховного уголовного суда сенатор Лавров требовал четвертования шестидесяти трех человек.

Сперанский испугался — и имел для этого основания. Однако дело было не только в испуге. Отказаться от участия в Верховном суде значило подтвердить подозрения — это действительно было страшно. Но от места в комиссиях, от составления доклада Сперанский, конечно, мог уклониться без шума. Всякий знает, что в комиссии выбирают только тех, кто в них желает быть избранными. М.М.Сперанский принял избрание, он, вероятно, вызвал его своим поведением на заседаниях общего состава суда, он взялся писать доклад — этого одним страхом не объяснишь. Сперанскому, очевидно, было нужно сыграть первую роль в деле. О его мотивах мы можем догадываться, и здесь психологическая драма очень выдающегося человека сливается с огромной политической проблемой, тесно связанной со всей русской историей последнего столетия.

 

IV

Пятнадцати лет от роду Сперанский аккуратно записывал, в какой день «окончилась бочка первая полпива, девять недель продолжавшаяся», и в какой день шел «пресильный дождь», и когда «праздновали день рождения о. игумена», и когда «получен указ о выздоровлении Их Высочеств» после привития им натуральной оспы. Есть в его детском дневнике латинские цитаты, философские размышления. Но регистрация бочек полпива, кадочек огурцов и пресильных ветров преобладает. Во времена Сперанского статистика не успела создаться, иначе она, наверное, стала бы его любимой наукой. В последние годы жизни, заваленный работой, среди бесчисленных заседаний, он вел дневник приблизительно такого же характера и столь же аккуратно записывал каждый день, у кого и с кем обедал. Сперанский сам составлял свой камер-фурьерский журнал. Он родился и умер бюрократом.

Но бюрократ он был гениальный. Он был государственный деятель с удивительным практическим размахом, с огромным умом, с энергией поистине необыкновенной. По политическим дарованиям Сперанский головой выше всех своих современников, не исключая декабристов и Карамзина, который не слишком умно вышучивал смелые, на полвека вперед брошенные реформы государственного секретаря.

Вдобавок был он добрым, благожелательным и порядочным человеком — пожалуй, даже непостижимо порядочным для своей чудесной карьеры. Роль в суде над декабристами чуть ли не единственное пятно на Сперанском, — много ли стоявших у власти политических деятелей имеет моральный баланс лучше? Обвиняли его в корыстолюбии! Он ворочал миллионами, утроил русский бюджет, но, лишившись в 1812 году жалованья, голодал почти в буквальном смысле слова. При своей скромной жизни он оставил наследникам не очень большое имение и шестьсот тысяч долгу. Врагов Сперанский имел множество, и были среди них умные люди: Державин, Розенкампф, Армфельд, Ростопчин. Тем более удивительно то, что они для его очернения ничего путного не могли придумать. Обвинения, которые возводились против государственного секретаря, почти всегда бессмысленны. «Сперанский совсем был предан жидам», — пишет Державин. Балашов и Армфельд выдумали измену, сношения с Наполеоном. Ненавидели его в особенности за презрение к людям, которое он тщательно и безуспешно скрывал. «Его душа и его гордость не совсем обычного рода, подобный характер не питается вещами, которые могут удовлетворить обычных людей. Он умеет укрощать свои мелкие страсти, поскольку он предается самой буйной из них: гордыне и презрению», — говорит о нем известная записка 1812 года.

Сперанский действительно был чрезвычайно горд и честолюбив. В его бумагах осталась папка с надписью: «Материалы для биографии». На эту папку он имел неоспоримое право. Но гордость у него была своеобразная и уживалась порой с забвением собственного достоинства. В ссылке, в Перми, бывший правитель России сделал первый визит городским властям; никто не отдал ему посещения, он отправился с визитом вторично (пермский архиерей потом говорил губернатору: «Насильно ко мне приехал и насильно остался обедать»). В Сперанском был Ришелье и был Молчалин. Как преобразователь России, он принадлежал истории и гордился своим историческим именем. За несколько недель до своей кончины, подписывая бумагу, он сказал Репинскому (который посоветовал ему добавить к фамилии инициал имени): «граф Сперанский — один на свете». Но из ссылки нужному человеку, Аракчееву, он писал подходящим, аракчеевским же, языком: «У вас милость и истина сретостася, правда и мир облобызастася... В сей святой обители все мысли идут от сердца чистого, от побуждений благородных». Речь шла о селе Грузине — обители Настасьи Mинкиной.

Ненависть к себе аристократии он объяснял своим плебейским происхождением и на старости лет презрительно говорил Боровкову, что общество поддержало бы его, если бы только он согласился жениться на какой-нибудь Строгановой или Голицыной. На самом деле Сперанский отнюдь не относился так пренебрежительно к связям с аристократией; свою дочь, влюбленную в незнатного человека, он против ее воли заставил выйти замуж за племянника графа Кочубея. «Великий ипокрит», — сказал о нем Канкрин, хорошо его знавший. Сперанский не был лицемером, но в нравственном отношении он был сложной смесью, как, впрочем, и в умственной области: подлинный человек XVIII века, с безграничной верой в разум, в «установления», в писаное право, он был одновременно туманным мистиком. «Я сам себя едва ли понимаю», — писал Сперанский в дневник мальчиком. Может быть, он так себя до конца и не понял.

Роль его в последние годы александровского царствования была неопределенная и странная. Современник (Л.Голенищев-Кутузов) рассказывает, что возвращение на службу бывшего государственного секретаря после ссылки подействовало на умы так, как весть о бегстве Наполеона с острова Эльба. Сперанский сам был почти уверен, что Александр вернет ему милость и прежнюю власть. Но в этом он ошибся. Непонятный, запутанный роман царя с семинаристом остался без эпилога и разъяснения. Время шло. В правительство Сперанского не звали. Он то надеялся, то терял надежду. Вполне возможно, что в 1825 году бывший царский любимец стал немного надеяться и на другое. «Дней Александровых прекрасное начало» не возвращалось. Сперанский не мог ведь все-таки забыть, что первой датой «прекрасного начала» было 11 марта 1801 года.

 

V

Выбор между властью и оппозицией, между восстанием и приспособлением — не новая морально-политическая проблема. Но, быть может, никогда проблема эта не вставала в таком чистом виде, как здесь, на распутье новой русской истории. Впервые после династических распрей, после дворцовых переворотов произошла в России идейная политическая революция. Сделали ее бескорыстные люди.

Но одновременно перед той же проблемой стал большой государственный человек, один из самых замечательных в русской истории. Неясность, мы видели, окружает дела и мысли М.М.Сперанского в период, предшествовавший 14 декабря. Его любимая поговорка была: «Кто метет избу снизу?» Избу было трудно мести и снизу, и сверху.

Игру сыграли другие, и сыграли ее неудачно. Началось николаевское царствование. Никто не мог точно знать, каково оно будет. В новом действии нужно было выбрать роль.

Сперанский сделал выбор — и также положил начало большой традиции, последним представителем которой был в России граф Витте, во многом его напоминающий.

«Скудной крови» не хватило, чтобы растопить «вечный полюс». Настроения Сперанского, вероятно, были родственны тютчевским.

Вероятно, он тешил себя надеждой, что, доказав свою благонадежность, станет министром, советчиком нового царя. Но при той атмосфере подозрений, в которой для Сперанского начиналось новое царствование, цель могла быть достигнута лишь тяжелой ценой.

Доклад должен был вернуть Сперанскому власть. В его дальнейшей творческой работе и должна была найти оправдание кровь декабристов.

Надежды не сбылись. Этому монархисту не везло с царями. Они не любили его и боялись. Надо, впрочем, сказать и то, что вся карьера Сперанского была бы, вероятно, немыслимой в других монархических странах того времени. В Англии начала XIX столетия с государственным деятелем едва ли могла бы случиться катастрофа, постигшая в 1812 году Сперанского. Но в Англии начала XIX столетия человек, подобный ему, вообще не мог прийти к власти: вся история старой Великобритании есть история великобританской аристократии.

Как бы то ни было, роль Сперанского в царствование Николая Павловича оказалась второстепенной, если не третьестепенной. Правда, он и на такой роли сумел создать Свод законов.

Сперанский после разгрома декабристов мог навсегда выйти из политической жизни. В папке «Материалов для биографии» не было бы Свода законов, но не было бы и доклада о декабристах.

Личный вопрос биографической ценности может решаться по-разному. Нужно, конечно, и здесь принять во внимание эпоху: стоит только вспомнить, что проделывали—уж без всяких идейных соображений — знаменитые современники Сперанского: Талейраны, Бареры, Фуше!.. Этот человек и со своими тяжкими ошибками, конечно, был и будет гордостью России.