Свита, окружавшая пленного императора, чрезвычайно ему надоела. Наполеону всегда был свойствен жадный интерес к людям, странно сочетавшийся в нем с совершенным к ним презрением. Он знал на своем веку несчетное количество самых разнообразных людей, — и профессиональная необходимость в несколько минут разгадать и расценить каждое новое лицо выработала в императоре особую манеру выспрашиванья: он ударял человека молотком, чтобы узнать по отзвуку, из чего этот человек сделан. Ошибался Наполеон редко: так велико было его природное знание людей, развитое огромным житейским опытом, и так все трепетали перед установившейся за ним репутацией безошибочного сердцеведа, что решались вводить его в обман — да и то редко — лишь самые большие мастера, вроде Талейрана или Фуше.

В ссылке на острове Святой Елены император изо дня в день видел одних и тех же людей. Ему бесконечно опротивели анекдоты Лас-Каза о старом дворе, богатая фантазия Монтолона, военные похождения Гурго и молчаливая скука, которой веяло от Бертрана. В безделье и тоске острова приближенные Наполеона постоянно между собой ссорились; они видели друг в друге конкурентов, так как все жили на счет загробной славы императора.

Наполеон не заблуждался относительно чувств, которые он внушал своим спутникам. Люди эти были, конечно, ему преданы, но почти у каждого были личные мотивы, побудившие его оставить Францию и отправиться на остров Святой Елены. Самый вид этих товарищей в несчастьи ясно свидетельствовал о том, какую жертву они принесли его величеству. Одни выставляли свою преданность тоньше и умнее, как граф Лас-Каз, неудавшийся писатель, всю жизнь мечтавший о литературной славе и поехавший на остров Святой Елены главным образом для того, чтобы создать бессмертную книгу из бесед с императором Наполеоном. Другие тонкостью не отличались. Особенно надоедал своей ревнивой верностью генерал Гурго, который чрезвычайно настойчиво уверял, будто спас жизнь его величеству в сражении при Бриенне, застрелив наскочившего казака в тот самый момент, когда казак уже втыкал пику в неприкрытую грудь императора. Рассказ об этом эпизоде Гурго велел даже выгравировать на клинке своей шпаги. Наполеон отлично знал, что никакой казак не наскакивал на него с пикой в день битвы под Бриенном. Он, однако, не возражал и обыкновенно ласково кивал головой, слушая в сотый раз историю своего чудесного спасения. Только однажды, в дурной день, когда больная печень Наполеона еще усилила в нем обычное отвращение от людей, на том месте рассказа, где дикий скиф падал к ногам могучего властелина, на которого он осмелился занесть дерзновенную руку, император хмуро заметил, что совершенно себе не представляет, как все это могло случиться: он ни разу не видел в тот день ни казака с пикой, ни Гурго с пистолетом.

— Les bras m’en tombent! — воскликнул Гурго и чуть не заплакал от горя. Он сам давно уже поверил в свою историю и был крайне расстроен неблагодарностью его величества.

Эти люди были выброшены судьбой за борт и пристали к потерпевшему крушение императору, смутно веря в чудо, в его звезду, в то, что он потонуть не может, Шли месяцы, годы, новое чудо не приходило — и число спутников уменьшалось. Уехал Лас-Каз. Уехал Гурго. Наполеон думал, в худшие свои минуты, что почти все оставшиеся люди с нетерпением ждут его смерти, которая дала бы им возможность вернуться в Европу в ореоле верности до гроба. Они должны были возлагать большие надежды и на духовное завещание императора. В то время упорно ходили слухи об огромных богатствах, скрытых Наполеоном в Европе. Сведения эти были крайне преувеличены: в последние годы царствования император истратил на войну несколько сот миллионов своего собственного состояния — то есть тех денег французской казны, которые прежде, по им же отданному приказу, были отнесены на его личный счет. Наполеон умышленно поддерживал слухи о своих запрятанных богатствах и порою давал приближенным смутные таинственные обещания, от которых, как ему казалось, у них радостно замирало сердце, и они становились еще вернее, и ждали его конца еще с большей угодливостью и с большим нетерпением.

Император, впрочем, почти никогда ни в чем не упрекал своих приближенных, ни вслух, ни даже про себя: он во всех людях давно уже видел только существующие факты — в огромном большинстве факты очень скверные. И серьезно упрекать человека за то, что он себялюбив, зол, жаден или глуп, было так же несвойственно узнику острова Святой Елены, как упрекать зверей в зверских инстинктах. Люди, последовавшие за ним в ссылку, при всей своей ничтожности, были нужны Наполеону; без них ему жилось бы еще хуже и тяжелее. По долголетней привычке правителя, он не мешал им ни сплетничать, ни интриговать; благосклонно и даже с интересом выслушивал то дурное, что каждый мог рассказать о других, — император почти всегда верил всему дурному о людях, — и каждому наедине ясно давал понять, что ценит его гораздо больше, нежели всех остальных. А потом мирил их, — иначе они разбежались бы.

Чтобы развлечь себя и приближенных, он стал диктовать им историю своих походов. Но скоро понял, что другие ее напишут лучше и выгоднее для него: сам он слишком ясно видел роль случая во всех предпринятых им делах, в несбывшихся надеждах и в нежданных удачах. Он отлично понимал, что в каждом из его действий будет найден историками глубокий смысл и роль случая в его судьбе окажется сведенной до минимума. Не по словам и объяснениям станет судить его потомство.

Вначале он рассчитывал, воссоздавая в мыслях прошлое, найти ответ на вопрос, — где, в чем и когда была им допущена погубившая его роковая ошибка. Но понемногу ему стало ясно, что ответа на этот вопрос искать не стоило. В глубине души он пришел к выводу, что погубила его не какая-либо отдельная политическая неудача или военная ошибка и даже не тысячи ошибок и неудач: его погубило то, что он, один человек, хотел править миром; а это было невозможно даже с его счастьем и с его гениальностью.