Апология

Алейник Александр

* СИНИЙ ВАГОН *

 

 

x x x

Я буду детскую открытку носить в советском пиджаке, в американскую улитку преображаясь вдалеке. В немыслимой толпе Нью-Йорка услышу — небоскреб шепнет в ущелье улиц: «Бедный Йорик» и череп мой перевернет.

3 сент. 87

 

x x x

Пространство к западу кончается — оно приклеено к земле, оно на столбиках качается на проволоке и стекле приборов пристальных оптических, на дулах, выцеленных так глазами зорких пограничников, чтоб не свалить своих собак. Пространство навзничь загибается, скудеет метрами — пробел, собачьи морды поднимаются, чтоб охранять его предел. Оно сквозит и тянет сыростью травы и тайною ночной, оно ребенком хочет вырасти, чтобы увидеть шар земной.

20 февр. 88

 

x x x

Серо-зеленое небо, окна глотают туман, запах горячего хлеба сонным еще домам слышен из переулка, где дымит хлебзавод, каждая свежая булка вымытых пальцев ждет. Разорались вороны, значит надо вставать — вылезать из попоны, чтобы травку щипать, утро гонит трамваи, сжалась в капли вода, и Москва уплывает от меня навсегда.

19 марта 88

 

x x x

Возле фабрики Бабаева только вьюга да метель с фонарями заговаривают, пахнет смертью карамель. Возле фабрики Бабаева я скажу как на духу, что пора туда отчаливать, и ладонь согну в дугу. Возле фабрики Бабаева беспризорный вьется снег, надо снова жизнь устраивать, потому что жизни нет. Канитель, пустая улица да бродяга с кобурой, да дома широкоскулые… Мы домой пришли с тобой через сквер на месте кладбища — десять метров конура, свет от марсианской лампочки, да обоев кожура, две лежанки, стул со столиком, листья липнут на окно — клены выпили покойников и теперь от них темно. Твоей бабушки-покойницы вдовий мир на три шага — нет теперь той синей комнаты, кленов, дома — там снега… Возле фабрики Бабаева замыкается кружок, наши жизни размыкаются, вспоминай меня, дружок… Ты купи конфетки сладкие, подержи их на горсти, а слова и рифмы жалкие на дорогу мне прости. Возле фабрики Бабаева вьюга жжется без огня, в ней и вьется чье-то тающее «Вспоминай, дружок, меня…»

12 февр.88

 

x x x

Я войду в метро, троллейбус, автобус, трамвай, я увижу начальника серый, черный, коричневый, синий костюм. Я ходячая свая между ходячих свай таких же, как я, как они, я — угрюм. Мне хочется лечь, удрать, удавиться, вылететь в окно. Я не хочу считать деньги, терять ключи, кошелек. Мне не помогает женщина и вино забыть, что она одинока, что я одинок. Только ребенком я верил в жизнь, в то, что она — поле чудес, увлекательный мир. Кто бы ты ни был, дай мне руку, держись, держись, — мы полетим вместе в мутный эфир. Это — мечта про звезды, освещающие твое лицо, на котором тает глубокий снег, превращается в свет лед, мы руки раскинули в тысячах солнц, мы летим вдвоем, нам тепло… какой прекрасный полет!

28 янв. 88

 

x x x

Как за каждой вещью стоит цена, так была во мне, не извне стена, я, смотревший на жизнь во все глаза, до сих пор усвоил в ней пол-аза. Она будто чужой спесивый язык, я и слова сказать на нем не привык, вот она — дикий, таинственный текст, разве справишься с ним переменой мест? Я уехать хочу в чужие края, да за мной потянется жизнь моя, и я буду дальше ее губя, в каждом зеркале снова встречать себя. Я несвежий и грустный ее продукт. Я проезжий тип, эмигрант и фрукт. За моей спиной исчезает земля, на которой сохнет моя сопля. До свидания, пьющие сок берез. Лет в двенадцать последние капли слез источили в ладошку мои очеса и с тех пор расплакаться мне нельзя. Я как камень сух, я колючкой стал. Я пришел на суд и я устал. Хоть лежит на мне вина-не-вина, я прошу, Ваша Честь, отпустить меня.

11 февр.88

 

x x x

Невозможно собрать воедино этот темный таинственный блеск, склеить кислой тоской муравьиной в оглушительной кроне небес. Разбредается счастье на части, на суставы и пряди свои, на мучительный рот, на безвластья муравьиного прах и слои. Темнокрылые губы и руки, напряженные жизнью своей в тридцати сантиметрах разлуки — как за тысячу желтых полей. Эта жаркая власть непонятна — быстрых пальцев, ресниц, губ и глаз, — за янтарной стеной многократно этот бред загорался и гас. Точно сон прерываемый явью — горизонт и за ним — горизонт, да дорога, которую плавит восходящее множество солнц.

11 февр. 88

 

СИНИЙ ВАГОН

Исчерпай это небо до дна, пусть останется серое мессиво снега, это прошлого века унылая нега, это книга за сотню страниц до нашествия сна, это стаи секунд, уплывающих через глаза — через вереск соленых ресниц в берег синего моря, это неба — финифть, это — камни темниц в облаках аллегорий, это — вздутые вены границ, за которые выйти нельзя. Это — синий вагон, отраженье лица в полированном дереве, это — мятый билет на помятой ладони моей, это — окраины, это — платформы, это — земляное тесто полей, это — вороны родины в верной истерике, …………………………………………………………. …………………………………………………………. …………………………………………………………. …………………………………………………………. Элегическое «Ау» выдыхается ртом в сплющенные холодом звездчатые чешуйки воды, это — зима, раздирающая рот, замораживающая следы, это — снег — не мой, сыпучий-скрипучий дом. Исчерпай это небо меня!

2 марта 89

 

x x x

Все вокруг притворилось Италией, все вокруг притворились не мной — и смыкались, как ветви миндальные, города за моею спиной. Разве в жизнь эту легкую верится, — кто мне мир этот весь нашептал? И ударилось яблоком сердце о Земли повернувшийся шар.

Рим, март 89

 

x x x

Я живу в эмиграции, в иноземном песке, все что вижу — абстракции на чужом языке. Море точно абстрактное, даже запаха нет, только солнце громадное наполняет мой бред.

Остия, апр. 89

 

x x x

Пусть бессмыслицей жизнь обернулась, пустячком географии пестрой, лоскутами пространства скупого — и летает бесцветный наперсток и латает запутанной нитью белых, красных, сиреневых улиц матерьял неизбежных открытий, заучи же язык бирюзовый — колдованье морское Европы. Сердце было то влажным, то птичьим в оглушающем мареве римском, мостовые влачили конвеер из слепящего лоском величья. Поднимала у Форума пальма — эмигрантка с песков аравийских, над сиятельным городом веер и бездомные кошки шипели точно души в камнях Колизея…

8 июня 90

 

x x x

Закуси белую косточку на руке, сделай больно коже — очнись, очнись! На каком тебя разбудить языке, ты в Венеции, ночь, и тебе снится жизнь — не такая, что мальчиком вообразил этот мир клиновидным — кулек? телескоп? Ты в Венеции… белую косточку закуси — этот город — ковчег, и сейчас — потоп. Вот он мелкий народец каналов, мостов, ставен, жалюзей, ангелов, мачт, фонарей, львов, трагет, гондол, барок, крестов, отпускаемых в небо взамен якорей. Потому-то, наверное, острова не уходят лагуной из этих широт, ибо лучшее место найдешь едва — как вода стеной над ним встает.

7 июня 89

 

x x x

Я — «изысканный мужчина», ты — «изысканная женщина», и легла меж нами чинно Атлантическая трещина…

10 июня 89

 

x x x

Ничего не умеешь, имеешь, уметь не хочешь, хочешь чтобы само пришло, сама пришла, потому что в Вене-Риме-Нью-Йорке длинные ночи, как в Москве, Вавилоне… кусок стекла или просто дыра в стене, дверной проем, бойница, проницаемые взглядом до той пустоты — насквозь, через которые втекают-вытекают лица, все лица жизни, сколько их за нее набралось, оставляя по себе нелепый, чужой, привычный осадок — этакое никому-кому-нибудь письмецо — рысьи бега сгибов, углов, овалов, отвердевающих складок — это твое-не твое собравшее их лицо. Комната, номер отеля, каюта, купе вагона — неси меня-его-меня каменный, железный, деревянный конверт ты разберешь эту скоропись жизни, Персефона, в зеленой, бурой, сгоревшей своей траве. Я о себе-тебе-не себе-толпе идущей через дни к ночи, бесчисленные, отсчитанные дни, в этом потопе ночей — в удушье еще шевелю губами — веслами лиц, как они, и она — безответна, безадресна, податлива, черновата, она замечает нас, когда устаем ждать, устаем жить, и тогда — залепляет нам слух гулкой, свистящей ватой ночь, но чтобы поверить в ночь — нужно персты вложить.

28 янв. 90

 

x x x

Как жизнь похожа на себя — ну что присочинить, прибавить к ней? Удивляясь, теребя подол ее, еще лукавить мальчишкой, сладкого прося, пока еще не оскудела, пока на сгибах и осях к ней приспособленное тело скрипит, и песенку свою из воздуха, воды и хлеба вытягивает и — на Юг идет окном вагонным небо, плывет само сквозь пыль огней и кроны рощ, поля и крыши, и теплые ладони дней на стыках рельс меня колышат. Я в Харькове сошел купить мороженное на вокзале и просто на землю ступить, чтобы ее мне не качали. Там тоже жизнь и запах свой: арбузов, теплых дынь и яблок, и у меня над головой луна, как проводница, зябла. Я жил на влажных простынях, когда придвинулся Воронеж, стояла ежиком стерня и пахла степь сухой ладонью, и небо млело под щекой под утро, грея неуклонно, дымящийся в степи Джанкой в звериных дерганьях вагона. Хотелось жить, как не хотеть курить, высовывая локоть к звезде высокой и лететь над этой далью белобокой, огни в тумане размечать — там, чай, играют на гармошке и дышит девка у плеча, да влажные заводит плошки целуясь или хохоча…

лето 91

 

БЛЮЗ БОЛЬШОГО ЯБЛОКА

I

заворачиваясь в электрическую простыню оживая когда ночь вырезает сердце дню и несет на лиловых ладонях на мост уронить за бетонно-стальной беспардонный нарост окровавленных зданий за баки их крыш в разожженный закатом зеленый гашиш навлекающий джаз дребезжащий огней чернолицых прохожих тела их длинней чем Манхэттен барабанящий им в башмаки вот он Бруклинский мост для вспотевшей щеки эти черные плечи несущие мрак нефтяной и багровый спрессованный мак из которого сыплются искры в волну небоскребов хватающих глоткой луну им открыт горизонт и в него океан свое пенное имя поет по слогам испаренья текут остывающих стрит дыбом вставшая жизнь свою крошку струит в непрозрачные трубки шуршащая кровь в маслянистую душу сабвея уходит

II

Длинные зеленые деньги океана шуршат, размениваются в мелкую монету, изрезанного пирсами в свайную бахрому побережья. Чайки слоняются у воды в поисках посвиста по сердцу, а склевывают объедки. Свобода в короне из гвоздей пихает небесам пляшущего белого негритосика — пластиковый цветочек на электроприводе. Город Нью-Йорк, как каждый очень большой город, пытается забыть, как он мерзок, и просто хорошеет на глазах, ведь и здесь бывают перламутровые закаты. На Мэдисон авеню приятно делать покупки, у Карнеги — оглядеть проститутку, в Южном Бронксе — получить горячую пулю в живот. За моста басовую струну, за белесую волну Гудзона полюби бетонную весну зарастающего горизонта.

8 янв. 92

III

Ночь на черном огне накаляет луну. Ты понятлив, друг. Не ее одну. На костях «котлов» 9 и 3. До зари горит фонарей артрит. Место такое. Все — гроши. В косяках по кайфу толкует гашиш. Если б раньше, хоть на единый денек я попал бы в город Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, только б тут меня и видали… Время капает с каменного колеса, уроды-улицы стоят в глазах — сами себя намечтали. Темень хавает пар из дыр мостовой, ад здесь ближе чем где-то, всегда с тобой — в полуметре — вниз, в полквартале — вбок, и глубок же он, мой голубок. Нехороший голос шепчет мне: «Погоди-ка тлеть на черном огне, оглянись, родной, я в коленках гнусь, да рули ко мне… уж я с тобой подружусь…»

18 сент. 94

V

Стучит по небу вертолет, руками согнутыми водит, качается его живот совсем один в пустой природе, и капает прозрачный снег, и на вспотевших крышах баки урчат, как толстые собаки, но знают — выше человек обломанным штурвалом крутит, и греет мех его бока, а острова лежат, как люди, взлетающие в облака. Свобода свой огонь возносит — она в веночке из гвоздей, стеклянный машет долгоносик антенной тоненькою ей, а сам поет свою молитву красоткам уличных реклам, пока, жужжа электробритвой, Нью-Йорк глядится в океан.

март 94