I
Я уже перекрыл достиженья пилотов суровых тридцатых.
Я глаза накормил облаками из сахарной ваты.
Океан в паричках Вашингтона — рулон неразрезанных денег Америки
был развёрнут в печатях зелёных к «Свободе», маячившей с берега.
Я отрезал от чёрного хлеба России треугольный ломоть
невесомый горько-кислый, осинный, с размолотым запахом дома.
К жёсткой корочке губ, пересохших у гулкого речи потока,
я подам тебе глиняный ковшик муравьиного колкого сока.
II
Я узнаю зачем я пришёл к вам, зачем вы впустили
в мятый шёлк одиночества голоса голые крылья,
тёмный обморок речи с умыканием в круглом туннеле
состояния мира до глубокого сердца качели.
В горловую трубу кто глядит из оранжевой стужи,
поднимая ко лбу пальцев стиснутый ужас,
запрокинув лицо сохранённого жизнью ребёнка
из лиловых лесов, в листьях, в комканых их перепонках.
III
С красно-каменным хлебом домов, с расчисленным миром квадратным
томов или окон, гребущих углом брат на брата,
я сживусь наконец, я привыкну к себе, к окруженью
крест на крест в хлябях хлебова жизни сражений.
Я беззвестный солдат не имеющей карты державы,
нет штандартов сверкающих в ряд, только тоненький, ржавый
от солёной крови карандашик пустяшный, железный,
да девиз «се ля ви!» да мотивчик марьяжный, болезный.
IV
Я увидел: нелепые, страшные, дикие, тихие,
семиглазые, шестирукие, осьмиликие,
говорящие скопом в слоистый песок целлюлозный
телом дырчато-белым, дево-драконом бесслёзным.
Не ищите в них квёлого олова, в чёрно-лиловом
невесёлом полку слово шло умирать по песку, по болоту за словом,
невесомый молчанья обоз за шагающим строем распался,
и горой мертвецов накоплялись у пауз
их густые тела, в них ещё моя жизнь остывала,
стебли чёрной тоски шевелила, в снопы составляла
лбов, запястий и глаз, век и ртов пересохших, осипших,
а потом звёздным флагом, спеша, укрывала погибших.
Пусть лежат как лежат, пусть пухом им белым бумаги могила,
в пальцах намертво сжав до высокой трубы Гавриила
шорох жизни моей, чешуи языка полукружья,
говор русских корней, обороны смертельной оружье.
V
посвящается М.
Усеченье строки, потому что не хватит дыханья дочитать, досчитать до конца
в чистом поле шаги. Усыханье распева идущего слева стихами, колыханием трав:
— Мальчишки, что взять c них, везло им — не знали свинца! Вот и сбились с ноги.
Птиц разве помнят названья? Днём и ночью бродили в тумане… Позовите того
стервеца! В самом деле, деревья деревьями звались. Гербарий был беден и бабочка
бабочкой млела. Но они отзывались, когда их нe звали, нагретою медью, юнцы, и
дрались неумело, не то что отцы! Это пластик, эпоха, монтаж, гербициды, отбросы,
эрзацы; это власть, немота до последнего вздоха, мандраж, комсомолки-берёзы,
либидо, чем тут красоваться? Какой тут кураж? Bот лежат друг на друге, погибши
за други, чужие, своя. На чужой стороне в красных вишнях тела их, запутаны руки,
и лежит колея, по которой тащились они, вся забита их плотью, никто их не спас,
рук щепоти и ртов их обводья, говоривших за нас.
Разбудите-ка мне вон того и того мертвеца
4-28 апр. 93