– Батюшка, там Дуняша пришла, говорит, бабушке опять плохо, – заглянула в комнату к старцу Григорию дочь Матрена.

– А чего ж не проходит? Веди, – отрываясь от чая, велел Григорий Ефимович. Плечистый, в темной простой рубахе, с воспаленными от бессонной ночи глазами.

– Посетителей много, не пускают ее, я и то еле протиснулась, когда домой сейчас шла, – пожаловалась Матрена, выходя из комнаты. – Надо бы перестать всех пускать без разбору. А то ведь стоят, вроде с виду человек порядочный, а потом возьмет и пакость какую-нибудь про вас в газете напишет, и еще и наврет с три короба.

– Оставь их. Дуню веди, – не послушал, как всегда, отец, и, вздохнув, Матрена выскользнула из комнаты.

– Тятенька! – Дуня, невысокая, тоненькая, гибкая, как ивовый прутик, с огромными васильковыми глазами, упала перед Григорием Ефимовичем на колени, целуя его руку и прижимаясь к ней щекой так крепко, словно надеясь раствориться, спрятавшись в старце от бед мирских.

– Ну, что ты, что ты? – гладил ее по голове тяжелой мягкой рукой старец. – Что всполошилась так?

– Бабушке плохо, боюсь, помрет. Я с ней Митюшу оставила, а сама к вам.

С Дуней Григорий Ефимович познакомился, как только на квартиру въехал. Она с бабушкой и братишкой в том же доме проживала, только во втором дворе, в маленькой квартирке в две комнаты. Родители ее померли один за другим, и года еще не прошло, вот они и бедствовали со старой бабкой. Отец Дунин портным был, много денег при жизни не скопил, а тут еще бабушка расхворалась. Дуне пришлось ученье бросить, искать, где бы на кусок хлеба заработать. По людям сиротка перебивалась, где полы помоет, где белье постирает. Вот Григорий Ефимович ее и разглядел, приласкал, бабушку полечил, а Дуняша от такой ласки и доброты как к отцу родному к нему потянулась. Григорий Ефимович через хороших людей и на работу ее определил в модный Дом Гиндус, один из лучших в Петербурге, да и сам не забывал – когда деньгами поможет, когда одежку младшему справит, обувку обоим. И Матрена с Дуняшей подружились, стали друг к другу в гости заглядывать. Да вот беда, как бы Григорий Ефимович ни старался, бабушка все одно моложе не становилась, возраст свое брал, а Дуняша что, ей едва семнадцать исполнилось, совсем девчонка, тяжело да страшно одной с братишкой остаться.

– Не плакай, ну? Слышь, что ли? Сейчас пойдем. А только недолго уж ей осталось, Господь скоро призовет, – ласково-печально проговорил старец.

Дуня снова уткнулась Григорию Ефимовичу в руку, заливая ее слезами.

– Ну, не реви. Не реви. Чай, ни одна, не пропадешь, – утешал ее грубовато Григорий Ефимович. – Мы рядом, а скоро и человек хороший найдется, посватается, к весне жди. Он вам с Митюшкой и защитой, и опорой будет, и кормильцем. Хорошо жить будете, дружно. Верь мне, – гладя Дуню по голове, рассказывал старец. – А вот еще что, – снял он с пальца большой, массивный перстень с камнем. – Возьми-ка благословение мое. Как венчаетесь, мужу подари. Он вас всех хранить будет, все напасти с моим благословением переживете. А скоро их будет столько, земля от ужаса загудит, – с тяжелым вздохом проговорил Григорий Ефимович. – Бери вот. На пальце не носи, незачем, на шею, на шнурке повесь, чтоб не завидовали. А теперь пойдем к бабушке.

В приемной, на лестнице, в подъезде толпился люд, и богатый, и бедный, и чиновники, и военные, и крестьяне, и бабы с детьми, и дамы в шляпах с перьями.

– Батюшка, благослови погорельцы, помоги чем можешь! Мужа моего под суд отдали! Сыночек, больной совсем, спаси, батюшка! Не оставь своим благословением! Помоги, батюшка, совсем одолели лихоимцы. Последнее отнимают. Григорий Ефимович, помогите в деле, очень уж дело хорошее, а и мы чем сможем… – И тянут к нему руки просящие, кто с запиской, кто с денежкой, кто с молитвой.

– Хорошо, хорошо, помогу чем смогу, – бормотал старец, рассовывая по карманам записки, беря деньги и тут же раздавая. – Вот вам, раздайте погорельцам. На вот тебе на лошадь, заплати кредиторам. Что у тебя? Сколько здесь? Помогу. На-кось, возьми. Благослови Господь. Помолюсь.

Так вот насилу выбрались.

В квартирке у Дуни хоть и не богато, а чисто, уютно, герань на подоконнике, матушка еще покойница разводила. Салфеточки вышитые, иконы в углу, лампадка горит. Тепло. Бабушка, маленькая, сухонькая, едва видная под одеялом, просияла навстречу старцу.

– Пришел, батюшка. Смилостивился.

– Ну, будя. Будя. – Садясь рядом, утер ей старческие слезы. – Чего ж ты, Ильинична, опять внуков пугаешь?

– Стара, батюшка, совсем обессилела, встать мочи нет, – снова беззвучно заплакала старушка.

– Сейчас мы тебя поднимем. Сейчас, – бормотал Григорий Ефимович, глядя своими невероятными глазищами в сморщенное маленькое личико. – Вот молитву Боженьке прочтем и встанем. Дуняша, пирогами пахнет, любимыми моими, пекла, что ль?

– Пекла, как знала, что вы придете, – обрадовалась Дуняша. – Откушаете?

– И чаю попью. Тихо тут у вас. Хорошо. Иди, Митюша, помоги сестре на стол накрыть.

Поднял на ноги бабушку старец, так что и чай вышла пить. А потом, как зима началась, помер Григорий Ефимович, не дожил до Рождества. Убили окаянные люди. Уж как Дуняша рыдала, думала, умрет, сердце не выдержит, разорвется. А все ж пережила. А к весне ближе бабушка преставилась. Поплакали они с Митюшей, а потом, весной этой, в середине марта, оттепель была, а потом к ночи подморозило. Дуняша домой с работы спешила, да поскользнулась, ногу потянула, встать не может. Хорошо, добрые люди помогли, подняли, а тут как раз пролетка проезжала, человек из нее вышел, молодой еще, с усами, одет по последней моде. Доктор оказался. Посадил в пролетку, до дому довез, осмотрел Дуняшину ногу, заглянул в глаза ее васильковые и пропал. А в мае повенчались они, все вышло, как Григорий Ефимович сказывал.

Дуняша подарила мужу перстень старца, доктор хоть и не верил в силу его благословения, но подарок жены принял и с пальца никогда не снимал.

Сам доктор Алексей Иванович Платонов оказался человеком добрым, заботливым, в Дуняше души не чаял, Митюшу принял, как родного. Практика у него была хорошая. Зажили они тихо и счастливо, в уюте и достатке до самого тысяча девятьсот восемнадцатого года.