Вечер Страстного понедельника. Я вернулся в кафе, где был вчера утром, на то же место. Вижу себя в большом окне, склонившимся над тетрадью. Это новая тетрадь, первую я всю исписал. Минуту назад говорил по телефону с Катранисом, объявил ему, что всерьез собираюсь писать статью об Афоне, сказал, что располагаю сведениями о финансовых операциях монахов, рассказал о Нектариосе. Он не проявил никакого энтузиазма.

— Все и так знают, что у монастырей есть деньги. Но у них и расходов немало. Иверский монастырь кормит тридцать тысяч человек в год. Я знавал одного игумена, у которого на стене кабинета между двумя древними иконами висело фото современного здания. Он мне объяснил: «Мы были бы не в состоянии реставрировать иконы, не будь у нас этого здания». Богатство монастырей — не тот сюжет, на котором можно построить статью, сосредоточься лучше на главном, на том, куда они девают свои ценности.

Я вспомнил о старичках, которые регулярно устраивают пикеты перед парламентом, требуя увеличения своих нищенских пенсий. «Ошибаешься, это превосходный сюжет». Но спросил лишь, дают ли монахи деньги на благотворительность.

— Нет, — сказал он. — В противоположность католическим, которые часто проводят филантропические акции, наши совершенно отрезаны от мира. Их взгляд обращен не к людям, а к Богу. Я знаю только одно исключение из этого правила: основанный монахами Симонопетры женский монастырь в Олимпии, на Халкидике, построил общественный диспансер.

— Не в привычках монахов давать, — заключил я.

— Их вклад — духовный, — настаивал он.

Он еще не звонил своим знакомым в Карьес, чтобы предупредить о моем приезде. Пообещал, что сделает это завтра утром. Зато занялся моим разрешением на въезд. Напомнил, что прежде чем сесть на судно, я непременно должен забрать его в представительстве Священного Собора. Наш разговор закончился довольно холодно. Я забыл спросить, болят ли у него все еще зубы.

Восемь вечера. Похоже, чтобы вкратце описать события дня, мне придется просидеть тут до самого закрытия. Хотя все началось довольно мирно. Когда я проснулся, Таня спала сном праведницы. Ее лицо изменилось за ночь, словно помолодело. Я несколько мгновений любовался ее обнаженным телом. Ее тяжелые груди лежали одна на другой. Я тихонько вышел из комнаты и спустился в зал, где был подан завтрак. Поскольку накануне я ел очень мало, то отведал все предложенные блюда и все варенья. После чего нацарапал десяток страниц в тетради.

Газета, которую мне принесла официантка, оказалась бульварным листком, из тех, что каждый день раскапывают какой-нибудь скандал. Вся первая полоса шла под заголовком «История Иисуса и Богоматери — детская сказочка» и была посвящена заявлению бывшего начальника штаба ВМФ, который удивлялся, что потомки Сократа и Аристотеля принимают за чистую монету распространяемые христианством мифы и одобряют оккультную власть Церкви. Он приписывал набожность народа недостатку образования. Я испытал большую симпатию к этому бывшему вояке, которого газетка представляла чуть ли не предателем. Подумал, что, узнай мои родители о такой его позиции, каждый отреагировал бы по-своему.

Я позвонил матери. Она посоветовала мне обратиться к какому-нибудь монаху, чтобы тот помянул Герасимоса во время службы.

— Поставь еще две свечки, одну за твоего брата, другую за деда.

Таня вошла в зал, когда я еще говорил по телефону. На ней был зеленый плащ бутылочного оттенка, в руках черная сумочка.

— Я бы хотел, чтобы ты мне кое-что пообещала, — сказал я матери.

— Что же? — спросила она насторожившись.

— Хочу рассказать тебе эпизод из жизни Фалеса Милетского. Как-то раз он поехал в Египет и увидел там пирамиды.

Я представил себе на мгновение кондитерскую Филиппусиса и уложенное пирамидами печенье в витрине.

— Он искал способ измерить их высоту и нашел. Хочу объяснить тебе, как он это сделал.

— Ладно. Но сейчас мне работать надо.

— А мне объяснишь? — спросила Таня.

Она даже не присела, торопилась на службу — в министерство Македонии и Фракии. Отпила глоток моего кофе, съела оставшийся на тарелке кусочек омлета и записала на бумажной салфетке номер своего сотового.

— Я пересчитала бубенцы на иконе святого Константина, — сказала она мне. — Двенадцать, по числу апостолов.

До полудня делать мне было нечего, я ничего и не делал. Опять поднялся в номер, с чашкой кофе. Включил телевизор. Гости местного канала комментировали забастовку против законопроекта о частных университетах. Социалистов, не имеющих по этому пункту глубоких разногласий с правительством, представляла рыжеволосая женщина в платье с глубоким декольте. Возмущалась бесчинствами, которые устроили студенты, захватившие Аристотелевский университет: разбили несколько стекол, продавили кресло и испортили три репродукции византийских икон, выставленные в Архитектурной школе. Камера показала Христа, Пресвятую Деву и святого Димитрия в столь же плачевном состоянии, как и статуи в археологическом музее.

— Вот что они натворили, эти вандалы! — заявила делегатка от социалистов.

Все прочие участники дебатов, даже депутат от коммунистов, печально покачали головами. Было показано и продавленное кресло: пружины повылезли из-под обивки, словно захотели глотнуть свежего воздуха. Я вдруг забеспокоился, как бы забастовщики не сорвали Везирцису лекцию.

Опять лег, вытянув руку на пустую половину постели. Представил себе Таню на этом месте, которое она занимала совсем недавно, потом Янну, потом Полину Менексиаду. Подумал и о Мирто, дочери доктора Нафанаила, и о продавщице с красивыми ногами из книжного магазина «Пантократор». Потом настал черед Софии, но телефон зазвонил раньше, чем она успела расстегнуть свой корсаж. На другом конце линии послышался замогильный, едва узнаваемый голос.

— Это ты, София? — спросил я.

Это была София. «У нее голос покойного деда».

— Как похороны?

— Народу было полно. Все даже в церковь не смогли поместиться, хотя та не маленькая. Пришло много бывших партизан из Освободительной армии, с большим уважением о дедушке говорили. А когда прощались с ним, пальбу устроили.

— Ты раньше бывала на похоронах?

— Нет, никогда. Не знала, как себя вести, куда себя девать. В конце концов встала рядом с подсвечником на ножке, где десятки свечей горели. И во время отпевания только на них и смотрела, не отрываясь.

Ее рассказ прервало рыдание. Я услышал, как она сморкается.

— А они все таяли, таяли… Новый приходский священник велел установить над свечами вытяжку, как у Навсикаи на кухне. Пока мы шли к могиле, я рассмотрела одного за другим всех своих родственников. У всех лица были расстроенные, какие-то изможденные. Будто дедушкина смерть у каждого чуточку жизни отняла.

Она снова умолкла.

— Я и не знала, что всю церемонию гроб остается открытым. Дедушке под спину кучу подушечек подложили, словно собирались подать ему завтрак в гроб.

Она тоже попросила меня поставить на Афоне свечку.

— Смерть колеблет наши убеждения. Заставляет сомневаться и верующих, и неверующих.

Мало-помалу ее голос становился не таким мрачным.

— Я нашла фотографию тех женщин-партизанок, которые плясали на площади Карьеса. Дедушка хранил ее среди бумаг. Там виден даже монах, хлопающий в ладоши!

— Как Навсикая?

— Не очень-то… Вчера всю вторую половину дня проспала, накануне у нее была бессонница… У меня впечатление, что ты уже давным-давно уехал.

— У меня тоже.

Я опять смотрю в окно. Вижу отражение официантки, стоящей за стойкой. Дождь сегодня ни на миг не прекращался. Интересно, у монахов есть зонтики?

— Ну конечно, — отвечает мне таинственный голос. — Зонты были изобретены монахами, потому они и черные.

В полдень, в ресторане, я очень мало говорил с Везирцисом. Его окружало человек десять, включая президента университета. Везирцис проявил любезность, представив меня как своего ассистента, чтобы оправдать мое присутствие на обеде. Мне пришлось сесть в самом конце стола, на единственном свободном месте, но я не пожалел. Мой сосед справа оказался французским профессором, который время от времени преподает археологию в Фессалониках. Я страшно обрадовался, когда он назвал мне свою фамилию: это оказался не кто иной (осмелюсь употребить оборот, которым часто пользовался Александр Дюма в «Черном тюльпане»), как Базиль Прео.

— Так вы Базиль Прео? — воскликнул я, отодвигая свой стул, словно собирался вспрыгнуть на стол и заплясать.

— Да, это я, — подтвердил он немного смущенно.

У него были совсем седые волосы и дрябловатое лицо. Я объяснил ему, что читал его статью в бюллетене Французской школы в Афинах и что она была мне очень полезна, поскольку я готовлю курсовую на ту же тему.

— Сами понимаете, что встреча с вами — для меня огромная удача.

Он адресовал мне блеклую улыбку.

— У меня не больше сведений, чем в то время, когда я писал эту статью. Святая Гора по-прежнему непроницаема. Древности, которые показывают в некоторых монастырях, большого интереса не представляют. Единственная цель этих экспозиций — обезоружить тех, кто критикует монахов за отказ разрешить раскопки.

У него был легкий акцент, но по-гречески он говорил так хорошо, что я слушал его с восхищением.

— На том месте, где сегодня оливковая роща монастыря Констамонит, находился город Фисс. Монахи продолжают брать камни из его руин и огораживать свои поля.

Еще он мне сказал, что мне нет необходимости искать труд Царнта, потому что недавно появился большой том, в котором собраны все написанные на сегодняшний день работы о наиболее отдаленном прошлом Афона. Я нацарапал название книги на бумажной салфетке с Таниным телефоном, равно как и название издавшей ее организации — Центр сохранения афонского наследия.

— Его офис находится в министерстве Македонии и Фракии, — вмешался мой сосед слева.

Мы еще не были представлены друг другу: он назвался Яннисом Цапакидисом, секретарем Инженерной палаты Центральной Македонии. Оказалось, что он уже не первый год заседает в административном совете этого Центра.

Я подумал, что мои силы на пределе и я уже не в состоянии усвоить малейшую информацию. Съел немного салата, кусок хлеба, выпил полбокала вина. На другом конце стола Везирцис весело болтал с президентом университета и главной редакторшей радиостанции. По всей видимости, об уходе жены он больше не думал. Не слышно было, чтобы кто-нибудь тут упомянул студенческую забастовку. Я допил свой бокал.

— И чем занимается ваш Центр? — спросил я у Цапакидиса.

— Он отвечает за работы по укреплению и реставрации афонских зданий. Многие из них десятилетиями были заброшены и в 70-х годах грозили разрушиться окончательно. Центр совместно с заинтересованными министерствами и Священным Собором принял меры к их спасению. И действительно, за последние двадцать лет с помощью государства были проведены огромные работы. Но, в основном, их финансирует Брюссель, и это несмотря на оппозицию многих депутатов Европарламента, которые не понимают, почему женщины должны платить за восстановление монументов, которых никогда не увидят. Вклад Европейского союза достигает примерно трехсот миллионов евро.

— Я слышал, что монастыри Эсфигмен и Констамонит отказываются от помощи Союза. Они там убеждены, что эти деньги — от евреев и франкмасонов, — сказал Прео.

Президент встал, чтобы произнести тост за моего профессора. Упомянул, что они встретились в армии, куда оба были призваны. Везирцис тогда вернулся из Парижа, где только что закончил учебу. В то время у него была подружка-француженка.

— Ее ведь звали Шанталь, верно?

Везирцис кивнул. Мы тоже все встали, чтобы выпить за его здоровье. Мне захотелось чокнуться с ним, и я обошел вокруг стола.

— Получишь триста евро из стипендиального фонда, — шепнул он мне тихонько, словно эта сумма была способна вызвать чью-то зависть.

«Скажу Навсикае, что она угадала».

Он вручил мне фотоаппарат и две кассеты с пленкой.

— Твоя работа гораздо важнее, чем ты думаешь, — добавил он тем же конфиденциальным тоном.

Я вернулся на свое место, окрепнув духом.

— О чем речь?

— Мне не часто удавалось найти общий язык с настоятелями, — пожаловался Цапакидис. — Они питают глубочайшее презрение к греческому государству и не выносят его контроля. Уверяют, что сами способны позаботиться о памятниках Афона — дескать, сохраняли же их тысячу лет. Но беда в том, что на самом-то деле они нисколько о них не заботились. Целый монастырь, Ставроникита, едва не обрушился в море. А их начинания порой просто губительны. Они попытались, например, подновить церковь в Карьесе, самую древнюю на полуострове, используя для этого тонны цемента. Замуровали вентиляционные отверстия, в результате чего стали гибнуть знаменитые фрески Мануила Панселина на внутренних стенах, а они датируются XIV веком.

Нам принесли фрикадельки с тмином, которых я с удовольствием отведал, добавив немного лимона.

— Постройку этой церкви Священный Собор приписывает Константину Великому, — уточнил Прео, — хотя она датируется в лучшем случае IX веком. Вопреки тому, что утверждают монахи, по велению Константина не было построено ни одного монастыря, ни на Афоне, ни где-либо еще.

Нам принесли также печеную картошку.

— Игумену монастыря Дионисиат взбрело в голову устроить огороды в пойме реки. Эта работа, которая обошлась, на минуточку, в полтора миллиона евро, вероятно, будет смыта дождями в ближайшую же зиму. С афонитами невозможно разговаривать серьезно: их устами вещают десять веков христианской истории, пятьдесят византийских императоров и все святые на небесах!

Прео слушал, улыбаясь.

— То, что вы рассказываете, меня не удивляет. Я хорошо знаю монахов, частенько бывал у них, чтобы фотографировать архивы. Мне практически пришлось отказаться от археологических раскопок, в последние двадцать лет я занимался исключительно публикацией документов. Мы выпустили двадцать два тома, которые охватывают пятнадцать монастырей. Последний посвящен Ватопеду, название которого означает «терновая равнина» и должно, следовательно, писаться через эпсилон, как и слово «педион» — «равнина». Монахи же уверяют, что Ватопед значит «дитя Ватоса», и используют дифтонг «аи», как в «паидион» — «ребенок». Эта нелепая этимология позволяет им утверждать, что их заведение датируется не концом десятого века, как это есть на самом деле, но шестым. Они опираются на легенду, согласно которой Пресвятая Дева спасла тонувшего сына Ватоса, или Батоса, брата императора Феодосия, и доставила его тело на гору Афон. У верующих в Бога людей есть, без сомнения, склонность ко всяким выдумкам. Нередко монахи основывают свои притязания на документах, которые сами же и сфабриковали. Тот, который нам предоставили в Ксиропотаме и где написано, будто монастырь был построен императором Пульхерием в пятом веке, подделка. У них иное представление об истине, не такое, как у нас. Они живут в воображаемом мире.

Не переставая беседовать со своими соседями, Везирцис время от времени поглядывал на нас, словно пытаясь догадаться, о чем мы говорим.

— Все в порядке, Базиль? — бросил он Прео по-французски.

И Прео ответил:

— Все в порядке.

Это были единственные слова, которые он произнес на своем родном языке.

— Настоятели, которых я знаю, отнюдь не простачки, — уточнил Цапакидис. — Они говорят на грубом жаргоне деловых людей. Хотят сами распоряжаться европейскими деньгами, которые сейчас проходят через наш Центр, чтобы к собственной выгоде использовать все преимущества, которые сулят прямые переговоры с подрядчиками… А кто финансирует публикацию этих архивов?

— Нас долго субсидировал французский Национальный центр научных исследований. Последние тома вышли благодаря дотациям Коммерческого банка Греции и вдовы одного судовладельца.

Интересно, не обязана ли византийская каллиграфия своей витиеватостью арабской? Этот вопрос я задавал себе, еще когда слушал лекции по византийской филологии, которые нам читала костлявая женщина с выпуклым лбом, запамятовал, как ее звали. Во всяком случае, это письмо так перегружено украшениями, что очертания букв греческого алфавита в нем совершенно теряются. Отыскивать их нам было не легче, чем рыбакам выпутывать маленьких рыбок из сетей. Тратя все свои силы на поиски, мы успели прочитать целиком только некоторые императорские хрисовулы, акты о пожаловании привилегий. Они всегда начинались с запутанной богословской преамбулы. Я захотел узнать мнение Прео об этом письме.

— Я к нему так привык, что расшифровываю без труда. Введение декоративных элементов решительно отдаляет его от письма древних греков. Византийская графика отвергает классическую Грецию, возвещает начало нового мира. Она имеет тенденцию сводить слова к их простейшему написанию, отмечает только согласные. От слова «монахос», например, оставляет только «м», «н» и «х». Иногда объединяет две буквы, ставит тау над омикроном, и получается новая, доселе небывалая буква. Это замысловатое письмо волне под стать вычурному языку. Православная Церковь не последовала примеру евангелистов, которые писали на разговорном греческом того времени. В десятом веке эрудит Арефа, архиепископ Кесарийский, утверждал, что Церковь должна изъясняться темно и непонятно, дабы производить впечатление на неграмотных. Разрыв между церковной риторикой и народным языком ширился по мере того, как империя клонилась к упадку. И совершенно естественно, что навязанное ею письмо было заброшено после ее падения. Только иконописцы еще используют его, подписывая свои произведения.

Я вспомнил жаргон старца Иосифа и словесные выкрутасы в «Великом акафисте».

— Церковь изъясняется на искусственном языке, которому ни одна мать не учила своих детей. Он такой же неестественный, как катаревус, который долго навязывался государственной администрацией. Хотя государство в конце концов официально приняло разговорный язык, димотику, Церковь продолжает его отвергать. Ей даже удалось протащить в Конституцию статью, которая запрещает перевод священных текстов на современный греческий. Она остается привязанной к своему традиционному языку, как французская Церковь веками была верна латыни.

Я слушал его с таким вниманием, что вздрогнул, услышав за своей спиной голос Везирциса. Я не видел, как он встал со своего места.

— Могу я узнать, что вас так занимает?

Он оперся рукой о спинку моего стула.

— Господин Прео говорил нам о языке Церкви, — ответил Цапакидис.

— Он отвратителен.

Мы снова чокнулись.

— Должен вам признаться, что некоторые словечки афонского диалекта меня забавляют, — продолжил Цапакидис. — Монах, которому поручено встречать паломников, там называется архонтарис, что наводит на мысль об античных архонтах. Из мудреного глагола афипнизо — «будить» — они соорудили существительное афипнистис: оно применяется к тому, кому поручено будить засыпающих во время богослужения. Странствующий аскет называется гировакос.

— По-французски это называется gyrovague, — сказал Прео. — Vagus по-латыни значит «странник», «бродяга».

— Отвратительно, — повторил Везирцис. — Даже в евангелиях встречаются ошибки в греческом. Что означает «благословен будь, приходящий»? Правильнее, конечно, «тот, кто приходит».

Несколько мгновений спустя мы покинули ресторан. Счет оплатил президент университета.

Думаю, из этого кафе мне тоже пора уходить. Полночь. В шесть утра сяду в автобус Фессалоники — Урануполис. Продолжу рассказ об этом дне в дороге.

Последний раз смотрю на отражение в окне. В глубине зала какая-то суета. Сбивается в кучу пестрая, разновозрастная ватага. Все эти люди куда-то собираются, но время еще не пришло. Они терпеливо ждут. Я уверен, что некоторые в этой толпе мне знакомы, пытаюсь отыскать хотя бы одного. Так и есть, вижу старика, вожака анастенаридов, того самого, с яйцеобразной шишкой на голове.

Кафе называется «Стагирит», что вполне естественно для заведения на площади Аристотеля.