Курсанты возвращались в школу постепенно, не все сразу. Наша группа вернулась на третий день и застала уже часть курсантов дома, тогда как другие еще не вернулись. Бессонные ночи сказались крайней утомленностью, и каждому из нас хотелось поскорей в постель. Но, по-видимому, начальство наше присматривалось к нам.

– Приготовить штатское и пистолеты к сдаче! – раздалась команда, и началась суетня.

Все нужно было вычистить – и костюмы и пистолеты, – мест же для чистки отведено не было. Заполнили коридоры.

Вдруг в нижнем этаже раздался выстрел. Моментально забегали курсанты и начальство.

– Пропустить начальника-комиссара! Дорогу начальнику спецчасти! Дайте пройти товарищу помполиту! – слышалось в переполохе.

– Разойтись по комнатам! – выделилась из общего гвалта команда начальника-комиссара школы, и наступила относительная тишина.

Выяснилось, что курсант Гончарук, уже упомянутый мною, выстрелил нечаянно, приступая к разборке пистолета. Немедленно возник диалог между ним и начальником школы.

– Почему вы произвели выстрел? Как это случилось?

– Не знаю, товарищ начальник-комиссар.

– Где был патрон?

– В патроннике, товарищ начальник-комиссар.

– Зачем? С какой целью?

– По приказанию оперуполномоченного. Мы полагали, что возможно нападение на участок.

– А почему не вытащил потом? – свирепствует начальство, переходя на «ты».

– Забыл, товарищ началь…

– Дурак. Счастье твое, что не задел никого. Но и это тебе даром не пройдет. Марш!

И круто, по-военному четко, повернувшись на каблуках, начальник-комиссар вышел из комнаты, хлопнув дверью.

Провозились мы до трех часов дня и только в четыре пошли на обед. Сразу же после обеда нас погнали в клуб – на собрание. Часа три длилась болтовня, выступал начальник и всякое другое начальство. С серьезнейшим видом разбирался эпизод с выстрелом. С серьезнейшим видом начальник школы утверждал, что «враги народа», действительно, могли напасть на избирательный участок, а потому курсант Гончарук поступил, как настоящий чекист, подготовив пистолет. Но проявил и недопустимую халатность, не разрядив пистолета по миновании опасности, а поэтому лишается трехдневного отпуска из школы, каковой предоставляется всем прочим курсантам.

Сообщение об отпуске подсластило тягучую и тошнотворную болтовню вокруг да около. Мы возрадовались.

В отпускные дни я встречал в городе то одного, то другого курсанта. Мы были в штатском и все навеселе. Возбужденные незабытыми впечатлениями и винными парами, все, в один голос, говорили о том, как бы уйти из школы. Но так уйти, чтобы не пострадать. Планы были разнообразные, но все сплошь одинаковы в своей наивности. Большая стипендия, прекрасное питание, почет и уважение – все утратило теперь в наших глазах свою ценность. Бежать, бежать!..

Три дня промелькнули, как мгновение. Возвращаюсь в школу, рапортую дежурному командиру, стараясь не дышать. Предусмотрительно полоскал рот эссенцией и обсосал дюжину пахучих мятных конфеток. Проскочил – перегар не коснулся бдительных ноздрей дежурного.

В комнате уже встречают: «Ну, как? Пронесло через мель?» – «А-а, мятных конфет наелся!..» Смеялись.

– А что Лазаревича не видать? – спрашиваю.

– На губе. Засыпался. Дежурный разнюхал…

– Выходи строиться! – оборвала наш разговор команда.

Построились.

– Смирно! – и вдоль строя пошел начальник-комиссар. Он держал в руке лист бумаги. Стал посреди и начал ораторствовать.

Начал с коммунистической морали, выразив гнев по поводу возвращения из отпуска в пьяном виде целой дюжины курсантов и доложил нам, что все они на гауптвахте.

– Что особенно возмутительно и отвратительно, – негодовал начальник, – так это то, что некоторые заявили о нежелании оставаться в школе. Ну, нет!.. Мы не допустим, чтобы кто-либо, разузнав секреты нашей работы, нашей учебы, вернулся к условиям гражданского быта. Мы – слуги народа, и на нас тратятся народные деньги. О папе с мамой забудьте – из школы выхода нет. Запомните крепко-накрепко: заставлю делать все, чего требует товарищ Сталин, чего требует от нас товарищ Ежов.

На утро занятий не было, а сразу же после завтрака созвали партийное собрание. На повестке дня стоял, как и следовало ожидать, вопрос о падении дисциплины. Политчасть подготовила за ночь ораторов. Выступавший первым начальник школы обрисовал положение мрачными красками, но не сделал никаких выводов. Один за другим выходили казенные ораторы из среды младших курсантов и требовали одного – исключить виновного из партии с отдачей под суд. Дали слово и нарушителям. Они вынуждены были «каяться». Мы узнали, что они вернулись в школу протрезвившимися, но не сумели скрыть запаха перегара. Кроме того, они, каждый от себя, подали рапорты об увольнении из школы. Обращало внимание, что арестованы были именно те, которые просили об увольнении, между тем как с похмелья были почти все вернувшиеся курсанты. Каялись, но не до конца – преступности своего поведения не сознавали.

Открытое голосование привело к принятию резолюции: просить командование ограничиться административными мерами, а от лица парторганизации – выразить порицание.

Решение закрытого партийного собрания не удовлетворило начальство, и вечером было созвано широкое партийно-комсомольское собрание. Решение, однако, осталось таким же. Наши переживания, связанные с этим, были очень сложны. Курсанты мечтали о выходе из тупика – о свободе. Дисциплинарное взыскание с оставлением в школе означало конец надеждам на освобождение. К тому же партийное взыскание, хотя бы в такой малой дозе, как порицание, все же портило «личное дело» партийца. Исключение же из партии с отдачей под суд обещало концентрационный лагерь. Поэтому пришлось голосовать за наименьшее зло – остаться в школе все-таки лучше, чем переселиться в концлагерь.

Наконец начались и учебные занятия. Помимо общеобразовательных предметов (в объеме средней школы), стали преподавать уголовно-процессуальное право. Каждую субботу приезжали лекторы из харьковского военного округа, чтобы освещать международную политическую обстановку. На этих лекциях присутствовали и командиры. Раз в месяц читали лекции кто-нибудь из представителей управления НКВД – о работе иностранных разведок. Лекции были прививкой ненависти к «капиталистическому окружению» и – всегда и неизменно – к внутренним «врагам народа». С другой стороны, всячески внушалась мысль о мировой солидарности пролетариев. Многократно обещалось, что вот-вот переберется в СССР товарищ Тельман, что вот-вот начнется «сталинский поход» на капиталистов всего земного шара.

Политчасть школы также нажала на все педали. Появилось множество стенных газет – общеклассных, взводных, даже покомнатных. Все стенгазеты призывали к соцсоревнованию, не дремала и спецчасть – она накапливала особые анкеты, развернула агентурную сеть так, что уже трудно было разгадать, кто сексот, а кто нет. Стало известно, что фиксируются все разговоры и обмолвки.

Смутьянам нашим было объявлено, что наказание будет забыто, если они проявят безукоризненную дисциплинированность и добьются успеваемости не ниже четырех баллов в среднем.

Десять из двенадцати взяли рапорты назад, но двое упорствовали, выдвигая целый ворох всяких причин, якобы уже веских, настолько веских, что школа должна отпустить их на волю подобру-поздорову. Эти упрямцы (или – герои) готовы были обратиться в управление НКВД и даже к самому народному комиссару. О них еще придется упомянуть.

В первом квартале 1938 года на практику нас не выводили. Думать нам не давали, заняв все наше время кружками разного рода: хоровой, музыкальный, спортивный и т. п.

Курсанты, как говорится, поднажали. Волей или неволей, но поднажали, и средний балл – пятерка – был достигнут многими, в том числе и мной. Стенгазеты и школьный бюллетень «Чекист» ликовали.

Наш кратковременный протест лучше всего характеризуется сравнением с самым нудным приемом строевого обучения: бег на месте. Потоптались, потоптались, да и снова стали в строй, застыв, как истуканы: не дыши и слушай команду.