Сцены из жизни Максима Грека

Александропулос Мицос

Мицос Александропулос — известный греческий писатель, участник антифашистского Сопротивления, автор романа-дилогии «Ночи и рассветы» («Город» и «Горы»), сборников рассказов («К звездам», «Чудеса происходят вовремя»). Ему принадлежит и крупная серия работ по истории русской культуры, в частности трехтомная история русской литературы, романы о Горьком и Чехове.

Двухтомный роман Мицоса Александропулоса «Хлеб и книга» был удостоен в 1981 году Государственной литературной премии Греции. К этой же серии относится роман «Сцены из жизни Максима Грека». Он посвящен греческому мыслителю, литератору и ученому-переводчику, сыгравшему значительную роль в истории русской культуры XVI–XVII вв.

За переводы русской литературы на русский язык и популяризацию ее в Греции Союз писателей СССР присудил Мицосу Александропулосу Международную литературную премию имени А. М. Горького.

 

ОТ АВТОРА

Максим Грек — вслед за другим Греком из русской истории, живописцем Феофаном, — является, пожалуй, наиболее значительной фигурой среди греков, которые жили и работали в России и в той или иной степени оставили свой след в древней культуре этой великой страны. Вполне естественно, что об этом человеке существует довольно обширная научная литература, которая помогла и мне в моем стремлении оживить его образ, теперь уже в жанре романа. Предваряя в нескольких словах русское издание книги, мне хотелось бы выразить сожаление о том, что ряд очень хороших работ советских ученых увидел свет после того, как роман был написан, и не соучаствовал в его творческой предыстории. Среди них уже широко известная «Сибирская находка» Н. Н. Покровского и все то новое, что было опубликовано в связи с ней. Однако я испытываю некоторое удовлетворение от того, что образ Максима, каким он предстает на страницах романа, не опровергается этими новыми данными.

Впрочем, я и не пытался воспроизвести жизнь Максима Грека. Мой роман — не биография. История интересует меня в той степени, в какой помогает мне приблизиться к человеческому феномену, создать художественный образ. Историк может быть удовлетворен, если ему удастся решить ту или иную проблему, одну из многих, связанных обычно с крупными историческими фигурами, получившую в данный момент особую научную актуальность или же представляющую более общий интерес. Для литератора этого недостаточно. Он призван воссоздать историческую личность вместе с ее эпохой, передать всю амплитуду противоречивых факторов, формировавших характер героя, живую цепь конкретных событий, в развитии которых и раскрывается человек. Был или нет Максим сторонником протурецкой политики в России того времени, можем ли мы теперь считать его носителем гуманистического духа Возрождения или представителем какого-либо другого гуманистического направления, что было первостепенным в его конфликте с русской церковью — разногласия по поводу исправления священных книг или же по поводу монастырского землевладения и как повлияло на судьбу Максима его возражение против второго, запрещенного церковью брака великого князя Василия, — для историка это проблемы, которые он должен решить в отдельности или в совокупности. Для романиста же это — сцены и главы. Не столько вопросы, требующие ответа, сколько лица и эпизоды, в живом движении которых вырисовывается человеческая, духовная, нравственная позиция личности во всевозможных жизненных коллизиях.

Что касается Максима и его эпохи, то меня, как автора романа, особенно волновала и захватывала атмосфера творческого горения, которую переживала тогда Россия. Как и всюду, здесь свершалась смена миров: старый мир покидал историческую арену, на смену ему выдвигался новый. И хотя Россия не переживала эту стадию в классических формах, которые давало тогда итальянское Возрождение, накал страстей и интенсивность исторической жизни были здесь чрезвычайно острыми. Все действующие лица русской истории — и те, кто действует, и те, кто прибегает к самозащите, — являются носителями этой страсти, которая и окрашивает их конфликты, порою с трагическим исходом. Возможно, что именно в тех странах, где история не выливается в «чистые формы», страсти разгораются с особым жаром, открывая намного более интересные грани в человеческой психологии, а порой и в самом характере исторической динамики и даже в «капризах» истории. Я убежден, что русская история представляет в этом смысле неповторимый интерес. И когда мы пытаемся толковать такие уникальные ее явления, как современник описываемых событий Иван Грозный или — позднее — Петр Первый, в масштабах этих фигур мы должны видеть не только аналогии с необъятными просторами России, но и — в первую очередь — необычную историческую насыщенность, интенсивность эпохи.

В этих чрезвычайных условиях человеческая личность не может воплотить и выразить черты своего времени, если ее судьба, какой бы драматической она ни была, не переплелась с его главными тенденциями, если эта личность — просто «жертва» истории. Я, разумеется, не разделяю упрощенной точки зрения, согласно которой герой романа оказался в России случайно и сыграл здесь роль писца и правщика «священных книг». Думается, что следует, напротив, усмотреть глубокую закономерность в том, как один из ученых итальянского Возрождения конца XV — начала XVI века, претерпевая ряд нравственных и духовных перемен, прибывает в Россию и переживает здесь одну из самых динамичных фаз ее истории. Этим-то и отличается Максим от многочисленных своих ученых собратьев в Италии, имена которых можно теперь отыскать лишь в специальных исследованиях. Из этого исходит трактовка его образа, с этого момента и начинается рассказ о его жизни, сцены из которой пройдут перед глазами читателя на фоне исторических событий эпохи.

Признаюсь, что теперь, перед выходом моей книги на русском языке, я испытываю особое волнение. Ведь это издание адресуется читателю, для которого Максим Грек и его время — главы его собственной, отечественной истории.

 

ВСТУПЛЕНИЕ

Зиму и весну 1516 года ученый из Венеции, по имени Николай, провел на Святой Горе. Был он не иноземцем, а греком: отец его, Георгий, приходский священник, по-прежнему жил в Ираклионе на Крите. Латинянин, как презрительно звали Николая некоторые монахи, столь упорно искал на Афоне следы отца Максима, что возникает мысль, не был ли он одним из братьев Григоропуло: Иоанна Григоропуло Максим в своих письмах называл «дражайшим братом».

Еще в конце минувшего века задумал Николай побывать в монастырях, взглянуть, что есть там достопримечательного, миру неведомого. Но различные обстоятельства вынуждали его с году на год откладывать путешествие. Думал он и об опасностях, подстерегающих в дороге: вдруг султан отрежет морские пути и он не сможет вернуться… В последнее время наступило некоторое затишье, и чем безопаснее был путь, тем сильней становилось искушение: все снились ему греческие монастыри с их библиотеками. Мечтал Николай и о встрече со старым другом своим Михаилом. Воображал, как тот, верный помощник и наставник, будет с ним неразлучен, представит его игуменам, вместе изучат они библиотеки, и, куда там ни пойдет Николай, перед ним отворятся все двери…

И вот уже пять месяцев провел он на Афонской горе. Но Михаила Триволиса ни в одном монастыре не было, да и в библиотеках ничего интересного обнаружить не удалось. К тому же погода отвратительная, холод, дурная пища, а Николай, подобно большинству ученых писцов, был человек болезненный, монахи же — воплощенная враждебность и безразличие. Случись какой-нибудь корабль, с радостью сел бы на него, но корабля не было. Прошла зима, наступила весна. Николай собрался уже в Салоники И тут славный старик художник, расписывавший церковь в Ватопеде, соотчич его и знакомый отца, рассказал ему об этом маленьком монастыре.

Здесь попалось Николаю сочинение Григоры. Неумелая рука переписала его почти два века назад. Николай упорно трудился над неразборчивой рукописью, уповая средь мусора найти золото. Но золото обернулось прахом. Историк этот так расписывал красоты афонских монастырей:

«…повсюду, словно из алавастры [8] , бьет ключом сладчайшее миро и нежные краски; все это обычно купается в ярких лучах солнца; прекрасные деревья растут в садах и рощах, и творения рук человеческих — в большом изобилии; несметное множество насекомых оглашает воздух жужжанием, пчелы роятся над цветами, и приятный гул наполняет сию обитель покоя; все это ткет пелену радости не только весной, но каждодневно, ежеминутно, — так четыре времени года пробегают свой путь, впряженные в одну колесницу, к усладе и удовольствию равно всех органов чувств. Несравненна прелесть Афона в часы рассвета, когда из рощ и зеленых зарослей доносится пение соловьев, кои заодно с монахами славят и воспевают господа бога; божественная лира, божественный псалтир [9] заключен в груди каждой птицы, и с его помощью слагает она милые свои псалмы… бесчисленные ручьи поят землю, и множество ключей бьет тут и там, — младенцы, покидающие материнское лоно; текут они тихо, бесшумно, точно тайком пробираются, наконец сливаются в поток и опять, будто соперничая в молчании, не издают ни звука: посему не беспокоят они тамошних монахов, ведущих тихую свою жизнь и спокойно возносящих к богу крылья молитвы, ибо тем, кто жизнь земную желает уподобить небесной, необходим покой… Короче, все добродетели найдешь там, все прелести природы и все, подобающее людям…»

Тут писец отложил в сторону рукопись.

— Полно! — воскликнул он. — Где и когда узрел он это? Диву даюсь. Пять месяцев провел я здесь, и стеснилась душа моя от капризов природы… Не говоря уж о низости человеческой…

Келью отвели Николаю самую отдаленную. Там стоял старинный сундук, резной, разукрашенный узором из виноградных листьев, птиц, львов и прочих зверей. Но монахи позабыли о нем, — дерево источил жучок, краска облупилась, и металл покрылся ржавчиной. Когда Николай приехал в монастырь, ему постелили на сундуке две овчины. Сундук служил ему и постелью и столом для работы.

Николай вскочил с сундука. Суставы окостенели, ноги затекли. Утром монах принес ему из кухни небольшую жаровню. И обещал еще прийти, да все не показывался. Угли почти прогорели. Писец помешал пепел, несколько крошечных уголечков тлели, но уже совсем не грели.

— Дражайший Николай, — улыбнувшись, обратился он сам к себе. — И зачем ты приехал сюда? В одно прекрасное утро найдут тебя братья окоченевшим на сундуке. Уезжай, не задерживайся здесь долее.

Он дышал на руки, растирал длинные тощие ноги и бормотал с улыбкой:

— «…к усладе и удовольствию равно всех органов чувств…»

Потом подошел к окну. Через мутное стекло увидел опять, как круто, словно лавина из железа и камня, обрывается скала, и корни, черные, твердые, бичуют камень. Больше ничего не было видно. Он пригибался, поднимался на носки, вертел головой, но ничего другого разглядеть не мог.

Тогда он перешел к другому оконцу. Оттуда виднелось море, угол двора, восточная стена монастыря, кельи, часть собора, купол с крестом. И когда он чуть присаживался, исчезали строения и оставалось море. Взбудораженное непогодой — вздымающиеся горы и глубочайшие бездны, — море было сейчас суровым, диким, как скалы.

— Сгину я тут, сгину, — вздохнул писец. — Все эти камни давят мне на грудь… Зачем стремился я замкнуться в этой келье? Что обрел здесь? Ничего! Самое важное нашли до меня другие, вот хоть кир Иоанн, изучивший все до единой библиотеки… И что за радость мне возвращаться ни с чем в Венецию?

Он снова сел на сундук; склонившись над рукописью, продолжал читать:

«…нет там женщин и ничего такого, что вводит нас в искушение, нет дорогих украшений и тому подобного, разжигающего страсти ехидны и людей повергающего в смятение и смуты. Нет ни лавок, ни торговцев, ни базаров, ни смотрителей, ни судов, ни состязаний риторов, ни чванства, повелевающего свысока, как заблагорассудится; нет там ни рабов, ни господ…»

Николай читал, и губы его кривились, словно он отведал горького питья.

— Да он лжет! — вскричал он. — Обычный лжец! Одно ил двух: или он писал во власти наваждения, или желал ввести в заблуждение других.

Он отложил в сторону рукопись и, скрестив на груди тощие руки, понуро поплелся к двери. Был он высокий, лет сорока пяти, худощавый, в длинном темном плаще, голубых штанах и светлых кожаных сапогах. Давно не стриженные волосы падали на плечи. Чтобы они не мешали во время работы, он носил скуфью.

Николай вышел на галерею. Глянул вниз на маленький дворик, бичуемый ветром и дождем, словно корабль в бурю. Там не было ни души. Потом он заметил монашка: тот выскочил из церкви и, пробежав по белым плитам, спрятался, точно мышь, в своей келье.

Прижимаясь к стене, писец пошел по галерее с деревянной кровлей. Возле темного проема, поглотившего монашка, так же, как вчера и позавчера, на каменной скамье у двери неподвижно сидел старец, вперив взгляд в землю.

— Сгину я… сгину… — твердил Николай, расхаживая туда-сюда по галерее.

И снова ему вспомнился Триволис.

Когда в Ватопеде Николаю сказали, что Максим куда-то уехал, он не поверил. Подумал, что тот скрывается. За долгие годы, проведенные на Афоне, душа его, верно, тоже оделась в черное, не хочет он видеть людей. Но послушник Исаак Стридас однажды пустил Николая в келью к отцу Максиму, своему учителю. Было там множество рукописей, книг, фолиантов. Все, что печатали их предшественники во Флоренции, Милане и Венеции, словари, грамматики, географы, древние философы, историки, поэты, греки и римляне в соседстве со священными текстами, евангелиями, деяниями и посланиями апостолов, толкованиями отцов церкви, псалтырями. Попадались и другие книги, поновей, с печатью Новой Академии, якорем и дельфином, которые издавали они в типографии Альда, когда Михаил, расставшись с ними, уже постригся в монахи.

Стридас, привлекательный юноша, со светлыми глазами и волосами, исполненный почтения к ученому старцу, вынул из сундука и показал Николаю оды и каноны, сочиненные Максимом на Святой Горе. Писец узнал его руку. Округлые и четкие буквы, красивый почерк с годами не изменился. Николай внимательно читал рукописи. Пытался найти там следы нового, отпечаток минувших лет. Стихиры отца Максима чем-то напоминали его келью: псалтыри среди философских сочинений, изданных Мануцием, христианство и античность. Олимп и гора Фавор, музы, хариты и херувимы, серафимы, ангелы…

Писец читал, покачивая головой. «Бедный Михаил, не смог ты обрести на Афоне того, чего желал, — подумал он, — но не успокоился, я вижу. В этой глубокой ночи ты подобен лампаде. Разве здесь тебе место? Ты, верно, страдаешь. Невежество Востока, должно быть, терзает тебя не менее, чем наглость и высокомерие Запада. Боюсь, что здесь, как и там, ты для всех остался чужаком».

— А как относятся к отцу Максиму другие старцы? — спросил он послушника. — Почитают подобающим образом? Питают любовь и уважение?

Стридас смущенно потупился.

— Сударь, я молод и неучен. Не могу знать…

Вот и подтвердились опасения писца.

— Кое-что я слыхал, потому и спрашиваю, — не без умысла сказал Николай. — Слыхал, что старцы недолюбливают отца Максима, с подозрением смотрят на него, сторонятся, точно чужого. Рясу он носит, но монахом его не считают.

— Знай, сударь, — твердо ответил Стридас, — святейший игумен кир Анфимий, святейший прот кир Симеон и многие другие почтенные отцы из разных монастырей любят его. Не согласны с тем, в чем некоторые обвиняют старца. Дело-то вот в чем: те говорят, будто нигде в своих псалмах он не упоминает ни одну из трех божественных ипостасей. Посуди сам. Погляди величания, прочти канон Иоанну Крестителю, прочти оды отца Максима. Я посчитал: в тропарях, что ты держишь сейчас в руках, девять раз упоминается бог-отец, семь — матерь божья, пять — Иоанн Предтеча. Выходит, не правы старцы.

Николай опять склонился над рукописью.

— А часто отец Максим пускается в путешествия? — спросил он. — Подолгу не бывает на Афоне?

— Да, сударь. Много он путешествует.

— И куда ездит?

— На Север и на Юг. А иногда на острова Архипелага, на Кипр и в святые места. Всюду побывал, от христианских княжеств на Дунае до Аравии. Подолгу в пути, и подчас опасном.

Николай покинул Ватопед в уверенности, что так и не повидает своего друга. Путешествуя по афонским монастырям, огорченный, разочарованный беседами с монахами, часто думал он о Максиме. То, что он видел, было ему не по душе. Николай постиг простую истину: и здесь каждый монах подобен темному улью, в коем кишат самые обычные насекомые — людские страсти. Он удостоверился собственными глазами: отнюдь не таков порядок в православных монастырях, как изображают его православные писатели, фанатики, ослепленные ненавистью к католическому Западу. Начитавшись их сочинений, иное надеялся он увидеть на Святой Горе. Совсем иное. «Вот где корень всех бедствий нашего ученого брата, — размышлял он. — Мы много читаем, много пишем. Стараемся говорить правду. На бумаге запечатлеваем ее, Но теряем в жизни. Мы ведь полагаем, что и прочие поступают так же. Хотим, чтобы нам верили, и сами спешим поверить другим. Доверие ослепляет разум, уничтожает способность к суждению. Вот и обманывает нас наша вера. Там, куда мы идем, нет ничего: карабкаемся вверх, карабкаемся, наконец останавливаемся и видим, что пришли в никуда. Так случилось и с Максимом. Отрекся он от мирской жизни, а что обрел взамен? Теперь он еще в большем одиночестве, чем прежде, один посреди пустыни». Мысли эти, словно туча мошкары, сопровождали Николая повсюду, куда бы он ни шел.

О том же думал он и в это утро, расхаживая по галерее маленького монастыря.

Монастырь этот построен на каменистом мысу. В бурю на него обрушиваются вода и ветер, и со стороны кажется, будто рубят его огромными топорами. Здесь отчаяние писца достигло предела. Не только из-за непогоды. Убивала духовная нищета монастыря. А старик художник говорил, что тут он найдет клад и не следует торопиться в Салоники. У Николая зародилось подозрение, что монахи прячут от него ценные рукописи. Библиотекарь не пустил его в хранилище. Писца заперли в этой келье с сундуком и принесли ему какие-то старые служебники. Среди них он и обнаружил отрывок сочинения, где Григора описывает Афон.

Николай и раньше знал этого историка. Читал его хроники, исторические, астрономические сочинения, страстную полемику с Паламой и противником последнего, монахом Варлаамом. Знал, что во имя политических страстей, а иногда ради красного словца он легко жертвует истиной. Григора писал свои сочинения, точно распевал церковные гимны. Подбирал такие звуки, чтобы не нарушить гармонию и создать красивый кондак, а об истине не заботился. Полюбуйтесь, как он расписывает эту глушь! Ад превращает в рай.

Когда Николай стоял на галерее, ему пришла в голову мысль переписать этот отрывок и напечатать его в Венеции. Повести забываются, география живет века. То, что Григора описал Святую Гору, — промысл божий. По этому описанию сможет читатель судить и о другом. Если в здешнем аду Григора видел то, о чем повествует, если летом и зимой слышал мелодии пернатых, в то время как даже медведи не решаются высунуть морду из берлоги, — что ж, прекрасно. Раз скалы у него — соловьи, то афонские братья уж верно святые.

Николай опять скрылся в келье. Он согрелся, приободрился. И, сев верхом на сундук, так решительно схватил перо, точно это было копье.

Странный разговор завязался между историком и писцом.

Григора писал:

«…нет там женщин и ничего такого, что вводит нас в искушение, нет дорогих украшений и тому подобного, разжигающего страсти ехидны…»

— Как же! — издевался над ним писец. — А что говорит по этому поводу император Алексей? Что творилось здесь в годы его правления?.. А это ты помнишь, а вот это? — И он с наслаждением рассыпался в насмешках.

Долго еще разглагольствовал Николай. Сгоряча переходил на крик. Переписывал и во весь голос спорил с Григорой, точно тот сидел перед ним. На каждом слове уличал его во лжи.

Далее в рукописи говорилось, что на Афоне нет ни рабов, ни господ.

— Мне, несчастный, морочишь ты голову? — негодовал писец. — За кого ты меня принимаешь?.. Да я сам приехал сюда и такое увидел! Много повидал, на всю жизнь хватит. — И он выкладывал то, что видел своими глазами.

Порой он вскакивал на ноги и размахивал руками, бранился с рукописью, как с живым человеком. Иногда, внезапно прервав речь, разражался смехом.

— Вот так сходят с ума в нашей корпорации! — твердил Николай.

Посмеявшись вдоволь и переведя дух, он опять садился верхом на сундук, своего коня. Такие уж люди писцы. В Венеции, толкуя фразу, состоящую из одного слова, два превосходных филолога, Иоанн Разумный и Иоанн Каллиграф, спорили до полуночи и с тех пор, вот уже восемнадцать лет, не обменялись ни словом.

…Долго тянулась эта странная беседа. Писец потешался, выходил из себя, возвышал голос. Крики слышны были во дворе, — монахи всполошились. Игумен не знал, что делать, — наконец приказал покадить.

Самое разумное было бы выставить из монастыря этого латина. Но Николая не прогнали. Непогода продержалась еще несколько дней, и потому монахам и писцу поневоле пришлось проявить великодушие, — они вместе отпраздновали пасхальное воскресенье.

Это была, как мы уже сказали, пасха 1516 года.

Как только улеглась буря, писец покинул монастырь. Миновав ворота, он бросил камешек, который сжимал в кулаке. Камешек, выкрашенный чернилами. Другой такой же лежал у него в мешке. Он бросит его послезавтра, когда, направляясь в Салоники, распростится с афонскими монастырями.

Сейчас Николай держал путь в Карею. Там он оставил свои вещи. Там рассчитывал найти возчика.

Был третий день пасхи, теплый, весенний. Кончились ночные бдения, пост, и монахи стали приветливей, оживленней. Они опечалились, узнав, что он собирается уезжать. Даже молчаливый старик библиотекарь, ученый из Константинополя, не переваривавший других ученых, и православных, и католиков, с улыбкой пожелал ему доброго пути и пригласил снова приехать на Святую Гору.

А когда верхом на муле писец поравнялся с последними строениями Кареи, кто-то его окликнул:

— Кир Николай!

Обернувшись, он увидел Стридаса из Ватопедского монастыря.

Молодой красивый послушник, без клобука, с пышными кудрявыми волосами — вылитый святой Пантелеймон — стоял на пороге дома. С удивлением и сочувствием смотрел он на писца.

— Твоя милость еще здесь? — печально покачав головой, проговорил он.

Николай придержал мула. Тон послушника заставил его насторожиться.

— Не приехал ли отец Максим, сын мой?

Стридас утвердительно кивнул.

— Ах, отец Николай, видно, не суждено было вам повидаться, нет на то воли божьей. Он вернулся из путешествия и опять уехал. Мы посылали за тобой, справлялись, где могли, никто ничего не знал. И сказали старцу, что ты отбыл на родину. Он огорчился.

— Когда он приехал? И когда успел уехать?

— Приехал в великую пятницу, а уехал вчера чуть свет.

— Santa Maria, quale insuccesso! Но я разыщу его. Куда ж он поехал?

— Очень далеко, сударь. — Стридас устремил взгляд куда-то ввысь. — Очень-очень далеко.

Посмотрел туда и писец и увидел заснеженную горную вершину.

— Старец уехал далеко за ту гору, на которую ты, кир Николай, сейчас смотришь, — со вздохом и не без гордости сказал «святой Пантелеймон». — Если тебе угодно знать, он отправился в Московию. В великое христианское княжество, на Русь. Да поможет ему бог в трудном пути…

Николай стегнул мула. И поехал, погруженный в свои думы. Покинув Афон, он забыл бросить черный камешек, что вез в мешке.

Он думал о Михаиле Триволисе.

Николай не мог представить его монахом, с бородой, в рясе. Он помнился ему молодым, каким тот был в Падуе, Ферраре, Милане и Венеции, там, где они вместе постигали науки и трудились. «Какой же он монах? Ни по духу, ни по облику не походит он на монаха», — думал он, и в памяти его всплывал знакомый образ: худой, болезненный юноша, с длинной шеей, быстрый, подвижный, неутомимый в разнообразных трудах, жизнерадостный, готовый на все ради товарищей, «друг возлюбленный и ученейший, Дорилей Лакедемонянин», как писал ему в письмах Николай, намекая на его старинный род. «Михаил, неужто ты стал монахом? — спрашивал он. — Монах — это никчемность, невежество, недомыслие, неподвижность — сплошь «ни» и «не», а ты не монах, ты неутомимый мореход». Он называл Михаила: «Путешественник, мореход, аргонавт», — слова так и слетали с его языка, и тут ему пришла на память фраза из письма, которое Триволис прислал из Флоренции, когда уже покинул католический монастырь:

«…подобно челну посередь моря, всевозможными ветрами вздымаемому и низвергаемому, суждено мне скитаться…»

«Ты не монах, — продолжал Николай. — И не такой, как мы, не простой писец, каких множество. Ведь мы переписываем, а ты пишешь! Пять месяцев провел я здесь и чуть не помешался, а тебя за десять лет не извели бури, не сломили тишина и одиночество… Что ж, поезжай, добрый путь! Да поможет тебе бог!»

Остались позади афонские монастыри. Дорога шла вдоль моря, теперь удивительно спокойного, никаких следов бури, вчера еще вздымавшей воды и ревевшей в скалах. Сейчас эти дикие скалы выглядели очень мирно — темно-зеленая кайма, обрамляющая морской берег.

За зиму Николай столько выстрадал, — казалось, никогда мук своих не забудет. А теперь не помнил ничего дурного: как равнина и море, прояснилась, смягчилась душа его. Афонская гора возвышалась вдалеке, вытянув шею, такая же, как всегда: уступы, обрывы, нагромождение раковин. Склоны ее сверкали на солнце, точно облитые медью, а глава пряталась в красноватых облаках, развевающихся будто всклоченные волосы и борода — больше ничего не видел и не мог вообразить писец.

Так шагал он по дороге в Салоники, пока не стемнело: мул впереди, а Николай за ним, беспрестанно оборачиваясь и бросая взгляд на гору, этого старца с огненной бородой.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Утром великий князь Василий принял послов польского короля Сигизмунда. Обменялся с ними несколькими подобающими случаю словами. Потом переговоры с послами вели бояре и дьяки Посольского приказа. Из немногого сказанного великий князь понял, что Сигизмунд добивается передачи ему крепости Смоленск. На это Василий не желал соглашаться.

Война между двумя христианскими государствами шла почти непрерывно с декабря 1512 года. Летом 1514 года, взяв Смоленск, русские одержали большую победу, но через месяц были разгромлены в битве при Орше. Это поражение сломило их. Москве нужен был мир. Особенно теперь, когда старый ее союзник, крымский хан, вступил в переговоры с Сигизмундом и, вторгшись в русские земли, опустошал их.

Упорство Сигизмунда огорчало Василия. Раз король не хотел проявить уступчивость, значит, великий князь не сделал того, что следовало, не смог заставить литовцев почувствовать превосходство русских. Он совершил ошибку, не послав до сих пор денег, как было условлено, магистру Тевтонского ордена Альбрехту с наказом немедленно объявить войну Сигизмунду. Так он принудил бы польского короля просить у Москвы мира. Ошибку надобно было срочно исправить.

Посол магистра, Шонберг, старый знакомец Василия, находился в Москве. Следовательно, еще не поздно было перейти к энергичным действиям. А послы польского короля пусть продолжают вести бесконечные переговоры с боярами в Набережной палате. Так вот, сегодня же он пошлет за Шонбергом, — думал Василий, когда ему доложили, что во дворец прибыли греки с Афона. И ждут, чтобы их допустили к нему на поклон.

Едва Василий услышал об этом, как лицо у него просветлело, — к афонским монахам он питал особое расположение. Как бы ни был он поглощен государственными заботами, весть о приезде просвещенных святогорских монахов всегда действовала на него умиротворяюще. Люди эти являлись из другого мира, к которому тянулся душой Василий, подумывавший и сам надеть когда-нибудь, на склоне лет, рясу и клобук. Беседуя с монахами, он переносился мысленно в их безмятежный духовный мир, которому неведомы ни страхи, ни опасности, ни войны, ни житейская суета.

Греков было семеро.

Они вошли окруженные свитой бояр и с восхищением взирали на расписанную золотистыми красками палату, крестясь, точно в церкви.

Их подвели к трону.

Один из бояр, толстый, осанистый, низко поклонился Василию и приготовился говорить. Монахи пали ниц на красный ковер. Словно ожившие на стенах лики, встали с лавок бояре в высоких шапках и расшитых кафтанах.

— Великий государь, — заговорил боярин. — Христолюбивый брат наш Григорий, митрополит града Зихны, достойнейший посол богочтимого вселенского пастыря, святейшего патриарха Феолипта, бьет тебе челом. С твоего высочайшего соизволения, государь, святой митрополит передает твоей милости благословение святейшего вселенского пастыря.

Василий одобрительно кивнул головой.

Один из дьяков подошел к митрополиту. Почтительно сказал по-гречески, что великий князь разрешает поклониться его милости.

Греческий митрополит приблизился к трону.

В ненадолго установившейся тишине голос его, тонкий, гибкий — искусное византийское шитье, — прозвучал уже не так громко, как голос боярина.

— Богочтимый, христолюбивый и непобедимый Василий Иоаннович, — начал он. — Державный государь необъятного русского княжества и несокрушимый столп православия! Была на то воля господа нашего, и сподобил он нас, недостойных, смиренными глазами нашими узреть богоозаренные княжеские очи твои, ничтожной плотью нашей вступить в твое недоступное княжество, грешным языком нашим передать тебе чистые благословения вселенского пастыря, неразумию нашему приобщиться к твоей мудрости, невежеству нашему — к твоей просвещенности…

Василий не понимал по-гречески, хоть это и был родной язык его матери. Но он с удовольствием слушал митрополита, упиваясь звучанием его голоса. Когда толмач переводил приветствие, при каждом слове лицо великого князя смягчалось и светлело, словно потемневший от времени лик, расчищаемый иконописцем.

Толмач кончил; Василий, нарушив церемониал, сам приблизился к митрополиту. Это был знак почтения к вселенскому патриарху и свидетельство того, что речь митрополита понравилась великому князю.

— Как здоровье отца нашего, вселенского патриарха? — спросил Василий.

— По воле господа святой патриарх здоров, — смущенный близостью великого князя, отвечал митрополит.

Василий опять сел на трон.

Наступила тишина. Два боярина, из тех, что стояли в дверях, принесли длинную лавку с расшитой подушкой. Они поставили лавку против трона за спиной митрополита. Василий знаком разрешил ему сесть. Митрополит Григорий еще раз поклонился великому князю и опустился на лавку.

Опять выступил вперед первый боярин. Он отвесил поклон Василию, и голос его зазвучал, как и прежде, сильный, торжественный.

— Великий государь! Христолюбивый брат наш, святой монах священного Ватопедского монастыря Максим бьет тебе челом. И передает благословение великого прота кира Симеона и святейшего игумена Ватопедского монастыря кира Анфимия.

Василий с одобрением кивнул. Толмач почтительно и бесшумно подошел к Максиму. Тот понял, чего от него ждут. Шагнул вперед и поклонился великому князю.

Он был худощав, небольшого роста. Черная ряса, черная густая борода. И еще черней — большие глаза. Сросшиеся брови, волосы, борода, бархатный клобук закрывали почти все его лицо. Оставался открытым только смуглый треугольник, разделенный длинным крючковатым носом. Глаза под кустистыми бровями, сверкавшие живым блеском, прятались глубоко в глазницы.

Черты монаха, казавшиеся особенно яркими и резкими по сравнению с бледным, увядшим лицом митрополита, поразили Василия.

Отвесив поклон, святогорец произнес подобающее приветствие. Пристально глядя ему в глаза, великий князь чуть наклонился вперед и спросил:

— Как здоровье святейшего прота кира Симеона и святейшего игумена Ватопедского монастыря кира Анфимия?

— По воле господа нашего Иисуса Христа и приснодевы Марии святейший прот и святейший игумен здоровы и шлют тебе поклон, могущественный князь Московии, — с готовностью ответил монах.

— Чтобы добраться до нас, ты совершил большое путешествие, — заметил Василий. — Сколько времени длилось оно?

— Целых два года, великий государь, считая все остановки, что мы делали в Константинополе, Кафе и других местах ради нужд твоих людей.

— Много времени, много опасностей, — покачал головой Василий. — И весьма утомительно, должно быть, такое путешествие.

— Долгое было путешествие, — продолжал Максим, — и бесконечные опасности преследовали нас: морские стихии, зимние холода и злые духи, но с нами была милость божья. И придавала нам сил мысль о том, что в один прекрасный день мы, как все добрые путники, доберемся до места назначения.

— Верно, тяжко расставаться с Афоном, — испытующе глядя на него, проговорил Василий.

— Мы, государь, расстаемся лишь с тем, что перестаем любить. А то, с чем не хотим расстаться, уносим с собою в душе.

Великий князь смотрел на него молча.

Он не решил еще, что делать с монахом: оставить его здесь или отправить обратно на Святую Гору. Для митрополита Григория сегодняшний прием был милостью, которую оказывал русский князь посланцам греческой церкви: он допускал их к себе, разрешал поклониться, а потом отсылал назад с деньгами и подарками патриарху и святогорским монастырям.

С Максимом дело обстояло иначе.

Василий желал видеть его, беседовать с ним. Сначала он поговорит с Максимом, — думал великий князь, — а потом уже решит, что с ним делать. Ведь он просил прислать одного монаха, а прислали другого.

Накануне вечером Василий слышал от своих людей, сопровождавших греков из Царьграда в Москву, что Максим славится на Афоне своей ученостью. И судя по его речи был он человеком просвещенным. Но именно это внушало беспокойство русскому князю. Вместо смиренного старца-писца приехал этот мудрый, всезнающий монах; другого такого, сказали ему, не сыщешь сейчас не только на Афоне, а и во всем православном мире. Как знать, возможно, греческие архиереи прислали его неспроста. Подобные действия вселенской патриархии вызывали недоверие у великого князя. И теперь, во время беседы со святогорским монахом, некоторые детали — отдельные фразы, внезапный блеск его глаз, порой напоминавший Василию строгий испытующий взгляд вседержителя на церковном куполе, — не на шутку пугали его. И тогда в нем сразу просыпалось подозрение. «Не оставлю», — думал он с раздражением.

А Максим, ни о чем не догадываясь, продолжал говорить. На вопросы великого князя отвечал тотчас, но без излишней торопливости. Со знанием дела, словно предвидя заранее, о чем его спросят. Он смотрел Василию в глаза. И во взгляде монаха не было непокорства, напротив, он выражал почтение, предупредительность, добродушие. Поэтому несколько раз во время короткой беседы великий князь менял свое решение.

— Года три назад, — сказал Василий, — послали мы грамоту святейшему проту, игуменам и ученым отцам всех восемнадцати святогорских монастырей и всем тамошним братьям. Мы пожелали, чтобы святые отцы прислали нам из Ватопедского монастыря монаха Савву, весьма сведущего, как мы слыхали, в тайнах Священного писания; и мы хотели, чтобы старец этот приехал сюда, в стольный град нашего государства, и сделал разные переводы со священного языка греков на наш язык. Потом мы с радостью богато вознаградили бы его за труды и отправили обратно на Афон в Ватопедский монастырь, где жил он прежде.

— Государь, старец этот тяжко болен, — ответил Максим. — Он давно уже хворает. Потому-то святейший прот, отец наш кир Анфимий, и другие старцы протата избрали меня, ничтожного, чтобы я послужил твоей милости… По воле божьей и по мере сил моих, — с поклоном прибавил он.

Затем один из бояр степенно приблизился и преклонил перед князем колени. Он держал на вытянутых руках подушку голубого бархата, обшитую золотым шнуром. На подушке лежал тонкий сероватый свиток, грамота святогорских отцов великому князю московскому.

Василий встал. Вслед за ним поднялись с лавок бояре. Великий князь обеими руками коснулся свитка в знак того, что принял его. И опять сел.

Пятясь задом и не разгибая спины, боярин приблизился к лавке, где сидел митрополит Григорий, и, повернувшись, осторожно положил на нее подушку. Толмач подвел туда же Максима.

Воцарилась тишина. Боярин наклонился, взял грамоту в руки, развернул ее и передал дьяку Посольского приказа. Дьяк начал читать:

— Почтеннейшему, блистательному, всеславному, высокотронному государю нашему Василию Иоанновичу, великому князю всея Руси, почтительнейше бьют челом святогорские монахи, прот и старцы Ватопеда, Григориата, Дионисиата, Констамонита, Дохиара, Лавры и всех прочих священных монастырей горы Афонской.

— Ты послал к нам, благочестивейший и высочайший князь, — немного помолчав, продолжил дьяк, — своих верных людей и вместе с ними в знак своей великой любви и покровительства отправил четыре тысячи рублей и много прочих даров, и мы во всех монастырях, лаврах и соборе протата во время богослужений и в вечерних смиренных молитвах не перестаем просить всевышнего даровать тебе многие лета, славу твоим прославленным предкам, здоровье и потомство государыне, великой княгине рабе божьей Соломонии.

Произнося последние слова, он возвысил голос. Лицо великого князя просветлело, глаза оживились, заблестели.

— Отче, Слово, Святой дух, Троица единосущная, — читал дьяк проникновенным голосом, — услышь нашу молитву! Матерь святая богородица, будь милосердна, заступись за благочестивейших рабов твоих, Василия и Соломонию, повелительница мира, сделай так, чтобы вечно стоял священный трон православия.

Сидевшие на лавках бояре благоговейно затянули басом:

— Ами-и-инь!

— Ами-и-инь! — подхватили все, собравшиеся в палате.

Повернувшись к иконам, великий князь осенил себя крестом. Митрополит и монахи, а следом за ними бояре и дьяки опустились на колени. Звуки молитв и песнопений оглашали палату, пока Василий не повернулся наконец снова к монахам; тогда установилась тишина, и дьяк продолжил чтение:

— И посылаем тебе, богочтимейший государь, как бог повелел нам, ничтожнейшие знаки нашей любви и преданности, две вазы серебряные, изукрашенные изумрудами, и символ твоего могущества, дамасскую саблю. А благороднейшей великой княгине и государыне священную вышивку, запечатлевшую Христа, образок Рождества Христова, просфору и святую воду, освященные в ночных молитвах на великой пасхальной неделе в соборе протата. А также получишь ты из монастыря Ватопедского золотой отпечаток хрисовула незабвенного кира Андроника Палеолога и еще списки с божественных грамот древних императоров, писанные и нетленные знаки любви кира Иоанна и Андрея Палеолога, твоих предков и прадедов, положивших начало божественному царскому попечению над Ватопедским монастырем, их домом и прибежищем. И от дома отцов твоих, государь, священного Пантелеймонова монастыря, ты получишь серебряный крест, священное Евангелие в золотом окладе и грамоту ктитора, чтобы и ты, благороднейший государь, как и великий отец твой Иоанн, был высоким ктитором и покровителем отцовского монастыря и следовал примеру своих предков, немало сделавших во славу этого дома святого. Будь покровителем и заступником нашим перед султаном, освободи нас от невыносимых тягот. А из священного монастыря Хиландара ты получишь священное миро и в сосуде святую каплю с виноградной лозы, что растет на могиле святого Симеона, великого царя сербского, и капля эта, князь, освящена богородицей для продолжения рода…

Дьяк умолк, выдержал паузу и немного погодя продолжил:

— Через твоих людей, великий князь Василий Иоаннович, прот и другие святые отцы получили наказ твой насчет монаха Саввы. Но Савва, государь, многолетен и ногами немощен, из кельи не выходит и не может исполнить твоей просьбы и просьбы святейшего митрополита русской церкви. Посему он припадает к твоим ногам, моля о снисхождении. По внушению свыше разослали мы письма во все священные монастыри, а также в Ватопед. Там, в монастыре Благовещенья, нашлись два достойных монаха-богослова, посвященные в тайну многих языков и Священного писания. Наш брат, кир Анфимий, игумен Ватопеда, представляет твоему величеству и благочестивейшему киру Варлааму монаха Максима, который охотно согласился поехать и по воле божией послужить тебе на благо православия и твоего государства. Монах Максим премного искушен в Священном писании и книги знает прекрасно и священные, церковные, и иные греческие; с малолетства не расставаясь с книгами, изучил он их с усердием и прилежанием, а не так, как нынче многие другие, лишь любознательности ради. Только русским языком брат наш не владеет. Потому посылаем вместе с ним почтенного священника кира Неофита, а также третьего брата нашего Лаврентия…

Дьяк кончил. Пока он читал про Максима, тот, выйдя вперед, стоял перед троном. И два его спутника, услышав свои имена, встали рядом с ним. Потом великий князь поманил к себе, священника Неофита. Неофит подошел к трону и склонился до пола.

— Дай мне твою руку, — сказал Василий.

Священник опустился на колени и, чуть коснувшись пальцев Василия, поцеловал ему руку.

— Как ты перенес тяготы пути? — спросил великий князь.

— С божьей помощью хорошо, — смущенно ответил Неофит.

Великий князь указал ему на лавку, разрешая сесть.

Потом он позвал к себе болгарина Лаврентия. И ему пожаловал поцеловать свою руку, спросил, не утомился ли тот в дороге, и тоже разрешил сесть.

Так же подозвал он игумена Савву, посланца русского монастыря св. Пантелеймона, и сербского священника Исайю, приехавшего год назад из монастыря Ксиропотама, и патриаршего иеродиакона Дионисия, сопровождавшего митрополита Григория.

Затем снова позвал Максима. В полной тишине, установившейся в палате, раздался голос великого князя:

— Мы с удовольствием оставляем тебя, как пишут нам святые отцы, послужить здесь, в стольном граде могущественного нашего государства. И потом наградим тебя за труды, как у нас положено, и вместе с твоими помощниками ты вернешься к себе на родину, в святой Ватопедский монастырь. Мы задержим тебя настолько, насколько повелит нам бог. И желаем мы, чтобы ты изучил русский язык.

— Государь, начал я учить язык ваш, — заговорил по-русски Максим, — и надеюсь, что господь наставит меня в его изучении. И еще молю бога, чтобы он дал мне силы и разумение честно служить славной твоей державе.

— Того мы и ждем от тебя, — сказал Василий, указывая на лавку.

Греки сели. Наступило молчание.

Тогда Василий позвал своего толмача и что-то тихо сказал ему. Тот попятился, кланяясь, и, остановившись перед гостями, торжественно объявил:

— Великий государь приглашает вас сегодня, святые отцы, к своему столу.

 

ВАССИАН

В многолюдии большого города монах обычно мечтает укрыться в монастыре. Пребывая с другими братьями в монастыре, мечтает укрыться в своей келье. Уединившись в келье, думает о небытии, — этого старого монашеского обычая придерживались там, где Максим прожил последние двенадцать лет. Поэтому, поселившись в Кремле, он вскоре сделал то, что сделал бы на его месте всякий добрый монах: в шумном, тесном от хором и людей городе-крепости, каким был тогда Московский Кремль, он стал искать тихое пристанище. Монастырь архангела Михаила, или, как иначе его называли, Чудов, стоявший поблизости от дворца, не был по сути дела монастырем, а отведенная ему келья не была монашьей кельей. Чудов монастырь, превратившись в культурный центр большого княжества, стал шумным и многолюдным. А в келье Максима после завершения долгих дневных трудов над переводом Толковой Псалтыри — то была первая работа, порученная греческому монаху великим князем и митрополитом Варлаамом, — собирались писцы и образованные знатные юноши, чтобы побеседовать с ученым, много странствовавшим по свету святогорцем.

И потому Максим вскоре почувствовал необходимость в уединении. Прогуливаясь однажды по Кремлю, он увидал неподалеку от Боровицкой башни церковь, которая ему приглянулась. От нее шел крутой спуск к воротам, и с холма было видно, как за высокими стенами, точно море, сверкала река, омывавшая Кремль. Водная гладь, верхушка башни, высокие стены, купола и колокольни отдаленно напоминали святогорцу Ватопедский монастырь.

Туда, в церковь Иоанна Предтечи, собрался он пойти, когда кремлевские колокольни зазвонили к вечерне.

Было начало июня.

Выйдя из кельи, Максим пересек монастырский двор и подошел к воротам, возле которых сидели на скамье два монашка.

— Благословите, братья, — обратился к ним Максим.

Монахи почтительно встали.

— Благослови и ты нас, святой отец.

Они перекрестились и, стоя, проводили грека взглядом.

— Брат Афанасий говорит, — прошептал один из них, — что отец Максим из знатного греческого рода. Отец его, воевода в Арте, в большом достатке жил, и отец Максим, прежде чем принять схиму, долго ездил по разным странам и насмотрелся такого, что отказался от богатства, почестей и удалился в монастырь.

— Выходит, он настоящий монах, — с восхищением сказал другой и погодя спросил: — Ты говоришь, воевода?

— Да, воевода, — подтвердил первый.

— А где эта Арта?

— Я уж спрашивал Афанасия. От Царьграда девятнадцать дней и восемнадцать ночей пути. И от Иерусалима тоже девятнадцать дней и восемнадцать ночей.

Слова эти произвели большое впечатление на второго монашка, что был помоложе.

— Как раз посередке Арта? — с удивлением спросил он.

— Да, посередке!

Монахи снова сели на скамью, немного помолчали. Вскоре тот, что помоложе, дернув другого за рукав, прошептал:

— А я слыхал, будто со святым игуменом у них не все гладко. Раздоры из-за наших священных книг; грек находит в них ошибки немалые и пропуски. Позавчера…

— Тссс! — товарищ толкнул его коленом…

Они погрузились в молчание и стали равнодушно смотреть на колокольню, словно не замечая монаха, который, выскользнув из дверей игуменских покоев, направился к воротам. Он шел быстрым шагом, высоко подняв голову и глядя в ту сторону, где скрылся святогорец.

Между тем Максим брел по довольно широкой, мощенной бревнами улице, которая вела к большим Ризположенским воротам. Он приблизился к ним и, не выходя из Кремля, свернул налево.

Теперь он шагал по узкой улочке, извивавшейся среди дворов и высоких деревянных заборов. За строениями виднелись купола церквей, сверкающие кресты, шатровые кровли палат. Иногда улица выводила его к высоким крепостным стенам. Попадались ему и покосившиеся старые церквушки, двухэтажные хоромы и маленькие домики. Выстроившиеся в ряд, они походили на кельи, а весь Кремль с храмами и высокими колокольнями напоминал огромный монастырь.

Поредели заборы. Справа показалась верхушка Боровицких ворот, слева церковь Иоанна Предтечи, скромная, с закомарным волнистым покрытием и гладкими стенами, по которым шли четыре тонких стойных лопатки. Максим остановился, окинул взглядом открывшийся перед ним вид. Сейчас, вечером, темнеющее за стенами поле еще больше напоминало родное море. А церковь походила на высоко подвешенную большую серебряную лампаду; светлый купол ее казался языком пламени.

— Отверзь мне очи и спаси меня, — прошептал он и хотел идти дальше, но вдруг услышал, как его окликнули:

— Постой, брат Максим!

Кто-то стоял на старом пожарище, среди развалин. От закопченной стены отделилась черная тень, точно струя дыма обрела плоть.

Это был Вассиан, монах, приставленный великим князем надзирать за переводом священных книг. Высокий, худощавый человек с вытянутым лицом и редкой бородой клином.

— Брат божий, что ты делаешь тут, среди обгорелых стен? — с удивлением спросил Максим.

Вассиан крупными решительными шагами подошел к нему. Перекрестился, глядя на церковь.

— Благослови меня, святогорский брат, — сказал он. — Стены, что ты видишь, были прежде домом моего отца, князя Ивана Патрикеева. Но палаты сгорели давным-давно при большом пожаре. — Обведя взглядом развалины, он продолжал: — Наш род идет от великого князя Литовского Гедимина; дед мой Юрий приехал на Русь и определился в службу к великим князьям московским. Знай же, когда княжеством правил дед и после него отец нынешнего великого князя, мой батюшка, Иван Патрикеев, был вторым человеком в государстве и первым среди князей и бояр. Но по воле божьей лишился он милости государевой, а заодно высоких званий и почестей. И другой господин наш, непреходящий и вечный, призвал его к себе: отец мой постригся в монахи, как после и я, смиренный.

— Аминь! На все его воля, — перекрестясь, проговорил Максим и, внимательно глядя на Вассиана, спросил: — И часто ноги несут тебя на это пепелище?

— Нет, редко, — с улыбкой ответил тот. — Это я тебя здесь поджидал. — И, видя удивление на лице святогорца, прибавил: — Хочу вместе с тобой пойти к вечерне.

Они молча пересекли церковный двор. Вассиан усадил Максима на стоявшую там деревянную скамью.

— Ученейший брат, — сказал он, — только богу, великому князю и митрополиту надлежит тебе давать отчет о своих трудах. И если угодно, возьми в помощь меня, ничтожного, коему государь и митрополит повелели споспешествовать тебе.

Максим молча кивнул.

— Я слыхал, — продолжал Вассиан, — что несколько дней назад тебя приглашал к себе игумен Иона.

— Да, — подтвердил Максим. — Святейшего игумена удивляет, что я нахожу в ваших священных книгах ошибки, и немалые. Я пытался объяснить его святости…

— Он далеко не святой! — перебил его Вассиан. — И напрасно, Максим, пытался ты растолковать ему то, что понять не наставил его господь.

— Мой долг был, — заметил Максим, — раскрыть священные книги и показать ему ошибки. Коль я, худоумный, их нашел, я не смею о них умалчивать.

— Разумеется, — согласился с ним Вассиан. — Иначе ты совершил бы великий грех. Великий князь и митрополит пригласили тебя сюда с Афона, чтобы просветить нас.

— И я, ничтожный, посильно делаю это, а бог меня наставляет. В ваших священных книгах, брат Вассиан, великое множество погрешностей и ошибок.

Беседуя, старцы не заметили щуплого монашка в грязной заплатанной рясе, который подкрался к ним и, спрятавшись за их спинами, внимательно прислушивался к разговору.

— Несколько дней назад, — с трудом подбирая слова, говорил по-русски грек, — брат Селиван принес мне славянскую Триодь. Я просмотрел ее и ужаснулся!

— Что же ты там узрел?

— Ересь Ария!

— Ересь Ария? Где же?

— В святом каноне великого четвертка. В девятой песни определение божественности, представь себе, точно как у Ария. По естеству несозданным называется отец, по естеству созданным сын — это серьезное упущение! Но дальше, в том же святом каноне, об Иисусе говорится как об имеющем две ипостаси, а это уже осужденная церковью ересь Нестория. Он тоже в заблуждении своем видел две природы в господе: слово божье, рожденное отцом, и Христа-человека, рожденного Марией; и поэтому Марию он считал не богородицей, а только христородицей! А ведь хулу его осудил третий Вселенский собор в Эфесе.

Распрямив спину, Вассиан с ужасом слушал Максима. Его борода и руки с длинными пальцами дрожали от волнения.

— Неужто так у нас в книге? — растерянно спросил он.

— В Триоди, в святом каноне великого четвертка.

В дверях церкви показался священник, старик с густой седой бородкой. Увидев Вассиана и Максима, он смиренно поклонился.

— Вечер добрый. Благословите, святые отцы.

Вассиан вскинул на него глаза. И тут же, словно в нем проснулся боярский дух, повелительно закричал:

— Поп, тащи сюда Триодь, да поскорей!

Он вскочил с места, прошелся, потом, подойдя к Максиму, сказал:

— Святой отец, ты послан сюда не людьми, а господом, велик твой долг в этом мире. Тебя просветил и наставил бог, а мы — народ темный, невежественный. Однако сильный. Корни у нас молодые и крепкие, долгая предстоит нам жизнь. Но невежество наше безгранично. Точно поле неогороженное были до сего дня наши псалтыри, триоди и Кормчая книга. Каждый заходил и сеял что и как ему вздумается. Ты принесешь нам истинное просвещение, тебя избрал господь…

Подошел священник с Триодью в руках. Вассиан взглянул на него и опять обратился к Максиму:

— Слыхал я и от святейшего Нила, духовного отца моего, что много есть книг, да не все они от бога. И каноны у нас искаженные…

— От бога священные книги, — возразил Максим. — Но пишутся они нашими руками, руками невежд, оттого и появляются ошибки. Вот что скажу тебе, брат мой. — Он в задумчивости покачал головой. — Чему удивляться! Насколько я знаю, ошибки и заблуждения в природе человеческой. Таков путь наш, такими мы созданы: как ни тщимся, однако падаем, а потом поднимаемся. Свет дня не длится вечно. Солнце скрывается за дальними горами, земля погружается во мрак. На другое утро опять сияет свет. И не только люди, но и прочие твари божьи, животные и растения знают, что солнце снова зайдет и наступит холод и тьма… Удивил меня, признаюсь тебе, игумен Иона. Он даже слышать не желает, что в священных книгах есть ошибки, не хочет исправить их. Я пытался убедить его. Дело, видишь ли, ясное, нетрудно понять. Первые писцы ваши худые были, несведущие. Либо греки, плохо знавшие славянский, либо славяне, кое-как понимавшие по-гречески. И как могли они избегнуть заблуждений, не впасть в ошибки? Старые ваши ошибки прощает бог, наших же нынешних не простит! Ведь зрим мы старые ошибки, а не исправляем их… Так сказал я игумену, да он ничего не уразумел. Разгневался безмерно, набросился на меня.

При этих словах Вассиан вознегодовал.

— Максим, со временем ты поймешь… — сказал он. — Одно дело — ошибки темных христиан, о которых ты говорил, иное же — подлая душа антихриста. Я, ничтожный, уже несколько лет пытаюсь привести в порядок нашу Кормчую книгу. Нашел я там каноны не подлинные, а вставленные поздней, коих ни в Фотиевом Номоканоне нет, ни в болгарской, ни в сербской Кормчей, по моему разумению самой правильной. Каноны неподлинные, их вставили туда много поздней.

— Да-а, — сокрушенно покачал головой Максим. — То, о чем ты толкуешь, уже не ошибки, а подделка!

— Подделка, да к тому же идущая от лукавого! — воскликнул Вассиан. — Учинено это намеренно, чтобы умножить богатства монастырские. Нет большего греха, чем этот. В каком Евангелии, спрашиваю я твое преподобие, кто из учеников Христовых пишет, что монахи вправе владеть целыми селами, потом бедняков наживать сребро и злато? Эх! Проклял нас бог, разве мы монахи? Какие же мы монахи, какие люди божьи? Только и помышляем, что о благоденствии, как бы накопить побольше золота, вотчин да добра, кое отбираем силой у бедняков или приобретаем на деньги, пожертвованные святым. Вотчины эти дарят монастырям ради спасения души своей бояре, а мы лобызаем им ноги. Да, продались мы за сребреники. Христос учит нас жалеть бедняка, а мы ссужаем ему в долг, под проценты, обкрадываем его, отбираем корову, лошадь, самого его прогоняем с поля. Продаем человека, яко раба…

— Храни покой душевный, брат, — видя, что он пришел в крайнее возбуждение, сказал святогорец. — Речи твои не угодны господу.

— И никогда не простятся мне! — воскликнул Вассиан и устало опустился на скамью возле Максима.

Он вытер рукавом уголки рта, встал и, повернувшись к церкви, осенил себя крестом. Потом поманил к себе священника, державшего книгу. Взял ее обеими руками, трижды поцеловал и попросил Максима:

— Отец святой, покажи мне то, о чем ты говорил.

Максим взял Триодь, тоже поцеловал ее и, положив на колени, раскрыл.

— Вот здесь, — перевернув несколько страниц, сказал он.

Склонившись над большой книгой, три священника закрыли ее черными крыльями своих ряс.

Тогда монашек, который издали подсматривал и подслушивал, еще больше вытянул шею и стал вертеть головой в разные стороны, но так и не смог ничего увидеть.

Он постоял еще немного, затем, пятясь задом, вышел на улицу и быстро зашагал к монастырю; он спешил донести об услышанном настоятелю, архимандриту Ионе.

 

ДАНИИЛ

Архимандрит Иона опять пригласил к себе Максима.

Жил он в настоятельских покоях, на нижнем этаже, в палате с цветными стеклами в окнах и восточными коврами на стенах. Лепной крест, виноградные лозы и грозди украшали потолок. Вся восточная стена была увешана иконами. Перед изображением Троицы горела серебряная лампада.

Иона, тучный, внушительный, встал с лавки и со смиренной улыбкой приветствовал Максима. На этот раз в его палате сидел еще какой-то монах, и рядом с ним Иона выглядел меньше и тоньше обычного.

Взгляд Максима остановился на незнакомце, который сразу напомнил ему Ивана и Василия, двух русских, сопровождавших его в Москву. Был он, как и те, рослый, толстый, молодой, в полном расцвете лет. Лицо его с небольшими, белесыми, широко расставленными глазками сияло, словно гранат, освещенный солнцем. Над окладистой русой, будто широченная золотистая кисть, бородой, подобно яркому мазку чистой киновари, выделялись полные алые губы. Он ласково улыбался Максиму, и глаза его прятались за сочными яблоками щек.

— Велика слава о твоей мудрости, Максим, — тихо и ласково заговорил Иона. — Она дошла до всех святых монастырей нашего великого княжества. Повсюду говорят о твоей учености и святом деле, порученном тебе государем нашим, великим князем, и владыкой Варлаамом. И посему брат Даниил, игумен волоколамского Успенского монастыря, весьма сведущий в Священном писании, пожелал с тобой познакомиться. А поелику государь призвал его обсуждать важные дела, касаемые монастырей, остался он на вечер в нашей обители, чтобы повидать твою милость.

Как только замолчал Иона, заговорил Даниил — спокойным, приятным, полным достоинства тоном:

— Считай меня одним из почитателей добродетели твоей и мудрости, ученый святогорец.

Голос его, удивительно тонкий и нежный, ласкал слух Максима.

— Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей, — пробормотал Максим, поклонившись иконам, — и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое…

Когда он дочитал молитву, молодой игумен вкрадчиво и смиренно сказал:

— То, что слыхал ты от отца Ионы, чистая правда, дражайший брат мой. Велико было желание мое познакомиться с твоей милостью. Да и сам государь сказал мне сегодня, чтобы я непременно тебя повидал.

— Да пошлет бог здоровья нашему государю, владыке всего православия, — отозвался Максим.

Монахи сели за стол. Им подали миндаль, фундук, фисташки в оловянных мисах, мед в ковшах.

Максим уже слыхал о Данииле, который стал настоятелем одного из самых больших русских монастырей, когда на губах его еще не обсохло молоко. Об этом с возмущением рассказывал ему Вассиан, человек нетерпимый, вспыльчивый и, кроме того, издавна питавший ненависть к Волоколамскому монастырю. Но, узнав, каким образом Даниил получил игуменство, пришел в негодование и святогорец. Не ему перед смертью отдал предпочтение старый настоятель Иосиф, пославший великому князю список с тремя именами на выбор. И монастырский собор не избирал Даниила. Его назначил великий князь. Чем же этот мальчишка заслужил его благосклонность? Лестью, говорили монахи. Он ведь изворотливый и хитрый. Впрочем, ученый, и язык у него бойкий. Умен, сметлив, а благочестия никакого. Фарисей этот умеет притвориться скромным, смиренным, вот почему и удалось ему втереться в доверие к великому князю и заполучить игуменство.

Максим еще на Афоне узнал, каким ядовитым становится язык у монахов, когда гложет их зависть. Но Даниил и вправду незаконно получил игуменское место. И ни ему это не делало чести, ни великому князю. Но разве только при назначении волоколамского игумена нарушил Василий святые каноны, устанавливающие порядок в церкви и монастырях? Увы, нет. И митрополита он назначает, не спрашивая Вселенскую патриархию, а лишь она по древнему обычаю вправе назначать и благословлять главу русской церкви. Когда, проезжая через Константинополь, Максим пришел на поклон к патриарху Феолипту, тот сказал, что русское княжество самовольно сажает в митрополиты, нарушая старый обычай. Патриархия не одобряет подобных действий. И если русский государь и впредь будет самовольничать, злом, а не добром обернутся его дела. И вот, противозаконно поставив Даниила игуменом, русское княжество продолжает нарушать установленные порядки.

Об этом думал Максим и раньше, когда речь заходила о молодом игумене волоколамском. О том же размышлял и теперь, слушая рассказ Даниила о своем монастыре, богатом и знаменитом, одном из самых крепких в княжестве. Там было множество книг, и игумен просил святогорца, человека ученого, приехать туда и посмотреть их, разобрать как следует.

— Монастырь наш не очень старый, — сказал Даниил. — Его основал лет сорок назад святой отец наш Иосиф, слух о коем достиг, должно быть, и Афона.

— Да, — подтвердил Максим. — Святогорские отцы давно знают святого Иосифа, а также святого старца, мудрого Нила Сорского. Нил ведь жил когда-то на Святой Горе, и до сих пор живы два старца из Ватопедского монастыря, которые его помнят.

Услышав имя святого отшельника, Иона нахмурился. Но Даниил, сохраняя невозмутимость, дал Максиму докончить, а потом заговорил, как и прежде, спокойно и невозмутимо:

— Отец наш любил монастырь и пекся о нем поелику возможно, на то бог дал ему наставление. Он сам, рукой своей, написал устав и оставил множество трудов, ибо писал по внушению святого духа, да и сам был весьма просвещен. Теперь мы, недостойные, оставшиеся вместо него, должны привести в порядок его сочинения, чтобы могли просветиться и мы, и наши потомки.

— Разумеется, — согласился с ним грек. — Дело, о коем ты говоришь, святой отец, благое. Ничто не должно погибнуть из наследия святых предков наших.

Сотворив крестное знамение, архимандрит Иона сказал:

— Разумны слова твои, Максим. И знай, если по сей день стоят монастыри и жива в княжестве истинная православная вера, то это потому, что святой Иосиф защитил ее пламенным словом своим от несметных наших врагов. Да пребудет он у престола господня.

— Он боролся с крестом в руке против ереси и сатаны, — прибавил Даниил.

— Я все хорошо помню, ибо я здесь самый старый, — продолжал, распаляясь, Иона. — Ересь, представь себе, отец, это чудовище о ста головах, проникла в самый собор, служила и проповедовала со святого алтаря. — Наклонившись, он понизил голос. — Да разве только это? Сам великий князь поддался соблазнам сатаны…

— Великий князь Иван благодаря кроткому нраву своему и вправду был снисходителен к еретикам, — пояснил Даниил. — Да не только великий князь, нашлись и другие… Яд пропитал само тело церкви, вот горькая правда. Немногие, сохранив чистоту, боролись с антихристом. И наконец наставлением божьим повергли сатану в его логове. И больше всех отличился отец наш Иосиф.

— Что же это за ересь? — спросил Максим.

— Это были неразумные жидовствующие, те, что поверили жалкому иудею Схарии, — резко ответил Иона.

— А что они проповедовали?

— Они все отрицали, — с жаром сказал Даниил. — Не признавали Ветхого завета, отвергали и три божественные ипостаси, не считались с духовенством, церковью, монастырями.

— С бешеной яростью, святой отец, ополчились они на монастыри, — вмешался Иона. — Хотели отобрать то, что даровал нам бог.

— С исступлением неверующих боролись против монастырских вотчин, — сказал Даниил. — Но господь жестоко покарал их. Еретиков осудил священный синод, и господь наставил великого князя справедливой рукой своей отсечь главу ереси. Однако яд нечестия еще остался.

— Есть еще нечестивцы, что кипят яростью и ненавистью к монастырям, — снова вмешался Иона. — У них свободный доступ в собор, и государь к ним милостив. Повторяется старая история.

— Отец Иона, ты не прав, — спокойно возразил Даниил. — Нет, не старая это история. Великий князь, наш отец, мудрый и великодушный, неусыпно печется о монастырях и церкви. Но грех есть, что правда, то правда. А посему, отец Максим, хоть мы и людишки ничтожные, но сознаем, что господь повелел нам противостоять сатане, не считаясь ни с чем, повинуясь одной лишь воле всемилостивого Христа. И я грешен, пора мне просветиться, изучить священные тексты. Темный я и знаю это. А если мы денно и нощно не будем держать в уме того, чему учит нас Святое писание, как найти нам путь к спасению? Без священных книг мы как деревья без корней. При первом порыве ветра падаем на землю и не за что нам ухватиться. И вот снова мы слышим, что еретики ополчились против монастырей. Умы мутят! Пытаются скрыть истинный смысл священных канонов, установленных отцами церкви нашей. Меня наставил господь, и по воле его стремлюсь я привести в порядок священную Кормчую книгу. Ведь в ней узаконена воля господня. Но все переводы, сделанные ранее с греческого, болгарского и сербского на славянский, в беспорядке, каждый толкует их, как хочет, и противники наших монастырей замалчивают то, что им не на пользу, утаивают истинные законы…

Даниил был одарен красноречием. Речь потоком лилась с его уст. Он мог бы продолжать до бесконечности, но его остановил Максим:

— Святой отец, ваши священные книги, насколько успел я ознакомиться с ними, и правда не в порядке. Есть в них ошибки.

— Дошел и до нас слух, — покачал головой Даниил, — что ты, человек ученый, находишь ошибки в наших богослужебных книгах. Великий государь пригласил тебя сюда, поскольку известна мудрость твоя. Однако, думается мне, тебе следует все же быть осмотрительным. Когда кажется тебе, будто видишь ошибку, неужто ты ничуть не сомневаешься, а вдруг это воля самого господа, подлинного смысла коей не в силах понять слабые люди?

— Святой брат, — отвечал Максим, — найти ошибку в тексте нетрудно. Надо только сравнить перевод со священным оригиналом.

Кивнув в знак согласия, Даниил продолжал:

— Но не забывай, отец Максим, что наши церковные книги не сегодня появились и не вчера, они древние. С этими книгами, где ты видишь столько ошибок, обрели святость многие мученики, наши епископы, митрополиты. Как могло это быть?

И хотя Даниил начал говорить мягко, спокойно, голос его в конце прозвучал твердо и резко. Строгий его взгляд остановился на лице святогорского монаха: пусть, мол, он поймет, что последние слова самое значительное из всего сказанного и на них следует обратить особое внимание.

И Максим понял. Прочел во взгляде Даниила то, чего тот недоговорил: у нас эти книги много веков. И движемся мы не назад, а вперед, процветает, растет и крепнет наше княжество. Святой Петр, святой Алексей, святой Сергий и святой Иона, великие чудотворцы наши и епископы держали в руках эти книги. С ними совершали богослужения в храмах, ими благословляли наших князей, идущих на войну, ими освящали и творили чудеса. И теперь явился ты, человечишка незначительный, никому не ведомый, и хочешь изъять из книг все ошибочное и бесполезное? Ах, несчастный грек, подумай, на что ты посягаешь!

— Отец Даниил, неудивительно все это, — сказал Максим. — Святые чудотворцы вашей церкви освящали и творили чудеса, ибо были воистину святые. Не по их вине сделаны ошибки в священных книгах, не указывал им господь на погрешности, они их и не видали. Ныне же нам указал он на ошибки, и долг наш их исправить.

Такого ответа не ожидал Даниил.

— Твоя милость забывает, что мы не на Святой Горе, — запальчиво проговорил он. — Молодо государство наше и неопытно, горе нам, ежели искус сомнения закрадется в душу верующего.

Подняв руку, святогорец заставил его замолчать.

— Ты, Даниил, представляешься мне человеком просвещенным и любознательным. Неужто, по-твоему, разумно пренебречь сутью и сохранить искаженную форму? Что лучше: идти, не замечая того, по ложному пути или, пораскинув умом, снова выйти на правильную дорогу? Куда придем мы, следуя по неверному пути?

— Ты сам не ведаешь, где находишься, — откровенно сказал Даниил. — Ведь ты иноземец и не знаешь, что мы тут погрязли в грехах. Оскудели христианские нравы, новое поколение забывает священные догмы. Мужчины пьянствуют, грешат, заботясь лишь о нечистой плоти. А женщины даже превзошли их. Не только в простолюдинах укоренилось зло, оно в боярах и правителях, столпах княжества. Погляди на наших молодых бояр, погрязли они в распутстве. В бога не верят, о церкви слышать не желают. Падки до увеселений, трудолюбия нет у них, и помышляют лишь об утехах мимолетных. Носят золотые украшения, красятся и мажутся, подобно женщинам. Совращение повсюду великое, отец Максим, от проклятого содомизма и другого распутства.

Даниил пришел в волнение. Он говорил возбужденно, на его розоватом лбу выступили капельки пота.

— И, по-твоему, святой игумен, — сказал Максим, — все это не связано с ошибками в священных книгах и со многими прегрешениями, отягощающими нас, людей божьих, монахов и попов?

Даниил хотел что-то возразить, но лишь молча перекрестился.

— Кто ты такой, монах? — вскричал Иона. — На кого ополчился? И что собираешься делать здесь, у нас?

Игумен в гневе вскочил с лавки. Теперь уже нелегко было прервать поток его слов. Но Даниил решительным жестом заставил его замолчать и обратился к Максиму ласково, как в начале беседы:

— Дражайший брат, быть может, и прав ты. Ты — само знание, само просвещение, а мы людишки темные, неученые. О каких прегрешениях ты говоришь?

— Отец Даниил, я слыхал, будто ты получил игуменство в нарушение устава, — глядя ему в глаза, сказал Максим. — Так ли это?

— Не тебе судить, монах! — стукнул кулаком по столу Иона.

— Судить будет бог, святой игумен. Он рассудит по своему разумению.

— Знаю, кто задурил тебе голову! — стукнул опять кулаком Иона.

— Не впадай во искушение, святой отец, грех это, — остановил его Даниил и со вздохом обратился к Максиму: — Видно, дурные люди, дражайший брат, подучили тебя так говорить. Но ты не должен им верить. Они желают зла монастырям и церкви.

— А правдивы ли слухи, будто поставили тебя, нарушив устав? — снова спросил Максим.

— Пусть судит о том господь, — ответил Даниил.

— Аминь! — проговорил святогорец. — Но и во многом другом далеки вы от старых порядков. Своего митрополита уже многие годы назначаете не как положено. Точно и нет патриархии! Ваш князь сажает кого вздумает, и вы не спрашиваете разрешения вселенского пастыря. Угодно сие богу?

— Горе тебе! — воскликнул Иона. — Ты и князя осмеливаешься осуждать! Велика твоя гордыня.

— Не лица осуждаю я, а дела, — ответил Максим.

— И тут тебя обманули, — возразил Даниил. — Великий князь и наш священный синод действуют не бесчинно, не самовольно, у них есть на то дозволение вселенского пастыря, есть патриаршая грамота.

— Патриаршая грамота? — с удивлением переспросил Максим. — Кто из вселенских патриархов подписал ее? Почему неведомо о том в патриархии?

— Это, святой отец, знает князь и митрополичий собор. Там и хранится грамота. И в чем еще, по-твоему, мы нарушаем церковный устав?

Теперь Даниил совершенно успокоился. В то время как Иона при каждом неожиданном возражении в гневе обрушивался на святогорского монаха, Даниил невозмутимо руководил беседой, стараясь обстоятельно ответить греку на все вопросы.

Когда Максим собрался уходить, была уже полночь. Закрыв за ним дверь, Иона опять стукнул кулаком по столу и сказал:

— Одному господу известно, как я сдержался. Уж готов был изгнать его из кельи, как сатану — из священного храма. Тщатся представить его святым, не видят, в какую пропасть за грехи несметные низверг их господь. Брат Даниил, не могу я переносить этого монаха, не могу. Боже, прости мои прегрешения.

— Не дело ты говоришь, Иона, — возразил Даниил. — Не забывай слова отца нашего Иосифа: лукав дьявол, но господь бывает еще лукавей. Пускай он открывает свою душу, как на исповеди, ты его выслушай до конца, а потом подними копье и пронзи дьявола, как святой…

— Ох! Недостает мне терпенья, — вздохнул Иона.

— И мне нелегко, но да явится мне дух отца нашего, — перекрестился Даниил.

Осенил себя крестным знамением и Иона.

— Господи боже, святой архангел, низвергни его в пропасть! Пускай отправляется туда, откуда явился. Зачем ты послал его сюда, зачем он нам? Пусть уезжает, вот что надобно, Даниил. У государя к нему доверие большое, считает он святогорца мудрым, всезнающим.

— У государя свои заботы, Иона, — покачал головой Даниил.

— Пускай уезжает, пускай уезжает, услышь меня, боже, — продолжал бормотать Иона. — Проклятый! Смутил он мою душу.

Он поспешно перекрестился и засеменил в соседние покои. Вскоре он вышел оттуда, неся братину и две чарки.

 

УЧЕНЫЕ

Москва отмечала знаменательное событие. Из Владимира, древнего города, со старинными храмами и одним из самых замечательных русских соборов, привезли в столицу для подновления древние чудотворные иконы Вседержителя и Богородицы. Москвичи высыпали на улицу посмотреть крестный ход. Впереди шли съехавшиеся издалека епископы, игумены, священники с хоругвями, крестами, репидами. Толпы верующих — удивительно, что в городе оказалось столько людей, — затопили улицы Кремля и Большого посада. Приблизиться к иконам было невозможно. Но и те, кому удалось взглянуть на них, почти ничего не увидели, так сильно потемнели от времени краски. На темном фоне поблескивали лишь оклады, светлые пятна одеяний, глаза потускневших ликов, золотистые поля и небеса.

Две иконы были старинные, очень редкие, Богородица и Деисус. Богородицу изобразили стоящей во весь рост, как она четыреста лет назад явилась Андрею Боголюбскому и указала место, где он должен воздвигнуть большой белый храм и поместить туда византийский образ девы Марии с младенцем. На другой иконе, еще более древней и редкой, был изображен Спаситель, совсем молодой, почти отрок. Справа же от него не богородица, а ангел. И слева тоже ангел — вместо Иоанна Предтечи.

Кто-то назвал последнюю икону еретической. Слова эти дошли до ушей митрополита Варлаама, и он встревожился. Когда Деисус принесли в митрополичьи покои, добрый Варлаам послал за Максимом, чтобы показать ему старинный образ и выслушать его мнение.

— Непристойная хула, святой брат, говорить такое о священной иконе, — сказал митрополит. — Но я, грешник темный, в недоумении вопрошаю тебя, почему старинный иконописец решил изобразить Спасителя здесь, на Деисусе, столь молодым? И потом, достойно удивления, почему вместо молящейся богородицы справа изображен ангел и вместо Иоанна Предтечи тоже ангел.

Максим перекрестился, подошел поближе и долго рассматривал икону. Епископы, бояре, дьяки и все прочие, собравшиеся в покоях, молча ждали, что он скажет. Только Варлаам несколько раз прерывал молчание, делился и другими своими сомнениями: почему надлежащей надписи на иконе нет? И разве не положено одному из ангелов держать свиток, где начертано моление господу? И пускай, мол, святой брат поглядит хорошенько, кругов славы здесь тоже не видно; Спаситель изображен с непокрытой головой; у него нет ни бороды, ни усов, хотя принято рисовать его немолодым, строгим, с черной бородой и вьющимися волосами.

Святогорец довольно долго хранил молчание. Потом, обратившись к Варлааму, заговорил с почтением:

— Все твои замечания, святой митрополит, справедливы, ибо сообразуются с канонами. Но да позволит мне сказать твое преподобие, образ этот ничем не нарушает святость иконописи, в нем нет ничего еретического, сюжет верен богословию и прелесть его — духовная, ибо, по словам Василия Великого, исходит она не от плоти, а от духа.

— Аминь! — провозгласил Варлаам и все епископы, бояре и дьяки.

А Максим продолжал давать разъяснения. Ничего не значит, говорил он, что мастер отошел от канонов, нарисовав вместо богородицы и Иоанна Предтечи двух ангелов. Похвально, когда художник блюдет каноны, но разве не важней передать живую и чистую одухотворенность образов и картин, тем самым сохраняя божественность? Да разве священное искусство иконописи не лестница, по которой мы, грешники, поднимаемся, удаляясь от этого суетного плотского мира и приближаясь к божественному нетленному?

— Нам известны иконы, святой владыка, где соблюдены каноны, но тщетно искать в них божественность, ибо рукой мастера не водил бог. Рисуют лицо Спасителя как положено, все делают так, как требует устав. Но души нет, от лика господнего не веет божественным духом. И зачем нам устав, коли искажается божественная суть? Создавая сей образ, иконописец исходил от пророчества Исайи, где господь молод и пророк называет его ангелом Большого совета. И тогда у него, подобно ангелу, должны быть крылья, вот в чем ошибка мастера. Но не столь важно, что нет крыльев; посмотри, владыка, на его святой лик. Открытый божественный лоб излучает истинный свет всезнания. Погляди, каким смиренным величием веет от его главы, а глаза у него светлые и большие. Маленькие уста — это мир и милосердие, нос — само божественное простодушие, с подбородка струится миро святости, и весь лик выражает прямодушие и доброту. Все черты Спасителя, как мы видим, человеческие, ибо, по словам апостола Павла, он сделался подобный человекам и по виду стал как человек. А сквозь человеческое светится божественное. Посему облик Спасителя не плотский, а духовный. И посему достойно восхищения мастерство иконописца.

— Со всеми твоими словами я согласен, Максим, — с удовлетворением выслушав его, сказал Варлаам. — Я ведь тоже по воле божьей скромный иконописец. Пишу, как могу, святые образы. И сознаю, что суждение твое справедливо. Не только лик Спасителя, но и ангелов, истинных духов бесплотных, хорошо изобразил старинный мастер. Они замаливают перед господом грехи наши. Испрашивают его покровительства и милосердия.

— Но нет свитка, святой владыка, — заметил один из епископов.

— Да, свитка нет, — после некоторого раздумья сказал Варлаам. — То, что желал выразить мастер, передал он в глазах святых.

— С уст господних слова твои, владыка, — проникновенно проговорил Максим. — Истинно так.

Один из бояр, знатный, как это видно было по его богатому платью, рослый и полный, подтолкнув святогорца локтем, сказал:

— Одного, отец, не понимаю. Если в середине Иисус и по краям ангелы, более низкие, чем Спаситель, почему на голове у ангелов пурпурный венец, а у Спасителя нет?

— Это не венец, — укоризненно взглянув на него, сказал митрополит.

— Разве не венец? — вытаращил глаза боярин.

— Это же священный кристалл, оправленный в тороки,— ответил Максим. — А сверкает он, чтобы ощутили мы чистоту мыслей, отличающую ангелов яко созданий небесных. Подобно тому как тороки обвивают их головы, так и мысль архангелов вьется вокруг господа. И как волосы их густо сплетены, точно венки, так и мысль их не рассеивается, не перелетает на предметы преходящие и бесполезные. Она прикована к божественному и серьезному, и дух их парит высоко.

— Видать, ты весьма мудр, отец! — выслушав объяснение, удивленно воскликнул толстый боярин.

— Это не мои измышления, так написано в священных книгах, — скромно заметил Максим.

— Нет выше мудрости, чем знать в совершенстве Священное писание, — изрек боярин. — А кто из мудрецов христианских рассказывает об ангелах?

— Многие. А то, что ты слышал сейчас, писал Симеон Солунский.

— Велик его дар!

— Да и святой Дионисий Ареопагит в своей книге «О таинственном богословии» бесценные сведения сообщает о небесной иерархии. Благочестиво и просто пишет он о чинах ангелов и святых канонах, согласно которым бесформенное на священных иконах обретает форму и бесплотное — плоть, так что дух наш воспаряет от земного к неземному, бесплотному.

Увлекшись рассказом, Максим не заметил, как в покои вошел великий князь. Бояре и священники отвесили ему земной поклон. Остановившись на пороге, Василий выслушал последние слова святогорца. Тот наконец увидел его и тоже поклонился до земли.

— Великий Василий Палеолог! — смиренно обратился к нему Максим. — Я молю господа, чтобы он послал тебе здоровья и многие лета, чтобы иконы Спасителя и Богородицы по священному желанию души твоей сотворили чудо…

Великий князь осмотрел иконы, поклонился каждой и, став посреди палаты, отвесил им общий поклон. Потом перевел взгляд на Максима.

— Что думаешь ты, святогорский монах, о наших святых иконах? — спросил он.

— Чудотворны и боговдохновенны они, государь.

— А есть на Святой Горе старинные иконы, схожие с нашими? — спросил довольный Василий.

— Есть, государь. Схожи они, ибо господь един и тут и там. Афон же для назидания и просвещения верующих рассылает свои иконы и книги по всему христианскому миру. Посему теперь в монастырях наших немного найдешь икон. Да к тому же грабили нас когда-то пираты, постигали и другие бедствия, — печально заключил Максим.

— Мы желаем, чтобы ты, пока живешь у нас, — сказал Василий, — занялся нашими книгами, теми, что во дворце. Пересмотри их, отбери ценные, внеси в списки и посоветуй, человек ты просвещенный, что с ними делать.

— Да будет воля господня и приказ государев, — смиренно поклонился Максим.

В раздумье взглянув на него, великий князь продолжал вкрадчиво:

— Ты прожил здесь недолго, однако мы видим, что преуспел ты в языке нашем. Это нас радует.

— Стараюсь по мере сил моих, государь.

Вассиан, пришедший с княжеской свитой, поклонившись, попросил слова.

— Вскоре, великий государь, — сказал он, — брат наш Максим в совершенстве изучит славянский и сам уже будет переводить священные книги со своего премудрого языка на наш.

Лицо Василия просветлело.

— А как идет работа над Псалтырью? — спросил он.

— Максим читает текст по-гречески, — отвечал Вассиан, — и устно переводит его на латынь помощникам своим, Димитрию и Власию, кои переменяются. Потом они переводят это на славянский, и два писца, Селиван и Михаил, записывают.

— А когда встречаем какое-нибудь темное место и мнения у нас расходятся, — прибавил Максим, — мы совещаемся и сообща принимаем решение, ведь собратья мои люди просвещенные. Коли трудности серьезные, мы прибегаем к мудрости брата Вассиана, а иногда обращаемся к богочтимому владыке нашему митрополиту, который мудрым своим советом оказывает нам неоценимую помощь. И работа идет быстро.

— Святой митрополит и мы с вниманием следим за вашей работой. А когда будет закончена Псалтырь, увидите, какова забота и благодарность наша. Да вот…

Великий князь замолчал, и лицо его омрачилось.

— Да вот, святой отец, — продолжал он, — говорят, ты находишь в книгах ошибки, и немалые. А как могут ошибаться священные книги?

— Государь, тут нет ничего удивительного. Ошибаются не священные книги, а простые смертные, их переписчики. Греческий язык весьма трудный. Не всякий — пусть он грек и даже ученый — способен правильно понять, что слово сие значит в этом или ином месте. Ибо часто звучит оно одинаково, значений же имеет множество. Немало следует поучиться у просвещенных наставников, чтобы вникнуть в истинный его смысл. Ошибочных толкований нахожу я немало и с разрешения владыки и брата Вассиана исправляю их в меру своих сил.

Максим замолчал, но, увидев, что великий князь глубоко задумался, продолжал:

— Не порицай меня, государь, за неразумную гордость. Я учен не более других, однако нахожу ошибки, кои те, кто мудрей и благочестивей меня, не заметили. Много у нас тому примеров. Из священной истории мы знаем, как люди ничтожные и недостойные узрели то, чего не видели более мудрые и святые. Такова была воля господа бога, который, как говорит апостол Павел, поделил между людьми разные таланты и одним дал знание языков, а другим искусность в ремеслах и расторопность в делах. Так порешил господь во славу свою. К тому же, великий князь, как нам известно из Ветхого завета, из мудрой Книги Чисел, чтобы явить гнев божий, вызванный сынами Израиля, ангел трижды предстал сначала перед ослицей, самым низменным животным, а потом уже перед ехавшим на ней Валаамом.

Василий одобрительно кивнул головой.

— Господь поступает как ему угодно, — сказал он, — и мы — в его воле. Продолжай, святой отец, свои ученые труды, а мы отблагодарим тебя по заслугам.

И он удалился из покоев.

Слух о беседе великого князя с ученым святогорцем распространился по кремлевским монастырям и палатам. После вечерни в келье Максима собрались друзья и ученики, молодые образованные дьяки, дети бояр и служилых. Максим, гордый вниманием, оказанным ему великим князем, охотно делился с ними своими мыслями.

— Дивлюсь твоим знаниям, Максим, — сказал его помощник Димитрий, который и раньше переводил священные книги, был княжеским послом при многих европейских дворах и даже у самого императора Максимилиана и папы римского. — Дивлюсь, как превосходно ты изучил Священное писание, а также греческие, латинские, франкские и германские сочинения да обычаи. Но не знал я, что ты сведущ и в иконописи. И хочу сейчас, если позволишь, спросить твое просвещенное мнение.

— Охотно выслушаю тебя, добрейший Димитрий, — отозвался Максим.

— Один из ученых дьяков государя нашего, — продолжал Димитрий, — Мисюрь Мунехин, тот, что теперь дьяк при псковском наместнике, давненько уже прислал мне письмо и просит, чтобы отыскал я людей знающих и порасспросил их об иконе, которую он там видел. Дивная икона, хотя, может статься, и вышла она из рук еретиков.

— А что на ней изображено, Димитрий? — с интересом спросил святогорец.

— Христос в образе великого архиерея в саккосе, оплечье и поручах. На голове у него митра, как у царя Давида. Перед ним крест и на верхушке его младенец, тоже с царской митрой и в архиерейском облачении, а внизу, под младенцем, распятый белый серафим. На поперечине креста, по краям, два херувима, все в пурпуре, и основание креста опирается на голову Адамову.

Слушая описание, Максим взял в руку перо и, набросав на бумаге схему, принялся внимательно ее изучать.

— Как представляется мне, невежде, — сказал он, погодя, — не восходит икона эта ни к одному образу; верно, это плод фантазии живописца. Однако она вовсе не еретическая. Все на ней представлено правильно. Правда, думается мне, что не подобает на одной иконе писать Христа в двух лицах. Христос един. Да и изображение серафима несогласно с привычными нашими представлениями. Серафим — дух бесплотный, не могут люди распять его на кресте.

— А голова Адамова? — спросил князь Петр Шуйский.

— Голова там, где должна быть, — ответил святогорский монах.

— А как она оказалась на Голгофе? — недоумевал Шуйский.

— Косьма Индикоплов, — заговорил Михаил Тучков, — поясняет это в «Христианской топографии». Он пишет, что воды морские принесли голову Адамову на Голгофу. Видно, так оно и было.

Шуйский вопросительно взглянул на Максима.

— Дражайший Михаил, — сказал тот, — не все верно, что пишет Индикоплов. Многого не видел он своими глазами, а представляет как собственное свидетельство. Что же до головы Адама, не море перенесло ее на Голгофу, а по воле божьей оказалась она там, как разъясняют святой Афанасий Александрийский и святой Василий Кесарийский. И на священных образцах икон, изображающих распятие, основание креста вбито в скалу, а под ней небольшая пещера, где лежит череп Адамов и две его кости. На них каплет кровь с ног Спасителя, и значит это, что Адам и род людской кровью господней очищаются от проклятия.

Слово взял Власий:

— Согласно сочинениям латинян, как известно тебе, святой отец, прах Адама перенесен был в Хеврон, в двойную пещеру, где погребены Авраам и другие патриархи.

— Так пишут латиняне, Власий, — отозвался Максим, — поскольку следуют они иудейским книгам, но мы, православные, не должны им доверять. Они внесли большую путаницу в Священное писание, примешали туда идолопоклонничество и ереси, а теперь прислушиваются даже к магам и астрологам.

— Ты говорил нам раньше, святой отец, — сказал Иван Сабуров, родич великой княгини, — что латиняне полезными своими знаниями много способствовали просвещению.

— Да, — подтвердил монах. — Но, на свою беду, меры они не знают, добродетель приносят в жертву знанию, истинную веру — гордыне. Они пошли не по тому пути, что указал господь, и горе их в том, что полезным наукам подчинили они более высокие, божественные.

Философы еще продолжали беседовать, когда в поздний час вернулся из дворца Вассиан. Не так давно он переселился из Симонова монастыря, что неподалеку от Москвы, в Кремль, в Чудов монастырь, где жил Максим.

— Проходя мимо, услыхал я, что вы ведете ученую беседу, и подумал, что и мне, темному, не худо просветиться, — войдя в келью, сказал он. — Мне нужен твой совет, Максим, в одном важном деле.

— С радостью сделаю, что в моих силах, — ответствовал святогорец.

— Мы позвали мастеров в Симонов монастырь расписать храм, — начал Вассиан. — Святой игумен поручил мне, несведущему, проследить за работами и решить, что где изобразить. Где разместить главные притчи, разумеется, известно. Старый иконостас мы уже заменили новым, большим, с пятью рядами. Он возносится до самой кровли. Некоторые сцены из священной истории, что были прежде на куполе и сводах, будут теперь на иконах. На стенах же остается много свободного места. Наставил меня господь, и я поручил мастерам написать в притворе два пророческих видения, повествующие о наших монашеских грехах: небесную лествицу и видение Евлогия. А в среднем нефе, на большом своде, просил изобразить Слепца и Хромца, коих Христос поставил охранять свой сад, а они, неразумные, его разграбили. Не знаю, правильно ли я сделал.

— Весьма правильно, — отвечал Максим. — Видения и притчу поместил ты на каноническом месте. Они поучительны и важны.

— Но в северном нефе на своде есть еще место, — сказал Вассиан. — Мне хотелось бы найти притчи, повествующие о нынешних грехах, и тех, кто не хочет стать на путь истинный, пусть жжет священным своим огнем божественная живопись!

После некоторого раздумья Максим сказал:

— Поручи мастерам изобразить, как Христос прогнал из отчего дома тех, что торгуют в священном храме. Пускай нарисуют храм Соломонов. Туда вступает господь, объятый священным гневом, с бичом в руке. И в страхе удирают оттуда люди, переворачивая столы, сундуки с монетами и весами. В толпе — перепуганные лошади, быки, овцы. Суматоха великая. Позади господа его ученики, озадаченные, удивленные. А внизу пусть мастера напишут: «Дом Мой есть дом молитвы, а вы сделали его вертепом разбойников».

Лицо Вассиана озарилось радостью.

— Да благословит тебя бог, Максим, — сказал он, — назови мне еще одну священную притчу для южного нефа.

Максим задумался…

Архимандрит Иона лежал на лавке. Перед ним на коленях стоял Афанасий, молодой хилый монашек, грек, которого привезли из Ново-Спасского монастыря и определили прислуживать Максиму, стирать белье, подавать еду, прибирать келью.

— И назвал? — сердито спросил его Иона.

— И назвал ему еще две священные притчи, святой игумен, — испуганно отвечал Афанасий.

— Какие?

— Одну я не слыхал, меня за водой послали.

— Олух, нечего было ходить. Но раз вышел из кельи, должен был притаиться за дверью и послушать, что говорят, — гневно сказал Иона. — А вторая притча какая?

— Господь призывает Матфея, собирающего пошлину.

— Сроду не слыхал ничего подобного, — удивился Иона. — А ты помнишь, как святогорец ее растолковывал?

— Помню, — ответил Афанасий. — С одной стороны мытарь Матфей, перед ним стол, на столе много монет и разные описи, а рядом на полу весы и лари с деньгами. С другой стороны господь; он благословляет мытаря и говорит: «Следуй за Мною!»

Иона вскочил с лавки.

— Поганец! Кажется, понимаю, куда он клонит… А что дальше?

— Матфей бросает свое добро, протягивает обе руки господу и следует за ним.

— Будет и надпись?

— Будет, святой игумен.

— Какая?

— «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое…» — испуганно проговорил Афанасий.

— Змий он! — прервав его, закричал архимандрит. — Не монах, а сущий дьявол. И приехал он к нам, чтобы запалить пожар; сожжет он монастыри наши…

 

ГРЕКИ

Как-то в полдень один из помощников Максима, Михаил Медоварцев, вбежал взволнованный в келью. С трудом переведя дух, он сказал:

— Пышная свита приближается ко дворцу. Говорят, везут из Калуги старого князя Малого. Государь потребовал его к себе.

Голодные и усталые монахи, с утра корпевшие над рукописями, сразу вскочили на ноги. Только Максим, не знавший еще, какие истории связаны с тем или другим именем, продолжал сидеть, с удивлением глядя вслед монахам, устремившимся на улицу. Его изумил брат Димитрий, самый старший из них, который бросил на стол славянскую Псалтырь, отпихнул скамеечку для ног и, забыв прихватить посох, бросился вслед за товарищами. Тут с места поднялся и Максим.

Ему не пришлось идти далеко. Его помощники, столпившись в монастырских воротах, вместе с другими монахами смотрели на приближающуюся процессию. Впереди всех ехал верхом боярин, необыкновенно торжественный и важный. За ним в окружении ратников из охраны великого князя медленно двигался крытый возок, отделанный золотистым бархатом и запряженный тройкой лошадей в богатой упряжи.

Миновав монастырь, процессия направилась ко дворцу. Следом, как обычно, бежала чернь. Всадники остановились посреди широкого двора. Возок подкатил к самому парадному крыльцу. Два молодых боярина, успевших уже спрыгнуть с коней, открыли дверцу. И тогда показался князь Юрий Малой.

Это был седовласый старик, маленький, щуплый, в просторном расшитом кафтане и высокой шапке. Выходя, он пригнулся и выставил ногу, чтобы нащупать верхнюю ступеньку. Но короткая ножка повисла в воздухе. Тогда два боярина, подав князю руки, помогли ему выйти из возка. Тут на крыльце появилось четверо слуг. Они спустились по лестнице, неся широкое кресло, усадили в него старого князя. И, высоко подняв кресло на двух толстых красных палках, понесли его во дворец.

— Слава всевышнему! — сказал Димитрий, стоявший возле Максима. — Видно, на то воля божья. Остыл гнев у государя нашего, раз он с такими почестями князя принимает. Да святится имя господне!

От другого своего помощника, монаха Селивана, Максим узнал, что старый князь не кто иной, как знатный грек Юрий Траханиот, отпрыск старинного византийского рода. Лет пятьдесят назад кардинал Виссарион отправил Юрия из Рима в далекую Москву, чтобы благополучно завершить переговоры о браке Зои Палеолог с великим князем Иваном. После княжеской свадьбы Юрий Траханиот вместе с другими старыми и молодыми византийскими архонтами остался в свите великой княгини. Умнейший человек, ловкий царедворец, он прекрасно знал нравы тогдашних европейских и восточных дворов и благодаря этому достиг больших званий и почестей в русском княжестве. Стал казначеем и канцлером Ивана и не раз ездил с важными поручениями в западные столицы.

Максим слышал о Траханиоте, когда был еще молодым и жил в Италии. А в позапрошлом году, по дороге в Москву, он остановился в Константинополе, и к нему в патриархию пришел младший брат Юрия, Федор Траханиот, состоявший на службе у султана. Много лет не получал он вестей от брата и просил разузнать о нем. Один митрополит, хорошо знавший их семью, ездил в Московию, пытался разыскать Юрия, но не смог. Все делали вид, будто слышат о нем впервые, никто не желал говорить о князе Траханиоте, который прежде блистал умом и высокими званиями в Москве и при дворах западных правителей.

…Когда Максим и митрополит Зихны Григорий по приезде в Москву спросили о Юрии Траханиоте, им тоже ответили молчанием.

— Это ведомо лишь господу богу да великому государю нашему, — покраснев, как дитя, проговорил добрый митрополит Варлаам.

Накануне отъезда митрополита Григория в Константинополь при прощании Варлаам сказал ему:

— Князь Малой жив и здоров; он, как и прежде, в большой чести у нашего великого князя, — и опять покраснел.

И вот теперь великий князь вернул свое благорасположение Юрию Малому. Тут-то и развязались языки в Кремле.

Оказывается, Василий, разгневавшись, приказал сослать старого князя в одну из его вотчин, — история самая обычная. Несколько лет пробыл он в изгнании, перенес немало лишений и бед, однако мог бы пострадать и более жестоко. Беспощадному Василию, страшному в гневе, с подозрением относящемуся к боярам, ничего не стоило сжечь князя Юрия на костре или отсечь ему голову, истребить всю семью Траханиотов, завладеть их богатыми имениями.

Много говорили теперь в Кремле о князе Юрии. Имя его, столько лет окруженное молчанием, возбуждало всеобщее любопытство. Припоминали былое, женитьбу великого князя Ивана на Зое Фоминишне, планы папы римского и кардинала Виссариона вместе с византийской принцессой принести на Русь латинскую веру, попытки византийских архонтов втянуть русское княжество в войну с турками, чтобы вернуть потерянный Константинополь, темные интриги при русском дворе и беспокойный нрав Зои Фоминишны, разжигавшей вражду между боярами, — это и многое другое припомнили в Москве при появлении князя Юрия в Кремле. Ведь прежде он играл важную роль при дворе и был замешан во многие истории.

Но из всех разговоров трудно было понять, в чем провинился Юрий Малой и за что великий князь так жестоко его покарал. Одни считали князя Юрия ставленником папы римского, другие — императора Максимилиана. И поскольку беда приключилась летом 1514 года, незадолго до того, как великий князь выступил в поход против польского короля Сигизмунда, события эти связали между собой. Говорили, будто князь Юрий перешел на сторону короля Сигизмунда. Будто он вступил в сговор с князем Михаилом Глинским, который, подобно Траханиоту, состоял тогда на службе у Василия, однако вскоре после падения Смоленска открылось его предательство: люди великого князя схватили Глинского, когда он ночью шел встречать литовское войско. С тех пор Василий и держал его в заточении. Князем был Юрий Малой, князем был и Михаил Глинский, оба чужеземцы, с большими связями в Риме и во многих латинских королевствах. Что стоило им вступить в тайный союз с папой римским и императором Максимилианом, покровителями своего единоверца короля Сигизмунда? К такому мнению склонялось большинство знакомцев Максима. Но наблюдательный святогорский монах замечал, что его собеседники запинались, словно сразу теряли дар речи, когда разговор заходил о причинах, побудивших великого князя расправиться с Юрием Малым. Даже словоохотливый Димитрий, лучше всех знавший греко-русские дела в княжестве — отец его был в свите Зои Фоминишны, — погружался обычно в молчание, как только речь заходила о вине старого князя Малого.

Другой грек, поселившийся в Москве много лет назад, рассказал однажды вечером Максиму, что произошло с князем Юрием.

Это был Марк, человек изворотливый, ловкий, занимавшийся в Москве врачеванием. Прежде в Кафе и Константинополе он промышлял торговлей, приехал на Русь скупать меха и преуспел здесь, выдав себя за помощника лекаря. В Кремле, правда, держали другого врача, Николая Немчина, прошедшего курс наук в германских университетах. Но бояре и сам великий князь Василий больше доверяли православному Марку. По какой-то причине, оставшейся в тайне, великий князь целый год продержал Марка в угличской тюрьме. Но недавно его освободили, привезли в Москву и разрешили снова лечить бояр. Он жил припеваючи. Торговал своими снадобьями, вступал в сделки с иностранными купцами. От западных послов получал иностранные монеты, золотые и серебряные. Особенно дорожил Марк венгерскими золотыми, которые были в большой цене. И, расплачиваясь ими за разные товары, получал двойной барыш. Так он разбогател. И теперь рассчитывал уехать в Константинополь, построить себе дворец на берегу Босфора и жить там, как знатные мусульманские беи. Были у Марка и другие источники дохода: епископы и игумены щедро платили ему за перевод греческих священных книг на славянский. В часы досуга он сочинял по византийскому образцу стихиры, кондаки богородице и короткие гимны в честь местных святых. Стихиры и гимны никто ему не заказывал, но за свое усердие он всегда получал от щедрых русских епископов какую-нибудь мзду, деньги либо меха. А теперь вот приехал этот монах с Афона и испортил ему все дело. Максим утверждал, что Марк не сам сочиняет, а списывает с греческих текстов да еще искажает их. И переводы его счел никудышными — Марк, по его мнению, не владел как следует ни тем, ни другим языком. Поэтому в Москве Марк перестал получать заказы, никто не проявлял интереса к его тропарям и стихирам. И он, затаив зло на ученого святогорца, искал теперь заказчиков в дальних монастырях. Но при этом не падал духом, стал заискивать и перед Максимом. Льстил ему в надежде получить заказ на какой-нибудь перевод, не упускал случая навещать его, обращался за разными советами и с вопросами по поводу Священного писания, а также рассказывал новости, услышанные в боярских хоромах и иноземных посольских дворах. Максим выслушивал рассказы Марка, расценивая их так же, как его сочинения, списанные стихиры и тропари.

Но в тот вечер, заинтригованный тайной гонений на князя Юрия Малого, он приветливо встретил лекаря. Усадил его против себя и приказал Афанасию подать изюма и чищеных орехов. Угостил его и чаркой фряжского вина.

Вот какую историю услышал он из уст Марка:

— Святой отец! Как я, темный, прихожу к тебе, просвещенному, со своими недоуменными вопросами относительно Священного писания, — ведь ученого, равного тебе, не сыщешь ныне в православном мире, — так точно пусть поступает твое преподобие, когда желает узнать, чем живут да дышат людишки темные. Правду ты услышишь только от Марка. Интерес твой, владыко, — золото, внимание — алмаз. Не одаряй этими сокровищами кого попало. То, что привелось тебе слышать о князе Юрии и его горькой судьбе, все ложь. Послушай-ка сущую правду.

Честно, благородно, как и подобает истинному византийскому архонту, служил князь Юрий все эти годы великому князю Василию. Так же служил он прежде и отцу его, великому князю Иоанну. Но стал он жертвой зависти и козней.

В тот год султан Селим решил наконец послать сюда, в русское княжество, своего человека, чтобы начать торговать с Русью. Дело это давнее, святой отец. Еще при султане Баязиде князь Иван отправлял в Константинополь посла за послом и грамоту за грамотой, слал дорогие собольи меха и другие богатые дары. Заискивал перед султаном великий христианский государь, называл его славным, любимым братом, предлагал ему дружбу, союз и вечную любовь. Да, да, святой отец, не дивись, простодушный. Все было так, как я говорю. Но султан не отвечал ему.

Прошло много лет, умер Баязид — пусть черви точат его кости, — взошел на трон Селим. Он согласился наконец торговать с русскими. И послал он, как я уже сказал, в Москву своего человека. Послал, но до сих пор его нет как нет! Не думай, однако, что убили его в дороге разбойники, что умер он, утонул в бурю, плывя к Кафе, или что с ним приключилась другая какая беда. Нет, ничего подобного не было. Посол целый и невредимый переплыл море. Прибыл в Кафу. В марте отправился оттуда в русское княжество с русской и татарской свитой. По обычаю, прежде чем приехать в Москву, остановился в пути, дожидаясь дозволения и указаний великого князя Василия. И послал ему самому грамоту с верным человеком, племянником своим Мануилом. Да, святой отец, как заметил ты, посланец турецкий носил христианское имя. Знай, что и грамота, которую вез Мануил, была написана не по-турецки и не по-славянски. Она была греческая! Но поговаривали, будто у Мануила, кроме грамоты великому князю Василию, было запрятано письмо. Его-то он и передал тайком в руки князя Юрия.

Но, быть может, святой отец, слова мои далеки от истины, темное это дело. Сам не видал, не стану судить. Может, и вправду было у Мануила письмо к Малому, а может, выдумали это из зависти бояре. Не знаю. Знаю только, что Василий даже принять не захотел Мануила. Не ответил на грамоту посла. Ведь, говорят, опередив Мануила, прибыл во дворец доверенный человек одного русского боярина — из тех, что сопровождали посла. Он привез князю Василию послание своего господина, который советовал Мануила даже на порог не пускать. Он, мол, хитрый, двуличный грек, заклятый враг русского княжества. Так Мануил и вернулся ни с чем к своему дяде. Посол счел молчание русского князя великим оскорблением для султана. И вот, вместо того, чтобы ехать в Москву, он вернулся в Кафу. А бояре всю вину свалили на Малого. Они так представили дело: с Мануилом, мол, князь Юрий отправил письмо турецкому послу, посоветовав не появляться в Москве. И тут, святой отец, кто знает… Сдается мне, что знали кое-что бояре. Послушай-ка, открою тебе один секрет: посла султанова звали Кемал, но он был грек.

Нет, это не ложь. Посол и правда был грек из знатной семьи, князь Мангупский Феодорит. И, как поговаривали бояре, письмо, что привез он Малому, было от греческих советников великого визиря, Авессалома, Адриана и Федора, младшего брата князя Юрия. Они подучили Феодорита по приезде в русское княжество говорить прежде всего с князем Юрием. И поступить, как тот советует. Малой, конечно, отрицал все это, но великий князь поверил не ему, а своим боярам и дьякам.

Я был тогда в Москве, святой отец, помню, как негодовали бояре, нападали на нас. «Греки везде и всюду, — ворчали они, — в Царьграде сидят Федор с Авессаломом, в Кремле — Юрий. Не дают нам столковаться с султаном. Хотят выставить нас врагами, заставить воевать с турками, чтобы получить обратно Царьград». Ох, не мешает тебе знать, худо пришлось тогда нам, здешним грекам. Я на своей шкуре испытал все беды; мне они ведомы, как никому другому.

Ты дивишься сейчас, и с полным правом. У тебя, человека ученого, все помыслы о высоком, духовном. Как уразуметь тебе, что думаем и делаем мы, глупые и темные людишки. Так вот, послушай, хотя великие князья — православные христиане, домогаются они дружбы и союза с султаном. Великий князь Василий боится татар, как черт — ладана. Татарам без грабежей и набегов жизнь не в жизнь; когда им нечего прибрать к рукам, они рвут у себя на голове волосы. И приметь: татары подчиняются султану. Если султан будет в дружбе с Москвой, не позволит он им грабить русское княжество, отведет от него эту напасть. Ханские орды устремятся тогда на поля Украины, опустошат королевство Сигизмунда, доберутся до Влахии и Венгрии, только Дунай может преградить им путь.

Ты перекрестился, святой отец. Перекрестись еще раз и сотвори молитву, — да внемлет тебе господь, чтобы благочестивый христианин не попал в руки голодных татар, уж лучше пускай его растерзают медведи или волки. Но да не забудет господь и тех греков, коих судьба отдала на произвол русскому князю в минуты его великого гнева. Ох, ох, не пожелаю этого злейшему врагу!

Коли желаешь, слушай дальше, старче. Так вот, и я птичьим своим умом понял: надо отсюда уезжать. В Константинополе у меня жена и дети; они ждут моего возвращения. Но как я могу вернуться с пустыми руками? Поверь, святой отец, говорю как на духу: я теперь бедняк. Когда великий князь заточил меня в тюрьму, все мое имущество, все мои жалкие сбережения отобрали. Ничего у меня не осталось. И когда потом, убедившись в моей невинности, приказал он меня выпустить и вернуть мне все добро, ничего мне не отдали. И теперь я гол как сокол, последний бедняк! Как свожу концы с концами, спроси, не отвечу. Жив одной надеждой. Бывают дни, когда пощусь, яко святой Иоанн Предтеча. Но веру в бога не теряю. Терпеливо жду лучших дней. Я неученый, сам это знаю. Справедливо ругаешь ты мои стихиры, о стихирах ничего не говорю. Но если б мог я получать заказы хоть изредка… Жития святых… Чтобы не возвратиться на родину с пустыми руками, только ради этого. Чтобы хватило на головной плат, расшитую ширинку. И чтобы порты не носить худые…

Однажды архимандрит Ново-Спасского монастыря Савва, грек, проживший много лет на Руси, передал Максиму приглашение князя Юрия Малого, пожелавшего познакомиться со своим ученым соотечественником.

Дом князя Юрия стоял поблизости от дворца, позади церкви Иоанна Предтечи. Это были высокие каменные палаты, окруженные деревянным забором. Не прошло еще и месяца, как великий князь после пятилетней опалы вернул свою милость Юрию Малому и позволил ему снова поселиться в Кремле. В палатах, убранных богатыми коврами, обставленных резной мебелью, с курильницами по углам, чувствовалось, что ничто теперь не нарушает покоя именитых хозяев. Войдя в высокие двери, Максим ощутил знакомое тепло и уют греческих богатых домов, и вспомнилось ему детство и жизнь в Константинополе, Македонии, на островах Архипелага и в придунайских христианских королевствах.

В покое, куда его привели, восточная стена была увешана иконами. Перед большим образом Вседержителя висел прикрепленный к крюку на потолке тяжелый грифон из блестящей бронзы — сказочная птица с головой орла, большими распростертыми крыльями и львиным туловищем. На спине, голове и крыльях грифона горели расположенные крестом лампады. Как определил своим опытным глазом святогорский монах, большинство икон были написаны на Руси, несколько привезены с Афона, а некоторые из Италии. Но последние трудно было принять за иконы, так далеко отошли они от старых византийских образцов. Максим хорошо знал итальянских мастеров, мало считавшихся с религиозными догматами и стремившихся прежде всего изобразить человеческое. Они брали сюжеты из Ветхого и Нового завета, но главным для них был не дух божий, а твари божьи. Сосредоточив внимание на плоти, они освещали ее, округляли; стремились передать ее объемность. Поэтому икона теряла главное, свой божественный символ. Чудесное видение как бы складывало крылья, опускалось на землю. Глядя на итальянские иконы, а их было немало, Максим пришел к заключению, что князя Юрия, как и многих других вельмож, которых встречал святогорец в разных странах, не особенно заботила чистота веры в запечатленных сценах и ликах. Князь Юрий не стремился постичь тайный смысл высшего предначертания. Его удовлетворяла красота формы и цвета.

Остановившись перед большим образом Вознесенья, Максим обратился к хозяину:

— Если не ошибаюсь, князь, икона эта написана рукой греческого мастера, одного из тех, что живут ныне в Венеции.

— Да, святой отец, — просияв, сказал Малой. — Я сам приобрел ее в Венеции, когда последний раз ездил туда.

И, обрадованный тем, что богатый иконостас привлек внимание ученого святогорца, он повел его в соседние покои, где висели небольшие образа, которые он особо ценил.

— Вот эта икона самая старинная, — сказал он, с гордостью указывая на маленький образ Лазаря в золотом окладе. — Писана восковыми красками, работа греческого мастера. Мне прислал ее много лет назад из Синайского монастыря кир Феофил. А эта из Каппадокии и тоже писана греком, вон та с острова Кипра, а Преображение тоже из Каппадокии…

Максим и Савва слушали, смотрели, печально кивая головой, словно устало брели по дорогам, где прошли греческие мастера, одни призванные дальними правителями и игуменами, другие притесненные, изгнанные из родного края.

— Бедные греки, — удрученно проговорил архимандрит Савва, — рассеялись вы по свету, точно муравьи божьи, чей муравейник разорил дикий зверь.

Наступило молчание. Савва с глубоким вздохом перекрестился. Перекрестились и остальные.

— К чему нам сокрушаться, святой игумен? — сказал Максим. — Господь пожелал, чтобы мы разбрелись по большим дорогам. Всюду несли его слово. Это благословение…

— Нет, наказание! — воскликнул Савва. — И мы никогда, видно, не сойдемся вместе на родине.

— Может быть, — спокойно сказал святогорский монах. — Тогда сойдемся мы однажды там, куда в конце концов придут все народы, на общей родине. Это главное, а остальное все преходяще.

— Аминь! — пробормотал Савва и отошел в сторону.

Младшая дочь Малого, Варвара, которая была замужем за приближенным великого князя, боярином Иваном Шигоной, войдя в покои, поцеловала руку обоим монахам. Это была еще молодая, стройная, благородная гречанка с милым грустным лицом. Следы каких-то тайных горестей, изводивших ее прежде, а может быть, и теперь, прочел Максим в ее глазах. Но сегодня их затмило счастье вновь видеть своего отца после долголетней разлуки. Здесь, в родительском доме, Варвара чувствовала себя свободно, голова ее была не покрыта, волосы собраны в пышный узел и заколоты серебряными шпильками. Близко поставленные черные глаза блестели в свете лампад и напоминали две темные маслины, выросшие на одной веточке. Максим смотрел на Варвару, ослепленный ее красотой. Но вскоре, сделав над собой усилие, сурово отвел взгляд.

— Благослови, святой отец, — обратилась к нему Варвара на чистейшем греческом языке; много лет не слышал он такой мелодичной, приятной речи.

— Благословен бог, — отозвался он. — Будь благословенна и ты, госпожа моя, и вся семья твоя, аминь! — И он низко поклонился, пряча глаза в лесу своих густых шевелящихся бровей.

Тут вошел брат Варвары, боярин Василий Малой.

— Святые отцы, — сказал он, — великий государь соблаговолил снова согреть семью нашу своей милостивой лаской. Велика радость наша. Пусть царит он сто лет и слава его будет бессмертна в веках!

Лишь сегодня понял святогорский монах, что значит для придворного вновь обрести утраченное благорасположение государя. Юрий Малой сиял от счастья. Он был уже совсем не похож на того хилого, еле живого старичка, которого на глазах Максима несли княжеские слуги по лестнице во дворец.

— Теперь, когда меня до самой могилы не оставит милость великого князя, я могу и умереть спокойно, — сказал князь Юрий.

Сели за стол. Василий налил в высокие венецианские бокалы медвяного кипрского вина, и монахи согласились его пригубить, выпить за здоровье великого князя Московского и хозяина дома.

Потом архимандрит Савва попросил, чтобы ему налили еще немного. Подняв бокал, он провозгласил:

— Да придет по воле господа час, князь Юрий, когда великий князь, не забывший тебя, вспомнит о рабстве греков и их страданиях, причиненных антихристом. — Голос его дрожал.

— Аминь! — нараспев протянули все.

— Да свершится воля божья, святой игумен! — отхлебнув вина, сказал Юрий Малой. — Но час тот наступит не скоро.

— Неисповедимы помыслы господни, — резко возразил Савва.

— Слова твои справедливы, — кротко заметил князь Юрий, — но сужу я по делам человеческим в сем грешном мире. Султан могуществен, а христианские государства слабы, разрозненны. В такое время живем мы, святой игумен, когда не сближаются, не сливаются христианские народы, а множатся царства. У каждого государства свой путь, и стремится оно отстоять лишь собственное имя. На беду нашу.

Согласившись с ним, Савва прибавил:

— Потому и мы, князь, не должны забывать наш народ, иначе вовсе он сгинет.

Слышно было, как отворилась дверь, пришел еще какой-то гость. Василий вышел и вскоре вернулся вместе с лекарем Марком, который, остановившись на пороге, низко всем поклонился.

— Князь, — обратился он к старику Малому, — велик бог у нас, греков, но могуществен и дьявол, что никогда не отступается от начатого. Послушай, заработали уже злые языки, враги твои на тебя клевещут.

Юрий Малой не придал значения словам Марка, невозмутимо выслушал их, точно не было у него больше врагов.

— И кто же клевещет на нас? — равнодушно спросил он.

— Подумать только! — воскликнул Марк. — Нынче утром у боярина Оболенского — у него занемогла жена — повстречал я Николая Немчина. Неверный латинянин наговаривает на тебя. Ты, по его словам, помешал великому князю согласиться на предложение папы римского, переданное через великого магистра Тевтонского ордена.

Старик Малой заволновался. Взгляд его метнулся к одному монаху, потом к другому. Но тут же бледная улыбка заиграла на его устах, и, делая вид, будто слова Марка привели его в недоумение, он спросил:

— Разве маркграф Альбрехт в Москве?

— Нет, князь, — ответил Марк. — Слухи другие. Сам он не приезжал сюда, а отправил к великому князю своего посла Дидриха Шонберга, тот привез от папы римского письмо.

— А разве барон Шонберг в Москве? — с еще большим недоумением спросил князь Юрий. — Я слыхал, будто он еще несколько месяцев назад уехал на родину.

Замолчав, он посмотрел на сына своего, Василия.

— Так и есть, — утвердительно кивнул молодой боярин.

— И впрямь, бояре, — подхватил лекарь. — Дидрих Шонберг был в Москве. И всего дней десять, как отбыл, я знаю прекрасно и подтверждаю это.

— И что же говорит неверный латинянин Николай? — обратился Василий к Марку.

— Страшное! — ответил тот. — Будто папа Лев Десятый разослал послов во все христианские царства, предлагает католикам и православным дружно объединиться и вместе отвоевать Константинополь и гроб господень. «Все, — говорит он, — согласились — и король Франциск, и король Сигизмунд, вся христианская Европа. Только великий князь Руси отказался, послушавшись совета Юрия Малого».

— Обычные козни латинян! — взволнованно воскликнул князь Юрий. — Но дело обстоит не так, как утверждает чернокнижник Николай.

— Да разве только латинянин Николай утверждает это? — заметил игумен Савва. — Жаловались, если хочешь знать, князь, все московские греки. Они говорили, что великий князь нарочно вызвал тебя сюда и очень обрадовался, когда и ты, главный среди нас, несчастных, сказал, что русское княжество не должно освобождать Константинополь.

— Святой игумен, стало быть, ты не знаешь, что за человек папа Лев? — тихо проговорил князь Юрий. — Разумно, полагаешь ты, верить словам и посулам этого честолюбца? Знай, кто поверил папе Льву, дорого, очень дорого заплатил за свое легкомыслие. У папы римского нет ни святых помыслов, ни веры в бога, ни высших целей христианских. И примеров тому множество. Он не думает ни о Константинополе, ни о Иерусалиме, нет! Деньги нужны ему, сребро и злато, а больше ничего.

Ты, Максим, — обратился старый князь к святогорскому монаху, — должно быть, знаешь, кто такой папа Лев. Не сомневаюсь, ты видел его своими глазами. Скажи нам.

Максим до сих пор хранил молчание. Немногое, услышанное здесь, сразу объяснило ему многое. Он увидел, как огорчился старик Малой. Почувствовал его смятение, напускное равнодушие и понял: князь Юрий сказал неправду… Максим знал, конечно, немало о папе Льве, избалованном знатном юноше, которого провозгласили кардиналом в неполных одиннадцать лет. Но он не хотел сейчас говорить об этом. Не хотел угождать князю Юрию.

— Папа Лев Десятый не хуже и не лучше иных пап, — только и сказал он в ответ.

— Мы знаем из прошлого, — заговорил Василий Малой, — как смотрели папы римские на Византию. Так же смотрит теперь и Лев на русское княжество. Хочет он посадить в Москве польского короля и ввести веру латинскую. И почему Сигизмунду не согласиться на это? На все согласен он, лишь бы христиане объединились против ислама. Но тут же тайно засылает своих людей в Бахчисарай. И сговаривается с ханом, как одолеть великого князя.

— Это, святые отцы, происходило уже не раз, — печально покачал головой старик Малой. — Что правда, то правда. Сколько я служу русскому князю, столько времени подобные козни плетутся в Риме. Искони были свои цели у Рима; у нас, греков, — свои. Но ни Рим, ни мы ничего не достигли.

Лекарь Марк осушил бокал и удовлетворенно вытер усы.

— А кто достиг? — спросил он.

— Русские великие князья, — ответил Юрий Малой. — Только они. И нынешнее напоминает мне прежнее. Сигизмунд добивается того же, что и отец его, король Казимир. И тогда папа римский и польский король мечтали о крестовых походах. Желали союза с великим князем Иваном, чтобы все христиане могли пойти войной на неверных. И Казимир засылал послов в Москву, а сам тайно сговаривался с ханом Ахматом. И к нему тоже отправлял своих людей. Русские от татар проведали это и никому не доверяли, да, никому.

— А разве московский князь не посылает теперь бояр в Казань и Бахчисарай? — спросил Максим. — Он христианин, но разве не хочет он заключить союз с сарацинами против христианских королей Запада? Говорили, будто и в Константинополь великий князь шлет послов.

— Шлет, шлет, конечно, — улыбнулся князь Юрий. — Приходится, а как же иначе, старче? Татары — народ хищный. Если б не ублажал их великий князь, напали бы они на русское княжество, много бед натворили бы.

— Да, — согласился монах. — Ну, а королю Сигизмунду не надлежит разве заботиться о своем королевстве?

— Конечно, — с готовностью подтвердил князь Юрий.

Тут Марк, с улыбкой обратившись к Максиму, сказал лукаво:

— Идет игра, святой отец. Один выиграет, другой проиграет.

Старый князь и сын его засмеялись.

— Истинно. Так было, так и будет, — по-русски сказал старик Малой.

— Всегда, князь Юрий? — печально спросил Максим.

— На том мир стоит, старец. — И он устремил взор ввысь.

— Нет, — возразил святогорец, — не на том мир стоит. Чему примером своим учил Христос?

Старик Малой не ответил. Наступило молчание.

— Любви учил Иисус Христос, — оживленно, ни на кого не глядя, заговорил вдруг лекарь Марк. — Любви и согласию, то всем нам известно. Но я, темный, недоумеваю, могут ли жить в согласии разные народы, далекие и неведомые племена, коли мы, греки, тут, в стране чужой и дикой, завидуем друг другу и нет среди нас любви и согласия?

Пока другие беседовали, Марк вел свой молчаливый разговор с кипрским вином. Старик Малой, утомленный беседой, чувствуя, что сегодня вечером он допустил не один промах, с облегчением обратился к лекарю:

— А отчего это, Марк? Как ты думаешь?

— Да вот что я думаю, князь Юрий. Корень зла только в нас самих. Не виноваты ни папа римский, ни великий князь и никто другой. Сами мы виноваты в своем ничтожестве. И вот перед вами пример: я, бедный, несчастный. А бедности не замечает только тот, кто не хочет ее заметить.

— Да, Марк, твои беды всем нам известны, — сказал Василий.

— Но все-таки послушай, князь. Из митрополичьего дома получал и я, бедняк, иногда заказы, переписывал священные книги, и платили мне кое-какие гроши. Не ради денег делал я это, нет! Ради спасения души. Но однажды зовет меня в митрополичий дом выживший из ума Варлаам и бывший князь, монах Вассиан… — Голос его дрожал от злости.

— Марк! — остановил его Максим. — Лучше не продолжай, не поддавайся искушению. Замолчи и успокойся.

— Старче! Человек божий! Почему отняли у меня кусок хлеба? Кто я? Разве я не грек, разве я некрещеный? Разве я не знаю родного и славянского языка? Ведь я тоже со страхом божьим изучал священные книги и болею за церковь.

— Марк, святой митрополит показывал мне твои писания, — еще строже сказал святогорский монах. — Убери руки, повторяю тебе, от священных книг, не прикасайся к ним!

— Ох! Что же со мной будет? — печально вздохнул Марк. — Как могу я не заботиться о спасении души?

Он покраснел, лоб его покрылся испариной. Из глаз потекли слезы. Василий от души рассмеялся. Но архимандрит Савва всю горечь и гнев, накопившиеся в нем за сегодняшний вечер, вдруг обратил против Марка.

— Проклятый! — вскричал он. — Не раз ты от меня спасался, но теперь не спасешься: я тебя прокляну! Своей алчностью позорной ты выставил нас, греков, на посмеяние в чужой стране. Ни бога, ни родину ты не чтишь, продал их сатане. Проклинаю тебя!

И, разгневанный, он встал из-за стола.

 

ПЕРЕД ОХОТОЙ

Перед тем как уехать на летнюю охоту в волоколамские леса, великий князь Василий пригласил к себе монаха Вассиана. И принял его в своих покоях, как всегда, сердечно и просто.

Великий князь благоволил к Вассиану. Отец его Иван в старческом гневе жестоко покарал старинную знатную семью князей Патрикеевых, и Василий, стыдясь этого, заискивал перед монахом — так объясняли во дворце его благорасположение. Он часто призывал к себе Вассиана, выслушивал его мнение, называл его «неколебимым столпом Княжества», «добрым ангелом», «нежным утешеньем души своей». Но Вассиан в соколином профиле великого князя, в его глазах, блестевших коварно и хищно, как и у матери его, греческой принцессы, видел иногда сверкание молнии и читал глубоко затаенные мысли.

В тот день Василий позвал его, чтобы порадовать доброй вестью. Один из врагов Вассиана, поп, обвинил его прошлой зимой в ересях и интригах против княжеского двора. По приказу великого князя дело тогда расследовали и нашли, что поп возвел на Вассиана напраслину. За это его строго покарали: заключили в монастырскую темницу до конца дней. Но теперь Василий решил, что жалкий клеветник за содеянное зло заслуживает более тяжкой кары, и повелел отрезать ему язык.

— Государь, не радуют меня наказания грешника, что мне до них? — сказал Вассиан. — Радует меня лишь то, что твоя светлость не поверила обвинениям и не лишила меня своей милости. Пускай ему не отрезают язык, он и так наказан сурово. Да судит его бог.

— Одного наказания ему мало, — возразил великий князь. — Он совершил двойное преступление: против бога и своего государя, ведь он возвел грязный поклеп на тебя, слугу бога, и великого князя. Поэтому он будет наказан вдвойне.

И хотя монах еще раз попросил отменить жестокую кару, великий князь сделал знак своему любимцу, боярину Шигоне, зятю Юрия Малого, позаботиться о немедленном исполнении приказа.

— Пусть все в княжестве и за его пределами знают, — сладким голосом молвил он, — кто повредит преданным мне людям, столпам княжества моего, тот почувствует на себе мою карающую руку, тяжелую, но справедливую.

И, пройдясь до высокого окна с разноцветными стеклами, он вернулся на прежнее место и, сев подле Вассиана, продолжал:

— Завтра утром я уезжаю на все лето. Хочу отдохнуть, развлечься соколиной, псовой охотой и, если будет на то воля божья, вернусь к новому году.

— И охота, государь, в числе твоих княжеских дел, — улыбнулся монах. — Царьградские самодержцы тоже любили охотиться в лесах на львов и пардов. Охоту запечатлели искусные мастера на стенах дворцов и даже в храме святой Софии. Поезжай, отдохни душой от неисчислимых забот княжеских, а мы, митрополит и все святое духовенство, будем молить господа, чтобы дал он тебе здоровья и ты с его благословения вернулся к трудам своим.

— Во время моего отсутствия ты, митрополит и дьяки будьте оком моим, — благосклонно посмотрев на него, сказал Василий.

— Не беспокойся, государь. А в новый год, когда возвратишься подобру-поздорову, знай, во всем княжестве и в церкви нашей будет большой праздник: митрополит вручит тебе готовую Псалтырь.

Монах произнес это, точно воин, докладывающий великому князю о блистательной победе. Его слова произвели впечатление на Василия.

— В добрый час, — промолвил он. — Стало быть, заканчивают Псалтырь святые отцы.

— К приезду твоей светлости перевод будет готов. Вчера мы с братом Максимом посетили митрополита и обо всем поговорили; Псалтырь будет закончена к сентябрю.

Вассиан помолчал немного, глядя на великого князя, просиявшего от удовольствия, и потом продолжал:

— Это труд громадный, и имя твое, как и великого самодержца Юстиниана, станут поминать во всех царствах, пока будет жить христианство. Полагай, что и ты в свое правление воздвиг храм, столь же славный, как церковь святой Софии, которая уж много веков стоит в Царьграде, — гордость православия.

— Хорошо сказано, — одобрил его слова польщенный Василий. — Я премного доволен трудами ученых отцов. И передай им, щедро вознагражу их за усердие, особо святогорского инока Максима.

— Он того заслуживает, государь. Максим и впрямь человек просвещенный. Я, смиренный, не скрывая, дивлюсь и знаниям его, и добродетели.

— Так вот, передай ему, — подумав немного, сказал Василий, — он получит за труды богатую мзду, и я отпущу его на Святую Гору. Пусть молится там за нас и наше христианское государство.

— Государь, Максим — муж ученый, — после короткого молчания робко молвил Вассиан. — И то ведомо было господу, пославшему его в твое княжество. А молитвы его дойдут до бога из любого уголка земли.

— Он столь учен, — притворившись, будто не понял его, продолжал князь, — что заслужил возвращение в родные края с почестями и богатыми дарами.

Вассиан нетерпеливо заерзал на лавке.

— Ты успеешь еще сделать это. К чему торопиться?

— Разве я не обещал ему? — с напускным удивлением спросил Василий. — Кажется, я обещал, когда он закончит Псалтырь, отпустить его в родные края. И как мне передавали, он очень хочет вернуться на Святую Гору.

— И вправду хочет. Но он покорится воле божьей и твоей. Он честный христианин и питает к тебе почтение.

Великий князь не стал возражать. Он дал понять Вассиану, что вопрос этот следует обдумать и что ему нелегко нарушить данное слово.

— Государь, таких просвещенных мужей не часто встретишь в твоем княжестве, — проникновенно сказал Вассиан. — Многие приезжают к нам с Афона, из Египта, Иерусалима и других мест. Но они приезжают, чтобы получить что-то для себя, а он приехал, чтобы дать тебе. Подумай о пользе княжества и святой церкви. Всего за год он изучил наш язык, уже пишет на нем свободно, без чьей-либо помощи. Навел порядок в твоей библиотеке, нашей сокровищнице, коей нет равной в мире; никому из нас, темных, то не по силам. Максим составил списки всех книг, открыл нам глаза, и мы теперь знаем, что есть на языке славянском, переведенное с греческого, латинского, сербского и болгарского, и что еще следует нам иметь. И, кроме того, он вместе с Власием закончил перевод Деяний, труд огромный, и написал немало посланий в защиту истинной веры — все за один год!

Великий князь понимал, почему Вассиан стоит из Максима: святогорец был для него точно дар божий, ценный союзник в ожесточенной борьбе с другими монахами. И прежде Вассиан говорил ему, что не следует отпускать Максима, и митрополит Варлаам придерживался того же мнения: вчера пришел прощаться и завел речь о святогорском монахе. Василий погрузился в раздумье.

От отца своего великого князя Ивана он научился для ослабления врагов сеять между ними рознь. Иван был искусный, мудрый правитель. Долгие годы ему удавалось поддерживать непримиримую вражду между Золотой Ордой и татарами крымскими и казанскими, разжигать недовольство в ханских дворцах. Подогревал, как мог, соперничество между христианскими государствами; не оставлял в покое русских князей, правителей свободных тогда городов, Новгорода и Пскова; не забывал церковь. Иван говорил: «Что ни случись во враждебной стране, то благо, ниспосланное тебе богом. Воюют ли твои враги, живут ли в мире, полное у них благополучие или приключилась какая напасть, — все, что ни происходит за пределами твоего княжества, то бог ему посылает. Много всякого случается в чужеземных царствах, а ты средь этого тщись найти свою корысть». И еще он говорил: «Государство — это конь неукротимый. Когда стоишь перед ним, он топчет тебя, когда стоишь позади, он лягает, а посему сядь на него верхом и крепко держи поводья».

«Если греческий монах, — размышлял Василий, — дар божий для Вассиана в его борьбе с приверженцами игумена Иосифа, разве борьба монахов не дар, ниспосланный мне господом? Хочешь сохранить веру в бога — не доверяй монахам. Поддерживай огонь вражды. Пусть грызутся между собой. Теперь врагов у Вассиана множество, сожрут его, если я брошу беднягу. Они сильные, в их распоряжении богатые монастыри с большими вотчинами. Села, поля и леса должен я отобрать у монастырей, заполучить их несметное богатство. Я поделю его между своими ратниками, между теми, кто с мечом в руке воюет против татар и короля Сигизмунда, во имя расширения и славы нашего княжества». Так рассуждал обычно Василий: начинал с малого и кончал большим. Начинал с пустяка и кончал размышлением о делах государственных… Прыгая с ветки на ветку, птичка добралась до верхушки дерева. Потом взлетела, устремилась ввысь. Взмыв высоко, расправила крылья. Маленькая пташка превратилась в большого сокола. Сокол одним взглядом свысока охватил все царство. Видел минувшее и настоящее, но думал и о будущем. О славе государства и долге своем перед памятью предков… И всегда размышления великого князя оканчивались вздохом: нет у него потомства. К чему богатство, коли нет достойного наследника, к чему слава, которая бесследно развеется, как дым на ветру?

Нет, рано еще отчаиваться. Он, разумеется, не молод, ему уже за сорок. Но что из того? Он сам появился на свет, когда отцу его было сорок. Потом у Ивана родилось еще несколько сыновей и дочерей. Стало быть, не поздно еще, но надо торопиться…

— Знаю, что ты усердно печешься о княжестве и церкви, — заговорил великий князь. — Не забываешь о заботах моих, не забываешь и о моей душе. И слова твои о святогорском монахе верны. Но я дал ему слово, связал себе руки. — Он сокрушенно вздохнул и, глядя Вассиану в лицо, прибавил: — И другое толкает меня на это.

В глазах монаха мелькнула надежда.

— Если ты, государь, сочтешь достойным меня, смиренного, узнать, что тебя мучает, откройся мне. И если в слабых моих силах, помогу я тебе советом. Когда святому Нилу, духовному отцу моему, не у кого было спросить совета, он обращался к своему посоху.

— Пускай Максим, таково мое желание, — сказал великий князь, — вернувшись в свои края, молится всем чудотворным иконам во всех монастырях, чтобы господь сжалился надо мной и исцелил великую княгиню от тяжкого ее недуга. Что еще нам остается? — вздохнув, продолжал он. — Многих лекарей мы призывали и разные снадобья испробовали, да все безуспешно. И одно спасение — найти святого человека, который с чистой душой будет молиться за нас. А ежели… — он подумал немного, — а ежели бог наставит нас на иной путь…

Последние слова встревожили Вассиана.

— Что ни происходит, все по его воле. Чему он учит нас, то и делаем, — перекрестившись, сказал он.

— Ты упомянул раньше, святой отец, великого Юстиниана, — промолвил вдруг Василий. — Он обладал божественным даром управлять государством и издавать законы.

— Да, государь. В царствование его был составлен большой кодекс законов в ста с лишком книгах, написанных по-гречески и по-латыни, и по сей день христианский мир зиждется на сих законах. Так будет вечно.

— Вот что я думаю, — внимательно выслушав его, сказал великий князь. — Один из моих людей, помышляющий о благе княжества, говорит, что среди законов великого Юстиниана есть и такой, который дозволяет церкви благословить второй брак при жизни первой жены. И закон этот должны отыскать вы, мужи ученые.

— Государь, и не помышляй об этом, — вскочив с места, проговорил Вассиан. — Ох, каких бед мы натерпимся! Не может церковь благословить подобное дело, не может!

Василий оцепенел, но не стал возражать, сдержал свой гнев. С удрученным видом, низко склонив голову, сказал:

— О судьбе княжества подумай, святой человек.

— А о душе твоей? — шепотом спросил Вассиан.

— Да, знаю… Потому и желаю, чтобы ты, а не кто-либо другой поддержал мое решение. Я нуждаюсь в твоем наставлении и благословении. Коли ты в трудную минуту поддержишь меня, никогда тебя не забудут, ни я сам, ни мои потомки. В землях русских вечно будут помнить твое имя, как и имя митрополита Ионы, который, рискуя жизнью, спас от беды семью нашу и все княжество.

Монах подумал немного; затем, выпрямившись, перекрестился.

— Мы, государь, людишки ничтожные. А если и попадется среди нас муж просвещенный, сколько ни ищи он в священных книгах, ничего не найдет там, кроме существующих законов. А устанавливать свои законы не дозволяет создатель, он тотчас спалит нас своими молниями.

— Закон, о коем я говорю, есть, — настойчиво проговорил Василий.

— Дурные семена, боюсь, посеяли в душе твоей враги. Не слушай их, — решительно возразил Вассиан. — Такого закона я не видел и не слыхивал о нем.

— Верю, — наклонившись вперед, чуть мягче сказал Василий. — Однако поищи. И коли сам не знаешь, спроси у других. Может статься, знает ученый святогорский монах. Так вот, я желаю, чтобы он пожил у нас сколько захочет и отыскал священное установление Юстиниана. И потом, если захочешь, он уедет. А если нет, пусть живет здесь, мы окружим его самым большим почетом. Он, как и ты, будет во всем нашим мудрым советчиком, опорой и утешением. — Вассиан заволновался, хотел что-то сказать, но великий князь, положив руку ему на плечо, продолжал проникновенно: — Не ради себя я усердствую, нет у меня худых помыслов. Я смотрю выше. Хочу в бедственных моих обстоятельствах узнать истинную волю божью. Помоги мне в моем святом деле. Знаю, трудно это, но к кому благоволит вседержитель, тот может все. Подумай о благе княжества. — И опять не дав Вассиану открыть рот, он сказал: — Мы не торопимся. И ничего не сделаем против воли господа. Но ежели священники наши найдут писаный закон и верно то, что мне говорили, да будет так. Желаю, чтобы не чьи другие, а твои уста, страж души моей, благовестили мне волю божью. Я подожду.

Он смотрел на Вассиана в упор. Говорил страстно, проникновенно; его горячее дыхание обдавало лицо собеседника. И в то же время какой-то внутренний холод исходил от великого князя. Его черные сверкающие глаза напоминали глаза его матери Софьи. Под этим соколиным взглядом Вассиан постепенно терял душевный покой, не оставлявший его с тех пор, как он принял постриг.

— Аминь! — в смятении пробормотал он. — Как рассудит господь…

— Да будет воля его! — твердо заключил Василий.

Монах встал и, молча поклонившись, поспешно ушел, забыв в смятении, что завтра великий князь уезжает на все лето и нужно пожелать ему доброго пути.

 

В ВОЛОКОЛАМСКОМ МОНАСТЫРЕ

Монаху Мисаилу из Волоколамского монастыря давно уже пора было умереть, но жизнь его поддерживали какие-то тайные силы. Этот маленький тощий старичок, с редкими поблекшими волосами и выцветшими глазками, верил, что мыться грешно, и потому кожа его потемнела, а тело издавало вонь. Он и сам не знал, сколько ему лет. Как слышал от него великий князь Василий, семьдесят лет назад, когда Царьград перешел в руки султана Магомета II, Мисаил был уже в монастыре. Он присутствовал при смерти его деда, Василия Темного, скончавшегося в 1462 году. А через сорок лет видел собственными глазами, как отделилась душа, белое облачко, от тела великого князя Ивана и вознеслась на небо, где ее окружают херувимы и серафимы. Он присутствовал и при смерти матери Василия, великой княгини Софьи, но какая душа была у ней, белая или черная, Мисаил никому не поведал. И Василий свято верил, что старец будет присутствовать и при его смерти, увидит и его душу, когда она, обнаженная, как младенец новорожденный, покинет грешную плоть. Поэтому великий князь его побаивался.

Мисаил проскользнул в келью великого князя без всякого приглашения, пользуясь правом, полученным в давние времена, когда Василий, затравленный, гонимый княжич, приезжал с матерью в монастырь поклониться иконе Богородицы.

Был вечер. Великий князь, которого первые осенние ливни застали в волоколамских лесах, несколько часов назад приехал в монастырь. Он не успел еще лечь. Сидел перед раскаленной печью и тихо беседовал о чем-то со своим верным дьяком Путятиным.

Мисаил появился в келье бесшумно, как тень, и Василий вздрогнул от неожиданности. Он не привык, чтобы к нему входили без доклада. Испуг его сменился приступом гнева, он вскочил с лавки, но, узнав старца, успокоился.

— Государь, — послышался тонкий, как бы потусторонний голос Мисаила, — я пришел незваный повидать тебя, а то ты снова уедешь, не призвав меня к себе. Похоже, позабыл ты, что я жив еще. И монастырь наш скоро позабудешь. Дважды проезжал со свитой мимо, но не простер свою княжескую длань, не отворил ворота. И нынче вечером не по доброй воле сюда явился, вынудил тебя бог сильными ливнями. А почему так? Святой наш монастырь с благословения божьего основал сорок лет назад игумен Иосиф. Помнишь, князь, что еще произошло в тот год?

Великий князь слушал Мисаила, и его не покидала мысль, что старец пришел к нему не по своей воле, его подослал, верно, игумен Даниил, который знал: он, Василий, не прогонит старца, не осмелится повысить на него голос. Чем больше он думал об этом, тем больше гневал и мрачнел. Но, подавив ярость, смотрел на Мисаила спокойно и благосклонно, избегая только встречаться с ним взглядом: выцветшие глаза старца пробуждали в нем неизъяснимый страх.

Вместо великого князя Мисаилу ответил дьяк Путятин:

— В знаменательный год, о коем ты упомянул, святой старец, родился наш великий государь.

— Да, в тот самый год, — подтвердил Мисаил. — А посему Иосифов монастырь — твоя судьба. Государь, отчего ты им пренебрегаешь?

Старец, перекрестившись, поклонился великому князю, который, словно касаясь иконы, притронулся к плечу Мисаила и усадил его против себя.

— Сядь, старец, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал как можно ласковей. — Я хочу, чтобы ты сидел передо мной и я видел твои богоосвещенные очи.

— Я присутствовал при твоем рождении и молился за тебя господу, — промолвил Мисаил.

Василий по-своему понял его слова: как напоминание, что тот будет присутствовать и при его смерти. Он почувствовал, что в жилах его стынет кровь, и поспешно заговорил:

— И самая низкая тварь любит грязь, где повелел ей создатель проводить дни свои. Как же мне пренебрегать святым монастырем?

— Князь, я знаю, что говорю, — настаивал на своем старец. — И вот доказательство: даже двадцать пятого августа, в праздник всемилостивой Богородицы, ты проехал неподалеку, но не зашел в монастырь помолиться.

— В тот день у меня было тяжко на душе, — оправдывался Василий. — Мирские заботы обступили меня, скверно мне было. Рано поутру я выехал на заячью охоту, а убил двух медведей и принял это за дурной знак.

Мисаил кивнул и тихо забормотал что-то. Василий не расслышал его слов.

— Что ты бормочешь, старец? — прокричал ему в ухо дьяк Путятин. — Тебя не слышит наш государь, говори громче.

Тогда Мисаил пробормотал еще что-то, потом, тряхнув головой, уставился Василию в лицо.

— Я беседовал сейчас с архангелом Гавриилом, — сказал он. — А теперь послушай меня, князь. Тебе всевышний дал одно наставление, нам, монахам, — другое. Ты правишь княжеством, мы печемся о монастырях. Чтобы процветал монастырь, надобно благословение божье. Если дела там идут хорошо, возводятся храмы и колокольни, стало быть, господь его благословляет. То же можно сказать и о княжестве.

Василий молча кивнул. Он слушал Мисаила, а думал о хитром игумене, который подослал к нему старца. Он знал, зачем это сделано. Великий князь особо отличал Волоколамский монастырь, он был для него не монастырем, а крепостью и тамошние монахи — верными воинами. В другие монастыри, Троицкий и Кирилловский, он ездил, когда душа его желала приобщиться к божественному, они были дальше от Москвы, но ближе к господу. Монахи же Иосифо-Волоколамского монастыря сохраняли исключительную преданность великому князю, и их обитель была его детищем. Это знали все. Знал и Даниил, считавший, что из всей монастырской братии только старец Мисаил может пробудить божественный страх в душе великого князя.

— Чтобы основать монастырь этот, — продолжал Мисаил, — мы впятером пришли сюда из Пафнутьевского. Пришли с пустыми руками. Только образ всемилостивой Богородицы и несколько священных книг принес Иосиф, Четвероевангелие, Апостол, две псалтыри, послания апостола Павла и два служебника. А теперь, князь, в какой другой обители найдешь такое благолепие и богатство, столько, священных книг и святых икон, столь прекрасный храм с высокой колокольней? Благодаря славе божьей и могущественному твоему покровительству приобрел Иосифов монастырь красу и силу, а потому благословил господь и великое княжество. Каким было оно прежде и каким стало ныне?

— Да, так порешил царь небесный, — промолвил Василий. — Он все дарует и все отнимает.

— У недостойных отнимает и достойным дарует, — голос старца оживился. — Создатель сподобил меня своими глазами узреть падение одного царства и возвышение другого. Греческие цари погрязли в грехах, и господь бог обратил тогда взор свой на наше православное княжество, дабы стояло оно во веки веков. Когда власть перешла к твоему деду, царствие ему небесное, великому князю Василию, у него не было даже золотой лампады, чтобы пожертвовать в церковь, а нынче храмы в твоем отечестве сверкают златом и серебром, и купола парят в небе, как благословенные птицы божьи, белые лебеди с яркими гребешками. Царьград же впал в ничтожество. Вельможи и князья бродят с протянутой рукой; проклял их всевышний за грехи. Одна надежда на русское княжество.

— Аминь! — проговорил Василий. — Мы помышляем лишь о том, чтобы исполнить волю божью. Но мы люди смертные, и у нас много забот.

Старец вдруг соскользнул с лавки и трижды стукнулся лбом об пол, бормоча молитву.

— Воля божья, великий князь, проявляется явственно, — продолжал он. — Если господь благословляет тебя, сила твоя крепнет; так он указует тебе путь. И знай, ты идешь по верному пути; иди, куда шел. Укрепляй княжество свое, ничего иного не хочет от тебя господь. А если ты делаешь, что следует, — власть твоя крепнет, на земле царят порядок, благочестие, страх. Иначе воцарится хаос и возликует дьявол. Вот знаменья, других не ищи.

Василий, скучая, слушал старца, а сам с досадой думал о Данииле. Но последние слова запали ему в душу, ответили затаенным мыслям, преследовавшим его все лето. И сразу близость Мисаила приобрела для него иной смысл; он забыл уже о преклонных его годах и о том, что он присутствовал при стольких смертях и будет присутствовать и при его собственной, увидит и разгадает его душу. Он милостиво смотрел на припавшего к его ногам старца, который мог дать полезный совет, облегчить докучавшие ему в последнее время заботы. Василий заглянул Мисаилу в глаза и на этот раз не почувствовал никакого страха.

— Если справедливы слова твои, старец, тогда за что же господь так гневается на меня? — спросил он. — Покойный отец мой не был лишен его благословения. Расширялись пределы его земель, бог наградил его и потомством, было кому наследовать княжескую славу и силу. А мне как быть? Кому передать дело рук моих?

— Я же сказал тебе! — вскричал Мисаил. — И другого ответа не добивайся. Всевышний ждет от тебя одного: чтобы уберег ты христианское княжество. Все деяния твои благие, и ты получишь благословение господа. Лишь бы уцелело княжество, не то всему придет конец. Кто дает тебе добрый совет, тот твой друг, ниспосланный свыше. А худое нашептывает тебе глас сатанинский.

Василий, казалось, обдумывал его слова. Подойдя поближе, старец сказал наставительно:

— Обуздай сатану, заглуши дурные мысли, иначе не услышишь гласа божьего. Как и отца твоего, тебя окружают змеи. Но он в последнюю минуту послушал игумена Иосифа. Спас княжество, спас и свою душу. Ангелы унесли ее на небеса, я видел своими глазами.

Великий князь не сводил взгляда с выцветших зрачков старца.

— Ах, как же мне теперь быть? — вздохнул он. — Я на распутье. Пойду по одной дороге, спасется княжество, но погибнет душа моя. Пойду по другой, спасется душа, но погибнет княжество.

— Нет! Ничто не погибнет, если то неугодно богу, — отрезал Мисаил. — Послушай преданных бояр. Будет у тебя и наше благословение.

— Святой старец, но ведь великая княгиня жива, — в нерешительности проговорил Василий.

— Соломония пойдет в монастырь! — ударив себя по колену, вскричал Мисаил. — Ее грех!

— А если не захочет она?

— Не погибать Руси из-за Соломонии, — неожиданно сильным голосом провозгласил старец. — Будет так, как повелит церковь, а не Соломония.

— Церковь, говоришь ты? — удивился Василий. — А мне сказали, церковь не благословит второй брак.

Старец взмахнул рукой, словно отгоняя от тебя докучливую муху.

— Коли Варлаам не согласен, пускай идет в монастырь, — проворчал он. — Не место ему там, где он сидит. У тебя, Василий, путь прямой, да вот душу твою смутили языки ядовитые, что окружают тебя. Сперва ты привез с Белого озера Вассиана, чью душу гнетут давние страдания его рода. А теперь держишь при себе грека со Святой Горы. Не слушай его. Он не мудрец, как считают, а колдун. Желая тебе зла, его подослали к нам папа римский и вселенский патриарх.

— Патриарх вовсе не заодно с папой римским. С чего, ты взял, старче? — с недоумением спросил Василий.

— Да ты же просил прислать со Святой Горы одного монаха, а тебе прислали другого, — стоял на своем Мисаил. — Просил Савву, а прислали Максима. Максим же, прежде чем удалиться на Афон, состоял на службе у папы римского и писал для него книги. А какие книги писал он для папы? Неужто бог наставлял его писать еретические книжонки, угодные латинянам? Не бог, а сатана водил его рукой. Так же и нынче сатана нашептывает ему, что сказать да как поступить. И ты Максиму не верь. Прогони его, отправь на родину.

— Максим сделал тут немало хорошего, — возразил Василий. — Воротясь в Москву, мы обдумаем, как поступить. Повелеть ему уехать или остаться, чтобы еще потрудиться для нас.

Старца задели за живое слова великого князя, и он встал разобиженный.

— Гони его, гони прочь, пусть падет на него гнев божий. Пускай уезжает на родину, и там мудрый и всесильный господь распорядится им по своему усмотрению. Мы его не знаем, он чужеземец, нам неведомый. А если ты желаешь окружить себя мужами просвещенными, княжество наше, слава богу, велико, в нем множество славных монастырей. Выбирай там людей, Василий, кои болеют за Русь, ибо тут родились и тут помрут. И чужих краев они сроду не видели и не были в услужении у папы римского, а знают только свою отчизну.

Поклонившись, Мисаил пошел к двери. Великий князь не стал его удерживать.

На пороге старец остановился. Быстрым и легким шагом приблизился опять к Василию.

— На днях, государь, — зашептал он, — в палаты к Юрию Малому пришли Максим и игумен Савва, тоже грек. Был там и лекарь Марк. И Максим проклял Юрия, тот-де помешал тебе услышать наставление папы римского и разбить войско султаново. Проклял его и Савва. А Максим пригрозил Юрию написать в патриархию и на Афон, чтобы предали его анафеме. И тебя ругал последними словами. Назвал трусом, у которого душа уходит в пятки при одном имени хана. Все это рассказал Марк игумену Ионе, и я при том был, слыхал своими ушами.

Старец низко поклонился Василию и растворился, как дым, в темном дверном проеме.

 

ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ

Три монаха с Афона — Максим, Неофит и Лаврентий — готовились к отъезду на родину: другого дела в Москве у них не было. Великий князь остался доволен трудами Максима, так он передал с митрополитом Варлаамом: через несколько дней в большой палате дворца он примет из рук митрополита Псалтырь, и будет устроено празднество. Потом монахи, щедро наделенные дарами, пустятся в обратный путь.

С того самого часа, как им об этом сказали, монахи только и думали об отъезде. Как доберутся они до Кафы прежде, чем наступит зима. Как переправятся через море из Кафы в Синоп. Как, наконец, после трех с половиной лет разлуки вновь увидят свой монастырь.

Лаврентию приснился сон, и теперь в келье Максима он рассказывал его двум братьям:

— …с одной стороны суша, и с другой суша, а посередине море. За морем видать монастырь, видно стены и башни, купола, колокольню… И вдруг появляется лодка, а в ней Неофит. «Поедем, — говорит, — Лаврентий, в монастырь». И тогда я оборачиваюсь и говорю Максиму: «Брат Максим, поедем в монастырь». И тут вдруг вижу я старца, склоненного к морю. В одной руке старец держит свечу, в другой — ореховую скорлупку. Я и спрашиваю сего старца: «Что ты, брат, делаешь?» — и старец отвечает: «Скорлупкой вычерпаю море и дойду до монастыря». И только сказал, свеча погасла.

Услыхав о погасшей свече, Неофит прервал Лаврентия:

— Погасшая свеча, Лаврентий, это плен. Говорят, король Ричард, возвращаясь на родину из Палестины, увидал во сне, будто держит свечу и свеча погасла. А на другой день он попал в плен к австрийскому герцогу Леопольду.

Максим сидел у окна, еще источавшего последний свет дня. Разговор монахов долетал к нему словно издалека. Мысли были заняты другим. Вновь и вновь обдумывал он Слово, которое написал и хотел прочесть на празднестве при вручении великому князю Псалтыри. Когда Лаврентий окончил, Максим, не поднимая головы, сказал:

— Брат Лаврентий, такой же сон, как у тебя, видел блаженный Августин.

— Знаю, — откликнулся Лаврентий. — Потому я так и встревожился. Почудилось мне, будто старец со скорлупкой и есть сам блаженный Августин. Лицо закрывала борода, и сначала я не узнал его. Но потом все-таки узнал.

— И кто это был? — спросил Неофит.

Ответить Лаврентий не успел. За дверью послышались тяжелые, стремительные шаги. Дверь распахнулась, и в ее проеме появилось двое бояр. Один из них был приближенный князя дворецкий Иван Шигона.

В келью бояре не вошли. Они застыли у входа и пропустили вперед великого князя Василия.

— Святые отцы, с радостью узнали мы, вернувшись в стольный город, что все вы пребываете в добром здравии.

Монахи еще раз поклонились князю.

— Пусть господь дарует тебе, государь, здоровье и все, чего пожелаешь. Пусть он щедро вознаградит тебя за добро, что увидали мы в твоем могучем княжестве.

Василий сел и указал рукой, чтобы Максим сел напротив, а рядом с ним и двое других монахов. Он окинул взглядом келью, заваленную книгами, потом весело взглянул на Максима:

— А ведь ты не поведал нам, отец Максим, что происходишь из знатного рода и отец твой был воеводой в Арте. Если б ты сказал нам об этом, то не скроем — велико было бы наше удовольствие. Когда мудрый человек посвящает знания свои господу, он достоин нашей любви, но ежели он к тому же знатного рода, достоинство его вдвое больше.

— Государь, — ответил Максим, — таков у нас, монахов, порядок, неписаный закон монастырей. Постригаясь, мы отрекаемся от прошлого, отрезаем все нити. И больше не вспоминаем о них. Порядок этот старинный. Святой Евагрий Понтийский, ученик Дидима Слепого и диакон при Григории Богослове, когда постригся и ушел в пустыню, не захотел, чтоб знали, кем он был раньше. Письма, что слали ему родные, он сжигал, дабы не будили в нем мирских воспоминаний, дабы не согрешил он перед своим назначением. Истинный монах должен отрешиться от всего, что связывает его с земным, и как нет у него прошлого, не должно быть ни настоящего, ни будущего.

Василий удивился.

— Но это же смерть, — сказал он.

— Это воскресение, государь. Лишь тогда монах освобождается от земных уз и всецело посвящает себя господу, у коего ни прошлого нет, ни будущего, ни конца, ни начала, как говорит просвещенный отец церкви нашей Иоанн Дамаскин в своем сочинении «Источник знания»…

Максим продолжал, однако Василий уже не следил за его речью. Он слышал слова, но утратил связь понятий. Так случалось у них часто: монах говорил, а Василий не поспевал за ним. И в какой-то момент это начинало сердить князя. Он поднял руку, останавливая Максима.

— И много ты путешествовал? — спросил он монаха.

— Много, государь.

— Говорят, ты объездил все страны, — с восхищением сказал Василий.

— Не все, государь. Всюду только господь. Однако его волею повидал я на своем веку некоторые страны.

— У многих ли государей и князей доводилось тебе бывать?

— У многих, государь.

— А бывал ли ты в царстве самого папы?

— И туда направил меня господь, но в Риме пробыл я недолго, больше жил в других городах — в Венеции и Флоренции.

— Ты и тогда был монахом, отец Максим?

— Нет еще, государь. Тогда я был безрассудным юношей, ничем не отличался от безрассудных и грешных сверстников.

— Как ты попал туда?

— А вот как: когда исполнилось мне пятнадцать лет, родители послали меня учиться на остров Корфу, оттуда перебрался я в Италию.

— Что же ты делал, отец, православный, в стране латинов?

— Тогда, государь, я не был еще православным. А был я, как уже сказал тебе, безрассудным юнцом.

— Ты и тогда писал книги — в стране латинов?

— Писал. Тогда, государь, в Италии было много моих соотечественников, коих изгнали из родных краев мусульмане. Одни служили учителями в знатных домах, другие занимались искусством или ремеслом, третьи, как и я, жили при княжеских дворах, переводили древние рукописи с греческого на латынь, снимали списки, печатали книги. Так и жили — то хорошо, то плохо…

— Да, это я знаю, — сказал Василий. — Но книги, что переводил ты, отец Максим, — не священные.

— Те книги, государь, написаны были древними греками. Ты верно говоришь — не священные. Однако полезные. Но латины, словно ослепленные, не стали искать в них знаний, пригодных для жизни. Они искали корни собственных грехов. И как князь радуется, узнав, что род его еще древнее, чем он полагал, так и латины не видели в мудрых древних книгах ничего, кроме древности греха человеческого. Стали они безбожниками, почитали плоть, о духовном забыли… Словно голодные звери, сокрушили они ограду и ринулись в сад, чтобы поглотить его плоды. И вкушали все. И поедали неспелые гроздья! И древо познания источило свои соки, раньше времени стало сохнуть…

До этого места Василий следил за мыслью Максима. Ему нравилось, что монах говорит, не скрывая правды. Но тут речь святогорца опять вознеслась, и князь потерял ее нить. И опять его задело, что монах продолжает свой путь один. И снова он поднял руку, остановил.

— Скажи мне теперь, что ты там делал? Был ли среди тех, кто ринулся в сад? Грешил ли и ты тогда, в Италии?

Князь заметил, что монах не смущен вопросом.

— Грешил, государь.

— Много, святой отец?

— Много, государь. Сколько может грешить юноша лет двадцати — двадцати пяти там, в Италии.

— А потом?

— Потом господь простер свою длань и остановил меня на краю пропасти. Огляделся я по сторонам, узрел падение вокруг себя. О! Чувство, что испытал я тогда, сходно с чувством древнего Одиссея, узревшего своих товарищей, превращенных в свиней. И горько заплакал я подобно апостолу.

Максим перекрестился.

— Если бы господь, пекущийся о спасении всех, не поспешил озарить меня своим светом, пропал бы и я, как многие другие…

Василий погрузился в молчание. Он внимательно посмотрел на Максима, обернулся к другим монахам и вдруг спросил:

— А что ты делал потом, отец Максим?

Монах ответил охотно:

— То же, что и древний Одиссей, государь. Спасся я с божьей помощью и бросился спасать остальных. Так делаю и по сей день, сколько могу, сколько дано мне…

— От латинов ты тогда уехал?

— Не сразу. Во Флоренции, государь, был приобщен к лику святых один игумен, просвещенный муж, коего, ежели не был бы он латином, и нашей церкви следовало к лику святых причислить. Много мук претерпел он от своих врагов. Папа предал его сожжению, потому что без страха разил он порок. Проповедь его была святой. Прочитал я его сочинения и почувствовал себя подобно слепому, увидавшему свет. Ощутил я тогда большое желание найти его…

— Но ведь ты сказал, что его сожгли, — с недоумением заметил Василий.

Максим улыбнулся.

— Я сказал, государь, что он стал святым. Тело его было мертво, но душа жила. Жила, как я думал, в монастыре, коим правил он много лет. Вот я и пошел в монастырь…

Василий изумленно взглянул на монаха.

— В монастырь латинов? К папским монахам? Постригся?

Максим заметил, как переменилось, стало неузнаваемым лицо князя. Заметил он и то, как испуганно перекрестились двое братьев-монахов. Он смело посмотрел князю в глаза.

— Нет, государь, не так это было, как показалось твоей милости. Я же сказал тебе: тогда я искал. Шел словно путник в ночной час, нащупывающий дорогу палкой, потому что глаза не могут ему помочь, кругом мгла. Так направился я в монастырь, чтобы найти там душу святого Иеронима, только и всего.

Василий успокоился, перекрестился.

— Если бы тебя, Максим, заставили принять схиму, грех твой был бы велик, ничем бы тебе его не замолить… Но что же ты нашел там, в монастыре?

— А вот что: пока не попал я в монастырь, глубока была моя вера. Верил я, что, хотя Иеронима и сожгли, дух его жив и откроется мне. Приблизился я, переступил порог, вошел, однако не увидал ничего. Вместо того, чтобы найти его душу, едва не потерял я свою. Почувствовал я тогда горечь невыносимую. Нет, князь Василий, ничего нестерпимее великой веры, уже умершей, когда люди не желают ее хоронить, ложью удерживают в жизни, облачают в богатые одежды, чтоб не видна была ее нагота, окуривают сладким ладаном, чтоб не слышен был запах тлена. Но она мертва, ложью ее не спасти… Очнулся я и ушел. И направился на Афон.

В келье воцарилось молчание. Последние слова монаха привели Василия в замешательство, мысли его разбегались, как будто он вновь утратил нить рассказа. Так прошло несколько минут, пока князь не спросил:

— А на Афоне, отец Максим, что нашел ты на Афоне?

Монах ждал, что его спросят и об Афоне. Но не ответил тотчас. Ответ был готов, сам так и срывался с уст. Это был вздох, стон души, несколько слов, которые прозвучали бы в тишине, как рыдание, провожающее звук колокола на пустынном кладбище: «И там, князь, то же самое… То же самое… Все то же…» Однако он видел, с каким нетерпением Василий ожидал ответа. Во взгляде великого князя монах читал надежду и чаяние. Точно путник, оставивший позади темный мир, он готовился вступить в другой, чистый и светлый. Он следовал за Максимом по пятам — покинул грешную Италию и тоже направлялся к сердцу православия, к Афону: когда же наконец покажется его сверкающая вершина? Слово, которое Василий ждал теперь от монаха, должно было, как солнце, позолотить эту вершину.

И монах сказал:

— На Афоне, князь, все иначе!

Василий потянулся к Максиму, лицо его просветлело.

— А как же? — спросил он.

— Святая Гора, князь Василий, это молитва, которой нет конца. День и ночь ты молишься — кем бы ты ни был: поешь утрени, вечерни и всенощные, но когда и не поешь, опять же молишься. Потому что и скромная еда твоя в трапезной с другими братьями, и корзина, какую ты сплетешь, и рыба, какую поймаешь, ложка или печать, что вырежешь, деревце или семя, что посадишь в землю, — все это тоже молитва господу, как и святая книга, что переписывает просвещенный брат, или же почитаемый образ, который переносит на освященную доску иконописец…

Монах остановился, перевел дыхание. Он говорил об Афоне, но думал не о нем. В памяти своей он вызывал картину братской общины, какой видел ее из Италии, прежде чем добрался до Афона, — читая описания в книгах и слушая рассказы других. Он улавливал, с каким вниманием следит за его словами Василий, как сверкают его глаза.

— Да и церквушки в монастырях суть не что иное, как скромные молитвы, обращенные к небесам, свечи, горящие ночью и днем: одни на суровых скалах — точно гнезда святых душ, другие у моря, а третьи — по склону Афона…

Монах продолжал, он говорил все тише и проникновеннее. Василий слушал его с волнением, а когда тот закончил, перекрестился и спросил монаха мягко, мечтательно и сочувственно:

— Так ты желаешь вернуться теперь в свои края?

— Желаю, князь мой, иначе не могу и помыслить. Все мы, существа божий, имеем свое гнездо, и мое гнездо там.

— Да, — покачал головой Василий. Лицо его еще светилось от видения, которое оживил рассказ монаха. Вдруг будто облако проплыло перед его глазами, лицо князя омрачилось, стало жестким. Василий встал — медленно, молча. Встали и остальные.

Князь окинул взглядом келью, посмотрел на Максима, на монахов, на груды книг. Повернулся, направился к двери. У порога он вдруг резко остановился, обернулся, поднял руку:

— Мы желаем остаться здесь наедине с отцом Максимом!

Бояре с поклонами, монахи, согбенные, крестясь, покинули келью.

Василий шагнул к Максиму.

— Сядь сюда, — сказал он.

— Сядь сюда, отец, — повторил он, указывая на место рядом с собой, — и скажи мне вот что. Доводилось ли тебе видеть, как душа разлучается с телом?

Василий был взволнован, однако монах отвечал так, будто ему задали самый обычный вопрос:

— Не раз, государь.

— Видел ты, как умирают грешники и как праведники?

— Никто из нас, великий князь, не ведает, каков другой человек. Да и каковы мы сами — тоже не ведаем. Знает только господь.

Василий помолчал.

— Говорят, — промолвил он немного погодя, — когда душа отлетает в рай, она походит на белое облачко, а когда в ад — на черное крыло.

— Все это домыслы, государь. Много говорим мы, невежественные: одни — будто она походит на облачко, другие — на пар, третьи — на тень, а еще на бабочку или же на голубку. Так же спорят колдуны и невежды о местопребывании души: где она — в голове, в крови или же в сердце? Но все это пустое гадание, потому что душа не обитает нигде, не облачко она и не пар.

— Так что же она?

— Святой дух. Не умирает, не рождается, присутствует всюду, неизменно и вечно. Душа наша есть то, что не есть наше тело, не подвержена она ни тлену, ни недугу, мы же судим о душе как о бренной плоти, отсюда и домыслы наши.

Василий не был удовлетворен.

— Но то, что сказал я тебе, я слыхал от монаха.

— Государь, много говорим мы, монахи, но не все, что говорим, — от бога. Человек, покуда носит бренную плоть, не свободен от греха и заблуждений. Только дух свободен и вечен, так сказал и апостол: если живете по плоти, то умрете, а если духом умерщвляете дела плотские, то живы будете. Что до нас, монахов, то многие носят рясу и блюдут каноны, но живут, как велит плоть, грешат…

Василий в знак согласия молча кивнул головой.

— Вот взгляни, государь, хоть на эту Небесную лестницу с Синая, — продолжил монах, показывая на одну из икон. — Один ее конец упирается в землю, другой достигает небес. Поднимаются по ней монахи, одну за другой преодолевают ступени, каждая из которых есть добродетель святости. Посмотри — вот тут стоит святой Иоанн Лествичник и говорит монахам: «Поднимайтесь, поднимайтесь, братья», однако поднимаются не все. К вершине лествицы, где видим мы благословляющую десницу господа, взбираются лишь немногие.

Василий встал. Подошел к иконе, внимательно вгляделся в нее. Различил лестницу, на ступенях которой сгрудились монахи, возносящие руки к небу, откуда к ним обращена десница божия. Как хотелось бы им ухватиться за нее и очутиться на небе! Одни поднимаются уверенно, другие спотыкаются, ступают с явной боязнью, третьи попадают ногой не на ступень, а в зияющий хаос, и некоторые срываются в пропасть.

— Оступаются, падают, — задумчиво заметил Василий.

Монах поправил:

— Плоть их тяжела, тянет вниз.

Икона произвела на Василия сильное впечатление.

— Вот эти, — показал он пальцем, — падают сами, а этих низвергают бесы.

Вокруг душеспасительной лестницы, посреди золотисто-желтого хаоса отчетливо, совсем как живые, выступали черные фигуры бесов. Одни метили в монахов из лука, другие набрасывали на них веревочные петли и стаскивали и бездну. Испуганные лица монахов, бесы с их зловещими орудиями, строгий лик вседержителя, который одним протягивает руку, на других же мечет молнии карающих взглядов, привели душу Василия в трепетное волнение. Страх князя возрос еще более, когда взгляд его остановился на черной дыре, в которой исчезали тела грешников. Она казалась глубокой и мрачной.

— Всепоглощающий ад! — произнес Василий.

— Да, — услышал он рядом голос монаха. — Это пасть дракона, а вот его глаза.

Ведомый рукой монаха взгляд князя вдруг открыл, что бесформенный хаос принимает очертания огромной головы. Вытаращенные глаза чудища, волосатый череп, черные гнезда ноздрей, острые зубы — казалось, они только что проступили во мраке. Василий отшатнулся. Его взгляд в испуге бежал от иконы и обратился к монаху. Князь увидел черные блестящие глаза, изучающие его, пытающиеся заглянуть к нему в душу…

Василий сел — вполоборота к иконе. Он чувствовал, что монах все еще смотрит на него. «Испытывает меня, окаянный…» — сказал он про себя и ощутил внезапный прилив гнева. Да, конечно, монах нарочно показал ему эту икону — нарочно, чтобы устрашить. Захватил врасплох, воспользовался минутой слабости, погрузил свой взор в самые глубины и увидел все. «Проклятый!» — негодовал Василий, чувствуя, как кипит его кровь, прилившая к голове. Указав на икону, он проговорил жестко, с вызовом:

— И что же — это и есть монахи, кои служат господу в монастырях?

— Да, государь, это монахи. Пришли в монастырь, но и там им сопутствуют земные грехи.

— В чем их вина, за что господь не хочет их принять?

— За то же, за что и других грешников. Вот посмотри на этого. Бес накинул на него петлю, тянет вниз, а он, хоть и падает, все еще держит сундучок. На сундучке написано: «Сокровище стяжателя». Как видишь, свой грех он протащил и в монастырь. Неважно, много у него серебра или мало. Ежели монах укроет от братьев даже ничтожный моток ниток, чтобы залатать свою рясу, когда другие ходят в лохмотьях, это все равно будет грехом. Бог видит его и карает.

С этими словами монах снова испытующе заглянул князю в глаза, как будто говорил не о монахах, а о самом Василии.

— Но тогда, — со злостью прервал его Василий, — ежели монастырь не излечивает души, ежели и там творится то же, что и в миру, зачем тогда монастыри? Какая от них польза?

— Монастыри, государь, ежели и не спасают души, спасают мир.

— Мир? — враждебно переспросил Василий. — Ты же сам говорил, что монастыри отрекаются от мирского.

— Потому и спасают, что отрекаются.

Василий рассердился.

— Странное говоришь, — промолвил он в гневе.

— Я говорю, государь, что в монастырях монахи отрекаются от жизни для себя, но спасают ее для других. — Максим умолк, однако заметив, что Василий смотрит на него с неудовольствием и недоумением, продолжил: — Они подобны солнцу, князь Василий. Там, где солнце, жизни нет, оно сжигает все, но пламя его от этого становится сильнее, и доходит к нам, и оживляет нас. Так и монастыри.

Князь был поражен его словами.

— Дай бог, чтобы было так, однако солнце ослепляет нас своим блеском, а монастыри?

— А монастыри, государь, разве не такими же кажутся и они издалека? — с легкой улыбкой спросил монах. — Но ты не принимай это близко к сердцу. Знай, что и солнце не такое ясное, каким мы видим его издали. Оно, князь Василий, подобно большому костру. Собираем мы в лесу хворост, ветви сухие и сырые, все, что попадется под руку, складываем, добавляем растопки и разжигаем огонь. Ветки согреваются, и те, что сырые, не горят, а дымят, а какие потолще — даже и не дымят, огонь перед ними бессилен. Те же, что посуше и потоньше, нагреваются и воспламеняются сразу. Так рождаются тепло и свет, государь. Таково наше призвание.

— Какое же? — удивился Василий.

— Пример праведной жизни! Ежели пропадет он, все пропало, люди станут зверьми, а царства — дикими чащобами.

Василий продолжал смотреть на монаха с недоверием.

— А какой пример от вас, монахов?

— Огонь, который мы разжигаем, государь, — скромно ответил Максим. — На него смотри, не на рясу, не на стены. Ряса — всего лишь одежда. Монастырь — стена. Тысячи монахов, бывает, собираются вместе, но огня не разжигают. Так и остаются грудой сучьев, утопающих в невежестве и грехе, никого не согревают, ничего не освещают. Но вот появится одна святая душа, и вспыхивает, и горит, и освещает округу. Это и есть монастырь, очаг, где гореть хорошему дереву, только и всего… Много знаем мы таких примеров, князь Василий… И чтобы не обращаться к великим пустынникам, возьми хотя бы патриарха Игнатия.

— Кто он был родом?

— Был он сыном самодержца. Четырнадцати лет от роду, преследуемый врагами отца своего, ушел он в монастырь. Тридцать три года прожил монахом. За добродетель избрали его патриархом. Сильная была у него душа, исполнение долга закалило ее, и когда настал трудный час, не дрогнула.

— Кто же были его враги и каков его подвиг?

— Врагом его был кесарь Варда, дядя самодержца Михаила, прозванного Пьяницей. Делами царства своего Михаил не занимался, и кесарь Варда захватил всю власть, однако помехой ему служили мать самодержца Феодора и ее советник логофет Феоктист. Варда убил Феоктиста, а чтоб избавиться от Феодоры, повелел патриарху Игнатию постричь ее и сослать в монастырь. Игнатий отказался. Воля кесаря столкнулась с непреклонностью патриарха…

Восхищение патриархом, звучавшее в голосе монаха, задело Василия. Ему показалось, будто Максим смотрит на него с особой проницательностью. «Проклятый! — раздраженно подумал князь. — Нарочно вспомнил эту историю… Испытывает меня, дьявол!»

— И как поступил кесарь Варда? — спросил он с нескрываемой досадой.

Максим улыбнулся.

— Кесарь Варда сделал, конечно, по-своему. Он низложил Игнатия и посадил Фотия. Даже не спросил иерархов…

— А царицу?..

— Царицу Феодору с четырьмя дочерьми он заточил в монастырь и остался безраздельным правителем империи.

— Ну, а как же правил кесарь Варда — хорошо или плохо?

— Правил Варда дурно. Много раз преступал законы, надругался над святынями, и правление его было одним из худших.

— Были у него наследники?

— Нет. Погас и не оставил после себя ничего, кроме дурного имени.

— Долго он правил?

— Немногими были годы его правления.

— Случались при нем землетрясения? Войны? Поразили его государство тяжелые болезни и мор?

— Увы! В его правление враги христианства так тесно окружили империю, что едва не задушили ее! Но и церковь, рукою Фотия благословившая беззаконие, подверглась не меньшей угрозе. С востока наступала на нее ересь, с запада латины. Однако бог не пожелал тогда наказать империю, он наказал кесаря.

— Что же сделал господь кесарю?

— Несколько лет спустя был он убит, потом от руки того же убийцы пал Михаил, и византийский трон получил новую династию.

Побледнев, выслушал Василий последние слова. Некоторое время он сидел молча, потом встал, прищурил глаза, посмотрел на монаха:

— Чувствую я в своей душе большую жажду беседовать с учеными людьми о высших целях жизни и мира. И не скрою: теперь, когда настало время тебе уезжать, часто я размышляю, будет ли полезно для нас лишиться твоего просвещенного совета?

Голос его был мягок. Однако в глазах князя Максим различил странные вспышки.

— И сегодня испытали мы такое удовольствие, — добавил Василий, — что много раз, пока ты говорил, задавались мы вопросом: а не угодно ли богу, чтоб ты остался у нас еще на несколько лет?

Взгляд князя впился в монаха. Максим испугался.

— Государь, желание мое — вернуться на родину. Отпусти меня поклониться своему монастырю, а ежели понадоблюсь, позови, и я приду снова и буду служить тебе сколько пожелаешь.

— Мы подумаем.

Василий повернулся, направился к двери.

И долго еще перед глазами Максима стоял образ князя с большим крючковатым носом и взглядом, острым, словно клинок. Когда в келью вернулись двое монахов, они застали Максима стоящим у окна. Он смотрел во двор, где ничего уже не было видно: знакомые очертания монастырских стен растаяли во мгле.

Монахи не нарушили молчания. Они сели и стали ждать.

— Брат Лаврентий, — послышался будто издалека голос Максима. — Кто был тот старец из твоего сна, тот, что черпал море ореховой скорлупкой?

Монахи переглянулись. Лаврентий не ответил.

— Ты сказал, что узнал его, — послышался опять голос Максима. — Кто же это был?

Лаврентий встал, перекрестился.

— Брат Максим, это был ты, — сказал он и поклонился ему до земли.

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ. ПРАЗДНИК ВО ДВОРЦЕ

В большую дворцовую палату собрались архиереи, князья, бояре. Сверкали шитые золотом кафтаны, золотые кресты, золотный рытый бархат, атлас, мантии, украшенные цветными нашивками. Великий князь сидел на троне; изумруды, сапфиры, лазуриты и другие камни, сверкавшие на его перстнях и бармах, весили пуда два. Против Василия, на окруженном высшим духовенством аналое, покрытом златотканым переметом, вышитым великой княгиней Соломонией, — сама княгиня, никем не видимая, наблюдала за церемонией из маленького окошечка светелки, — лежала Толковая Псалтырь.

Праздник начался рано утром. Сначала престарелый митрополит Варлаам и затем по очереди все епископы, архимандриты и кремлевские священники прочли псалмы, и когда чтение закончилось, митрополит обратился к великому князю:

— Радуйся и ликуй, милостью божьей трижды славный великий князь Василий, ибо в княженье твое подвиг нас господь на этот божественный труд, рай для души нашей. Равноапостольные Кирилл и Мефодий первые перевели божественные псалмы на язык отцов наших, и посему славные предки твои, святой Владимир, святой Борис, Ярослав Мудрый и все великие и славные князья и в дни мира, в дни войны владели непобедимым оружием божьим. И святой Михаил Черниговский, а также мученик Федор, и многие другие претерпевали страдания и приобщились святости, распевая псалмы господни. Но сатанинские козни и всевозможные ереси, государь, не один век сеяли плевелы на поле божьем. И всходили зловредные еретические побеги. Да и книги наши были скудны. А из трудов ученых отцов церкви у нас были только две скромные толковые псалтыри, одна Афанасия Александрийского и другая святого Феодорита Кипрского. И вот ныне, в правление твое, радуют нас все цветы и все вечные плоды духовные. — Перекрестившись, он повысил голос: — И Русь теперь, царь, — уже не дикий лес, а огромный вертоград православия. Не только рожь, ячмень, пшеница, но и виноград, и маслины, и другие плоды, розы и цветы всякие пусть цветут и славят изобилье господне.

Закончив, Варлаам отвесил поклон Псалтыри, великому князю и усталый направился к своему креслу. Место его было справа от Василия, ближе к трону, чем лавки, стоявшие слева для братьев великого князя.

К аналою вышел теперь Максим. Рядом с полнотелыми, разодетыми архиереями он, худой и смуглый, выглядел маленьким и невзрачным. Великому князю с высоты трона он казался черной горошиной. Но речь святогорского монаха, произнесенная по-русски, полна была силы и твердости.

— Великий русский князь, — начал он. — Те, кто писал святые толковые псалтыри, были мужи просвещенные, боговдохновенные. Их писания мудрые парят высоко, до них не подняться моему скромному уму. Но и доверь ты труд этот другому, кто достойней меня, непростой была бы его задача. И не потому, государь, что книга большая. Не красивое обличье и не внушительные размеры сообщают ценность.

При этих словах Василий словно пробудился от глубокого сна. Он увидел сверкающие, как агат, глаза святогорца, вспомнил их последнюю беседу в келье.

— Ведь и адамант — маленький камешек, — продолжал Максим, — он точно комар перед слоном. Но ежели огромный слон и наступит на него, алмаз не расколется. И ежели положат его на наковальню да ударят по нему молотом, он все равно не расколется. И ежели камень обрушится на него, разобьется камень, а не адамант.

Потом святогорский монах упомянул боговдохновенных мужей, составителей Толковой Псалтыри. Сказал, что над русским переводом он трудился вместе со своими товарищами; они подобны скромным садовникам, что с любовью и благоговением входят в сад и срывают самые зрелые и сладкие плоды. Боговдохновенные отцы трудились не из тщеславных побуждений, не искали они преходящих людских похвал. Господь прославил их. На суше и на море вечно будут сиять их святые имена; нет ныне человека, который не слыхал бы этого оглашающего небеса гласа труб. Ориген и Дидим, Аполлинарий, Евсевий, Астерий и Феодорит, три иерарха — Василий, Григорий и Иоанн, а также Кирилл, Диодор и Афанасий… В вертограде божественных познаний найдешь и другие имена. Сведения об этих ученых мужах ничтожны, ведь трудились они смиренно и тихо, как паук, ткущий паутину вдали от шума мирского. Но они оставили нам светлые мысли. Поэтому садовники охотно собрали и их плоды. Ведь все должен знать воистину благочестивый христианин.

Все святые отцы так прекрасно выражали свои мысли, что человек любознательный, читая их с благоговением, вникает в самую суть. Он не только получает в изобилии полезные наставления на разные случаи жизни, но и легко приобщается к высшей мудрости. И как иконописец, искусно запечатлевающий божественные образы, пишет не чистой красной, синей, зеленой краской, а добавляет немного охры, чтобы цвета стали нежней, мягче, так и богонаставляемые отцы церкви не только писали, но и пели. Их глас — нежнейший, как у птиц певчих. А слова — стих мелодичный, точно псалмы златоуста Давида.

Един источник знаний, из коего пили все отцы церкви. Однако почерк одного не похож на почерк другого. У каждого свой голос, — такова природа человека. Яркие цветы распускаются в божьем саду, лилии, розы, фиалки, маргаритки, мирт, базилик и многие другие, разнообразные по виду, запаху, а все вместе они сплетаются в божественный ковер. Так и ученые, составители комментариев. Одни толковали псалмы аллегорически и поучительно, другие исследовали их символический смысл, некоторые предпочитали не отходить от текста и буквально понимали его значение. Все это должен познать благочестивый читатель, медленно поднимаясь по ступеням духовной лестницы. Аллегорически толковали псалмы Василий, Иоанн, Афанасий, Кирилл, Исихий…

Утомленные долгим стоянием, мучимые жаждой архиереи — прежде чем прийти сюда, они отслужили заутреню в Успенском соборе — с нетерпением ждали, когда кончит святогорский монах. Его речь нисколько их не занимала. Им казалось, что череп у них налит раскаленным свинцом. Те, кто постарше, стояли, опершись подбородком о посох, и дремали. Дремали и пожилые бояре. Только молодые архимандриты, священники и образованные дьяки слушали Максимову речь. А шестеро не пропустили ни слова.

Это были игумен Даниил и правая рука его, монах Топорков, племянник покойного игумена Иосифа, монах Вассиан, архимандрит Ново-Спасского монастыря грек Савва, латинянин Николай Немчин и ученый, окольничий Федор Карпов.

Даниил с нетерпением ждал, когда закончится церемония, чтобы взять в руки Псалтырь и внимательно изучить ее, букву за буквой. Прежде всего ему хотелось проверить: труды каких толкователей, мало известных в истории православной церкви, включил Максим в русский перевод. Кто они? И почему грек вставил их забытые сочинения в Толковую Псалтырь? Кроме того, игумена задели слова святогорца об алмазе, который мал по величине, но необыкновенно тверд и ни с чем не сравним по ценности. Даниил уловил в них явный намек. И лицо великого князя, ставшее встревоженным и строгим, убедило его, что он не ошибся. Даниила чрезвычайно обрадовало, что и от Василия не ускользнул скрытый смысл Максимовой речи.

Топоркова удивило высказывание Максима о философе Оригене. Он не знал раньше, впервые услышал сейчас, что этот известный богослов на склоне лет стал еретиком, вероотступником. Так, значит, Ориген еретик? Почему же тогда Максим включил его тексты в Толковую Псалтырь? И как осмелился сегодня перед великим князем, митрополитом и всем священным собором возносить ему хвалу? Ни о ком из святых отцов не сказал он столько хвалебного, сколько об Оригене. Будто за кристально-чистый стиль, ясность ума и мелодичную речь нарекли его Адамантовым, и великий Григорий Богослов назвал его оселком для христиан. И оселок этот — еретик? «Грек поганый! А ведь есть прелесть в его речи, сила обольстительная, — думал Топорков. — Завораживает, опутывает волшебными чарами. Господи, сделай так, чтобы в последний раз слушали его великий князь и митрополит, наши бояре и все духовенство. Пускай уезжает! Избавь нас от него! Пусть едет по воле твоей в родные свои края. Пускай уезжает! Чтобы мы больше не видели его!»

Весь внимание, слушал Максима монах Вассиан. Каждое слово радовало ему душу. Святогорец прекрасно выражал его собственные мысли. Вассиан переводил взгляд с его уст на лицо великого князя, игумена Даниила и Топоркова. Последние двое притаились за большим столбом, точно демоны, принявшие образ священников. Мудрые слова, слетавшие с уст Максима, секли их, как бич божий. Полное лицо игумена, красное от обильной пищи, сейчас побледнело; когда Максим повышал голос, Даниил, подобно предателю Иуде, подносил к лицу руку, закрываясь от света истины. Топорков же стоял, точно римский воин, обнаживший меч. Как и Даниил, Вассиан впал в священный ужас от речи святогорского монаха. «Боже, наставь великого князя, чтобы он послушал сейчас меня и не отпускал Максима на Святую Гору, — проникновенно молился он. — Сотвори чудо. Не надобна на Афоне его мудрость, на что она там? Максим нужен нам здесь. Пусть задержит его великий князь ради блага княжества и своей славы».

С умилением слушал Максима архимандрит Ново-Спасского монастыря грек Савва. Он плакал, из глаз его ручьем текли слезы. То, что именно греческий монах был избран богом и послан на Русь для свершения великих дел, Савва воспринимал как знамение. Так господь выразил свою волю, чтобы два православных народа объединились в любви к Христу. Чтобы русская сила прониклась греческой мудростью, а слабые, распыленные ныне по всему свету греки получили покровительство сильных своих братьев-единоверцев и с их помощью освободили наконец свою родину. Выходит, Максим не простой монах, нет. В глазах архимандрита просвещенный брат представлял в чужой стране весь свой народ. Взгляд его блуждал по дворцовой палате, он читал по глазам собравшихся, какое впечатление производит на них речь его соотечественника. Сердце Саввы трепетало от радости, когда он видел увлеченные лица священников и дьяков Посольского приказа. А зрелище сонных архиереев и зевающих бояр оскорбляло его до глубины души. Увы, и старый митрополит уронил голову на посох. И великий князь слушал лениво, со скучающим лицом. «Ах, сын мой, Максим, — вздыхал старик архимандрит, — ты сам виноват. Слишком много говоришь, чудак. Взлетел высоко, а надо бы остановиться. Эти люди мало что смыслят в твоих речениях. Хватит о богословии. Больше чем достаточно. Скажи теперь что-нибудь о великом князе Василии, назови его имя, скажи о славе великого княжества. И упомяни тут же о нашей порабощенной земле. Поведай, что терпят там христиане от басурман, чего ждут от всесильного князя Великой Руси»…

Против архимандрита стоял Николай Немчин, в красном плаще западного покроя. Несказанную радость доставляла ему мысль, что сегодня русские в последний раз слушают Максима. Наконец-то он уедет! Отправится туда, откуда явился, — в заточенье афонское. И они здесь вздохнут с облегчением. Приезд Максима в Московию сильно повредил ему, Николаю. Ведь он жил раньше в почете. Многие образованные юноши приходили его послушать. Он наставлял их, давал читать книги, привезенные из Европы, учил разным наукам, открывал глаза на истинный мир. Но приехал святогорский монах, раскинул свою рясу, черную-пречерную, и закрыл ею все. Не раз ходил Николай к Максиму в келью, отстаивал догматы, разобщавшие христианский мир. И всегда уходил побитый. Святогорец много знал, ум его был неодолим, речь что горная река, — в его присутствии он, Николай, чувствовал свою беспомощность, а после беседы удалялся обессиленный и удрученный. «Прости меня, святой отец, — говорил он тогда Максиму. — Прости и молись за меня господу». — «Знай, Николай, не только за вас, латинян, христиан, что остановились на полпути, но и за неверных молимся мы всевышнему. Но если хочешь обрести пользу от скромных наших молитв, исцели душу свою от духа католического противоречия, поклонись нетленным догматам православия». Вокруг Максима всегда толпились ученики, молодые русские князья и дьяки, те самые, что сейчас в дворцовой палате слушают его в последний раз. В последний раз! Да будет благословенно имя господне! Слушает Николай голос святогорского монаха, и взгляд его беспокойно блуждает по лицам бояр и молодых дьяков, освещенным лучами заходящего солнца. Николай не сводит с них взора. Но больше всего его тревожит высокий мужчина, лет тридцати пяти — сорока, с густой русой бородой и большими светлыми, искрящимися умом глазами. Это человек просвещенный, окольничий Федор Карпов.

Федор очень внимательно слушал Максима. Слушал и думал: «Ах, великий князь Василий, почему не наставил тебя бог… Доброе дело сделал бы ты для княжества, на небесные выси величия и славы вознеслась бы тогда наша Русь. Что за проклятие, боже! Отчего тому, кому ты даруешь силу и верховную власть, не даруешь ты и мудрость, знание, жадную любознательность? Ах, великий князь Василий, зачем ты торопишься? Почему отсылаешь от себя мудрого человека? Разум наш беден, мы нуждаемся в пище духовной. Пусть мудрецы съезжаются к нам отовсюду, с Востока и Запада, привозят сокровища духовные, как едут сюда купцы со своими товарами из Персии и Астрахани, Царьграда, Влахии, Сербии и разных западных стран. Ведь во всем мы нуждаемся, князь Василий, во всем у нас нужда великая». Федор Карпов, самый образованный человек в русском княжестве, восхищался святогорским монахом. Сам он был жаден до знаний и неутомим в занятиях. Изучил Священное писание, сочинения отцов церкви, поэмы Гомера и стихи Горация. Читал апокрифы, трактаты о движении звезд и небесных знамениях. Не пренебрегал и еретическими книгами. Новые земли, открытые мореходами, порождали в его уме немало сомнений наряду с теми, что укоренялись, пускали ростки на хорошо обработанной почве при внимательном изучении Священного писания. Разве святые отцы, пророки и апостолы знали что-нибудь об этих неведомых мирах до того, как их открыли испанские и португальские мореплаватели? Упоминал о них господь? Пророк Ездра говорит, что на третий день после сотворения мира бог повелел, чтобы образовалась в шести частях света суша и в одной части вода. Но разве столько суши и моря? Почему в Библии сказано, что изобилуют воды под землей, на земле и высоко на необитаемой и неведомой тверди? А что там, на тверди небесной? С этими и другими недоуменными вопросами приходил Федор в келью к Максиму. «Досточтимый философ, я человек темный, не стыжусь спрашивать. Иначе как мне превратить мое невежество в знание, тьму — в свет, смятение духа — в ясность и покой души? Представь, будто я больной, а ты лекарь. Сделай доброе дело, просвети меня. Я тебе в тягость, но мне так трудно молчать. Растревоженная мысль не умолкает во мне, шумит, бурлит, как море в час непогоды, готова все затопить, объять необъятное, обрести неутерянное, одолеть неодолимое. Дай, молю тебя, лекарство, успокой мою душу!» — «Ум твой, Федор, беседует с моим умом, твоя душа — с моей. Туда, куда ты идешь, шел я долгие годы. И знай, со временем ты придешь туда же, где я ныне. Я не останавливаю тебя, иди. Чтобы понять, что представляет собой Рим, поезжай сам в Рим. И неведомое познается, и неодолимое одолевается, человеку доступно все, что под сводом небесным». И вот сейчас Федор Карпов в последний раз слушал всесведущего святогорца. Максим уедет, никто больше его здесь не увидит. «Ах, князь Василий, не все еще открыл нам этот просвещенный человек; у пчелы есть еще мед. Удержи его тут, призови на Русь мудрецов со всего света. Государство у нас молодое, и, как всем молодым, недостает нам учености. Другие страны стоят века, там много знают. Помоги же нам, великий князь, собрать всевозможные плоды, установить благие законы и порядок в жизни, ведь без них не может процветать государство. Нами должно управлять не безумие одного человека, а мудрые законы. Тогда господь благословит наши земли. Господи, благослови Русь. Господи, просвети великого князя!»

…Тут великий князь Василий почувствовал, что веки его наливаются свинцом. Во время речи святогорского монаха одна волна слов пробуждала его, другая усыпляла. Когда Максим говорил о предметах понятных, великий князь пробуждался. Не в пример боярам, он не смыкал глаз и, как митрополит и престарелые архиереи, не опирался подбородком о посох, — ведь он был моложе их и не распевал псалмы с рассвета. Но сейчас веки его смежались. И это, как он заметил, происходило всегда, когда он слушал святогорского монаха. Вначале обычно Максим говорил просто, понятно, и некоторое время они как бы шагали рядом. Потом тот внезапно исчезал, воспарял ввысь или сворачивал на окольный путь. Витийствовал темно и невразумительно. И тогда великий князь сердился, гневался на этого пришлого, чуждого ему человека. Когда они беседовали вдвоем, Василий поднимал руку, прерывал его речь. И возвращал Максима туда, где они расстались.

Сейчас, во время церемонии, он не мог этого сделать, ему приходилось молча терпеть. Иногда слова святогорца звучали приятно, ласкали его слух. Но порой огорчали и возмущали, как вначале, при сравнении слона и алмаза, и позже, когда Максим заговорил об Иоанне Богослове. Скрытый смысл его слов был ясен. Святой Иоанн, сказал он, рассуждая о старом, подразумевает новое. Сочинения его полны аллегорий; он приводит примеры из древней истории иудейского народа, а думает о настоящем и будущем. Иудеи предали Христа. Но разве мало теперь в разных землях, среди разных народов неразумных себялюбцев, предающих господа? Каин убил брата своего Авеля, богач обманул бедняка, сильный обидел слабого, и царь оскорбил священника, — разве только у иудеев происходило это? И не происходит повсюду и в наши дни?

Василий слушал, кипя негодованием. Он сожалел, что разрешил устроить церемонию эту во дворце, дал возможность пришлому монаху произносить здесь такие речи…

Вдруг голос Максима окреп и разлился вокруг, как свежий ключ, источающий чистую воду в жаждущей пустыне.

— Ты же, о честная и богу особенно любезная царская душа, — говорил святогорский монах, — равный древним царям, для нынешних краса и светило, а для будущих — предмет приятнейших повествований, услаждающих слух, царь благочестивый, достойный называться царем не только Руси, но и всей подсолнечной, великоименитый и превосходнейший, великий князь Василий Иоаннович!

Тут все в дворцовой палате зашевелились. Имена, произнесенные раньше Максимом: Иисус Христос, Василий Великий, Григорий, Афанасий, Ориген и другие, отдавались в ушах архиереев и сонных бояр, как нежный плеск волн, еще больше усыпляющий душу. А теперь имя великого князя, звонко произнесенное святогорским монахом, точно рождественский колокол, пробудило дремлющих. Те, кто сидел, встали, насторожившись. Архиереи перестали опираться подбородками о серебряные и золотые набалдашники посохов. А стоящие в последних рядах приподнялись на носках.

Великий князь не встал с трона. Он не пошевельнулся, но, как и все, стряхнул с себя дремоту. Только старик митрополит по-прежнему смотрел перед собой сонными глазами, опираясь на посох. Наконец его слегка подтолкнул молодой архимандрит.

— Прими с радостью и веселием, — продолжал Максим, — боговдохновенную и богодарственную сию книгу, кою некогда благодать утешителя по человеколюбию своему даровала нам устами и рукой пророка царя Давида. Прими ее с умилением, благоговением и радуйся в господе и ты сам, Василий, и все православные, твои подданные. Солнце духовное да сеет повсюду тепло божье, все потомки да славят тебя, своего благодетеля, и да цветет имя твое, чистый и обильный плод на всех устах. Аминь.

— Ами-и-инь! — радостно подхватили в дворцовой палате.

Тогда поднялся великий князь.

Архимандриты осторожно сняли со стены золотой крест на золотой цепи, висевший над троном, и положили его на подушку, покрытую белым блестящим бархатом. Они спустились с помоста. Следом за ними великий князь в сопровождении дюжины рынд, знатных юношей в белых одеждах.

Два архимандрита благоговейно возложили крест на Псалтырь и отступили с поклоном.

— Мы с радостью принимаем священную книгу, — остановившись перед аналоем, сказал Василий, — и денно и нощно молимся господу за наше православное княжество и за всех православных. И как великий храм самодержца Юстиниана, многие века стоящий, гордость православия, так же, о господи, прими и благослови и наши труды, коими стремились мы прославить имя твое. Аминь.

Он трижды перекрестился, а затем, крестясь, положил три земных поклона. Коснулся креста глазами и лбом. И наконец поцеловал его. Отступив на шаг, остановился и еще раз взглянул на Псалтырь. Его взгляд над священной книгой скрестился со взглядом святогорского монаха.

— Удовольствие наше от трудов твоих, отец, велико, — сказал великий князь. — Проси у меня чего хочешь.

— Пусть княжеская душа твоя признает и запомнит, — ответил Максим, — труд помощников моих, что трудились так же, как и я, Димитрия, Власия, Михаила и Селивана. А двух братьев моих, Лаврентия и Неофита, да и меня, третьего, приехавших сюда с Афона, — сделай милость, пожалей нас великодушно, — одари возвращением на Афон. Так ты, государь, на радость господу избавишь душу нашу от тоски по далекой родине.

Василий молчал.

— Отпусти нас, величайший, богочтимый государь, во всеславный монастырь Ватопедский, который давно уже ждет нашего возвращения, как мать — своих детей и как гнездо — улетевших в дальние края пташек божьих. И мы снова вернемся к трудам нашим и подвигу монашеской жизни. Дозволь нам исполнить перед богом иноческие свои обеты там, где мы произнесли их перед Христом и грозными его ангелами в день нашего пострижения.

И на этот раз великий князь промолчал.

И опять заговорил святогорец. Теперь голос его казался надтреснутым, хотя звучал громче.

— В угоду господу милостивому отправь, государь, Лаврентия, Неофита и меня на родину. Не навсегда послал нас к тебе Христос, возврати нас ему. Мы же, вернувшись, станем рассказывать о великих делах, вершимых здесь по царской твоей воле. Чтобы несчастные христиане, обитающие во Фракии, в Фессалии, в Морее — повсюду, куда ни пошлет нас господь, из уст наших узнавали, что есть на свете могущественный государь, правящий многочисленными народами, богатый сказочно мощью своею и разумом, достойный удивления, добродетелью же и благочестием своим столь возвеличенный, что уподобился великим самодержцам Константину и Феодосию, чья слава державу твою осеняет. Где бы мы ни оказались, государь, мы будем рассказывать о тебе много хорошего…

Тут взгляд Василия, блестевший тепло и сочувственно, внезапно ожесточился.

— Святой отец, справедливы слова твои, — сказал он. — Сам господь наш, Иисус Христос, послал тебя в наше княжество. И знай, господь наставил нас призвать тебя. Мы сейчас долго размышляли, что делать нам, какова истинная воля господня. И воля господня, отец Максим, такова: два товарища твои пусть едут на Афон и молятся там за нас, как молились прежде, и с еще большим усердием. Мы одарим их всем, что надобно им самим и монастырю Ватопедскому. Ты же, отец, оставайся тут. Не навсегда, но сколько господь пожелает. — Помолчав немного, он прибавил в заключение: — Такова воля господа, так открылась она мне, великому князю, и митрополиту нашему. — И он указал рукой на Варлаама.

Побледневший от волнения Максим обратил взгляд на митрополита. Добрый Варлаам посмотрел на великого князя, потом на святогорского монаха. Его глаза на мгновение встретились со страдальческими глазами Максима, и он тотчас потупился. Не сказал ничего в подтверждение слов великого князя, только поклонился, опустив голову. Так подал он Максиму знак сохранять покорность и терпение.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

МОНАХИ

Еще стояла осень, но таких холодов на Афоне не бывало ни в декабре, ни в январе. Внезапно пошли дожди с градом, повалил мокрый снег. Бушевал ветер. Все небо заволокло тучами, медленно тянулись пасмурные, сумрачные дни. Монахи почти не покидали своих келий. Максим страдал от холода больше, чем прошлой зимой.

В прошлом году он и не заметил, как земля покрылась снегом. Точно чудо произошло. Он помнил, как приятно было тогда ходить по сухому твердому снегу. Снежные сугробы покрыли на несколько месяцев улицы, кровли домов и церквей. Снег сверкал на солнце, лаская взор своей белизной; куда ни обратишь взгляд, всюду благословение божье. Ни ветра, ни других капризов непогоды. Максим не мерз даже по ночам, прожил зиму, точно закутанный в вату. Все слышанное на Афоне о жестоких зимних стужах в северных странах забылось по приезде сюда. А теперь вспомнилось. Тогда он был в Москве гостем: еще три-четыре месяца, год, и он возвратится на Святую Гору. А теперь неизвестно, когда это произойдет, через три-четыре года, через полтора десятка лет. Одному господу ведомо, когда выпадет ему счастье вернуться в Ватопедский монастырь. А до тех пор никуда не уйти от русских морозов, снегов, льдов. И порой долгие дни, которые предстояло прожить здесь, пока не засверкает солнце возвращения на родину, представлялись Максиму такими же бесконечными, как суровая зима, и при мысли об этом стыла кровь, пробирала дрожь.

Но в тот осенний день еще больше него мерз Исак по прозвищу «Собака». Монах этот, первоклассный каллиграф, по приказанию Вассиана красивым почерком переписывал новый перевод Максима — «Житие Богородицы» Симеона Метафраста. Список этот предназначался для самого великого князя. Обычно Исак работал искусно и внимательно. Но сегодня рука плохо ему повиновалась. Келейник Максима Афанасий не протопил как следует печь, и трое других писцов, Селиван, Михаил и молодой Зиновий, тоже мерзли и трудились без всякой охоты. Исак к тому же был сильно не в духе, — ведь Максим запретил ему пить брагу во время работы. Вот почему ему казалось, что он и окоченел больше всех, да так, что не только руки, но и слух его ослабел. Он едва слышал голос святогорского монаха, который теперь уже переводил на славянский сам, без посторонней помощи. Иногда до Исака долетали слова, но он не улавливал их смысла. Голова у него гудела, как улей.

— Святые отцы, сегодня я обязательно сделаю какую-нибудь ошибку, и немалую, быть может, а посему прекращаю свои труды, — проворчал он, положив перо и согревая дыханием руки. — Холодище проклятый, пальцы стынут, и перо я держу неловко, точно дитя неразумное.

Он бросил сердитый взгляд на Афанасия. Стоя на коленях перед печной дверцей, келейник дул изо всех сил, стараясь разжечь огонь. Все знали горячий нрав Исака. Он легко выходил из себя, а в гневе мог и прибить какого-нибудь смирного, безответного монаха. Однако на этот раз он сдержался и лишь сказал:

— Виноват, думается мне, Афанасий. Он сегодня спустя рукава делает свое дело.

Селиван, считая, что в присутствии Максима говорить этого не следовало, поднял голову.

— Чем виноват, по-твоему, брат Исак, бедняга Афанасий? Морозы ударили внезапно, а дров мало, да и сырые они, и пока нагреются стены, не один день пройдет.

Исак пробормотал что-то, даже не взглянув на Селивана. Афанасий же осмелел от заступничества писца, любимца Максимами, выпрямившись, обратился к Исаку:

— Знай же, святой отец, еще позавчера я говорил его преподобию, что надо протопить кельи, да он не разрешил.

— Гм, конечно, — пробурчал Исак. Оставив в покое келейника, он весь свой гнев обратил теперь на игумена. — Вместо того, чтобы пожалеть людей, дров пожалел святой отец. Но ему какая забота! Его печка жарко горит, для себя его преподобие ни дров не жалеет, ни труда людского. И если вдруг дрова сырые и не сразу разгораются, есть у него и иной способ согреться.

Писцы молча улыбались, склонившись над рукописями. Михаил Медоварцев, увидев, что Афанасий перестал раздувать огонь и внимательно слушает Исака, поспешил строго сказать:

— Не пристало нам говорить подобное о святом игумене, братья мои. Грех это. Святой отец денно и нощно печется о монастыре и лучше нас знает, когда протапливать кельи. Не в том дело, что дров пожалел игумен. Он просто ведать не ведал, что нежданно завернут холода.

Писцы перестали улыбаться. Исак Собака из-под густых рыжих бровей сердито посмотрел на Михаила. Лицо его побагровело от гнева. Но, сдержавшись, он промолчал. Вдруг глаза его оживились.

— Брат Михаил, — ласково сказал он. — Ты, как всегда, прав. Каюсь, впал я в грех и нынче же вечером не премину припасть к ногам святого отца и испросить у него прощения. И не забуду передать ему все, о чем толковали мы позавчера с глазу на глаз в моей келье. Как помнишь, говорили мы о его преподобии и сказано было кое-что пострашнее, чем то, что я, грешник, сейчас наболтал. Попрошу прощения и за то…

— Ты говоришь, с глазу на глаз, брат Исак? — испуганно перебил его Михаил.

Исак невозмутимо взглянул на него, и по лицу его промелькнула улыбка.

— Да, с глазу на глаз, — подтвердил он необыкновенно сладким голосом.

— Когда же?

— Тому назад три дня.

— Где, брат Исак?

— В моей келье после вечерни.

— И я был там, ты говоришь?

— Ты и я, брат мой, и больше никого. Да как же ты запамятовал?

— Чистосердечно признаюсь вам, святые отцы, ничего не помню, — опустив голову, едва слышно прошептал Михаил.

— И неудивительно, брат Михаил, — продолжая ласково смотреть ему в глаза, сказал Исак. — И со мной случались подобные напасти. Забываем мы кое-что из наших скверных поступков, а почему? Сатана, который вводит нас в искушение и заставляет погорячиться, сам делает так, что мы забываем сказанное или сделанное. Начисто забываем или не придаем этому значения. И то, что мы не расстаемся с заблуждением и не просим отпустить нам грехи, тоже дело рук сатаны.

Другие монахи, судя по их лицам, как и Михаил, нашли такое объяснение вполне разумным.

— Верно ты говоришь, отец Исак, — выйдя из оцепенения, промолвил Михаил. — Но раз то, о чем ты упомянул, произошло целых три дня назад, сильно запоздали мы очистить от греха душу. Я, несчастный, забыл о случившемся, а ты, брат мой, как же ты, помня все, молчал до сих пор? Это вина немалая!

И Михаил с облегчением улыбнулся, глядя на Исака. Улыбнулся и тот.

— Ох, в том-то и беда, брат Михаил, — вздохнул Исак. — Так сатана делает свое черное дело. Не только тебя, но и меня, грешника, он усыпил. И потому я тоже забыл, что ты мне говорил о святом игумене. Но теперь, слушая тебя, сразу вспомнил.

Михаил опять помрачнел. Он хотел прекратить поскорей неприятный разговор. На этот раз он оплошал, не сумел справиться с хитрецом.

— Понимаю, брат, — сказал он, — мы оба поздно осознали свою ошибку. И ты виноват не меньше меня, ибо мы оба в равной мере впали в грех. Но теперь нам пора одуматься. Сегодня же вечером я пойду к игумену.

— Нет, брат, не ходи, — решительно возразил Исак. — Раз ты не помнишь, что именно мы говорили, ты скажешь святому игумену не то, что следует. Как установит он тогда истину?

— Будь по-твоему, — перекрестился Михаил.

— Твоими молитвами, — перекрестился также Исак.

Внимательно прислушиваясь к разговору, Афанасий перестал раздувать огонь, и печка погасла. Но писцы, поглощенные перебранкой, этого не заметили. Исак словно и не ощущал больше холода. Его радовало, что он поставил на место дерзкого писца. Давно уже не переваривал он Михаила Медоварцева.

Селиван и Зиновий, самые молодые, держась в стороне и помалкивая, с интересом слушали перепалку двух монахов. Селиван не одобрял поведения Исака. Злорадство этого вероломного старика не знало границ, и когда он замышлял недоброе, проявлял необыкновенную изобретательность. Однако в глубине души Селиван сейчас радовался, что Медоварцева проучили. Исак, человек грубый и злой, не досаждал монахам, пока его не задевали; не клеветал на них. А Михаилу ничего не стоило возвести напраслину; было у него немало и других недостатков. Вера его не была чистой и твердой. Из высокомерия он старался казаться всезнающим, а работал спустя рукава. Искал корысть в переписке священных книг. Знания его были невелики, в каллиграфии он все больше отставал от молодых писцов и, понимая это, упрямился и злился. Но Селиван, несмотря на свою неприязнь, старался не ссориться с ним, быть мягким и снисходительным.

С тайным удовольствием прислушиваясь к перепалке, Селиван наблюдал за Максимом. Его радовало, что этот мудрый и святой человек не обращал внимания на раздоры писцов. Сидя в своем уголке, он перебирал книги. На спину его наброшено было одеяло, колени укрыты черной меховой полостью, подарком митрополита Варлаама. Тепло укутавшись и время от времени согревая дыханьем руки, он сосредоточенно перелистывал книги.

Не впервые Селиван видел учителя отрешенным и углубленным в свои мысли. Когда они переводили Толковую Псалтырь и встречалось какое-нибудь затруднение — надо было исправить ошибку прежних переводчиков, прояснить темное место или устранить противоречие в тексте, — Максим обычно садился в уголке, в стороне от других, точно удалялся куда-то, чтобы испросить совета у просвещенных богословов. И сейчас с ним происходило нечто подобное.

Царило молчание. Монахи сидели, склонившись над рукописями.

— Тут, братья, надобна ваша ученость, — заговорил вдруг Максим.

Писцы любили, когда для обсуждения какого-нибудь трудного места прерывалась работа. Раньше в переводе Толковой Псалтыри принимали участие и два других просвещенных старца, Димитрий и Власий, которые прочли много книг и объехали немало стран, и тогда обсуждение и затягивалось надолго. Писцам не наскучивало слушать мудрых отцов, они извлекали из их беседы немалую для себя пользу, хотя и знали: потом придется приналечь, чтобы к сроку справиться с работой. Теперь среди них не было ни Димитрия, ни Власия, которые, однако, частенько заходили в келью к Максиму, как и другие ученые — переводчик многих житий святых Василий Тучков, князь Семен Курбский, Петр Шуйский, один из самых образованных людей того времени окольничий Федор Карпов и иноверец латинянин Николай. Если же их не оказывалось рядом, Максим не упускал случая пуститься в рассуждения со своими писцами. А среди них наиболее образованными были Селиван и Зиновий.

— Мне надобна ваша ученость, — повторил он, пытаясь согреть дыханием пяльцы. — Я чувствую сейчас свое бессилие, подобно усталому путнику на крутых горных тропах. Долго идет бедняга с тяжелой ношей на плечах. Ноги уже едва держат его, он ослаб, сгорбился, стал похож на пастушью котомку. Все вокруг пышет зноем. Рот у него пересох от жажды, хочется ему закусить и отдохнуть в тени. Но, увы, не видать нигде ни тенистого дерева, ни прохладного источника. Земля под ногами и красные камни раскалены; пылают, как свечи, утесы, и туманное облачко колышется над купиной, что и опаляема не сгорает.

Лицо Максима приняло мечтательное и печальное выражение, как бывало всегда, когда он вспоминал о родных краях. После того, как уехали его товарищи, святогорские монахи Неофит и Лаврентий, теперь уже ни для кого не было тайной, как томился он на чужбине, как старался побороть тоску. Вот и сейчас он не поддался унынию. И, взглянув сверкающими глазами на своих помощников, прибавил:

— Яко же бо купина не сгораше опаляема, тако дева родила еси и дева пребыла еси.

Услышав известное изречение из догматика второго гласа, Селиван понял, что навело сейчас учителя на размышления и почему он молча листал книги. Да и другие писцы, узнав, что им предстоит переводить «Житие Богородицы», жаждали услышать, как святогорский монах растолкует трудное место в тексте, где говорится о непорочном зачатии. Ведь евангелисты Иоанн и Марк обходили это молчанием, Лука объяснял зачатие поцелуем архангела Гавриила, а Матфей, не уклоняясь от вопроса, туманно и неопределенно излагал это место. В житиях богородицы приводились подробные объяснения, еще больше их было в апокрифах. Каждый биограф, в зависимости от своей учености и благочестия, по-своему освещал вопрос. И не все бережно относились к признанным соборами текстам. Неизвестно откуда появилось множество апокрифов; проклятые ереси и лжеучения жили веками и со времен ариан и антидикомарианитов не исчезали, а плодились, как бесполезные сорняки на благословенном всходами поле. Ни одно другое место Священного писания не дало многоименным врагам чистой веры столько поводов для нападок.

Лжеучения в какой-то мере основывались на признанных текстах, на Четвероевангелии, деяниях и посланиях апостолов, на толкованиях отцов церкви и на решениях соборов. Еретики отыскивали какое-нибудь слово и, выворачивая его наизнанку, толковали по-своему. Ухитрялись представить дело так, будто именно таким был его первоначальный смысл в Священном писании.

Издавна существовала страшная путаница. И кто из монахов, обладая скромными знаниями, не впадал в недоумение и замешательство? Неискушенный читатель перескакивает через это место и следует дальше. Но иное дело писец. Он, словно путник, идет по дороге, потом вдруг смотрит вперед и видит — дороги нет: она заросла камышом и хвощами, если он очутился в болоте; полынью и осокой, если попал в пустыню; шиповником и чертополохом, если заблудился в густом лесу. Путник обычно бредет, завязая, по болоту, наступает на колючки, отстраняет разросшийся кустарник или врезается в него и наконец выходит на дорогу. Но ты, смиренный писец, — не перелетная птица, а рулевой, мореход и воин. Одной рукой ты держишь руль, другой мотыгу. Ты должен проложить путь другим, что придут после тебя, — вот о чем размышлял сейчас Селиван.

Как он и предполагал, учитель хотел, чтобы они правильно перевели выражение, употребленное пятьсот лет назад ученейшим мужем Симеоном, говорившим о зачатии божественного младенца. А дело это было нелегкое.

— Необходимо слово, передающее смысл подлинника, — сказал Максим. — Святой Симеон оставил нам немало житий. Он первый изложил в строгом порядке написанное до него. Трудился с наставлением божьим и великой взыскательностью, посему книги его служат образцом для нашей церкви. Многие места из старых текстов, переписанные простодушными монахами и невежественными, неблагочестивыми писцами, противоречили Священному писанию и учению отцов церкви. Их Симеон изъял. Кое-что исправил подобающим образом, чтобы, говоря словами Пселла, это не вызывало презрительного смеха. Стиль его изящен и выразителен. Читаешь его сочинения и думаешь, что сподобил тебя господь встретить ученого, обладающего даром, подобным дару иконописца — живописать божественные сцены. Однако он осторожен. Живописуя, отнюдь не торопится, беспрестанно оглядывается по сторонам, боясь оступиться. И в том месте, где речь идет о божественном зачатии, он тоже проявил благоразумие и осмотрительность.

Из писцов лишь Исак не осмыслил до конца слов учителя и поспешил спросить:

— И как же, отец Максим? Что говорит ученейший Симеон о зачатии?

По тону его чувствовалось, что вопрос вызван самым обычным любопытством. На лицах остальных писцов и красноречивей всего на лице Михаила Медоварцева изобразилась досада. Огорчился и Максим. Говоря о стиле Симеона Метафраста, схожем со старинной иконописью, он хотел дать понять, что ясного смысла нет даже в его тексте. Не дошло это лишь до Исака. Зиновий и Селиван, вознегодовав сначала на Исака за его неуместный вопрос, теперь хранили угрюмое молчание. Глядя на Максима, Михаил старался показать, как его возмутила неподобающая и даже презрения достойная тупость Исака Собаки.

— Как известно тебе по многолетнему опыту, отец Исак, — видя замешательство учителя, заговорил Селиван, — есть в Священном писании места, где в существенном и главном очевидна истина. А подробности не нужны нам. Бог-отец решил послать единственного сына своего спасти род человеческий от многих его прегрешений. Важно это решение бога-отца.

Только теперь уразумел Исак, что поторопился напрасно, и смутился под взглядами других, но тут же, приободрившись, так отвечал Селивану:

— Селиван, сын мой, слова твои вполне согласны с моими. А что говорю я, ничтожный из ничтожных? Как господь порешил, так по божественному его разумению и будет. И там, где нам не дано подобающих толкований из уст богоосвященных, никто из нас против воли его не способен восполнить пропуски и пробелы. Это дело всевышнего, он один может лепить и творить из ничего, из хаоса.

Видя одобрение на лицах писцов, он замолчал, вполне удовлетворенный. Но вдруг уста его словно сами собой произнесли:

— Полагаю, святые братья, не по своему разумению, а в соответствии со Священным писанием должны мы понимать, как произошло зачатие. И примером нам да послужат евангелисты Иоанн и Марк, кои избегли неопределенности и неясности. По божьему наставлению и своему благоразумно обошли они темное место, прибегнув к мудрому умолчанию.

— Прибегнув к умолчанию, говоришь ты? — придравшись к последним словам, тотчас спросил Михаил. — Ты советуешь нам оставить в тексте пропуск, брат Исак? Хуже и не придумаешь! Как можно вычеркивать слова и строки из Священного писания?

Исак взбесился. Он видел перед собой злобную, хитрую физиономию Михаила и сгорал от желания стукнуть его по затылку. Только этого негодник и заслуживал.

Но вдруг зазвучал голос Максима. Исак не знал почему, но голос ученого святогорца с нерусской интонацией сразу подействовал на него успокаивающе, — трудная минута прошла, он смягчился и отступил, как тьма перед коротким пламенем свечи.

— Мы, брат Исак, не пишем заново «Житие Богородицы», — спокойно проговорил Максим, — а переводим старое сочинение и стремимся лишь надлежащим образом передать его на другом языке.

— Отец Максим, справедливы слова твои, — перекрестившись, смиренно сказал Исак. — Разум мой на минуту помутился, прости меня, простите и вы, братья.

Он совсем успокоился. Но потом опять рассердился, услышав голос Медоварцева, звучавший смиренно, но с тайным злорадством:

— Да простит бог всех нас, Исак!

— Аминь, брат Михаил, — сжав кулаки, отозвался он.

— Отец Максим! — прервал молчание Зиновий. — Здесь, вижу я, божественный Симеон употребил слово «синафия», что значит «связь». Не знаю, имеет ли он в виду оба начала, духовное и телесное, или только одно из них, и коли оба, то какое преобладает или же равносильны они. Хорошо зная это, легко найдем мы в нашем языке подобающее слово.

Максим с удовлетворением взглянул на него: в знании греческого языка Зиновий превзошел прочих писцов.

— Хвалю тебя, Зиновий, — сказал он. — Ты рассуждаешь правильно. Но заметь: в понятии, употребленном святым Симеоном, неясны границы двух начал. О том же самом должны позаботиться и мы, чтобы остаться верными подлиннику. Вот что надобно для сохранения смысла.

Зиновий кивнул в знак согласия и погрузился в размышление. Возможно, он, как и Селиван, понял, что сейчас впервые Максим избегает выражать точное значение подлинника. Переносит в новый текст неопределенность и неясность старого. И, разумеется, с полным правом.

— Заметь, — продолжал Максим, обращаясь к Зиновию, — вот все изречение: «…а связь до обручения была». Стало быть, не только то понятие, на которое обратил ты внимание, Зиновий, но и другое, весьма важное для нас, тоже неясно. Симеон хотел, возможно, сказать, что связь установилась до помолвки, но, быть может, не на время желал он указать, а только на вид ее: она такова, кою добродетель и закон допускают до помолвки.

Селиван не мог скрыть своего восхищения. Такого толкования он не встречал нигде. Впервые оно было произнесено здесь, сейчас устами его учителя. Да, разумеется, так просто, ясно и в соответствии с канонами святости объяснить это темное место было указано свыше.

— Святой отец! — воскликнул Селиван и поклонился, простирая руки к Максиму. — Слова твои истинны.

Святогорский монах опустился на лавку. Он закутался в теплое одеяло и, покачивая слегка головой, проговорил со слабой улыбкой, сразу его состарившей:

— Брат Селиван, о если бы это было так!

Снова в келье наступило молчание. Опустив головы, монахи размышляли над словами учителя. Вдруг дверь с шумом отворилась, и на пороге появился отец Вассиан.

— Благословите, братья, — произнес он очень весело, оживленно и ухватился рукой за косяк. — Благодарение господу нашему…

Отец Вассиан был в подпитии.

Это сразу поняли писцы по его громкому голосу и раскрасневшемуся лицу, сохранявшему обычно бледность. О том же говорили его неуверенные движения: он, как ствол срубленного дерева, припал к дверному косяку. Трудно было поверить, но писцы видели это своими глазами. Впрочем, не успел еще Вассиан, любимец великого князя, его правая рука в деле перевода Священного писания, показаться на пороге, как в келью проник терпкий винный дух. А за спиной Вассиана стоял его келейник, прижимая к груди братину.

Писцы молча уставились на нежданно появившегося старца. Взгляд Селивана, точно у испуганной птицы, перебегал с Вассиана на Максима, который с невыразимым изумлением взирал на гостя. Одеяло соскользнуло с его плеч, спина распрямилась, точно натянутая струна. И руки, лежавшие на столе, поднялись, как крылья, — еще немного, и он вспорхнет, улетит.

В отличие от других лицо Исака просветлело, засияло радостью. Он тут же вскочил на ноги. И, поднеся шершавую ладонь к груди, низко поклонился.

— Господин мой Василий Иванович! — проговорил он сладко и почтительно, словно перед ним стоял не смиренный монах, как и он сам, а прежний боярин Василий, сын славного воеводы князя Ивана Патрикеева.

— Замолчи, Исак! — сердито прикрикнул на него Вассиан. — Садись! — И, напустив на себя серьезность, он подошел к Максиму. — Да простит меня твое преподобие. Простите меня и вы, братья. Я очень скверно провел ночь. Простуда замучила, метался без сна в лихорадке.

Глядя на осунувшееся лицо Вассиана, никто из писцов не усомнился в правдивости его слов. Максим посочувствовал ему. От Вассиана, правда, попахивало вином, но он выпил, чтобы побороть немощь, — с тех пор, как они познакомились, святогорец впервые видел его пьяным.

— Сядь, отче, отдохни немного, — сказал Максим, отодвигая стоявшую на дороге скамью и приглашая Вассиана сесть на лавку.

— Я только что был у святого митрополита, — рухнув на лавку, пробормотал Вассиан. — Мороз лютый, носа на улицу не высунешь… Отец Варлаам присоветовал мне осушить пару кубков, и, признаюсь, теперь я чувствую себя превосходно. Теперь мне что холод, что жара — все едино.

— Запри дверь, Евлампий, — обратился он к своему келейнику, — и помоги Афанасию растопить как следует печь. А сначала поднеси всем братьям по чарке.

Поставив братину, монашек пошел запирать дверь. Афанасий тут же бросился ему помогать.

— Но, святой брат… — начал Максим, с недоумением глядя на Вассиана.

Он хотел сказать, что за работой они не замечали холода. Но это не соответствовало истине. И ночью и днем он чувствовал, что руки и ноги у него коченеют; как и другим монахам, ему совсем не мешало выпить чуть-чуть горячительного. Мед не повредил бы, напротив, пошел бы на пользу. Впрочем, Евлампий и Афанасий быстро выполнили распоряжение Вассиана, чье слово было для них равносильно великокняжескому приказу.

— Благословите, святые отцы! — раздался радостный голос Исака, оживившегося, словно всадник перед увеселительной прогулкой.

Он первый выхватил чарку из рук Афанасия. Но не торопился припасть к ней. Держал полную до краев перед самым носом и ласкал взглядом золотистый мед. Это была всего лишь чарка, ничтожная чарка. Но разгоревшимся глазам монаха она представлялась беспредельным янтарным морем. И при виде его Исак ощущал несказанную радость. «Как моряк в море, так и монах в пустыне», — вдруг вспомнились ему слова святого Фалассия. И тут Исаку почудилось, будто никого нет поблизости, он один в дальнем море. А оно — божественный напиток, который благоухает, как мускус и кедры ливанские, и сверкает, подобно алмазу. Напиток крепкий и сладкий. Никто его, Исака, не видит, он может припасть и пить сколько угодно, сколько вместит его утроба и пока не скажет: «Остановись!» — опаляемая и несгорающая его душа. Ведь и душа его, не только плоть, жаждала выпить. Поэтому Исак не спешил наполнять святой влагой подлую свою утробу.

Если бы он был уверен, что его ждет и вторая, и третья, и четвертая чарка, он, конечно, поступил бы иначе: сначала ублажил бы свою плоть, заполнил бездну, а потом уж запечатал бы рот и распечатал глаза, чтобы с их помощью усладить душу. Но чарка в его руках была одна-единственная, первая и последняя. Коли он сразу опрокинет ее, выльет в пропасть, то закаменевшее от долгого воздержания нутро ничего не почувствует. Упадет сверху капелька, одна-единственная капля из невидимых облаков, помет неоперившегося птенца. Она не дойдет до пылающего днища, растечется по пути, не попав в жерло желудка, погибнет, как погибает между жизнью и небытием мертворожденная душа. Нет, это недопустимо! Так попусту пропадет напиток. И хотя монахи уже дали свое благословение и Афанасий протянул руку, чтобы снова наполнить чарку, Исак не спешил выпить свою долю.

Ему хотелось, чтобы сначала порадовались глаза. Глаза — это не плоть, неспособная к размышлению. У них есть крылья и божественная фантазия. Плоть, получив свою долю, уничтожает ее, превращая в скверну. Глаза же, напротив, из капли создают океан. Через них освещается разум, через разум раскрывается вселенная, — так говорит господь.

Прочих писцов удивила медлительность Исака. Они думали, он не станет ждать их благословения и, как только Афанасий передаст ему чарку, опрокинет ее, выльет мед в жаждущий кратер вулкана, как изголодавшаяся собака, готовая вместе с костью отхватить палец. Но этого не произошло. Сначала никто не понимал поведения Исака, потом все обратили внимание на его веселые глаза, на их молчаливую ликующую речь. Словно сноп золотых лучей упал из глаз Исака Собаки на мед в чарке. У писцов промелькнула мысль, что Исак открыл в ней что-то необыкновенное. И в самом деле, он не просто смотрел на полную чашу, а вел с ней безмолвную беседу.

Любопытство монахов перешло в нетерпение. Все ждали своей очереди приложиться к меду. И Зиновий, и Селиван, самый скромный из них, чувствовали жажду. Даже Максим, решив, что одна чарка не повредит, хотел выпить немного, согреть кровь. Как и прочие, он наблюдал за Исаком, чья блаженная физиономия его забавляла, вызывая нетерпение, словно он стоял у источника, над которым склонился кто-то другой, видел его спину, слышал, как переливается у того в горле священная влага, а солнце палило нещадно, будто поджаривало на костре, и уже иссякло терпение, а другой продолжал пить, радовался, неразумный, и даже не думал уступать свое место.

Первым не выдержал Вассиан.

— Хватит, Исак. Пусть и другие братья выпьют.

— Сударь, — с несказанной радостью на лице повернулся к нему Исак, — так подобает, так установил господь, благословивший сначала наши глаза, а потом чувственный рот. «И ныне просвети мои очи, отверзи моя уста…»

И что удивительно: никто не поправил Исака, хотя все знали, что он исказил слова утренней молитвы, впал в ересь. В молитве не делалось различия между очами и устами. Устам придавался такой же духовный смысл, как очам. «И ныне просвети мои очи мысленные, отверзи моя уста поучатися словесем твоим, и разумети заповеди твоя и творити волю твою». Но ни Максим, ни Зиновий, ни Селиван его не поправили. И даже Михаил упустил такую возможность. Все засмеялись. И засмеялись еще веселей, увидав, что Исак поднес наконец чарку к пылающим устам. Священнодействие глазами кончилось. Сейчас он осушит ее, и кто-нибудь другой приникнет иссохшими губами к прохладному источнику. Но, вопреки ожиданию, Исак не сразу опрокинул чарку. Он приступил к другому священнодействию. Стал пить не спеша, по капельке, словно причащался святых тайн. Понемногу пил причастие, беседуя с ним. Ласково приветствовал каждую капельку и бережно отправлял ее на дно желудка. Он вовсе не торопился, желая, чтобы она катилась сама, поила на своем пути жаждущую землю, дарила радость и чтобы даже самая малость благотворной влаги не пропала даром. Словно падали на пол с дискоса крошки просфоры, тело господне, или проливалась капля священного вина, кровь господня. Красная толстая физиономия старого монаха сияла от удовольствия. Увлажнились его язык и нёбо, радость засветилась в веселых глазах. Точно загорелись одновременно маленькие свечки в большом паникадиле и, рассыпая вокруг сверкающие лучики, осветили лицо Исака.

— Исак! — строго одернул его Вассиан. — Ты задерживаешь нас.

И тогда он обратил к Вассиану свое сияющее, как полная луна, лицо.

— Эх, сударь, — прокатился по келье теплый и низкий его голос, — мало ты дал мне, одну каплю — взмахнула крылами ласточка, циу-циу, а ну-ка, поймай ее… Куда мне эту каплю отправить? Позволь распорядиться ею, одной-единственной, по своему разумению.

Снова засмеялись монахи. Вассиан будто и не заметил, что Исак назвал его сударем, а не братом.

Максима отнюдь не донимали плотские искушения. Он охотно и строго соблюдал посты; когда дозволялось, ел все, во время поста постился. И меды пил, когда и сколько было можно. Ему не приходилось истязать себя, приноравливаясь к монашеской жизни. Таков он был по натуре. Маленький, худой, он так же спокойно расставался с мисой будничной фасоли, гороха, как и с праздничным угощением, жирной ухой и ароматной брагой. Когда он приехал в Москву, великий князь приказал кормить его со своего стола. Еда была превосходная, изобильная, хлеб белый, свежий, икра черная, красная, отборная рыба, уха стерляжья, налимья, разные овощи, фрукты, инжир, изюм, орехи, сушеные яблоки, вишни; блюда приправлялись пряностями, корицей, гвоздикой, мускатным орехом. Изобиловали и разнообразные напитки даже в те дни, когда монах на Святой Горе счел бы грехом взглянуть на вино. Максим ел и пил то, что подавал ему Афанасий…

Но сегодня неожиданное угощение Вассиана, внезапное появление почтенного старца в подпитии (потом он выпил еще и совсем осоловел) и поведение Исака, известного бражника, — все это нарушало обычай, устав. Однако Максим не мешал общему веселью, смеялся, как и прочие, над проделками Исака и, когда Афанасий поднес ему самому чарку, осушил ее до дна. А потом не отказался выпить и еще одну.

Две чарки не могли ему повредить. Но то ли мед был очень крепкий, то ли в тесной, душной келье, где собралось столько людей, нечем было дышать — кто знает отчего, но у Максима закружилась голова. Приятная, сладкая истома затопила тело его и душу. По веселым глазам писцов он догадывался, что то же самое чувствовали и они. Все согрелись. Афанасий и Евлампий, расторопные и услужливые после многих чарок, выпитых тайно и явно, в мгновение ока разожгли печь, и сразу словно лето наступило в холодной келье.

Разгоряченный Исак засучил рукава, и обнажились его белые толстые руки, похожие на пышное тесто.

— Тьфу! — поплевав на ладонь, он схватил перо. — Теперь я буду писать. И нарисую вам горы и пещеры, кентавров, сатиров и собакоголовых, изображу вам, святые братья, ветры, зверорыб, быков, ослов, крокодилов, крылатых драконов и прочих зверей, птиц и чудовищ, кого бы вы ни пожелали.

Не только Исак, но и все остальные слегка опьянели.

И если раньше Селиван и Зиновий долго мучились в поисках слова, а, придумав, не решались его произнести — теперь Вассиан, с которым поделились сомнениями, воскликнул:

— Совокупление! Вот подобающее по смыслу слово, отец Максим.

Писцы посмотрели на него с восхищением.

— Позволь сказать, преподобный Вассиан, — вытирая вспотевший лоб, заговорил Михаил Медоварцев. — Слово, конечно, подходящее. Но я, ничтожный, думаю, не написать ли лучше «собрание»?

— Ну, что ты, прозорливейший! — неодобрительно протянул Вассиан. — Зачем же вставлять в священный текст неуместное слово? И если спросят, как его объяснить?

— А вот как, — робко продолжал Михаил. — Чуть выше говорится, что собрались священнослужители и порешили выдать Марию за Иосифа. Собрание иереев было, разумеется, до помолвки. Поэтому в том месте, о коем толкует твое преподобие, мы напишем о собрании священников, все будет соответствовать вышесказанному, два понятия спутаются, и, даже внимательно читая, неувязки не обнаружишь.

— Ха-ха! — захохотал Исак, так что тяжелый стол закачался. — Стало быть, по-твоему, Михаил, спутаются? Выходит, мы сидим тут, чтобы путать, а не распутывать?

Монахи от души рассмеялись, а Михаил молчал, понурившись.

— Отец Вассиан, по смыслу слово твое подходит, — сказал Зиновий, — но означает плотскую сторону…

— Оно значит то, что значит, — отрезал Вассиан. — А как должно быть, по-твоему?

Его высказывание, в другом случае смутившее бы монахов, на этот раз никого не задело. Обращаясь к Вассиану, но на самом деле спрашивая Максима, Селиван тихо проговорил:

— Стало быть, так писать?

— А ты как полагаешь? — порицающе посмотрел на него Вассиан. — Ты, Селиван, молодой, начитанный. Неужто не помнишь псалом: «Вот я в беззаконии зачат и во грехе родила меня мать моя». — Он пробормотал что-то себе под нос, а потом произнес во всеуслышанье: — «Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною». — И повернулся к Максиму, как бы ища у него поддержки.

— Да, там так сказано, — постукивая пальцем по книге, молвил Максим.

— Но всюду упоминается святой дух, — прошептал Селиван.

— Все с его помощью, — неопределенно заметил святогорец.

И другие писцы принимали молчаливое участие в беседе; хотя губы их не шевелились, они очень внимательно слушали, улыбаясь глазами. Даже Исак, угомонившись, весь обратился в слух и наклонился вперед, чтобы не упустить ни слова, слизнуть языком, как святую каплю, случайно пролившуюся из потира.

— Одно дело, что произошло все по воле всевышнего, и иное — подробности происшедшего, — принялся растолковывать Вассиан. — Христос не пожелал, чтобы знали его отца, не открыл его имени. Но не запретил он греха, ибо уж так устроен человек, из тьмы рождается свет, через заблуждение приходим мы к знанию. — Подняв глаза, он увидел над головой Селивана изумленную физиономию Афанасия. В гневе ударил рукой по столу и закричал, грозя кулаком: — Вон отсюда, Афанасий!

Нисколько не удивившись, тот вылетел стрелой из кельи.

— Свинья поганая! — кричал Вассиан. — Тут же побежит доносить проклятому Ионе, неблагодарный!

И, опустив свои длинные руки, он кивнул монахам, чтобы они приблизились и выслушали его до конца.

 

ЖАЛОБЫ БОЯРИНА

Внезапное удаление из столицы добрейшего Варлаама встревожило ученых людей и духовенство. Да и простой народ зароптал.

Это произошло на исходе 1521 года, в декабре месяце, в трудное для княжества время. Русь только что пережила страшное бедствие, набег крымских и казанских татар, которые дошли до самой Москвы. Они осадили город и разграбили все вокруг. Восемьсот тысяч русских, закованных в цепи, увели с собой, чтобы продать в рабство в Астрахани или Кафе. Исстрадавшийся и изголодавшийся народ не мог оправиться от перенесенных бедствий. Но внезапное исчезновение митрополита — дело нешуточное. Поговаривали всякое: будто Варлаам удалился сам, потому что одряхлел и состарился, или будто, поссорившись с великим князем, швырнул оземь посох и уехал в Белозерский монастырь, чтобы вести там отшельническую жизнь. Но то ли жил Варлаам в каком-нибудь монастыре, то ли заперли его в курную избу или даже умертвили и почему повздорил он с великим князем — все это оставалось тайной.

Прошло несколько месяцев. И как при воспалении раны, когда лихорадит все тело, а никому не ведомо, отчего это, пока, нагноившись, рана не прорвется, так и в истории с Варлаамом: прежние слухи и пересуды постепенно замолкли, забылись. И теперь все перешептывались с опаской о том, что было в действительности: старый митрополит в присутствии великого князя швырнул оземь посох, так как его принуждали дать согласие на второй брак Василия.

После окончания войны возобновились разговоры о разводе великого князя. Говорили, будто у него нет больше надежды дождаться сына от Соломонии. Великая княгиня считала, что вина не ее, болен Василий. И если бы она постриглась в монахини, все равно у него не появился бы наследник. Ему, мол, надо лечиться. Брат великой княгини Иван Сабуров привез из Рязани знахарку Степаниду. Она осмотрела Соломонию и сказала, что та нездорова. И если хочет удержать супруга, пускай обмывается каждое утро в живой воде, а влажные руки вытирает о мужнее исподнее. Василий прослышал об этом. Ему нашептали, что знахарка дала княгине вовсе не живую воду, а зелье. Великий князь вознегодовал. Объявил жене, что ее постригут в монахини. Соломония обратилась за помощью к митрополиту Варлааму, Вассиану и святогорцу Максиму, которые посоветовали ей неволей не идти в монастырь. Передавали еще, что великий князь во всем держит теперь совет с игуменом Волоколамского монастыря Даниилом. А тот побуждает его отбросить сомнения и ради блага церкви и государства нанести удар недругам. Болтали и разное другое, но самое важное услышал однажды Максим из уст одного боярина.

Войдя в келью, боярин выразительно взглянул на Афанасия, как бы прося его удалить, — ведь теперь уже все знали, что захудалый келейник — шпион Ионы, Иуда, продавшийся за сребреники. Когда Максим беседовал с другими учеными лишь о божественном и духовном, он не прогонял Афанасия, чтобы и этот бедняга послушал, просветился и очистилась его душа.

Боярина звали Иван Берсень. Ловкий, умный придворный и добрый христианин, он был в большой чести при дворе великого князя Ивана III. Но Василий удалил его от себя, лишил почестей и славы, — старик Берсень попал в опалу. У него не было уже лошадей, палат, нарядного кафтана, никаких знаков княжеской милости, — все перешло к другим. Прежние друзья его забыли. Опустившийся, с длинными спутанными волосами, он вызывал на улице насмешки ребятишек. Только здесь, в келье иноземного монаха, в нем проснулись прежняя гордость и чувство собственного достоинства. Сидя перед ученым человеком, далеким от мирских страстей и ненависти, который ни на кого не смотрел с подобострастием, а пекся лишь о мудрости и святой чести, Иван Берсень вспомнил, кем был прежде. Точно вернулись те славные времена, когда он служил великому князю Ивану и принимал в Москве Делаторе, первого посла императора Максимилиана. Припомнил он, и какой почет ему оказывали в чужих странах, при дворах западных королей и во дворцах восточных ханов. Много лет служил он верой и правдой московским князьям, а какую получил награду? Точно паршивого пса, вышвырнул его вон великий князь Василий. Прогнал из дворцовых палат, как раба последнего. И сказал: «Ступай, смерд, прочь, не надобен ты мне!» Теперь душа его обливается слезами, как отсеченная виноградная лоза. Раньше опорой ему служил добрый митрополит Варлаам; было кому излить горе, тот выслушивал его с участием, оказывал покровительство. А теперь нет в столице святого старца. В Москве не найдешь никого, кто бы ему, Берсеню, посочувствовал. Никого, кроме этого чужестранца, мудрого святогорского монаха.

— Входи, господин мой Иван, — сказал Максим, завидев Берсеня на пороге. — Входи, присядь и отдохни.

Боярин поцеловал монаху руку, а тот пододвинул гостю скамью.

— Раз пришел, сяду, — сказал Берсень.

Он немного помедлил, ожидая, пока уйдет из кельи Афанасий. Потом выпрямился, подскочил к двери и, открыв ее, убедился, что келейника след простыл. Только тогда сел. Глаза его, прятавшиеся в морщинах, широко раскрылись, взгляд стал живым и быстрым. Лицо приняло уже знакомое Максиму непонятное выражение: не то печалился боярин, не то радовался, наблюдая странные дела, происходившие вокруг.

— Пришло, похоже, время, святой отец, увидать нам великие события, — проговорил он тихо, но с воодушевлением в голосе. — Никому ничего не ведомо, слышим разные толки, но как дознаешься правды? — Он помолчал, проверяя, внимательно ли слушает его Максим, и, прочтя интерес в его глазах, продолжал: — Восторжествовало зло, а мы и ведать не ведаем. Коли государь наш решил расстаться с супругой, стало быть, не терпится ему новую привести во дворец. Прелюбодей князь Василий!

— Сударь, думаю, пристрастным сделали тебя твои печали, — сказал Максим. — Но если прав ты, то недолго нам до беды. Когда издали подстрекает тебя сатана, не бойся его; он одолим. Бойся сатану, когда приблизится он к тебе, приняв человеческий облик.

— Человеческий, да, человеческий! — воскликнул боярин. — Это княжна Глинская. Повстречал ее великий князь в лесу, когда, подобно последнему смерду, в страхе скрывался там от Магмет-Гирея. И подивись, святой отец, какова мощь сатанинская. Ведь Глинские — заклятые враги московских князей. Отца княжны, Василия Глинского, уже нет в живых, он умер давно, но дядя ее Михаил жив, и вот десять уж лет, как великий князь держит его в заточении.

— Слыхал, — сказал святогорский монах. — И говорят, что князь Михаил Глинский — вероломный себялюбец.

— Дьявольская душа, — проворчал Берсень. — Рожден он для смут и иных недобрых дел. Сначала православных продал католикам, потом католиков — православным. В прежние годы был он воеводой польского короля, да изменил ему, завязал дружбу с Москвой. Потом, когда воевали мы с литовцами, перешел от Василия к Сигизмунду. Но его схватили и держат с тех пор в заточении. Не раз самодержец Максимилиан просил его освободить. Обещал Василию отправить Глинского на край света, в испанское королевство, но великий князь не согласился. И вот теперь жди одного: в чем отказал он императору, не откажет племяннице Глинского, а она, говорят, раскрасавица, русалка настоящая, дьявольское отродье, как и дядя ее. — И он перекрестился. — Что сказать, святой отец? Сатана ослепил государя нашего, горе нам… Не слышит, не видит теперь ничего великий князь Василий, совсем обезумел. Княжна лишила его разума. И посмотришь: женится он и выпустит волка из капкана. На беду всему княжеству.

— Ежели правда это, добра не жди, — огорченно проговорил Максим. — Грехи подобные велики, ослабляют они веру и все княжество; рушатся из-за них могучие царства, неверные их попирают.

Старый боярин сокрушенно покачал головой, хотел что-то сказать, но Максим с живостью продолжал:

— Вот ведь жило византийское царство тысячу лет. И жизнь, и слава его, боярин, была прекрасна. Но много скопилось там грехов, властители сгубили его нечестием своим, и проклял его господь. Но ваше княжество только поднимается, полно сил. Печалится душа, когда молодого крепкого мужа видишь в немощи и недуге.

— Ах, не сегодня, отец, начались наши беды, — глубоко вздохнул Берсень. — Ты здесь человек новый, несчастья же наши стары. И начались они давным-давно, — он посмотрел Максиму в глаза и, стукнув кулаком по столу, продолжал: — Начались, отец мой, когда покойный князь Иван взял в жены Софью. Все беды пошли с этой ведьмы.

Не в первый раз слышал Максим, как боярин поносит Зою Палеолог, и не мог с ним согласиться…

— Великая княгиня, боярин, была рода великого, — сказал монах. — По отцу царского рода константинопольского, а по матери происходила от великого герцога Феррарского.

— Сударь, кто б ни была Софья, на погибель нашу приехала она сюда! — воскликнул Берсень, в гневе воздев руки. — И с тех пор — услышь от меня, я все знаю — с тех пор, говорю, как ступила она вместе с другими греками на землю нашу, пошли у нас неустройства великие. Мы получили Софью, но утратили бога и истину. Пока не приехали сюда греки, жила земля наша в мире и тишине, богом благословенная, а явились они, и отвернулся от нас господь.

И чем больше хмурился Максим, слушая Берсеня, тем сильней тот негодовал.

— Такие уж вы люди! — кричал он. — Куда ни придете, всюду навредите. Это говорю тебе я, и пускай возразит мне кто-нибудь! Вот ты приехал сюда, отец Максим, а какую пользу принес ты?

Глаза боярина гневно сверкали, монах же отвечал спокойно, сдержанно:

— Я — сиротина ничтожный. Какой же от меня пользе быть?

Берсень уже раскаялся в своих словах и, протянув Максиму руку, проговорил твердо:

— Нет, человек ты просвещенный, мудрый, много хорошего можешь нам сделать. Тебя следует спрашивать, тебя и никого другого, как государю землю свою устраивать и людей награждать, как митрополиту исполнять свой долг.

— У вас есть книги, есть правила, — смиренно отозвался Максим. — Сами разберетесь в своих делах.

— Нет, — возразил Берсень. — Тебе известно, преподобный отец, да и мы слыхали от разумных людей, что земля, где не сохраняются старые обычаи, вскоре погрязнет в грехах, погибнет. А теперь великий князь нарушает обычаи отцов.

— Обычаи меняются, боярин. Прежних не сохранишь.

— Да. Но лучше бы хранили мы их, награждали как подобает мужей достойных и стариков почитали. А с кем ныне считается наш государь? Да ни с кем! Запирается с одним или двумя боярами в своей опочивальне и там решает все дела.

— Он — государь.

— Государем был и покойный его отец, — продолжал возмущаться боярин. — Но великий князь Иван не поступал так, правил иначе. Всех нас уважал по заслугам, и жили мы в почете и довольстве. Да приехала Софья, ввела свои порядки. И ответь мне: султаны, что сидят теперь в Царьграде, неверные, вмешиваются в дела церкви?

— Нет, в дела церкви не вмешиваются они, все решает патриархия, — ответил Максим.

— А что творит наш князь? Он и церковь ни во что не ставит. Сегодня прогнал Варлаама, завтра, не спросясь никого, посадит на его место Даниила. И так же поступает с боярами. Не слушает их советов, ни во что ставит князей и воевод, считается только с мнением Шигоны и дьяков. Хочет быть единовластным правителем, нарушает старые порядки. Но и боярин не служит тогда княжеству, только о себе лишь заботится. Церковь стремится быть в стороне от великого князя, а он — от церкви. Так же и монастыри, и бояре; гибнут старые порядки, каждый о своей выгоде печется.

— Ты прав, — печально улыбнулся Максим. — На беду нашу, каждый смотрит в свою мису, кому же об общем котле позаботиться? Великий князь, церковь, боярин — у всякого свое. И что ж выходит? Вы здесь, в княжестве своем, своими делами заняты, мы, греки, — своими, также сербы, болгары, македонцы и влахи. Никто и не вспомнит, что все мы едины, ибо едина у нас вера. И то, что в Вавилоне случилось, и в наши дни повторится.

Мы не понимаем друг друга, — продолжал Максим. — Кричим, шумим много, а понимания меж нами нет. И тогда приходит издалека турок с ятаганом в руке. Заслышав топот, мы оборачиваемся, преисполняется ужаса душа наша. Тогда мы вопим, творим молитвы, вспоминаем о единоверцах, зовем братьев на помощь. Да поздно, разным языком говорим мы: не понимают нас братья.

Старик Берсень погрузился в раздумье. Он был согласен с мудрым собеседником и понимал, что наговорил много лишнего. В замешательстве он молчал. Молчал и святогорский монах. Он слышал и прежде крайне резкие суждения боярина, смотревшего на все пристрастными глазами оскорбленного, униженного человека.

— Твои слова о неверных справедливы, Максим, — придвинувшись поближе, прошептал Берсень. — А известно ли тебе, что сейчас в Москве находится посол султана Скиндер?

— Нет, боярин, — ответил Максим. — Слыхал, что кто-то приехал из Константинополя ради торговых дел и вовсе он не посол, как ты говоришь.

— Торговые дела! Какая торговля и дружба у нас с султаном, владыкой неверных? Великий князь хочет завязать с ним дружбу, да султан не ставит его ни во что. Василий засылает к нему послов, в грамотах называет братом дражайшим, а султан не называет великого князя братом и послов к нему не шлет. Василия страх одолел, ибо утратил он веру в бога.

— Да, — согласился с ним Максим. — Но пришел час, когда надобно не дрожать от страха, а совершать подвиги во имя православия. Великий князь же при наступлении татар уехал, скрылся в лесах, вместо того чтобы сражаться. Он согласился опять платить хану дань, не понимает, что мусульмане, подобно огню, ненасытны. Чем больше крови дашь, тем больше требуют они. Нет, не пристало великому князю бежать от врагов. Надо было испросить помощи и воодушевления у господа, и тогда Василий поразил бы Магмет-Гирея, как самодержец византийский Ираклий — неверного Хосроя. Так советовал ему святой старец Варлаам, так и мы писали в наших посланиях.

— Знаю, отец Максим, — кивнул Берсень. — Ты честно исполнил долг свой, но лучше бы тебе не писать об этом.

— Почему? — с удивлением спросил Максим.

— Злопамятен Василий, навредит он тебе.

— Злые люди, боярин, не в силах навредить добродетельным. Они могут умертвить их, заключить в темницу, предать позору и унижению, но знаешь ли, что сказал древний мудрец Сократ своим судьям? Что ни темницы, ни смерти не страшится добродетельный человек. А то, что злые люди считают злом, не зло для меня. Господь послал меня к вам, и только он уведет отсюда.

— Ты, отец мой, говоришь как муж истинно добродетельный, — сказал боярин. — Но мы — обыкновенные люди, и над нами стоят другие, владыки наши. Скажи, святой старец, по своей воле остался ты здесь?

— Не отпустили меня, боярин, — вздохнул святогорский монах.

— И не отпустят! — посмотрев ему в глаза, отрезал старик Берсень.

— Отчего ты так думаешь, боярин? — спокойно спросил Максим.

— К нам легко приехать, отец, да трудно от нас уехать. Не отпустит тебя великий князь Василий.

— Почему?

— Ты человек просвещенный, немало здесь повидал хорошего и плохого. Уедешь отсюда и все расскажешь. Когда, отец мой, последний раз видел ты великого князя?

— За несколько дней до исчезновения митрополита.

— Он, что ж, призвал тебя к себе?

— Да. Призвал и спросил… а я сказал, пусть не делает, что задумал, не то случится, как с византийским самодержцем Константином, сыном Ирины. Тот тоже постриг в монахини первую свою жену и на другой женился. Народ и духовенство восстали. Ослепленный любовью и властью своей, жестоко он покарал тех, кто осмелился ему перечить. Святого Феодора Студита заточил в тюрьму на одном из Принцевых островов, многих пытал и умертвил, но вскоре последовало возмездие: мать его подняла войско, и Константина свергли с престола, а потом ослепили. Суровая кара, но справедливая. Вот что сказал я вашему государю.

— А что ответил Василий?

— Ничего. Больше не призывал меня к себе.

— Сиди и жди, сударь, — после некоторого молчания промолвил Берсень.

— Чего мне ждать? — спросил монах.

— Великий князь всех нас ослепит, чтобы кто-нибудь не ослепил его самого, — удрученно улыбнулся старик Берсень.

— Нет, сударь! — горячо возразил Максим. — Есть царь земной, но есть и небесный.

Он долго смотрел на понурившегося боярина. Длинные седые волосы Берсеня свисали чуть ли не до пола. Пыл Максима остыл, и он проговорил спокойно:

— А ослеплять других — все равно, что ослеплять себя.

Берсень сидел не шевелясь и молчал. Святогорский монах хотел что-то еще прибавить, но, глядя на поникшую голову всесильного прежде боярина, понял, что страшное предсказание может сбыться со дня на день — ведь того же ждал и он сам.

 

УЧЕНЫЕ

До сих пор все шло так, как при сборах в дальний путь. Вот уже готова повозка, впряжены лошади. Грузят вещи, прощаются, обмениваются последними словами. Пока еще никто не торопится. Но возничий наконец ударяет кнутом, лошади пускаются вскачь, стрелой летит повозка, все быстрей и быстрей — были бы только проворны кони — вертятся колеса.

Как прежде из незаметного монашка Даниил стал игуменом, так и теперь привез его великий князь в Москву и из игумена сделал русским митрополитом. Не спросив никого, посадил его на место старого Варлаама. Немного времени прошло после посвящения его в сан, и Даниил поспешил отблагодарить Василия. Давно уже великий князь хотел прибрать к рукам князя Северского Василия Ивановича. Благословения на это, как говорили, просил он и у прежнего митрополита, но Варлаам отказал ему. А теперь Даниил охотно согласился помочь, оповестил князя Северского, что тот может без страха приехать в Москву: ему окажут там покровительство. Князь приехал, его схватили и бросили в темницу. Всех возмутила неслыханная дерзость митрополита.

Вассиан сказал как-то святогорскому монаху:

— Теперь, Максим, добра не жди. Я уезжаю из Москвы.

— Куда же, брат?

— Туда, где жил прежде, в Симонов монастырь. Поедем со мной. Там у меня свои люди. Будешь в безопасности, а тут тебя окружают волки.

Они стояли в воротах монастыря. Возле дворца появился юродивый и направился к ним. Оборванец, в потертом кафтане, наброшенном на плечи, на ногах обмотки из грязного тряпья. Остановившись перед двумя монахами, он нагло заглянул им в лицо и что-то спрятал за спиной.

— Что там у тебя, дурачок? — спросил Вассиан.

— Вот, — промычал юродивый и помахал перед собой старой метлой, общипанной, никуда уже не годной.

— Зачем тебе метла?

Юродивый выпучил глаза и, показав язык, промычал:

— Очищаю Русь от врагов нашего князя. Много одержимых — метешь, метешь, а конца им нет.

Согнувшись и неуклюже, по-медвежьи переваливаясь с ноги на ногу, он стал разметать перед монахами слежавшийся снег.

— Вот так… вот так… Пускай сгинут враги, а великий князь живет многие лета, — громко рычал он.

Вассиан увел Максима на монастырский двор.

— Завтра на рассвете я уезжаю, — сказал он. — Собери свои пожитки и извести меня, я пришлю за тобой Евлампия. Неблагодарного Афанасия с собой не бери.

Расставшись с Вассианом, Максим направился к церкви Иоанна Предтечи.

Его очень огорчило, что новый митрополит в Исповедании веры даже не упомянул вселенскую патриархию. Точно она не существовала вовсе. В тот же вечер, двадцать седьмого февраля, после посвящения Даниила в сан, Максим написал послание, начинавшееся так: «Где и какое учение учит, что дозволено пренебречь святейшей патриархией, которая по строгим канонам управляет нашей святою православной церковью». Тон этого послания, не в пример другим, был резкий, слова жгли, точно угли. Селиван сделал с него много списков и разослал всем, начиная с великого князя и самого Даниила. Как всякое справедливое слово, послание распространилось повсюду. Не прошло и нескольких дней, как к Максиму пришел приспешник Даниила, Вассиан Топорков. Бесстрашный святогорский монах говорил с ним еще резче, чем писал в послании. И потребовал, чтобы показали ему наконец патриаршую грамоту, предоставляющую русской церкви право назначать митрополита без согласия патриархии. И на этот раз ему отказали, и опять Максим принялся искать грамоту среди старых рукописей. Но не нашел. И теперь намеревался написать об этом еще одно послание.

Ему было известно, что Даниил и Топорков собирают все его сочинения, обличающие еретиков, колдунов и астрологов. И те, где говорилось об ошибках в священных книгах, о произволе монахов, притеснении вдов и сирот. Они изучали их, букву за буквой, словно вшей искали в своих подрясниках. Старались найти погрешности и еретические заблуждения — все это рассказывал раньше Максиму монах Вассиан, то же слышал он и от других.

Наветы Даниила, Топоркова, игумена Ионы и прочих святогорца не трогали. Как не трогали его и нападки латинянина Николая. Но Максима удручало, что даже окольничий Федор Карпов, человек просвещенный и благожелательный, сомневался в правильности его суждений. Он прослышал, что Федор ходит всюду с его посланием Николаю Немчину и утверждает, что обнаружил там ересь.

Поведение Федора неприятно поразило Максима, да и сам окольничий вызывал в нем жалость. Недостает ему, видно, знаний, и потому принял он сторону латинянина Николая или, может быть, несмотря на свою добродетель и честность, подобно другим, поддался страху, убоялся великого князя и митрополита, потерял чувство собственного достоинства и теперь проклинает его, Максима, из страха, а это самое позорное.

Давно не видел святогорский монах Федора, не мог припомнить, когда видел в последний раз. И, полный гнева и горечи, он передал ему через Власия, что строго осуждает его и просит не гневить бога, не забывать, кто он сам.

И вот в тот вечер в церкви Иоанна Предтечи после вечерни встретились лицом к лицу два просвещенных мужа — греческий монах и русский дьяк.

— Не следовало тебе, философ, не разобравшись в деле, судить да рядить, — удрученно сказал Карпов. — Философия учит, как известно тебе лучше меня, смиренного, что не всегда мы делаем, что хотим, верим во все, что слышим, и высказываем все, что думаем.

В голосе его прозвучала горечь, а не злоба. Максим понял, что слова эти — плод долгого раздумья. Он внимательно посмотрел на Карпова, увидел его прямой взгляд и опечаленное лицо. И понял, что был пристрастен, несправедлив к нему.

— Бога ради, не называй меня философом, добрейший Федор, — молвил он. — Не философ я, а монах, самый темный и худоумный. Философия — это богоданная священная наука, а поелику судил я о тебе, не выслушав правду из уст твоих, чего иного ждать от меня, коли не награжден я божественным даром? Затмился разум мой, вижу теперь, что был к тебе несправедлив.

— Нет, отец мой, верно, исказили тебе мои слова, — возразил Карпов. — Поп Степан из Никольской церкви — ты же с ним знаком — дал мне прочесть твое послание лекарю Николаю и сказал, что в нем ересь. Я возразил, что твое преподобие превосходно знает Священное писание и в своих сочинениях не отступает от святых канонов. И просил Власия вернуть тебе твое послание, чтобы ты внимательно его перечитал. Вот и все.

Церковь опустела. Максим и Федор вышли во двор. Стояла зима, было холодно, шел снег. Но оба они не замечали мороза, довольные тем, что недоразумение между ними уладилось, и не спешили проститься.

— Как поживает Николай? — спросил Максим.

— Хворает бедняга, — с жалостью проговорил Федор. — Всю зиму болеет, не выходит из дома.

— Да пошлет ему бог здоровья. Но не знаю, хочет ли теперь сам Николай поскорей поправиться.

— А почему ему не хотеть, отец мой? — с удивлением спросил Карпов.

— Да потому, добрейший Федор, что приближаются события, кои для него опасней всякой хвори, — улыбнулся монах. — Он предсказал, что настанет скоро второй всемирный потоп и, насколько мне помнится, всего несколько месяцев ждать нам этой напасти. Посему разве теперь до недугов плоти?

Максим явно посмеивался над Николаем Немчином, что не понравилось Карпову.

— Да будет тебе известно, отец, — сказал он, — Николай изучил множество наук, и слова его проникнуты знанием. Правда, многое нам неведомо, и он, думаю, прав, утверждая, что неведомое постигаем мы с помощью геометрии и физики.

— Да, — кивнул Максим, — но изучение геометрии может сделать нас геометрами, а изучение физики — физиками, но ни та, ни другая наука не дает высших знаний и не учит высшему смыслу жизни. Что же делает Николай?! Чертит треугольник и с его помощью пытается отстаивать католическую ересь и невежественные свои заблуждения. Один угол треугольника называет отцом, другой — сыном, третий — святым духом. И как, по его словам, мы переходим от одного угла к другому, так и от отца идем к сыну; и от сына — к святому духу. Ох, неразумный! Не понимает он, что стороны треугольника замкнуты и по ним можно передвигаться и в противоположном направлении, и тогда получится, что отец происходит от святого духа, а это заблуждение, добрейший Федор. Так же ныне Николай предсказывает и потоп…

— В предсказании потопа, отец мой, — перебил его Карпов, — мудрый Николай исходит из движения небесных светил.

— Знаю, Федор. Но как бы то ни было, нового потопа быть не может, ибо ясно сказано об этом в Священном писании: «Не будет более истреблена всякая плоть водами потопа и не будет уже потопа на опустошение земли».

Федор хотел что-то возразить, но монах горячо продолжал:

— Может, ты считаешь, что это открытие Николая? Он ведь лишь повторяет измышления магов и темных астрологов, давным-давно объявивших, что произойдет потоп, как только Сатурн соединится с Юпитером в созвездии Рака против Корабля «Арго», — это предсказал астроном Иоанн Штофлер, — а звезды так расположатся через несколько месяцев. И посему мы вскоре убедимся, всем ли нам предстоит погибнуть или кому-нибудь звезда его уготовила спасение.

Максим стал насмешлив, жаждал поспорить. Глаза его задорно сверкали, словно перед ним сидел сам латинянин Николай.

— В латинских странах, — горячился он, — богачи и правители, даже сам папа римский готовятся сейчас к бедствию, изобретают способы спасения жизни. Делают лари, чтобы лечь в них, прихватив свое добро, как только начнутся первые дожди. Но не думай, Федор, что их страшит потоп. Нет, от тяжких грехов ослаб их разум…

И распаленный Максим с возмущением продолжал обличать смехотворный и нелепый страх перед потопом. Карпов слушал его с почтительным вниманием, как обычно во время их уединенных бесед. Мысли святогорского монаха отвечали его мыслям; к тому же он умел искусно и сжато излагать свои взгляды: казалось, будто знания его сосредоточены в большом улье и стоит потревожить его, как пчелы тотчас взлетают, выставив свое жало.

Карпов знал, что Максиму угрожает большая опасность. Великий князь на него гневался, а Даниил лишь ждал случая, чтобы выместить на святогорском монахе давно скопившуюся в нем бешеную злобу. И Максим наверняка чувствует приближение опасности, но не думает сейчас о ней, поглощенный беседой. «Философский его дух продолжает поиски истины, — с восхищением размышлял Карпов. — Высшая сила просвещает его и вооружает упорством, ум не сосредоточивается на низменном, земном, а парит высоко, полон помыслов о непреходящем и вечном. Увы! Кто знает? Быть может, сегодня мы беседуем в последний раз. И я, как Критий, выслушиваю последние его суждения, а потом придет корабль с Делоса и появится палач со смертельным ядом».

Но тут, прервав печальные раздумья Карпова, Максим оживленно заговорил:

— Ты не сказал мне, дражайший Федор, что делает Николай в ожидании потопа. Заказал он ларь для бренного своего тела и всякого добра или надеется чудом выйти сухим из воды?

— Однако ты не можешь отрицать, отец, — улыбнулся Карпов, — что Николай с подлинным рвением приобретает полезные и мудрые познания.

— Полезные, но не мудрые, — возразил святогорец. — И полезные познания хороши, если ограничиваются той областью, где они полезны, но коли вступают в разногласие с другими, высшими, то вред приносят, а не пользу.

— Но согласись, чтобы дойти до высшего, надо сначала превзойти низшее. Прежде чем стать мудрыми, должны мы быть образованными. Да разве ты сам не восхищался столицей Франции, славным градом Парижем, где юноши, имущие и неимущие, учатся на средства самого французского короля, изучают полезные науки и искусства.

— Да, так обстоит дело во Франции, — подтвердил Максим.

— И да будет так повсюду, отец! — воскликнул Карпов. — Человек не может стать мудрым, будучи неученым, мудрость неуча — это мудрость раба, а не господина. Зачем она нам?

Федор повысил голос. Он окинул взглядом двор, словно желая обнять все открывавшееся перед ним пространство; глаза его сверкали, лицо озарилось внутренним светом. Больше ни у кого из московских собеседников не наблюдал Максим такого божественного преображения, свойственного лишь людям просвещенным.

— Отец, ты много знаешь и поистине мудр, — взяв монаха за руку, тепло и проникновенно сказал Карпов. — Посмотри вокруг, загляни к нам в душу и прочтешь в ней, как читаешь в книгах. Княжество наше — молодое, и нам надобно научиться жить. Иначе погибнем мы, как погибли бесследно многие царства. Погубили их невежество и мрак. А нас погубят необъятные пространства. Княжество наше, не в пример иным, огромно. Земли его бескрайни, климат северный, суровый, мы страдаем от холодов. Нам предстоит совершить подвиг великий, а без знаний на что мы способны? До нас жили другие народы и теперь рядом с нами множество стран. Мы должны знать, что сделано ими, поучиться у них, а потом, если сможем, сами поучим других.

Монах хотел что-то сказать, но Карпов, жестом остановив его, продолжал:

— Святой отец, я знаю, что именно ты возразишь. Заметь, как полезные знания не должны вредить мудрым, так и богословие пусть не мешает наукам. Надо их разделить.

— Не отрицаю благ светского воспитания, — молвил Максим. — Я сам обучался в миру много лет, нельзя назвать меня неблагодарным. Но скажи, Федор, как разграничить науки и богословие?

— Только с помощью истинных знаний! — убежденно ответил Федор. — Необразованный человек — раб своего невежества. Услышав гром небесный, он думает, что ангелы гонятся за дьяволом, а образованный знает причину небесных явлений. Знает, что молния возникает от столкновения облаков, как искра от трения одного кремня о другой. Чем больше познают люди, — увлеченно продолжал он, — тем дальше гонят от себя невежество. Перестают страшиться темного, неведомого. И не видят уже в нем таинственных сил. Освобождая землю и небо от пут неизведанного, бесстрашно идут они вперед. Ум их свободно парит и когда-нибудь вознесется до самого истинного бога.

Монах внимательно выслушал Карпова. Потом, взяв его за руку, устремил взгляд во тьму, точно желая различить что-то.

— Горячее рвение достичь истины, ученейший Федор, возвышает мой разум и укрепляет силы. Я не жалею труда, добиваюсь, чтобы рассеялась враждебная тьма египетская и разлился яркий свет дня.

— Святой отец! — воскликнул Карпов. — Прекрасно сказано.

— Дело не в том, Федор, — вздохнул Максим. — Сколько ни ищи, что ни обрети, в конце концов ничего не останется. Дионисий Ареопагит с терпением и усердием изучал все, что изучили до него философы, риторы и прочие ученые. Но под конец забросил все и внял кроткой проповеди Павла. А почему? Горе королям и королевствам, коли нет веры в царя иного, что сильней царей земных, и судью самого справедливого, судью всевидящего. Он карает за несправедливость, защищает слабых от сильных, правых от неправых, вдов и сирот от жестоких тиранов. Горе, если нет у человека страха перед богом.

— Прошлое наше, отец, вот чему учит, — грустно заметил Карпов, — священники, ученые, толпы несчастных, все мы взываем к господу, а владыки мира сего не покоряются ему, а берут его себе в услужение. Об этом говорит и Матфей: «От дней же Иоанна Крестителя доныне царство небесное силою берется и употребляющие усилие восхищают его…» И как мир делится на царства и народы, так делятся и боги; у каждого свой бог, вера ослабевает и хиреет.

— Ах, Федор, недостойны слова эти твоего благочестия и мудрости. И не огорчайся, услышав от меня, что при иных болезнях приходится прибегать к сильным средствам. Если вера ослабевает и хиреет, надобно ее поддерживать. Воздвигать столпы и преграды.

— Законы — единственные преграды, отец. Государству потребны законы; тогда властители не будут самовластны, а деспоты — деспотичны. Законы всех обуздают. Слабые и смиренные найдут в них защиту и не будут страдать от несправедливости — ведь кто все терпит, все и теряет. Там, где властвует один и толпы терпят, гибнет народ и царство. А там, где действуют законы, каждый знает свое место, там господствует гармония и благоденствует народ. И разве не доказано это прошлым? У просвещенных народов действовали всегда благие законы, да и теперь европейские государства управляются законами, примеру их и мы должны следовать.

Карпов замолчал, и потом тихо, тихо, словно неведомо откуда донесся церковный гимн, заговорил Максим:

— Поброди по свету, поброди по свету, добрейший Федор. Поезжай в Рим, а когда поглядишь на него своими глазами, поймешь, что такое Рим. Издалека он завораживает и ослепляет своим блеском, но один поэт сказал: «Нигде Римом не пренебрегают так, как в самом Риме». Дороги, на которые ступаешь ты и которые покидаешь, мне ведомы. Ты повторяешь мой путь, иди по нему. Ты должен его совершить, чтобы затем вернуться. Душа утолит жажду, и ты ощутишь жажду иную. В другую сторону пожелаешь пойти, убедившись, что законы не уничтожают греха. Напротив, они вооружают его своей силой. Так же образование и воспитание. Зарождается добродетель, но зарождается и зло. И то и другое обзаводится своими законами. Ты прекрасно знаешь, что мудреца Сократа погубила не темная чернь. Три просвещенных афинянина выступили обвинителями на суде: один — служитель муз, другой — враг тиранов и друг свободы, третий — ритор. Вот кто были его обвинители. А судьи — пятьсот один лучший афинский гражданин, объявившие Сократа нарушителем законов и установлений.

О Сократе Федор слушал с волнением. Потом он взглянул на Максима, и ему почудилось, будто он, вернувшись из приятного путешествия, опять оказался среди снегов в надвигающейся ночной мгле. И ему пришла в голову мысль, что монах, как недавно и сам Федор, не случайно припомнил историю Сократа и, рассказывая о своем древнем предке, верно, имел в виду себя…

Взгляд Карпова остановился на ожидавшем его возке. И опять с болью в сердце он подумал, что это, возможно, последняя встреча его с Максимом. «Бедный философ, должно быть, и тебя, как агнца, поведут на заклание, — размышлял он. — Мы сейчас читаем то, что написали две тысячи лет назад ученики Сократа о его последних часах, и скорбит неизъяснимо душа наша. Как видно, когда читаем мы о прошлом, сливаются в мыслях наших близкие и далекие времена и свет минувшего озаряет нам нынешнее. Быть может, сейчас умерщвляют нового Сократа. И пусть ум его не столь велик, как у древнего, но справедлив он, добр, правдив и просвещен. За это его истязают. И умертвят».

— Зима на дворе, философ, — огорченно проговорил Карпов. — Холодно, всюду снег, мерзнут руки; мы разжигаем огонь, чтобы согреться, и задыхаемся в дыму, слезятся глаза, ничего не видим, коченеет наша душа, даже чернила на бумаге тут же застывают. Евангелист говорит: «…тьма была по всей земле». В дни наши лютует злоба. Вчера у нас вырвали один глаз, сегодня тщатся вырвать второй; нынче уводят нашу овцу, завтра украдут корову, за одним злом следует другое; за правду платят ложью, за мед — ядом. И как, отец мой, не вспомнить слова поэта? — И он, скандируя, прочел стихи:

Люди живут грабежом; в хозяине гость не уверен, в зяте — тесть, редка приязнь и меж братьями стала.

А монах, слушая его, предался далеким сладким воспоминаниям. Улыбка заиграла на его устах.

— На снегу расцвели розы, журчит ручеек, сладок его шум, — сказал он. — Ты, Федор, словно лилия с долины, василек с поля. Встреча с тобой для меня — утешение, а беседа — отдохновение.

Низко поклонившись, Карпов поблагодарил его и попрощался.

— Да благословит тебя бог, — молвил Максим.

Федор пошел к саням. Собрался было сесть в них, но внезапно вернулся. И тихо, очень тихо и торопливо прошептал:

— Отец, будь осторожен. Много врагов тебя окружает. — И, почти касаясь губами уха Максима, прибавил: — И не только те, что тебе ведомы. Есть и другие, святой человек. Знай, что и соотечественник твой лекарь Марк не в числе друзей твоих, как ты полагаешь.

Монах с удивлением выслушал Карпова и, увидев тревогу у него на лице, проговорил с улыбкой:

— Ах, добрейший Федор, много козней подстерегает при княжьем дворе такого жалкого книжного червя, как я… Много у меня врагов, знаю. Но еще многочисленней и страшнее другие. — Помолчав, он прибавил: — Те, что в душе у меня, грешника.

 

ГРЕКИ

Однако, лежа на лавке в своей келье, святогорский монах долго размышлял над последними словами Карпова. «Озадачил меня добрейший Федор, — думал он, мучаясь бессонницей, — хоть и не сказал он мне ничего нового. Врагов, мол, у меня много. А разве может быть мало? Не десяток, не сотня людей, все царство ополчается против тебя, если ты в немилости у самого царя. И разве не вижу я, что остался один? Уехал Власий, за ним и Михаил. Лишился я Вассиаиа. И добрейшего Зиновия давно уже не вижу в моей келье. Только Селиван по-прежнему ходит, и мы трудимся вместе… Одинок я ныне, как несчастная Византия. Вокруг враги, ни одного друга. Враги внутри, враги кругом, хазары, авары, готы, куманы, печенеги, арабы, турки, неведомые племена с Востока, несть им числа. А в другой стороне влахи и болгары, сербы и иллирийцы. На западе генуэзцы, венецианцы и войска крестоносцев — боже мой, сколько же было врагов у Византийского царства? Ах, не надрывай попусту душу, старче, всех не перечислишь. Сами византийцы их не считали. Все народы Азии называли «варварами»; говорили «арабы», и пробуждался страх перед многошумным фанатичным Востоком; говорили «единоверцы», но тут неясно было, о ком речь… Сколько, о боже, было врагов у Византии? Столько, сколько звезд в небе, сколько песку морского».

С улыбкой на устах Максим продолжал предаваться размышлению. Но так как он мысленно видел себя на месте осажденной Византии, выходило немного смешно: круглая бледная физиономия Николая Немчина вытянулась и опалилась под забралом крестоносца, готового пронзить мечом бедного монаха. А потом крестоносца сменил муэдзин. Это был митрополит Даниил. Как ни странно, Максим представлял его только в образе муэдзина, с Кораном в одной руке и мечом в другой. А в зубах окровавленный кинжал. О, несчастный! Воистину несчастный, проклятие божье. Нечестивый израильтянин, «мочащийся к стене». Ведь, судя по слухам, он стыдился показывать в церкви свою разъевшуюся физиономию и, чтобы она казалась изможденной, болезненной, мазал ее сажей…»как лицемеры; ибо они принимают на себя мрачные лица, чтобы показаться людям постящимися». Да, страшен он в своем лицемерии. И причинит огромное зло. Зло русскому княжеству. Я называю его муэдзином, но он хуже всех муэдзинов ислама. Это ненасытный древоточец, разъедающий душу княжества… Ах, бедный Иоанн Кантакузен. Ты, самодержец и страшный противник самовластия, мог бы нам рассказать гораздо больше, чем рассказал. Устав от долголетней борьбы за трон, желая утишить собственные страсти, удалился ты в монастырь манганцев и там в сочинениях своих описал разных врагов Византии и их притязания. Ты оставил нам много полезных трудов. Но не оставил самого главного. Не заглянул себе в душу, не извлек на свет скрытое там сокровище. Одни, утверждаешь ты, алкали похитить богатства и душу могучей державы, другие, твои единоверцы, воевали с ней только ради ее богатств. Но, благословенный, когда пришли мусульмане, не было уже души у огромного царства. Разъели ее пороки, коварство и себялюбие, лишь труп оставался…

Так в часы бессонницы предавался монах разнообразным мыслям. Но вдруг он вскочил — испуганный, потрясенный, как осажденные воины при виде турок, хлынувших в Царьград через забытые, неохраняемые крайние ворота: он вспомнил слова Федора Карпова о лекаре Марке.

Максим знал, что Марк — легкомысленный и злой. Знал также, что тот давно затаил на него гнев, получив по заслугам, — ведь лекарь бессовестно обманывал доброго Варлаама, выдавая себя за знатока Священного писания. Недалекому, вспыльчивому Марку ничего не стоило оскорбить человека, возвести на него напраслину. Максим обычно не обращал внимания на его слова. А теперь его насторожило, что сам окольничий Карпов, который вел государственные дела с Высокой Портой, посоветовал ему опасаться лекаря.

Когда в последний раз видел он Марка?

Верно, несколько месяцев назад, Максим не мог вспомнить точно, когда это было. Марк тогда сам заявился к нему в келью и рассказал, что в Москву приехал султанский посол. Но когда же это было? И о чем еще говорили они?

«Максим, а Максим, я пришел к тебе с доброй вестью. Приехал человек из Константинополя, привез тебе наказ от Лаврентия, Неофита и игумена Ватопедского монастыря. Они советуют, чтобы ты запасся терпением. А патриарший эконом посылает тебе мешочек миндаля и изюма. Запасись, говорят, терпением. Скоро кончатся твои и мои муки. Напишут в Москву сам патриарх да Ибрагим-паша… И приехал-то человек не простой, а великий посол Высокой Порты. Пусть только посмеет их ослушаться великий князь. Я был сейчас в его покоях, мы вместе обедали».

Марк икал, от него разило брагой.

«И кто же этот посол?»

«Искендер Сака, но ты не суди по его имени. Он грек княжеского рода».

Максим припомнил, что слышал раньше от Марка о греческом князе, которого Селим, отец теперешнего султана, отправил послом в Москву. И спросил, он ли это.

«Нет, того звали Феодорит, а этого Искендер Сака или попросту Скиндер, — ответил Марк. — А что до княжеского рода, — он засмеялся и зашептал Максиму на ухо: — Он называет себя князем Мангупским, но я-то помню его по Константинополю: он был слугой у беев. Султанским драгоманам, Адриану и Мустодию, воду носил. Потому турки и прозвали его Сака. Пойми, старец, какую игру затеяли драгоманы и паши с великим князем. Василий добивался, чтобы к нему отправили высокого посла, а ему шлют водовоза!»

«Позор! — с досадой воскликнул монах. — А он и вправду грек или только выдает себя за грека?»

«Разумеется, грек! А что тебя удивляет? Кто теперь в Высокой Порте вершит дела у султана? Греки. Повсюду греки. Великий драгоман Авессалом — грек, Адриан и Мустодий тоже греки. Султан Сулейман молод и неопытен, точно дитя малое. На уме у него лишь женщины, лошади да красивые наряды; и Ибрагим-паша, второй человек в Порте, — такой же. Великий князь хочет дружбы с басурманами. Бояре приезжают в Константинополь, но султан не принимает их. Хорошо, если к Ибрагим-паше отводит их драгоман, а тот поднесет им кубок раки, миндаля и халвы. Принимает подарки великого князя, половину отсылает султану, половину оставляет себе и советнику своему Авессалому».

«Позор! — повторил Максим. — Но ты глуп, Марк, и пахнет от тебя вином».

«Да, это позор, старче, — засмеялся Марк. — Позор и неразумие! А разве не позор могущественному православному князю припадать к ногам султана, искать его дружбы?»

«Позор великий для православного русского княжества!» — горячо подтвердил монах.

«Эх, позор то, позор и это, все — позор… А я, отец Максим, хочу увидеть жену и детей. Не останусь я тут на растерзание псам Василия. У меня, старче, жена и детишки в Константинополе, и они ждут меня. А тебя ждут в твоем монастыре. И если хочешь поглядеть на него, пускай творятся позорные дела, прикидывайся, будто не замечаешь ничего. Мне Скиндер привез письмо от жены. Она ходила к самому Адриану, он ей сродни. Адриан же пошел к другу своему Авессалому. Великий драгоман приказал Скиндеру без меня не возвращаться. Пусть теперь князь Василий посмеет прекословить водовозу паши».

«Ты, негодный, с ума спятил, сам не знаешь, что мелешь. Хорошо, если тебя никто не слышит, не то в большую беду попадешь».

«Здесь бог, ты да я, а больше никого, святой отец, — крестясь, сказал Марк, но вдруг увидел в углу монашка Афанасия и вскочил со скамьи. — Вон отсюда, подлый! — закричал он, схватив келейника за рукав рясы. — Ты слыхал, о чем мы говорили?»

Афанасий испуганно сжался в комок.

«Оставь беднягу, — сказал Максим. — У него болит зуб, он не спал всю ночь».

«Лучше бы болели у него уши, — пробурчал Марк и потряс Афанасия за плечо. — Слыхал ты, о чем мы говорили?»

«Ни слова не дошло до моих ушей».

«Смотри у меня, несчастный, я ведь не монах. — Марк сердито дернул его за руку. — Я не стал бы держать тебя при себе, чтобы ты подглядывал да подслушивал. А я-то возносил молитвы за здравие подлой твоей душонки. Смотри у меня, вырву тебе все зубы! — И он потряс его за плечи. — Нет, зубы у тебя и так гнилые, другая постигнет тебя кара: объявлю, что ты прокаженный, неизлечимо больной, и великий князь сошлет тебя на север, во льды, на растерзание белым медведям».

Говорили они тогда еще о чем-нибудь с Марком? Передал Афанасий кому-нибудь содержание их разговора или еще что-то известно Карпову? И где теперь Марк? — эти мысли не давали Максиму уснуть до рассвета. Когда стали тяжелеть его веки, колокола зазвонили уже к заутрене.

Он оделся, вышел во двор.

Перед тем, как идти в церковь, направился в келью к архимандриту Савве. Он тоже жил теперь в монастыре и переводил для дьяков Посольского приказа грамоты на турецкий и греческий.

Савва собирался к заутрене. При виде святогорского монаха он растерялся.

— Лучше не ходи ко мне больше, Максим, — пробормотал он. — И у стен нынче есть уши.

— Разве говорим мы что-нибудь дурное? Отчего должны мы бояться? — удивленно осведомился Максим. — Пришел я не беседовать с тобою, а спросить, что случилось с лекарем Марком.

Савва перекрестил пальцем себе рот.

— Молчи, — пробормотал он. — Не спрашивай о Марке.

Старый архимандрит запер дверь кельи и, наклонившись к Максиму, зашептал:

— Не спрашивай ни о чем. Не понимаешь ты разве, что здесь теперь творится? Иди к заутрене и молись, чтобы скорей миновали лихие дни. Марка заточили в темницу.

— За что? — с недоумением спросил святогорец. — Что такое он сделал?

— Да то, что нашептал ему на ухо злой дух. Много всякого наплел. Боюсь, как бы и другим не навредил. Неразумный он, проклятый богом… А мне дьяки давно уже не дают работы, и в приказ меня не зовут: точно я всеми забытый. А я помалкиваю. Сторонятся теперь нас, греков; говорят, будто мы подучили посла султанова не поддерживать дружбы с русским княжеством.

— Боже мой! Да при чем тут мы? — воскликнул Максим.

— Будь они прокляты! Завтра, послезавтра уедет Скиндер, дело идет к ссоре. Тогда, быть может, сможем мы спать спокойно.

— Но при чем тут мы, монахи? — с недоумением спросил Максим. — Разве мы видели посла? Ты, к примеру, видал его?

— Ступай к заутрене, брат, — сказал архимандрит. — Видел я его или нет, никто и не спросит. Я грек, и этого достаточно. Если великий князь пожелает сказать, что я его видел, тогда считай, так и есть, кто станет ему перечить? Когда приехал сюда султанский посол Феодорит, князя Юрия никто не спросил, видел он посла или не видел. Много было у него врагов: ненавидели его бояре, вот и свели с ним счеты. На него обратили княжеский гнев… Ступай, говорю тебе, к заутрене и никого ни о чем не спрашивай. Запрись в келье и беседуй со священными книгами… Проклятый Скиндер — человек вздорный.

— А когда уезжает негодный? — нетерпеливо спросил Максим.

— Говорят, завтра, послезавтра.

— Ты его видел?

— Ступай, брат, к заутрене. — Савва подтолкнул Максима к двери, выставляя его из кельи. — Иди, помолись за всех нас.

 

ДИПЛОМАТЫ. 1

Не спал в ту ночь и окольничий Карпов. Прежде чем отбыть в Константинополь, султанский посол Скиндер должен завтра утром править поклон великому князю. Посол этот озадачил всех во дворце. Не раз княжеские дьяки ловили его на лжи. Кроме того, он осмелился не являться к столу, хотя Василий приглашал его отобедать. Обсуждая с дьяками важные государственные дела, он путался и говорил невпопад. Явно стремился помешать союзу великого князя с султаном. Поэтому Василий спешил отослать его в Царьград с просьбой к султану направить другого посла, поважней, чем этот, такого же, что и бояре, посланцы Москвы. И завтра, после того как Скиндер поклонится великому князю, дьяки напоследок побеседуют с ним в Набережной палате, — день предстоял Федору трудный. Шигона, Путятин и он заранее решили, что кому из них говорить. И Карпову поручено было составить сопроводительные грамоты, те, что вручат самому султану, и те, что возьмет с собой княжеский человек, которому предстоит сопровождать Скиндера; он должен знать, куда идти в Царьграде, что делать и говорить.

Надо было ответить султану и на вопрос о лекаре Марке, греке, подданном Высокой Порты. Утром сам великий князь распорядился, что написать о Марке. И теперь Федор писал:

«Для сведения посла: если спросит султан или кто-нибудь от его имени: «Я писал великому князю, чтобы он прислал обратно лекаря Марка, а он не прислал его и почему?», то пусть посол скажет так: «Марк, государь, приехал в наше княжество много лет назад, еще при отце твоем, султане Селиме, и Марк приехал да бил челом государю нашему, чтобы тот принял его и взял лекарем во дворец. И о том бил челом, чтобы государь наш написал твоему отцу и попросил его прислать сюда с боярином Борисом Голохвастовым и жену Марка. Но сейчас в нашем княжестве, в Великом Новгороде, тяжело болен один боярин государя нашего, князь Александр Владимирович. И наш государь послал туда Марка, чтобы вылечить князя от тяжкого его недуга». И пусть так скажет посол, если его спросят, а коли не спросят, пусть не говорит ничего».

Было уже за полночь, когда Карпов кончил писать. Но оставалось еще одно дело: надо было подготовиться к беседе с султанским послом. Два месяца назад прибыли из Царьграда Скиндер и княжеский посол, Иван Семенов. Они не въехали в Москву, а остановились в местечке Новгородец и сидели там в карантине, пока перетрясали их одежду и вещи, чтоб они не занесли в столицу какой-нибудь заразы. И там Иван Семенов по приказу князя Василия описывал по порядку все происшедшее: как с ним обошелся султан, что сказали паши, что он приметил и услыхал. Грамоту Семенова прихватил сегодня с собой Карпов, чтобы еще раз перечитать ее и освежить в памяти забытое. Семенов писал:

«Летом в августе месяце 26 дня посол великого князя Иван Семенов прибыл в Царьград; корабль его бросил якорь в открытом море меж Царьградом и Галатой. Иван Семенов послал татарина Келдиша и казака Куземку к Айязу-паше попросить, чтобы он дал для него подворье. И потом вместе с татарином Келдишом и казаком Куземкой прибыли на корабль два султанских чауша, Гайрадин и Мурат, и сказали они Ивану:

— Государя нашего султана Сулеймана ныне нет в городе, поехал он на потеху и вернется дней через десять. А о тебе, господине, мы ничего не слыхали. Потому, господине, наш государь никого не выслал тебя встретить. И теперь Айяз-паша велел нам, господине, быть у тебя в приставах и проводить в твое подворье.

И спросили чауши Ивана, как его здоровье, и Иван о том же спросил их и приветствовал, дав руку. Сойдя с корабля, Иван с чаушами плыл вместе до Скели в одном сандале. И от Скели до подворья Ивана и Русина отправили на лошадях, и чауши повезли туда Ивана, а также и Русина, и сокольника, и толмача, и казаков, и татар, всех доставили на подворье. И в тот же день приставы корма Ивану не дали и сказали:

— Корму, господине, у нас нет, нечего тебе дать, не прогневайся. Никто не предупредил нас, что ты приедешь, и мы не припасли, а теперь, господине, поздно, мы не можем раздобыть для тебя, что нужно.

В тот же день Айяз-паша послал Ивану султанских драгоманов Мустафу и Чебана. И сказали Ивану драгоманы:

— Айяз-паша велел нам челом тебе бить и пытать, как здоровье вашего князя.

И спросили также и о здоровье Ивана, а Иван спросил о здоровье султана, и потом о здоровье паши, и как их, драгоманов, здоровье. И сказали драгоманы Ивану, чтобы он пошел к Айязу-паше поговорить с ним о государевом деле.

— Ведь таков обычай наш, господине: от какого государя ни прибыл бы посол к нашему государю, сначала он должен предстать перед пашами. И с ними должен говорить обо всех больших и важных делах. И потом паши передают это султану. И тогда султан приказывает привести к нему посла. А здесь, господине, самые большие люди — Ибрагим-паша и Айяз-паша; все важные дела у них в руках. Что скажут они султану, тот выслушает и решит по своему усмотрению. И мы, господине, говорим тебе это, потому как мы твои друзья, и все другие послы твоего государя, что приезжали сюда к нашему государю, Василий Коробов и иные, были нашими друзьями и нас жаловали.

И многое другое сказали Ивану драгоманы для того, чтобы он пошел представиться пашам.

— И если, господине, ты не пойдешь сперва к пашам, только аллаху известно, когда ты увидишь султана, и дела государева не сделаешь.

И ответил Иван:

— Послал меня государь мой к государю вашему и речи велел говорить брату его Сулейману-султану, а к пашам я не пойду. Пусть султан прикажет мне к нему прийти, и тогда я то, что сказал мне мой государь, скажу ему самому, но как раскрою я пашам княжеские наказы? Послал и ваш государь Скиндера к великому князю Василию, и Скиндер передал самому нашему государю грамоты, что у него были, и то, что нужно было сказать, сказал ему, и не повелел Скиндеру наш государь идти и говорить это боярам. Государь наш сам принял его и выслушал.

Но чауши Мурат и Гайрадин в тот день, назавтра и в четверг говорили Ивану, что иначе поступать негоже, пусть он пойдет сначала к Айязу-паше и поговорит с ним.

— И если не пойдешь, господине, к пашам, тебе и через полгода не увидать султана.

И Иван сказал чаушам то же самое, что и драгоманам, и к пашам не пошел.

Через три дня в пятницу пришли два чауша и говорят Ивану:

— Сегодня, господине, ты пойдешь к султану, в его стан. Приготовься, господине.

И на заре чауши привезли Ивана в султанов стан, к шатру султана. И сказали, чтобы он сидел и ждал.

Когда совсем рассвело, появились какие-то всадники, разодетые в бархат, проехали мимо Ивана — они направились к султанову шатру. Может, было тридцать, а может, и сорок всадников. И когда приблизились первые всадники, толкнули приставы Ивана и говорят ему:

— Встань, Ибрагим-паша едет.

Но Иван не встал, а только сказал:

— Перед этими молодыми людьми, говорите вы, должен я встать?

А два чауша схватили Ивана за плечо и говорят:

— Встань, Ибрагим-паша едет, самый большой человек при султане! Пригоже тебе встать и челом ударить.

Иван дал проехать первым всадникам и ждал, когда появится Ибрагим-паша. А Ибрагим-паша, приблизившись, поднялся в седле и поклонился Ивану, и тогда чауши говорят:

— Иван, Ибрагим-паша тебе челом ударил.

И тут встал Иван и приветствовал его по турецкому обычаю.

Подъехав к султанову двору, Ибрагим-паша спешился и вошел в шатер. А следом за ним и два чауша. А вскоре выходят и говорят Ивану:

— Наш государь султан послал нас за тобой.

И пошел Иван к шатру. Перед шатром постелили ковер и сказали, чтобы Иван сел на него. Иван посидел немного. Потом чауши сказали ему, чтобы он встал и вошел в шатер. И вошел Иван. Но султана не было в шатре, там сидели только Ибрагим-паша и великий логофет Авессалом.

Встает Ибрагим-паша, пытает Ивана о здоровье великого князя и самого Ивана. И Иван тоже пытал о здоровье султана и самого Ибрагима-паши. Ибрагим-паша посадил Ивана против себя и говорит:

— Какое дело и какой наказ есть у тебя, господине, от твоего государя, скажи нам, а мы то скажем своему государю.

Иван ответил паше:

— Меня посылает мой государь к вашему государю, и речи мне приказано говорить его брату Сулейману-султану, и пусть велит мне султан предстать перед ним, и тогда я речи моего государя скажу ему самому, а тебе как я открою наказ государский? Послал и ваш государь Скиндера к великому князю Василию, и Скиндер грамоты, что у него были, передал самому государю нашему и речи ему говорил, и не повелел наш государь, чтобы он пошел и сказал то боярам. Государь наш сам принял его и слушал.

И Ибрагим-паша молвил:

— Теперь ты, господине, посиди немного и подожди. А я пойду к своему государю и поговорю с ним. И тебя, господине, примет сегодня наш государь.

Вышел Иван из шатра и сел на ковер. А в шатер понесли паше кушанья в мисе из султановой поварни. И после того, как поел паша, пошел к нему Иван. И из палатки султановой вышел драгоман и говорит Ивану:

— Государь наш Сулейман-султан зовет тебя, господине, к себе.

Никто, кроме драгоманов, не встретил и не пошел с Иваном. Оба чауша остались у шатра. А возле султановой палатки сидели человек десять, разодетые в бархат: адабаши, чауши и евнухи. И когда Иван приблизился, они поднялись и поклонились ему по-турецки.

Подошел Иван к султану, а он сидит на своем месте, рядом с ним Ибрагим-паша, казначей и дьяк Авессалом, а в дверях капичеи баши. И велел паша Ивану подойти к руке султана. Потом Иван поклон правил султану от государя, поминки прочел по записи, посольство правил и грамоты подал, а взял посольство и грамоты Ибрагим-паша. А посольства Иван правил три статьи, а четвертую не правил, ибо выступил вперед Ибрагим-паша, перебил его и сказал:

— Говори, какие еще есть наказы, и мы передадим их все нашему государю.

А сам султан слова не сказал Ивану. И вышел Иван от султана и видит: стоят снаружи приставы. И пока Иван был у султана, по приказу чаушей поставили шатер для Ивана и туда его провели. И тотчас пришел в его шатер и драгоман Мустафа, перевел посольство и грамоты и пошел к Ибрагиму-паше… И приходят два чауша и говорят Ивану:

— Сказал Ибрагим-паша, господине, пожалуй в мой шатер, и там мы переговорим государские дела.

Но в то время Ибрагим-паша был у султана, и Иван ответил чаушам:

— Ибрагим-паша сейчас на султановом дворе, а я здесь, и надобно мне пойти к султану и там переговорить государские дела, а в стан паши зачем мне ехать?

И сказали ему:

— Раз ты, господине, не пойдешь к паше, отправляйся в город.

Сентября месяца 12 дня пришли приставы и говорят Ивану:

— Султан велел, господине, чтобы ты собирался и ехал в свои края. И мы теперь идем готовить лодку, а придет время, будем здесь.

И до Скели они ехали на конях, а оттуда до султанова стана Иван и чауши плыли вместе в одном сандале. Они прибыли в стан после полудня, и в тот день Иван не видел султана. И поставили для Ивана шатер рядом с султановым, и там он ночевал. И в тот же день пришел в шатер к Ивану грек Адриан, посланный казначеем и дьяком султановым Авессаломом. И говорит Адриан Ивану:

— Велел, господине, тебе говорить Авессалом: «Мы должны, господине, получить свою долю, то, что принадлежит нам по праву. И ты нас не забудь». Так велел сказать тебе Авессалом, и тебе, господине Иван, пригоже его почтить, ибо Авессалом у султана ближний человек и дела государские большие на нем лежат. И если ты, господние, его не почтишь, знай, ничего не добьешься.

И Иван ответил Адриану:

— Меня послал мой государь не оделять подарками. И приказные люди государские дела справляют не посулов ради. Если Авессалом нам друг, за его дружбу и доброту мы почтим его, но ради государского дела как нам давать поминки?

Адриан ответил Ивану:

— Господине Иван, Авессалом говорит: «Если посол не хочет меня почтить, тогда иди и получи с него за проезд на корабле от Кафы до Царьграда и взыщи все пошлины за рухлядь — азовские, и кафские, и царьгородские».

Отвечает Иван:

— Ни в одной земле с послов не берут пошлин, и когда султанов посол Скиндер приехал к нашему государю, государь наш не велел с него получать пошлины и никогда не требовал; и с тебя, Адриан, когда ты приехал с султановой грамотой к нашему государю, пошлин государь наш не взял. А с меня теперь велит султан получить за проезд на корабле и пошлину за рухлядь, и я заплачу все, что ты говоришь, но поминков не дам.

И Андриан молвил:

— Авессалом говорит тебе, господине: «Пускай только меня почтит посол, и я ему выберу от имени султана добрые поминки, а если он меня не почтит, я отберу для него вещицы ничтожные».

И Иван говорит:

— Я приехал сюда справлять дела государские, а не поминков ради.

Ушел Адриан, идет чауш Мурат и говорит Ивану:

— Султан велел тебе, господине, молвить: «Авессалом у меня ближний человек, дьяк, казначей и мой зять. И раз я говорю, почти его и пошли ему что-нибудь».

И Иван ответил:

— Коли так говорит султан, что-нибудь мы пошлем.

И, приехав в город, послал ему Иван шубу горностаеву. И в тот же вечер доставили Ивану в шатер четырех баранов, десяток кур, семьдесят хлебов, дынь и арбузов, маслин и изюма.

Назавтра, сентября 13 дня, рано утром, явился на султанов двор Ибрагим-паша. Он проехал мимо Ивана и пошел к султану. И вскоре из султанова шатра пришли к Ивану два чауша, Мурат и Гайрадин, и следом за ними другие с жалованьем от султана. И сказали чауши Ивану, чтобы он пошел челом ударить султану за жалованье. Близ султановой палатки велели приставы расстелить ковер и на него посадили Ивана. И после того, как он немного посидел, сказали ему, чтобы он шел к султану. А сами остались снаружи. Ивана проводил толмач Чебан, никто больше его не встретил и не принял.

Иван вошел к султану, а тот сидит на своем месте и по обе стороны от него Ибрагим и Авессалом. Ибрагим-паша и толмач Чебан подвели Ивана к султановой руке. И Иван сказал:

— Не обо всех государских делах говорено. И не поговорить ли нам о них сейчас?

Но прежде чем ответил султан, молвил Ибрагим-паша:

— На речи, что ты сказал султану от твоего государя, получишь ответ от меня. И если у тебя есть и иные государские речи, скажешь мне потом в султановом шатре.

Иван султану челом ударил, а султан ему ни слова. Вышел Иван из шатра. И приставы усадили его на прежнее место. И Ибрагим-паша с Авессаломом долго оставались у султана, и первым вышел Авессалом, а потом Ибрагим. И принесли паше яства с султановой поварни. Все, кто были в шатре, вышли и сели по пять человек, и им принесли по одной мисе на пятерых. И тогда увидел Иван и Скиндера, тот вышел из шатра и сел в стороне.

И после того, как поел Ибрагим-паша, пришли два чауша и толмач Чебан и сказали Ивану, чтобы он шел к Ибрагиму-паше. Пошел Иван в шатер и увидел там пашу и Авессалома. Встает Ибрагим-паша, усаживает Ивана против себя. И Иван с Ибрагимом-пашой говорил о государских делах. И на словах Ибрагим-паша ответил на всё, но записи ответные не дал. И сказал Ибрагим-паша Ивану:

— А теперь наш государь отпишет грамоту вашему государю, и когда грамота будет готова, я тебе ее передам.

И сказал тогда Иван Ибрагиму-паше, чтобы отправил султан к великому князю своего посла, доброго человека, из самых близких ему людей, и тогда все дела государские пойдут на лад.

Ибрагим-паша ответил:

— Хочет и государь наш послать к вашему государю большого посла, доброго своего человека. И обо всем этом наш государь отпишет со своим послом. А ныне наш государь отправляет к вам Скиндера».

 

ЕДИНОВЕРЦЫ

Выйдя из кельи Саввы, Максим не заметил монашка, который прятался неподалеку за поленницей. Пока два греческих старца беседовали, монашек подслушивал, приставив ухо к двери. А теперь, когда Максим вошел в церковь, он бесшумно, как кошка, выскользнул из своего укрытия и, держась поближе к стенам, стал пробираться к игуменским покоям.

После окончания заутрени два незнакомых монаха встретили Максима возле его кельи. Один из них, выступив вперед, спросил:

— Ты святогорский монах?

— Да, — ответил Максим.

— Иди за нами!

— А куда вы меня поведете?

— Раз есть у тебя глаза, увидишь, — последовал ответ.

— Я вас не знаю, и господь еще не осветил дня, — после некоторого колебания сказал Максим. — Как же я могу за вами последовать? Пойдемте сначала к игумену.

В игуменских покоях их встретил монастырский эконом Савватий. Взглянув на Максима так, будто видел его впервые, он пробурчал:

— Иди, старец, куда тебе говорят, таков приказ.

Они миновали ворота монастыря и пошли по улице. Сначала к большим Ризположенским воротам, и Максим уже решил, что его хотят бросить в каменный мешок, где держали самых опасных государственных преступников; их в стоячем положении замуровывали в камень, оставляя сверху отверстие для доступа воздуха. Но шедший впереди монах, не доходя до крепостных ворот, свернул направо. Было темно. На узенькой грязной улочке Максим, споткнувшись, упал.

— Проклял тебя господь, вот ты и падаешь, — проворчал тот, что шел позади.

— И Христос, подымаясь с крестом на плечах в гору, не раз пригибался к земле и чуть не падал, — сказал Максим.

— Погляди, вот окаянный! — обратился один монах к другому. — Равняет себя, ничтожного, с Христом! Что за гордыня! Разве удивительно, что он столько позорного наговорил и содеял?

Монахи замолчали. Долго блуждали они в темноте по грязным улицам. После бесконечных поворотов Максим не мог понять, где находится. В одном только был он уверен, что они не прошли еще через крепостные ворота, стало быть, кружат по Кремлю. «Что же будет? — задавал он себе вопрос. — Видно, со мной поступают, как царь Давид со своим войском, которое он шесть дней водил вокруг стен Иерусалима, а на седьмой устремились вперед воины и народ, и страх их разрушил стены».

Так кружили они, пока их не догнал третий монах. Остановившись чуть поодаль, он подозвал к себе монахов, сопровождавших святогорца. Максим узнал его, это был митрополитов келейник Алексей.

После того, как они втроем пошептались между собой, Алексей, подойдя к Максиму, сказал:

— Произошла ошибка, брат Максим. Митрополит узнал обо всем и сжалился над тобой. Пойдем к владыке, он хочет тебя видеть.

С тех пор, как Даниил стал митрополитом, он ни разу не встречался с Максимом и не выказывал своей враждебности к нему. Через несколько дней после посвящения в сан он вызвал в митрополичий дом писца Селивана. Спросил его, как подвигается работа, не надо ли послать что-нибудь из митрополичьего дома, как здоровье Максима, не нуждается ли он в чем-либо, просьба его будет непременно выполнена. Под конец Даниил сказал, чтобы Максим вместе с Селиваном перевели «Беседы» Иоанна Златоуста на Евангелие от Марка и Иоанна. Заказ был выполнен быстро. Перевод представили Даниилу, он поблагодарил за него и хорошо заплатил. За небольшую работу два монаха получили столько, сколько не пришлось на их долю из щедрого вознаграждения за перевод Толковой Псалтыри.

И вот теперь Даниил, стоя, через потайной глазок наблюдал за Максимом, которого келейник, приведя в соседние покои, оставил одного. Святогорского монаха трудно было узнать. Замученный утренним блужданием, бледный после бессонной ночи, он повалился на лавку, точно сраженный тяжким недугом. Его знобило. Башмаки, ряса и даже клобук были перепачканы в грязи. И к бороде присохли комочки земли. Глядя на него, Даниил не мог не порадоваться. «Все это знаменья свыше, — подумал митрополит. — Пришел час. Он, грешник, раскается или получит по заслугам. «Вступись, господи, в тяжбу с тяжущимися со мной, побори борющихся со мной»».

Долго заставил он Максима ждать. С торжеством посматривая на него в потайной глазок, Даниил продолжал читать Тридцать четвертый псалом: «Да придет на него гибель неожиданная, и сеть его, которую он скрыл для меня, да уловит его самого; да впадет в нее на погибель. Аминь!» — И вместо того, чтобы пойти самому, послал к Максиму приспешника своего Топоркова.

Остановившись в дверях, Топорков перекрестился.

— Воспою господеви в животе моем, пою богу моему, дондеже есмь, — произнес он слова молитвы.

— Аминь, — приподнявшись, прошептал Максим.

— Лежи, как лежал, брат Максим, — вкрадчиво сказал Топорков. — Не терзай свою душу. Святому митрополиту с ночи нездоровится, жар у него. Как только он услыхал, что с тобой случилось, сразу послал за тобой.

Топорков сел. Его глаза, с набрякшими мешками, внимательно изучали святогорца.

— Митрополит как добрый пастырь печется о своей пастве, — продолжал он чуть громче. — Старого он не помнит, ибо назад не оглядывается. Смотрит только вперед. Того, кто оглядывается назад, проклинает всевышний, и он превращается в столб соляный, а того, кто смотрит вперед, благословляет и под конец удостаивает узреть землю Ханаанскую.

Тут в покой вошел Даниил. Он был тепло одет, в шерстяной рясе, хмурый, сердитый.

— Благослови, владыка, — встал с лавки Максим.

Даниил устало опустился на скамью.

— Минувшей ночью, дражайший брат, господь подал мне знак, — с трудом проговорил он, — трижды я вспомнил о тебе. Пришла пора позвать мне тебя, чтобы мы, два раба божьих, дали побеседовать нашим христианским душам. Раньше не мог я. А теперь, признаюсь, в моей расслабленной душе заговорил голос раскаяния и любви. Трижды вспомнил я о тебе минувшей ночью. И в третий раз понял, то было знаменье свыше, и посему послал за тобой. Тут-то я и узнал, что с тобой приключилась беда, и подивился божественному провидению.

— Радуется душа моя, владыка, слыша твои речи, — промолвил Максим. — Да будет с тобой милость господня, и пусть наставит он и меня, недостойного.

Наступило молчание. Даниил впился взглядом в лицо святогорского монаха. Он понимал, что его слова не вызывают доверия. «Вот богом проклятый, — пронеслось у него в голове. — Лицо даже не смягчилось, не подумал пасть мне в ноги, поблагодарить, поцеловать руку. И голос у него твердый». Он долго молча смотрел на Максима, а потом сказал:

— Но и ты, Максим, не исполнил моей просьбы. Дважды просил я тебя, но всуе… Если только Селиван — мы ведь всего лишь люди — не забыл передать тебе.

Как видно, он упомянул о Селиване, чтобы дать Максиму возможность оправдаться.

— Брат Селиван — человек правдолюбивый и высоконравственный, — сказал святогорец. — Он передал мне твою просьбу, владыка. Ты хотел, чтобы мы перевели «Историю церкви» Феодорита Блаженного.

— Да, — подтвердил Даниил. — Но ты, Максим, не сделал этого, и не понимаю, по какой причине.

— Объясню тебе, владыка. «Историю церкви» Феодорита не проси лучше переводить: не весь плод от бога, есть в нем и горькие зерна.

Даниил и Топорков переглянулись.

— У святого Феодорита? — в один голос удивленно воскликнули они.

— Святой Феодорит был просвещенный пастырь, — принялся пояснять Максим, — и поскольку он, не ведая страсти и страха, рек слово правды, преследовали его тогдашние властелины, но в конце концов все признали его мудрость и святость. Так было со многими боговдохновенными людьми.

Опять митрополит и его приспешник обменялись взглядами.

— Я не говорю сейчас о самом святом и о просвещенных его писаниях, — продолжал Максим. — Не говорю ни о божественном «Эранисте», ни о других сочинениях: «Против иудеев», «Против магов персидских», «Врачевание эллинских недугов». Я говорю об «Истории церкви». И дивлюсь, почему твоя святость требует, чтобы мы перевели эту книгу.

Даниил с трудом сдерживал раздражение. А Максим оживился. Глаза его засверкали, следы страдания исчезли, морщины словно разгладились.

Вместо Даниила заговорил Топорков. Он приблизил к Максиму свое лицо и, уставясь ему в глаза, спросил:

— Скажи нам прежде всего, Максим, почему ты отказываешься? Дважды уже просил тебя митрополит и сейчас просит в третий раз. Почему отказываешься?

Голос Топоркова теперь уже не звучал тепло и сочувственно, как вначале. И Даниил не притворялся больше больным и разбитым после бессонницы. Лица у них раскраснелись.

— Причина одна, — обратился Максим к Топоркову, — ныне воюете вы с ересями и разными вредными вероучениями, и когда будет война сия позади, тогда и следует перевести «Историю церкви», а пока — не время.

Оба священника сгорали от нетерпения: наконец-то они услышат страшное признание из уст самого святогорца. «Господи, осуди его! — молился про себя Даниил. — Уста его полны проклятия, коварства и лжи, под языком его мучение и пагуба». И, наклонившись вперед, он нетерпеливо бросил:

— Ну что, скажи, что опасного в «Истории церкви»?

— Святой Феодорит, будучи человеком просвещенным, не желал скрывать истину, — отвечал Максим. — И в «Историю церкви» включил он письма Ария, Македония и других распространителей ересей. Он приводит их целиком, а теперь не пойдет это вам на пользу, принесет вред…

Ему не дали договорить. Этот неожиданный довод возмутил Даниила. Вскочив с места, он громко ударил в ладоши, точно охотник, который, упустив счастливый случай, решил, что ему незачем уже сидеть в засаде, подстерегая дичь.

— Лжец, лжец! — злобно вскричал он, и лицо его исказилось. Глаза налились кровью, он сжал кулаки, готовый наброситься на жалкого святогорца, растоптать его. — Вероломный, вероломный! Как приехал ты сюда, отягощенный проклятием божьим, так и поныне живешь в грехе. Душа твоя не ведает раскаяния. Злоба твоя неукротима. Ты — само вероломство и злонамеренность. Проклятый сойдешь ты в могилу, не истлеешь вовеки. Ты лжешь, лжешь!

— Ничтожный, ничтожный! — кричал и Топорков. — Есть у тебя и другая причина, но ты скрываешь ее.

Страшные, вне себя от гнева, склонились они над Максимом.

— Другой причины у меня нет, — сказал святогорец.

— Есть! — вопил Даниил. — Вассиан подговорил тебя не повиноваться мне.

Митрополит прошелся несколько раз из угла в угол, потом остановился перед Максимом, — великан с багровой физиономией и оскаленными зубами.

— Про-кля-тый! Тебя спалит господь своей молнией, огонь уже сжигает тебя. — Он окинул взглядом святогорского монаха с головы до ног, от грязного клобука до грязных башмаков. — Вот до чего дошел ты! — взревел он. — И еще много страшней проявит гнев свой господь! Признайся, несчастный, ведь немало ты претерпел.

— Владыка, я был бы недостойным, коль донимали бы меня страдания телесные, — перекрестившись, молвил Максим. — Как наставляет меня господь, так я и поступаю, и какое наказание ни посылает он моему ничтожеству, справедливо оно и заслуженно.

— Перестань, фарисей, жалкий фарисей! — взревел Даниил. — Да чего ждать от такого, как ты? Из латинского Рима и попираемой турками Греции явился ты к нам. Мы не верим ни единому слову твоему, ни изреченному, ни написанному. — Наклонившись вперед и прожигая святогорца горящим взглядом, он продолжал: — Вот какова причина истинная: святой Феодорит в «Истории церкви» неопровержимо доказывает, что монастыри имеют право владеть селами, имуществом, слугами и многими иными богатствами. Чтобы крепнуть и процветать.

Максим слушал с изумлением. Даниил и Топорков, стоя перед ним, сверлили его глазами — как святой Георгий, пронзивший копьем змея, — и ждали: вот-вот сатана испустит дух. Им не терпелось увидеть, как покинет Максимово тело черная его душа.

Но святогорский монах вместо того, чтобы испустить дух, улыбался и печально покачивал головой.

— Ох, стыд и позор, владыка, — проговорил он. — Ступай, ступай. Поскорей омойся в реке семь раз и, как Нееман, очистись от страстей — ибо ты прокаженный и сам того не замечаешь.

Тут Топорков не выдержал. Схватив святогорца за рясу, он тряхнул его, и голова Максима бессильно склонилась к плечу. Даниил испугался.

— Оставь его, — сказал он. — Оставь, не трогай больше. Не то примем на свою душу его грехи.

Но как только Топорков отпустил Максима, тот поднял голову и обратился к митрополиту:

— Ты прокаженный и сам того не видишь. И как пророк Елисей, говорю тебе: ступай, семь раз омойся в реке, другого лекарства нет для тебя… И откуда ты взял, Даниил, что такое пишет благочестивый Феодорит в своем сочинении? Кто тебе сказал?

— Именно так он пишет, именно так! — стукнул кулаком по столу митрополит.

— Ох, неразумный! У святого Феодорита ищешь ты поддержки, чтобы отстоять свой произвол? Да он спалит тебя огнем! Кто еще так ненавидел богатство, любил уединение и бедность, как этот скромный епископ? Побойся гнева его, Даниил!

Топорков схватил Максима за рясу. Но теперь уже не стал его трясти, а ударил своей сильной рукой, да так, что тот вскочил на ноги.

— Проклятый грек! — закричал Топорков. — Ты — ярый враг церкви и княжества нашего! Всех нас здесь ты ненавидишь. И злословишь не только о митрополите, осмеливаешься поносить и самого государя нашего. Называешь его трусом нечестивым. Мы всё знаем. Будь проклят! И то, что говорил ты лекарю Марку о великом князе, и речи твои еретические, и то, что ты болтал о митрополите, и все грехи до единого нам известны. Бог и великий князь покарают тебя своим правосудием. А теперь убирайся отсюда, подлый грек, прочь, проклятое племя!

И, схватив Максима за руку, он подтащил его к двери. Раскрыл ее, толкнув ногой. И, как старую тряпку, вышвырнул вон святогорца.

Тут отворилась потайная дверца, и появился игумен Иона, а за ним следом маленький седой монах, с редкими рыжеватыми волосками вместо бороды, едва заметный рядом с толстым Ионой.

Лицо у игумена было еще красней, чем у Даниила. Через глазок в потайной двери наблюдал он за Максимом. Но ему было строго приказано не появляться, — его вспыльчивость внушала Даниилу опасения. Однако сдержаться не смогли ни сам Даниил, ни Топорков.

— Подлый грек, подлый латинянин! — сквозь зубы пробормотал Иона. — Хорошо, что меня здесь не было, а то помутился бы мой разум. Ох, ох, какие напасти из-за этого проклятого! Ненависть его велика, злоба невыносима.

Опустившись на лавку, Даниил тяжело вздохнул. Топорков стоял, глядя в окно.

— Я давно говорил, — продолжал Иона, — что пора отправить его восвояси и не задерживать здесь. Для чего, скажите, держим мы его до сих пор?

— Ты думаешь, надо отпустить его на Святую Гору? — с удивлением воззрился на него Даниил.

— Нет. Лучше отослать его в те господом проклятые края, где никогда не тают льды, ни весной, ни летом. Чтобы он замерз там и для вразумления бунтарей превратился в ледяной столб. Ничтожный! Как презирает он архиереев, как ненавидит церковь нашу и самого князя!

— До сих пор не могу я в толк взять, как оказался тут, среди нас, этот сатана, — тяжело дыша, проговорил Топорков. — Великий князь просил прислать одного человека, а греки прислали другого. Их хитрости я всегда разгадываю, а наш князь, видно, притворяется, будто ничего не замечает, хотя давным-давно все ясно как белый день. Стоит ему только сказать: заприте Иуду в темницу, бросьте его в железную клетку, отдайте моим псам-тюремщикам, ведь в душе он еретик и сатана… Не могу понять, отчего щадят его.

— Нечего нам корить великого князя, — вздохнув, сказал Даниил. — Такова воля божья. «Ибо он сказал — и сделалось; он повелел — и явилось». То, что ясно нам, другому не ясно, и если бы все одними и теми же глазами смотрели на мир, для чего тогда нужны были бы мы, священники? Так есть, и так было вечно. И отец нашего государя оставлял безнаказанной ересь, и охватила она все княжество; и церковь нашу и нас чуть не истребила. Но тогда послал господь отца нашего Иосифа, и промыслом божьим раскрыл он великому князю глаза, спас церковь и княжество.

Последовало молчание, и потом опять зазвучал возбужденный голос митрополита:

— Среди нас поднялись и полетели соловьи сладкозвучные, всесвятые архиереи нашей церкви, Петр, Алексей, Иона и другие славные митрополиты-чудотворцы. Улетели птицы священные к господу и нас оставили в сиротстве великом. И я теперь, жалкий, ничтожный, должен держать бразды, дрожат мои руки от слабости, но утешают меня твой посох и жезл, господи. «Утверди шаги мои на путях твоих, да не колеблются стопы мои. К тебе взываю я, ибо ты услышишь меня, боже; приклони ухо твое ко мне, услышь слова мои».

— Аминь! — осенили себя крестным знаменьем Иона и Топорков, словно скрестили обнаженные мечи.

— И я повторю слова патриарха Фотия, — продолжал Даниил. — Одни меня поносят, а другие хвалят, но поношение меня не огорчает, похвала не радует. Поносимый и хвалимый, остаюсь я тем, кем был: верным, хотя и грешным рабом твоим, господи.

— Аминь! — снова скрестились мечи.

Даниил со слезами на глазах хотел еще что-то добавить, но тут выступил вперед тщедушный старичок, до сих пор молча стоявший в стороне. Это был старец Мисаил из Волоколамского монастыря. Твердо и уверенно встал он между двумя озверевшими чудовищами, Даниилом и Ионой, и заговорил глуховатым шипящим голосом:

— А теперь, владыка, выслушай меня. Хватит слов, поднимайся сейчас же, ступай к великому князю и скажи ему: если он не протянет немедля карающую длань свою, завтра уже будет поздно. Пострадает, как во времена еретические. И открой ему всю правду. Скажи, Максим поносит его, называет трусом и нечестивцем. Скажи, не только в церковные, а и в княжеские дела сует свой нос подлый грек. Через лекаря Марка он передавал что хотел неверному Скиндеру, ведь все греки в сговоре. А теперь, как помер Юрий Малой, главарем здешних греков стал Максим, он у них верховодит. И Иван Сабуров, скажи великому князю, ходит к Максиму, и тот не разрешает Соломонии идти в монастырь. Доколь нам терпеть? Если князь Василий желает, чтобы княжна Елена с благословения церкви стала Великой княгиней и родила ему деток, наследников, чтобы княжество не погибло из-за бездетности его, пускай прежде всего разделается с проклятым святогорским монахом. Пока он здесь, Соломония не примет постриг и свадьбе не бывать… И скажи великому князю…

— Старец! — оборвал его Даниил. — Великий князь сам все знает, однако колеблется.

— Чего он боится?

— Возмущения. Возопит Афон, возопят патриархи, да и султану может это не понравиться, коли греки по-своему представят ему дело.

Мисаил быстрым движением руки остановил митрополита:

— Все это вздор! Иди к великому князю! Пускай он пошлет тысячу талеров игумену Ватопедского монастыря и еще тысячу афонскому проту, по две-три тысячи всем патриархам, соболиных шкур и по тысяче талеров греческим драгоманам султана. Никто и не возразит. Ступай, Даниил!

— Надобно переждать несколько дней, старец, — после некоторого раздумья сказал митрополит. — Пусть сначала выпроводят проклятого Скиндера. Пока он здесь, великий князь не решится…

— Пресвятая богородица! — перебил его стоящий у окна Топорков. — Слово, владыка, с уст твоих достигло слуха божьего. Погляди-ка сюда!

Все бросились к окну.

— Вон едет возок Скиндера, — прозвучал дрожащий от волнения голос Топоркова, и, отойдя в сторону, он уступил место другим, чтобы и они увидели, как проезжает возок под окнами митрополичьего дома и сворачивает ко дворцу.

— А-а, — протянул Даниил. — Ну да, сегодня примет его великий князь, а завтра-послезавтра он отбудет, спровадим проклятого…

Старец Мисаил, которому за чужими спинами ничего не было видно, оборотясь к иконам, перекрестился.

— Да будет он проклят! Да будет он проклят! — вскричал он.

Даниил, Иона и Топорков со вздохом облегчения отвернулись от окна и стали молиться, класть поклоны.

 

ДИПЛОМАТЫ. 2

В назначенный час турецкий посол прибыл во дворец.

Раньше, когда он ехал со своего подворья в Кремль, по обе стороны улицы стояла толпа и глазела на процессию, Сегодня улицы были пустынны. И свита Скиндера не отличалась пышностью. Всего-навсего два возка, в первом сам турецкий посол, во втором приставы и драгоманы.

Перед дворцом их никто не встретил. На крыльце стояли лишь три дьяка: Карпов, Шигона и Путятин. Но еще больше оскорбило Скиндера, что провели его не в Грановитую палату к великому князю Василию, а прямо в Набережную. И там, усадив его против себя, встал Иван Шигона и заговорил:

— Скиндер, великий князь повелел объявить тебе: второй раз Сулейман-султан, брат наш, послал в наше княжество тебя, Скиндер, и передал нам свое желание, чтобы жили два царства в мире и согласии. Мы послали к султану верного человека нашего, боярина Ивана Семенова. И от имени султана Ибрагим-паша сказал ему, что и султан собирается послать верного своего человека и вельможу с посольскими грамотами, а тебя, Скиндер, он отправляет сопровождать Ивана и закупить в княжестве нашем разные товары. Так ли это или получил ты у султана посольские грамоты, наказы и наставления, чтобы мы говорили о государевых делах, о том, какой должна быть наша дружба и братство?

Скиндер, тщедушный, раздражительный, с черными усиками и острым носом, разодетый в парадное турецкое платье, широкие шаровары, блестящий кафтан и ярко-красную феску с пышной черной кисточкой — в таком виде намеревался он предстать перед великим князем, — выслушал Шигону стоя.

— Говорил или не говорил этого многочтимый Ибрагим-паша, второй человек после султана, послу вашему Ивану, я того не слыхал, — оскорбленным тоном ответил Скиндер. — Я приехал сюда, боярин, не по своей воле и не роди удовольствия, а как посланец великого моего государя. И пришлет ли мой государь завтра другого посла, не ведаю, а пока что он прислал меня.

— Есть у тебя, как положено, посольские грамоты или какие-нибудь наказы твоего государя? — встав с места, спросил Карпов.

Дьяки говорили по-русски, княжеский толмач переводил на турецкий. Скиндер же говорил по-турецки, и его драгоман переводил на русский.

— Грамоты, что у меня были, я давно отдал, и больше нет у меня ни грамот, ни наказов, — ответил Скиндер.

Он сел, и опять встал Карпов.

— Скиндер, ежели хочет государь наш жить в мире и согласии с другим государем, обменивается он с ним посольскими грамотами. Ты приехал к нам второй раз, и великий князь наш принял тебя с почестями, пригласил к своему столу. Бояре спросили тебя вначале о посольских грамотах, и ты ответил: «Пусть пошлет государь ваш к моему государю своего человека, и там будут они разговаривать». И государь наш послал к султану великого посла Ивана Семенова, но не сказали ему, хотят ли жить с нами в дружбе и братстве. И Ибрагим-паша объявил, что султан пришлет сюда своего великого посла. Но не прислал. Так и наш государь посылает в Царьград не великого посла, а других своих людей, чтобы они тебя сопровождали и занялись торговыми делами, поглядели, что из товаров наших осталось не продано.

Скиндер приготовился заговорить, но с места поднялся Шигона.

— Скиндер, — громко начал он, — великий наш государь Василий Иоаннович, божьей милостью един правый государь всея Руси и иным многим землям восточным и северным государь и великий князь, повелел объявить тебе: «Брат наш Сулейман-султан прислал сюда тебя, Скиндер, и известил меня: как отец его Селим-султан, так теперь и брат наш Сулейман-султан хочет, чтобы два наших царства жили в мире и братстве. И мы, скажи ему, того же желаем. Когда мы были в дружбе и братстве с отцом его Селимом-султаном, наш брат Селим-султан писал в своих грамотах, как положено, а теперь Сулейман-султан написал их неподобающим образом».

Скиндер выслушал Шигону стоя, низко кланяясь каждый раз, как произносились имена турецких султанов и великого князя. Шигона закончил речь, и Скиндер опять собрался ответить, но слово взял Путятин:

— Скиндер, великий государь наш повелел объявить тебе: «Ты говорил с нами от имени султана и о Казани. Будто Саип-Гирей, который там ныне правит, султанов человек и посылал в Царьград своих людей, султан принял их и предписывает нам теперь заключить мир с Саип-Гиреем. Но султан знает, что Казань — наш юрт и мы искони назначаем туда правителей. Таков старый обычай, и желаем мы сохранить его. Саип-Гирей предал нас, его посадили на трон предатели и смутьяны».

Теперь наконец пришла очередь заговорить Скиндеру. Маленький, тщедушный, он, конечно, не мог соперничать с русскими дьяками, голоса которых в просторных палатах звучали, точно колокол, а когда они повышали их, казалось, слышал в Царьграде сам султан. Но Скиндер собрался с силами и напряг, как мог, свои слабые голосовые связки:

— Султан Сулейман-шах, Селим-шах, царев сын, милостью божьей великий царь, и великий государь, и великий эмир, султан Сулейман-хан, и всем землям приморским, и Румским, и Караманским, и Анатолийским, и Романейским, и Перским, и Мисюрским, и всей земле Арапской и иным многим землям государь, повелел объявить…

Боярин Шигона, один из главных советников великого князя, слушая Скиндера и видя, как он из кожи вон лезет, кипел возмущением. «Антихрист! — думал он. — Яд каплет с его уст. Змея из самых ядовитых. А ведь приехал он для того, пожалуй, чтобы нарушить союз и дружбу между царствами. Душа его из адского дегтя. Он целует ноги султану, пашам, подлому Авессалому и всем прочим греческим драгоманам и дьякам. Они прислали его сюда и подучили говорить сегодня одно, завтра — другое, чтобы сеять раздор между нашими царствами. И как гордится он султаном своим сарацинским! И будь он турок, пусть бы гордился могуществом своего государя. Но ведь грек он! И, говорят, зовут его Александром, и он из князей Мангупских. Вот до чего докатились захиревшие греческие князья: падают в ноги султану, целуют ему зад, отдают в его гарем своих дочерей. Верно служат ему. А от нас хотят, чтобы не замирялись мы с султаном, не заключали с ним союза. Хотят, чтобы мы затеяли войну, освободили Царьград, который снова к ним перейдет. Нечестивцы лукавые, безбожники! Сетуют на свою бедность, жалкую участь, делают вид, будто пекутся о патриархии и православии, а сами только и думают, что о прежней своей славе и величии. А если бы собрался теперь наш князь выступить против султана, не поддержали бы его греки. Разгорись война между двумя царствами, помогали бы они туркам и татарам, а не нам, православным, что ради них проливали бы кровь свою. Ах, племя увечное!»

Тут Скиндер срывающимся голосом закончил свою речь:

— А про Казань вы говорите, что это ваш юрт. Но мы этого не признаем. Нынешней весной Саип-Гирей прислал большое посольство, поклонился султану в ноги, прося покровительства надежного и защиты. И знайте, Казань — наш юрт! И пусть великий князь не шлет туда своих людей и рать.

Наступило молчание. Скиндер сел, встал Карпов.

— Скиндер, не с нынешней весны, как говоришь ты, — сказал он, — а уж много лет Казань — юрт нашего княжества. Так было и так будет.

Скиндер порывисто поднялся с места и, точно не слышал слов Карпова, заговорил:

— И сказали вы еще, будто грамоты свои государь мой, великий султан Сулейман, пишет не так, как подобает. А мы не знаем, как подобает.

Ему ответил Шигона, голос которого загремел, как боевая труба:

— Скиндер, пока жив был отец Сулеймана, великий султан Селим-шах, он писал государю нашему, как подобало, а ныне султанские грамоты составлены непригоже.

Скиндера не удовлетворил такой ответ. На туманные объяснения и он ответил туманно:

— Государь наш великий султан Сулейман-шах хочет и теперь быть в дружбе и братстве с вашим княжеством и в грамотах, что посылал, пишет об этом.

Он остался доволен своими словами и тем, как их произнес. И немного успокоился. Бояре услышали то, что должны были услышать. Они смертельно оскорбили его еще по приезде, не сочтя султановым послом, и сегодня даже не допустили к своему государю. Сейчас глаза Скиндера сверкали, и, хотя он был ниже всех ростом, он смотрел на дьяков свысока.

— А теперь, Скиндер, — поднялся Шигона, — наш великий государь отсылает тебя обратно к Сулейману-султану. И ты скажешь ему, что государь наш желает, чтобы два царства жили в мире и братстве; так и написано в грамотах, которые ты получишь. Но и ваш государь пусть впредь пишет нашему государю, как подобает. И когда Сулейман-султан решит отправить нашему государю большого посла, мы потолкуем с ним о государевых делах и о том, как поддерживать дружбу и мир между нашими царствами.

Все три боярина встали, и теперь Скиндеру оставалось только поклониться и уйти. Но последние слова Шигоны его возмутили. Он молча смотрел то на одного, то на другого дьяка, и помрачневший его взгляд остановился наконец на Шигоне.

— Я уже говорил тебе, боярин, о лекаре Марке, — сказал он. — Каков ответ насчет Марка вашего государя нашему государю? Где сейчас Марк? Я должен отвезти его в Константинополь.

— Насчет Марка, Скиндер, — отвечал Карпов, — человек нашего государя, который будет тебя сопровождать, получил наставления и даст ответ Сулейману-султану.

Взбешенный Скиндер стал проявлять еще большую настойчивость:

— У вас здесь живут греческие монахи. А греки — подданные Сулеймана-султана, он оказывает им покровительство и помощь.

— О Марке ты получишь грамоту нашего государя, — ответил Путятин. — Но монахов, христиан православных, присылает сюда не султан; единый у них с нами бог, не басурманы они, и присылают их сюда патриархия и Афон. Кто тебе сказал о греческих монахах? И о них есть у тебя грамота?

Посол не ответил Путятину. Он вспомнил вдруг о другом.

— Вы меня уже спрашивали, какой дорогой хочу я вернуться в свои края: по суше или по реке Дону. Так вот, я поплыву по Дону.

— Как прикажет, Скиндер, наш государь, так и будет, — сказал Путятин.

— Но я не получил у вас ответа! — вскричал Скиндер. — Вы говорите, будто государь мой писал вашему великому князю не так, как подобает. Но не сказали, как же подобает? Как, по разумению вашего государя, должен писать ему великий султан?

— Скиндер, поезжай теперь на свое подворье, — сказал Шигона, — а мы обо всем, что ты говорил, спросим мнение государя нашего, и как он порешит, так и будет.

Посол постоял минуту в раздумье. Что-то еще хотел сказать, но его опередил Путятин:

— А отчего, Скиндер, янычары жаловались нашим людям, что их морят голодом? Государь наш приказал отдельно для тебя и отдельно для твоей свиты давать еду обильную, одежду и обувь, чтобы никто не голодал и не мерз. И все, что он приказал, приставы наши передали тебе самому, о чем есть у нас грамота. Так почему же теперь янычары жалуются?

Скиндер позеленел. Дьяки еще раньше слышали от приставов, что даже половины полученного Скиндер не дает своим людям. Выделяет им ничтожную долю, а остальное два верных ему янычара продают на базаре; за мясо, одежду и кожи получают золотые монеты. И теперь, выслушав Путятина, Скиндер смутился.

— Неправду говорят янычары, — сказал он. — Я от них этого не слыхал и сейчас поеду к себе на подворье и все расследую. Да как нам жаловаться на великого князя? Прослышали, верно, что-то ваши люди, да неправильно поняли.

Он поспешно поклонился и пошел к двери. Дьяки проводили его до крыльца. Скиндер торопливо спустился по лестнице и сел в возок. Прибыв на свое подворье, он сказал приставам:

— Ваш князь не желает, чтобы я приезжал сюда как султанов посол; добивается, чтобы приехал другой. Но приеду только я и никто больше. И если великий князь не почтит меня по заслугам, пускай не рассчитывает на дружбу с султаном.

…Великий князь Василий слушал переговоры с султанским послом, сидя в соседних покоях. Он остался доволен своими дьяками. Но поведение Скиндера его возмутило.

— Предатель он и подлый вероотступник, — сказал Василий. — Отчего хочет он, чтобы отправили его по Дону и Азовскому морю?

— Государь, мы узнали от наших людей, что замышляет Скиндер, — сказал Шигона. — Он хочет спуститься по Дону и осмотреть тамошние места, чтобы посоветовать султану, где лучше построить крепость и отрезать нам путь к Азовскому морю.

— И я думаю то же, — кивнул великий князь. — Поэтому пусть он не плывет по Дону, отправьте его прямо в Кафу… — После некоторого раздумья он продолжал: — Скиндер — лиходей и поганец. Видел я, как потемнели от гнева его глаза. Такая же темная у него душа. И как прежде предал он свою веру и народ свой, так и теперь готов выдать нам султана и нас — султану. Ах, проклятый! Пусть Сулейман-султан больше не присылает его сюда. — Он внимательно посмотрел на своих дьяков. — Но сейчас я думаю, почему заговорил он о греческих монахах. Максиме и Савве? Кто его подучил? Сами они просили покровительства у султана или как-то иначе о них проведали?

Дьяки молчали. Они понимали, что Василий не случайно спросил о греческих монахах. И знали, что он желает услышать вполне определенный, угодный ему ответ. Набравшись наконец смелости, Карпов сказал:

— Думаю, государь, подлый Марк подучил его. Сами монахи тут ни при чем. Хитрец Скиндер прослышал о них от Марка и пользуется этим, чтобы сеять раздор.

Василий молча и равнодушно выслушал Карпова. Потом взгляд его остановился на Шигоне.

— Но нет у нас доверия и к самим монахам. Как знать?.. — сказал Шигона. — Мне говорили, что в келье у Саввы нашли посольские грамоты. Как они попали туда?

— Сударь, — обратился к Шигоне Карпов, — разве тебе неизвестно, зачем держим мы здесь архимандрита Савву? Мы даем ему грамоты, а он переводит их с нашего языка на греческий, сербский и турецкий. А иной раз с этих языков, кои знает он превосходно, делает перевод на наш язык. — И он посмотрел на Путятина.

— Да, именно так, — подтвердил тот.

Опять наступило молчание.

— Хорошо, коль монахи не вмешиваются во что не следует, — чуть погодя в задумчивости проговорил великий князь. — Но надобно узнать, те ли это грамоты, что Савва получает из Посольского приказа, или держит он у себя в келье иные. — И, подумав немного, спросил: — И у Максима нашли грамоты?

— Нет, государь, — ответили дьяки, а Иван Шигона прибавил:

— Впрочем, мы, государь, не искали.

— Пусть Скиндер сегодня же уезжает, — покачав головой, сказал под конец великий князь. — И пусть едет через Кафу. А на его вопрос, как подобает Сулейману-султану писать грамоты, вот мой ответ…

Сев на скамью, Карпов записал наказ великого князя:

«Государь твой Сулейман-султан писал нашему государю не так, как подобает, и не так, как писал нашему государю отец его султан Селим-шах. Прежде султан Селим-шах писал нашему государю и называл его «братом», а теперь Сулейман-султан в грамотах своих не называет его «братом». И это находит государь наш непригожим».

 

НОЧЬ В КНЯЖЕСТВЕ

 

I. Великий князь Василий

Под вечер великий князь Василий увидел княжну Елену. Увидел ее тайком, так, чтоб она об этом не знала. Говорили, будто в первый раз он встретился с ней три года назад, в дождливый день, когда во время охоты выехал со своей свитой к усадьбе Глинских. Изящные манеры и редкая красота княжны очаровали его. Прекрасная Елена была умна, воспитана наставницами и наставниками, привезенными для нее из европейских королевств, из немецких и польских земель. Такого образования не получила ни одна другая девушка во всем княжестве. Краса ее, а также изысканное приятное обхождение — большая редкость в Московии — точно колдовское зелье, глубоко запали в душу Василия. Он возжелал ее страстно. В измученном сердце вспыхнул огонь, какого не привелось ему изведать и в юношеские годы. Прослышал он, будто там, в лесном краю, где выросла Елена, выезжает она вместе с братьями, облаченная в мужское платье, и те, кому доводилось увидеть ее, оставались в плену ее прелестей. Вот уже три года, как лучистые глаза Елены, точно диковинные драгоценные камни, освещали сокровенные мысли великого князя, потрясали ослепительными вспышками. Так далеко зашла его страсть, что государь не сознавал уже, где корень его терзаний: то ли думал он о княжне, поскольку другая женщина должна была занять место бездетной княгини, то ли решение заточить Соломонию в монастырь созрело потому, что так сильно желал он Елену Глинскую. А тоска разрасталась: тревожился Василий, как бы промедление не обернулось бедой, как бы не потерять ему Елену. Ведь она вступила в самую пору, бутон раскрылся, долго ли ждать ей замужества? Да и сам Василий не первой молодости, ему уже сорок пять, чего же еще ждать, коли желаешь ввести в свои покои молодую и прекрасную женщину?

Конечно, он мог бы одним словом положить конец своим мучениям: Соломонию — в келью, Елену — к себе в опочивальню. Нетрудное это было дело. В конце концов, он здесь государь, нежная роза распустилась в его саду. Однако неизъяснимый страх время от времени одолевал душу Василия. Церковь не на его стороне. Митрополит Варлаам, выживший из ума старик, ничего не смысливший в делах государства, не соглашался отправить Соломонию в монастырь. Да и патриарх Иерусалимский, проведав о намерениях Василия, предупредил его, что православная церковь не благословит такого шага. Что касается монахов, то часть их осуждала второй брак, а другая одобряла его, но этих, последних, Василий не почитал истинными монахами: не божьи они люди, княжеские. Что скажет, то и сделают. Опять же монахов и попов он постепенно сумел бы усмирить — не так уж трудно это для сильного князя, который крепко держит в руках свое государство. Подлинный страх внушало Василию другое.

Дважды являлись ему страшные знамения. Едва сместил он Варлаама, чтобы поставить митрополитом Даниила и поскорей осуществить свой замысел, как в одном из окраинных его владений, в Пскове, начался страшный мор. Неведомо почему люди умирали прямо на улицах — точно мухи. Тысячи душ уносила смерть, пошли беспорядки, люди князя бежали — кто как мог. Впереди — страх, позади — смерть, все полетело прахом, и беда отступила только тогда, когда в Москве сам великий князь и епископы принялись денно и нощно в слезах служить молебны в Успенском соборе и поспешили послать в Псков святую воду, чтоб окропить людей и дома. Только тогда мор отступил. Целый год не осмеливался Василий поставить Даниила митрополитом. Наконец решился. И вскоре после посвящения призвал Даниила и велел изыскать способ — как им отослать Соломонию в монастырь. Однако как раз в те дни, когда они с Даниилом раздумывали над этим, вновь вспыхнул мор в далеком Пскове. И снова служили молебны, снова послали святую воду, и беда пока приутихла.

Эти знамения, долетевший до его ушей ропот монахов, предупреждения патриархов, грозное письмо отцов Святой Горы сеяли страх в душе Василия. Святогорцы писали, что княгиня неповинна в бездетности, как неповинна была и бездетная Сарра. Такова воля господня, и не следует князю идти ей наперекор. Если бы господь захотел, то Соломония родила бы, как родила Сарра, будучи уже старухой за девяносто лет. Если же господь не желает ему потомства, то на какой бы женщине ни женился Василий, наследников ему не обрести. Обретет он только грехи. И дорого заплатит за них и он сам, и его княжество.

Страх, как бы гнев божий не помешал ему обрести наследников и во втором браке, ввергал Василия в сомнения. Три года силился он побороть их в себе и ощущал теперь страшную усталость. Бессонница источила разум его и волю, по малейшему пустяку он впадал в неистовый гнев, а порой погружался в кручину, изнемогал от душевной вялости. И выглядел старцем — полуживым, полумертвым. Если трепетное видение Елены будоражило его и он чувствовал себя мужчиной в расцвете лет, то стоило разлучиться с ее образом, как Василий впадал в уныние, ощущал в себе старческую дряблость. И вот однажды он получил страшное известие, будто молодой боярин Оболенский хочет жениться на княжне Елене.

Тогда он решил действовать без проволочек.

И подобно тому, как, пускаясь в смелое предприятие, человек жаждет тайного общения с высшими силами, Василию захотелось во что бы то ни стало, хотя бы тайком, увидать чарующие очи Елены.

Он увидел ее в доме самого верного своего человека — Ивана Шигоны. Прошел ровно год со смерти его тестя, и жена Ивана, гречанка Варвара, нашла повод пригласить Елену к себе. Долго стоял Василий в соседней палате, слушая ее голос и глядя на нее через потайное отверстие в стене. Несказанное волнение охватило его; сердце билось словно раненая птица. Князь пожирал Елену глазами и никак не мог насытиться. Такого необоримого влечения к здоровой, красивой и молодой женщине ему не доводилось еще испытывать. Здесь, стоя у потайного отверстия в стене, Василий вновь помолодел. Да, точно так же, невидимый, как сейчас, двадцать лет назад выбрал он Соломонию среди двух тысяч самых красивых и знатных девиц княжества, которых доставили к нему во дворец. Она тоже была красива: особой, колдовскою красотой — недаром татарского рода, и он пленился ею. Настолько пленился, что ослушался своей матери, великой княгини С