Далее, как мы выяснили, за 1874 год опубликована только одна запись, за 9 января, а записи 1875 начинаются только с 24 июня. Полтора года, куда вошло их большое путешествие и почти год жизни в Ницце, безжалостны выкинуты. Вероятно, это было такое время, всякое упоминание о котором надо было изъять из дневника для соблюдения приличий, как будто этого времени и не было. А между тем, это был очень важный год в жизни Марии Башкирцевой, она чуть было не вышла замуж, и расстройство ее замужества расценивалось в ее семье, как тяжелое жизненное поражение.

Итак, в сентябре 1874 года они вернулись после путешествия по Европе в Ниццу, где их ждала купленная Романовой вилла, развороченная ремонтными работами, и прибывшая из Парижа не распакованная мебель, беспорядок, отсутствие денег, крики, гвалт, семейные ссоры, а также пьяный в дым дядя Жорж, который скрывается у них от своей любовницы, подавшей на него жалобу в полицию за избиение.

Когда распределяли комнаты виллы, то павильон, который Мария планировала для себя, отчего-то отдали дедушке, а столовую сделали в ее классной комнате. Она рыдает, но находит в себе силы, сама ищет и нанимает себе преподавателей, покупает нужные книги, разрабатывает план занятий.

Жорж постоянно торчит в доме, куролесит по ночам.

«Когда они ушли в театр, я нашла Жоржа совершенно пьяным после того, как он дал пощечину Проджерсу в Монте-Карло. Я одна умею себя вести с этим пьяницей, и со мной он спокоен и приличен. Мама и другие нашли нас сидящими друг против друга за сервированным столом и поющими, что их сильно позабавило. Вместо того, чтобы отчитывать его, я даю ему выпить и говорю с ним в зависимости от его состояния. Если не дать ему выпить, он становится жестоким, и это нисколько не способствует отрезвлению, потому что тогда он отправляется в кабаре и устраивает там дебош. В полночь мне удалось его уложить. Его невозможно выносить, ведь он совершенно никого не уважает. Приходить и напиваться здесь, вместо того, чтобы делать это там, где положено, у своей любовницы! Все это возмущает и огорчает меня, ведь я так люблю, чтобы все было хорошо и прилично, а этот человек устраивает из нашего дома кабаре!» (Неизданное, запись от 19 октября 1874 года).

Несмотря на то, что Муся ненавидит Жоржа, она проявляет чудеса терпения и доброжелательности, на которые не способны любящие его родственницы. Но иногда Муся срывается, был случай, когда она к ужасу матери и дочери дяди Жоржа, Дины, она применила к взрослому мужчине хлыст.

Атмосфера в доме накаляется. Павла выгнали из всех школ, куда его пробовали записать. Он уже гуляет с актрисами и кокотками. Ему еще далеко до дяди Жоржа, в отношении которого иностранная колония обратилась к префекту с просьбой о высылке, но он уже получил от того же префекта первое предупреждение. Он семимильными шагами идет по стопам своего дяди.

Мадам Говард вдруг прерывает всякие отношение с Башкирцевыми, узнав, что девушки из этой семьи посещают игорные заведения. Ее дочь, Елена Говард, отказывается на одном из благотворительных праздников играть с Марией в четыре руки на рояле, и свет закрывается для них окончательно.

Башкирцева понимает, что для нее единственный выход — это бежать из семьи, несущий позор, выгодно выйти замуж. Она готова даже продаться, пожертвовать всем, только бы вырваться. Она не собирается сидеть, сложа руки, как Дина, ожидая неизвестно чего от судьбы. Она собирается бороться, она ищет объект, жениха, который помог бы ей войти в общество.

«Я как Цезарь, который плакал, глядя на статую Александра, потому что в его возрасте тот уже был великим, а он им еще не был…

Я умру или достигну цели.

У меня красивое тело, приятное лицо и достаточно знаний, чтобы знать, что мне надо. Я вся соткана из честолюбия. Этого достаточно, чтобы скатиться в небытие и чтобы подняться к небесам. У меня не будет ни того, ни другого, меня ждет нечто посредственное. Я люблю свою мать и, как мне кажется, люблю мужчину. Но любовь для меня только дополнение, каприз, времяпрепровождение, и я пожертвую всем ради честолюбия.» (Неизданное, запись от 22 марта 1875 года.)

Тетя собирается подарить ей виллу на променад дез Англе, в которой они живут. Мария начинает подсчитывать, сколько у нее будет приданого. Она узнает, какие цены на землю в России и каков курс рубля. Но все-таки ей кажется, что финансовое положение ее недостаточно высокое: полтора миллиона франков приданого, вилла, столовое серебро и драгоценности, подаренные тетушкой, земли в России, принадлежащие матери. Вопрос в том, кому вручить свое приданое? Ясно только одно, что избранник должен быть богат и знатен, поскольку ее состояния не достаточно для той жизни, которую она намеревается вести, став замужней женщиной.

Она буквально вырывает для себя короткую поездку в Париж в январе 1875 года, чтобы пошить у парижских портных несколько новых длинных платьев, поскольку испытывает в них недостаток, а носить обноски с тетиного плеча ей претит, она уже взрослая девушка.

Когда она возвращается в Ниццу, на горизонте, наконец, появляется тот, кто ее привлекает ее внимание. Его зовут Эмиль д’Одиффре, его дядя разбогател на торговле драпом и Эмиль имеет возможность вести рассеянную жизнь богатого наследника. Он принадлежит к кружку золотой молодежи Ниццы, является членом комитета по организации карнавала, прекрасно танцует и совершает непредсказуемые поступки.

Она хочет влюбиться в Одиффре, своей эксцентричностью он напоминает ей герцога Гамильтона, хотя у него и нет безупречной репутации английского аристократа. Он поспорил на шесть тысяч франков, и об этом пишут местные газеты, что пробежит пятьдесят метров, посадив месье Проджерса на спину, за меньшее время, чем понадобится его другу Рози для того, чтобы преодолеть стометровку, но без ноши на спине. Он выигрывает пари с большим отрывом. Интересный человек, должно быть, этот Проджерс, то скачет верхом на Эмиле д’Одиффре, то получает пощечину от Жоржа Бабанина. Как-то он все время ухитряется быть в эпицентре скандала.

Одиффре дружит с прежним объектом ее воздыханий, Альфредом Бореелем, этим ловеласом и пьяницей, а в любовницах у него все та же прелестная итальянка Джойя, которая была на содержании у герцога Гамильтона, а теперь перешла ему по наследству. Почему бы в него не влюбиться! Общество одно и то же, только карты в нем тасуются: какая выпадет следующей? Может быть, мадемуазель Башкирцева?

Мария знакомится, вернее, возобновляет знакомство, начатое в Женеве, с новыми персонажами курортной жизни в Ницце, русской семьей Сапожниковых, состоящей из самого господина Сапожникова, его супруги Нины и Коко, любовника жены Николая Юркова. Сапожников чем-то болен, говорят, что буквально «гниет» (сифилис?) и, вероятно, по причине своей болезни или просто по складу характера совсем не против связи собственной жены с молодым любовником. Живут они втроем счастливо и вполне гармонично. Мать говорит своим двоим дочерям, Марии и Ольге: «Я никогда не любила вашего отца, а прожила свою жизнь счастливо», на что Мария отвечает ей весело: «Еще бы! Ведь у тебя под юбкой всегда копошился Коко!» К Сапожниковых захаживает семейный доктор Башкирцевых Люсьен Валицкий и Мария Башкирцева наблюдает, как они с Ниной в экстазе читают кулинарную книгу! Кажется, две дамы, Башкирцева и Романова, которых он, по всей видимости, пользовал не только, как доктор, ему порядком надоели, и он хочет освежить свои чувства.

Мария отдается шалостям с дочерьми Сапожниковых, они свободно говорят о любовниках и флирте, что в порядке вещей в этой семье, обсуждают приглянувшихся юношей. Мария, вероятно, делится с новыми подружками своей влюбленностью в Одиффре, потому что они вместе придумывают ему прозвище Жирофля. Непонятно, почему они так его называют, ведь Жирофле-Жирофля — это героиня оперетты Лекока, которую недавно показывали в Ницце. Тем не менее, кавалер получает имя девушки.

На пляже, когда Мария появляется из кабинки, на нее обращают внимание взрослые мужчины и здесь нет ничего удивительного, ей уже шестнадцать лет, а скоро, в январе, она справит и свое официальное шестнадцатилетие, которое, напоминаем, у них в доме справлялось на два месяца позже фактического дня рождения, чтобы скрыть факт падения ее матери до свадьбы.

У нее сформировавшаяся фигура. Она часами может стоять обнаженной и разглядывать себя в зеркало. Вот как она сама описывает «свое прекрасное тело»:

«…покрытое от затылка до того места, которое я не осмеливаюсь назвать, золотым пушком, который особенно заметен посреди спины, вдоль того углубления, которое так выражено у Венеры Милосской. У меня чрезвычайно высокая грудь, белоснежная, с голубыми прожилками, такая же белая, как плечи и руки, грудь у меня упругая и очень красивой формы, ослепительно белая и розовеющая там, где полагается. Место, которое я не осмеливаюсь назвать, такое пышное, что все думают, что я в турнюре». (Неизданное, запись от 6 мая 1875 года).

Надо сказать, что пышный зад у женщины был тогда в моде, ведь не зря и появились эти турнюры, оттопыривавшие зад, и широкие оборки из шелка сзади на платье, которые при ходьбе завораживающе шуршали, вызывая у мужчин острый приступ желания. В турнюр в нужных местах подкладывалась вата, чтобы придать женскому седалищу привлекательные по моде того времени формы. Это была самая последняя парижская мода. Оборку сзади на платье называли еще и «фру-фру». «Фру-фру» — это звукоподражание, так якобы шуршит шелк при ходьбе. Именно в таком платье популярная актриса Сара Бернар в октябре 1869 года появилась впервые на сцене парижского театра «Жимназ» пьесе Л. Галеви и А. Мельяка «Фру-фру», а после Сары Бернар такие платья стал носить весь Париж, а уж за Парижем и весь мир.

На протяжении 70-х и 80-х годов 19 века платья с турнюром были преобладающими в женской моде. В семье Льва Николаевича Толстого была лошадь по кличке Фру-фру. Эти именем писатель назвал и лошадь Вронского в романе «Анна Каренина», который начал печататься как раз в 1875 году, о котором мы сейчас ведем речь.

Мария с сестрами Сапожниками увлекается в это время различными мистификациями и переодеваниями. Зачастую они переодеваются в простонародную одежду и гуляют в таком виде по Ницце среди толп простого народа, заходят к гадалке и просят погадать на метрдотеля, представившись горничными из отеля, сгорающими от любви к нему.

Однажды они переодевают Дину в белое платье Муси и оправляют ее на пляж виллы Одиффре, чтобы Жирофля принял ее за кузину. Все ее кокетство, все старания приносят плоды: 25 мая 1875 года Эмиль д’Одиффре просит разрешения ей представиться. «Самая большая радость в моей жизни… самое большое удовольствие, которое я до сих пор испытывала, потому что это было в первый раз…» — записывает она в своем дневнике.

Ей снится, что Жирофля приглашает ее в дом из клубники. Наяву она вздрагивает от прикосновения его руки, когда он прощается, покидая их гостиную. Она танцует с ним и испытывает наслаждение, когда он обнимает ее за талию. Здесь настоящее ухаживание, не пошлый флирт, который был у нее в Спа, здесь может, да что там говорить, должно закончиться браком. Семья уже заранее согласна на него, на Мусю смотрят, как на невесту, поощряют к решительным действиям, она же краснеет и против воли ведет себя, как влюбленная девчонка. Она не влюблена, она все время анализирует свое чувство, но ей нравится сам ритуал ухаживаний.

«Мне было приятно, когда он сжал мою кисть в танце, а потом, когда мы шли — мою руку. Могу сказать, что мне даже очень понравилось. Но я не могу положить голову ему на плечо… Знаете, по секрету, только моему дневнику скажу: мне страшно хотелось это сделать. Ну и что? Я же обещала говорить все». (Неизданное, запись от 11 июля 1875 года.)

Но когда кавалер переходит в наступление, когда на празднике в городском саду, вальсируя, увлекает ее в дальний угол сада, подальше от людских взоров, где пожимает руку и намеками, загадками, движением губ дает понять, что любит ее, она внезапно становится холодна. Нет, она не пугается, она просто соблюдает дистанцию в чувстве, видимо, присущий ей анализ, в котором виноват ее дневник, не дает ей возможности отдаться этому чувству.

«Ничего серьезного, я для него то же, что и он для меня. Я немного обижена. Имею ли я право требовать от него больше, чем могу дать сама? В конце концов! Нам двадцать четыре и шестнадцать, мы красивы, нам весело. Чего же еще? Я подозреваю у этого существа дурные мысли, он хочет заставить меня сказать, что я люблю его, а затем отойти от меня. Я не доставлю ему этой радости.» (Неизданное, запись от 11 июля 1875 года.)

И в то же время постоянные мысли о мужчине, как о телесном, а не духовном объекте:

«Я хотела танцевать, чтобы… чтобы… очень трудно произнести, чтобы коснуться мужчины.» (Неизданное, запись от 29 октября 1875.)

И, наконец, у нее прорываются такие слова, что прозорливый читатель может догадаться, о чем она на самом деле думает:

«Если бы я была мужчиной, а он — женщиной, я бы избавилась от этого каприза, и я уверена, что очень скоро он бы мне надоел, но я — женщина, барышня. И не имея возможности поступить, как мужчина, я называю этот каприз словом, которое ему мало подходит, я называю его любовью. Каждый поступает, как может». (Неизданное, запись от 3 ноября 1875 года. Менее чем через месяц, ей исполнится семнадцать лет.)

А пока Одиффре, по ее мнению, обращается с женщинами так, как она хотела обращаться с мужчинами. Она думает о Джойе, и эта содержанка привлекает ее своими манерами и свободным обращением с мужчинами. Она хотела бы быть такою же свободной, ведь на ее глазах итальянка покорила двоих мужчин, герцога Гамильтона и Эмиля д’Одиффре, которые для нее оказались недоступны.

«Мужчина может себе позволить все, а потом он женится, и все считают это вполне естественным. Но если женщина осмеливается сделать какой-нибудь пустяк, я уж не говорю, чтобы всё, на нее начинают нападать. Но почему так? Потому что, скажут мне, ты еще ребенок и ничего не понимаешь, у мужчин это…, а у женщин это… совсем по-другому. Я это прекрасно понимаю, могут быть дети, но часто их и не бывает, есть только… Мужчина — эгоист, он разбрасывается во все стороны, а потом берет женщину целиком и хочет, что-бы она удовлетворилась его остатками, чтобы любила его изношенный остов, его испорченный характер, его усталое лицо!.. Я не осуждаю плотские удовольствия, но нужно, что-бы все было прилично, чтобы «ели только, когда голодны…» А они считают самок женщинами, говорят с ними, проводят время у них, а те обманывают их, издеваются над ними, жалкие мужчины… Как? Они не переносят, если у их жен появляются кавалеры, а сами совершенно спокойно говорят о любовниках своих любовниц!» (Неизданное, запись от 27 сентября 1875 года.)

Она, конечно, противоречит сама себе; еще совсем недавно она мечтала, чтобы именно поживший мужчина стал ее мужем и другого она себе не представляла, но сейчас она повзрослела, она уже думает о равноправии женщины, о равноправии полов, в чем значительно опережает свое время, она возмущается тем, что женщине не позволено все то, что позволено мужчине. Она вообще на протяжении всей своей короткой жизни будет много думать об этом, и добиваться этого равноправия в жизни, в искусстве.

Она прогуливается с Одиффре по набережным Ниццы и ей нравится, когда прохожие разглядывают их. Безусловно, в прогулках их сопровождают мать и тетя. В дневнике она называет его «Удивительным» и записывает их несколько абсурдистские диалоги:

«Удивительный, но глупый Эмиль д’Одиффре и белокурая или русая мадемуазель Башкирцева встретились на вилле «Ля Тур».

— Милый ангел, абрикосы зреют, — сказал Одиффре.

— Неужели ты думаешь, что забавляешь меня, — ответила ему мадемуазель Башкирцева.

После этого было пролито много слез, а свет сказал: какие глупцы!» (Неизданное, запись от 22 июня 1875 года.)

В это же время у Марии обостряется уже начавшая ее подтачивать болезнь, чахотка. Но пока ее так не называют. Башкирцева пока только боится ее, боится произнести имя этой болезни, хотя и харкает кровью. Она бледна и, чтобы улучшить цвет лица, пьет по рекомендации врачей фосфат железа и красное вино, ест мясо с кровью.

Зимой у нее пропадает ее чарующий голос. Врачи говорят, что виной тому ларингит. Всю зиму она не могла взять ни одной ноты, ей казалось, что она потеряла голос насовсем, но к лету он возвратился.

«Всю эту зиму я не могла взять ни одной ноты; я была в отчаянии, мне казалось, что я потеряла голос, и я молчала и краснела, когда мне говорили о нем; теперь он возвращается, мой голос, мое сокровище, мое богатство!.. Какое счастье!.. Какое удовольствие хорошо петь! Сознаешь себя всемогущей, сознаешь себя царицей! Чувствуешь себя счастливой благодаря своему собственному достоинству. Это не гордость, которую дает золото или титул. Становишься более чем женщиной, чувствуешь себя бессмертной. Отрываешься от земли и несешься на небо! И все эти люди, которые следят за движением ваших губ, которые слушают ваше пение, как божественный голос, которые наэлектризованы, взволнованы, восхищены!.. Вы владеете всеми ими! После настоящего царства — это первое, чего следует искать». (Запись от 24 июня 1874 года. На самом деле от 24 июня 1875 года.)

Вокруг их семейства снова разгорается скандал: Жорж Бабанин осужден на месяц тюрьмы за пьянку и избиение в поезде на Монте-Карло «дамы», с которой он жил, кроме того он должен заплатить этой даме штраф в сто франков. На суде Жорж предстал в компании с вором кормов и содержателем незаконного игорного дома, о чем писали местные газеты.

Надежды Муси и ее семьи не сбываются, знакомство с Одиффре не дает им доступа в общество Ниццы. На открытие своей новой виллы Эмиль приглашает Марию и ее родственников, но они не находят там никакого светского общества, ни мадам Говард, ни мадам Клапка, ни мадам Периго, ни графини Моннье де ля Сизеранн, никого из указателя барона Нерво; с ними веселятся лишь холостяки с вульгарными физиономиями и плоскими шутками, компания которых подошла бы скорее дяде Жоржу с его шлюхами.

У Марии появляется желание хоть чем-то отомстить Одиффре за то, что он не оправдал ее надежд. Она начинает писать ему анонимные письма, содержание которых мы не знаем, иногда она излагает их в стихах сомнительного вкуса, она пишет письма не только ему, но и его отцу. Дальше больше, она пишет послание Александру Дюма, рассказывая историю семьи Одиффре с просьбой, чтобы он написал о них роман. Разумеется, разоблачительный. Дюма, как и многие писатели впоследствии, которым она писала, ей не отвечает. Тогда она решает сама написать этот роман, лелея мечту, что он произведет шум в обществе, но другие дела и заботы отвлекают ее от этого замысла.

Семья Эмиля д’Одиффре, вероятно, догадывается, кто закидывает их анонимками, и сестра Эмиля в свою очередь распространяет слухи о процессе, который ведет госпожа Романова. Хочется бежать от этой жизни, надоело делать глупости, от которых самой становится стыдно. Она на грани нервного срыва и обращается к Богу с негодованием.

Чтобы хоть как-нибудь отвлечь ее, тетя закладывает свои бриллианты в Монте-Карло и едет с ней сначала в Париж, а потом во Флоренцию на празднование четырехсотлетия Микеланджело. Они прибывают туда в первый день торжеств, как отмечает сама Мария в дневнике. Башкирцева читает программу этих торжеств, предполагается много различных собраний, концертов, иллюминаций, бал в казино, прежнем дворце Боргезе, хочется посетить все.

Это первая, но далеко не последняя, ее поездка в Италию. В то время существует большая традиция посещения Италии, которой придерживаются и Башкирцевы. В Италии подолгу живали многие русские аристократы, художники и писатели. Достаточно вспомнить имена писателя Николая Васильевича Гоголя и художника Александра Андреевича Иванова. Художники, окончившие с золотой медалью Академию, награждались двухлетней поездкой в Италию и такой же в Париж. Такова традиция была и во всей Европе. Например, двадцатилетний Оскар Уайльд добился высшего академического успеха и получил стипендию в 95 фунтов в оксфордском колледже Магдалины. Во время первых же своих летних каникул он совершил путешествие по Италии. Было это в 1875 году, почти одновременно с Марией Башкирцевой.

На следующий день по прибытию Башкирцевы и Романова объезжают город в ландо, в полном туалете. Город с первого взгляда кажется Марии посредственным, он грязен, чуть ли не в лохмотьях. Надо сказать, что Башкирцева все, что видит нового в своих путешествиях, сначала воспринимает негативно. Первое, что она замечает: на всех углах продают арбузы целыми грудами, ее так и тянет отпробовать их холодную сочную мякоть.

А вот пример, как воспринял Флоренцию Василий Васильевич Розанов, человек оптимистичный, радужный, в 1902 году:

«Такое благополучие: едва приехал во Флоренцию, в пять часов утра, и, задыхаясь от усталости, счета денег и желания спать, все-таки выглянул на минуту в окно — как увидал чудеснейшую церковь (Знаменитый Флорентийский собор — авт.), какую никогда не видал, и, недоумевая, спрашивал себя: «Да что такое, не в Милан же я попал вместо Флоренции». У меня был адрес: «Piazza del Duomo» (Соборная площадь — итал.). Я не спросил себя, что такое «Duomo», ехал от вокзала недолго, был уверен, что останавливаюсь в окраинной части огромного города, и, увидав белое кружево мраморной церкви, положенное как бы на черное сукно, пришел в отличнейшее расположение духа. «Ну так и есть! цветущая, florens — Флоренция». И заснул в самых радужных снах.

Какая масса труда, заботливости, любви, терпения, чтобы камешек за камешком вытесать, вырезать, выгравировать такую картину, объемистую, огромную, узорную. В тысячный раз здесь, в Италии, я подумал, что нет искусства без ремесла и нет гения без прилежания. Чтобы построить «Duomo», нужно было начать трудиться не с мыслью: «нас посетит гений», а с мыслью, может быть, более гениальною и, во всяком случае, более нужною: «мы никогда не устанем трудиться — ни мы, ни наши дети, ни внуки». Нужна вера не в мой труд, но в наш национальный труд, вследствие чего я положил бы свой камень со спокойствием, что он не будет сброшен, забыт, презрен в следующем году. Это-то и образует «культуру», неуловимое и цельное явление связности и преемственности, без которой не началась история и продолжается только варварство».

Однако, рассмотрев город поближе, Башкирцева тоже влюбляется в его мрачные дома, в его массивную, величественную архитектуру! Архитекторы французские, русские, английские, должны, по ее мнению, провалиться от стыда под землю. «Никогда больше не достигнуть этого чудного великолепия итальянцев», — записывает она в своем дневнике.

Она посещает палаццо Питти, глядит во все глаза на его громадные камни, вспоминает Данте, Медичи, Савонаролу!

В галерее ее приводит в восторг «Магдалина» Тициана, очаровывают вещи Рубенса, Ван Дейка и Веронезе, но ей не нравится Рафаэль, которого она называет несчастным, и она не стыдится в этом признаться. Хотя оговаривается, что не хотела бы, чтобы кто-нибудь узнал об этом. Надо было иметь характер, какую независимость суждения, чтобы пойти против общественного мнения: в то время Рафаэль буквально обожествлялся. Достаточно вспомнить, что в кабинетах двух русских великих писателей, Льва Толстого и Федора Достоевского, висела репродукция с «Сикстинской мадонны» Рафаэля.

«Ни одно путешествие еще не доставляло мне такого удовлетворения, как это, наконец-то я нахожу вещи, достойные осмотра. Я обожаю эти мрачные дворцы Строцци. Я обожаю эти громадные двери, эти великолепные дворы, галереи, колонны. Это величественно, мощно, прекрасно!.. Ах, мир вырождается; хотелось сравнять с землей современные постройки, когда сравниваешь их с этими гигантскими камнями, нагроможденными друг на друга и высящимися до небес. Приходится проходить под мостиками, соединяющими дворцы на страшной, невероятной высоте…

Ну, дитя мое, умерь свои выражения: что скажешь ты после этого о Риме?» (Запись в конце сентября 1874 года.)

Нет ни одной записи о том, чтобы они с кем-нибудь встречались во Флоренции, хотя в это время там жило много русских: например, на своей сказочной вилле «Маргерита» там проживала княгиня Мария Васильевна Воронцова, у которой, кроме этой виллы, само собой, разумеется, был дом в Петербурге на Крюковом канале, дом в Париже, дом на Женевском озере в Швейцарии, виллы в Ницце, в Сорренто, и, наконец, известная на весь мир волшебная Алупка, Воронцовский дворец, который, говорят, теперь, при украинской самостийности, неухожен и неудержимо сползает в море. В те времена еще был жив ее муж, единственный сын и наследник светлейшего князя Михаила Семеновича Воронцова, того самого, который «полу-милорд, полу-купец, полу-мудрец, полу-невежда, полу-подлец, но есть надежда, что будет полным наконец». (А. С. Пушкин). Мария Васильевна и была женой наследника полу-милорда, благодаря ей он умер бездетным, и все его состояние досталось жене, как единственной наследнице. Однако у нее от первого брака со Столыпиным был сын по прозвищу Булька. Булька был известен по всей Европе, от Петербурга до Неаполя, от Лондона до Парижа. В невероятных костюмах, в драгоценных камнях, он ездил из города в город, таская повсюду за собой хор неаполитанских певцов; у него был размах барина восемнадцатого столетия. Он явно опоздал родиться. Когда ему надоедало путешествовать, он оседал у матери на вилле, где они целыми днями спорили, но любя друг друга безмерно. Когда им надоедало спорить, они слушали его неаполитанцев. Однако, и здесь они спорили, если ей хотелось послушать «Santa Lucia», он требовал «Addio, bella Napoli», и наоборот.

Когда мать умерла, Булька очень тосковал и, умирая, попросил похоронить его в халате матери. Детей у него не было, и колоссальное наследство растерзали по частям дальние родственники. Буквально растерзали. Рвали альбомы на две части.

Был во Флоренции гостеприимный дом старика генерала Краснокутского, женатого на урожденной княжне Голицыной, бывшего наказного атамана Войска Донского. Там давали великолепные балы. Были там и многие, многие другие дома; в Италии постоянно жили Бутурлины, Волконские, Голицыны, многие породнились с итальянской аристократией, но попасть в их общество Башкирцевы и мечтать не могли.

Мария возвращается Ниццу, не приобретя душевного покоя.

«Я спускаюсь в свою лабораторию и — о ужас! — все мои колбы, реторты, все мои соли, все мои кристаллы, все мои кислоты, все мои склянки откупорены и свалены в грязный ящик в ужаснейшем беспорядке. Я прихожу в такую ярость, что сажусь на пол и начинаю окончательно разбивать то, что испорчено. То, что уцелело, я не трогаю — я никогда не забываюсь.

— А! Вы думали, что Мари уехала, так уж она и умерла! Можно все перебить, все разбросать! — кричала я, разбивая склянки.

Тетя сначала молчала, потом сказала:

— Что это? Разве это барышня! Это какое-то страшилище, ужас что такое!» (Запись от 30 сентября 1875 года.)

Ницца начинает затягивать ее своей унылостью и, хотя уже наступает сезон, он для Башкирцевой в не радость, пойти некуда, по-прежнему никто не принимает, они — изгои. Но и в семье она — человек посторонний.

«Провести вечер в семье… для ума это то же самое, что лейка для огня! О чем они говорят? Или о неудачах в хозяйстве или, как правило, о Жирофле. История, искусство, этих слов даже не слышно. Я не делаю ничего. Я хочу поехать в Рим, я возобновлю свои занятия. Мне скучно. Я чувствую, как меня затягивает паутина, которая все покрывает здесь. Но я борюсь, я читаю.» (Неизданное, запись от 27 октября 1875 года.)

Она читает и, надо сказать, ум ее растет и развивается, совершенствуется и литературный талант. Под ее пером возникают строки, достойные сложившегося литератора, а ей всего семнадцать лет.

«Я глубоко презираю род людской — и по убеждению. Я не жду от него ничего хорошего. Я не нахожу того, чего ищу в нем, что надеюсь встретить — доброй, совершенной души. Добрые — глупы, умные — или хитры, или слишком заняты своим умом, чтобы быть добрыми. И потом — всякое создание, в сущности, эгоистично. А поищите-ка доброты у эгоиста. Выгода, хитрость, интрига, зависть!»

И дальше возникает любимая тема, о которой она с упоением говорит на протяжении всей своей короткой жизни:

«Блаженны те, у кого есть честолюбие, — это благородная страсть; из самолюбия и честолюбия стараешься быть добрым перед другими, хоть на минуту, и это все-таки лучше, чем не быть добрым никогда…

Не рассчитывать ни на дружбу, ни на благородство, ни на верность, ни на честность, смело подняться выше человеческого ничтожества и занять положение между людьми и Богом. Брать от жизни все, что можно, не делать зла своим ближним, не упускать ни одной минуты удовольствия, обставить свою жизнь удобно, блестяще и великолепно, — главное — подняться как можно выше над другими, быть могущественным! Да, могущественным! Могущественным! Во что бы то ни стало! Тогда тебя боятся и уважают. Тогда чувствуешь себя сильным, и это верх человеческого блаженства, потому что тогда люди обузданы или своей подлостью, или чем-то другим, и не кусают тебя». (Записи в октябре 1875 года.)

Но роман с Эмилем д’Одиффре не удался, он так и не сделал предложения, на которое рассчитывала семья. Положение в обществе не только не упрочилось, а стало много хуже. Муся кажется, что над ними уже открыто смеются, однако две ее мамы продолжают надеяться на чудо, им хочется верить, что Эмиль вернется, как уже бывало ни раз, и они во всем видят признаки его любви к Марии, но это всего лишь иллюзия, которой их дочь уже не питает.

Башкирцева впадает в жестокую депрессию. Временами она падает на пол и рыдает, временами замыкается в себе, и родные не могут добиться от нее ни одного слова, все свои переживания она доверяет только своему дневнику.

«Я отлично знаю, что это не достойно сильного ума — так предаваться мелочным огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца; но покачать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом — это было бы слишком. Плакать и беситься — доставляет мне большое удовольствие…

Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, — протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.

По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется, я говорю дерзости Богу.

В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы вся Ницца пришла и встала бы передо мной на колени, я бы не двинулась!

Да-да, я дала бы пинка им ногой! Потому что, в самом деле, что я им сделала?..

Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой отвратительно глубокий след!

Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмейтесь… смейтесь, смейтесь! Но, может быть, найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.

Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!»

Тремя восклицательными знаками кончаются записи за 1875 год. Конец декабря. На днях, начало нового года. Что-то надо делать, видимо, самое лучшее — уехать из постылой Ниццы… Возникают мысли об Италии, как о спасении, об Италии, где европейцы продолжают учение…

«…Утешительная, величественная мысль приходила к нему в душу, и чуял он другим высшим чутьем, что не умерла Италия, что слышится ее неотразимое вечное владычество над всем миром, что вечно веет над нею ее великий гений, уже в самом начале завязавший в груди ее судьбу Европы, внесший крест в европейские темные леса, захвативший гражданским багром на дальнем краю их дикообразного человека, закипевший здесь впервые всемирной торговлей, хитрой политикой и сложностью гражданских пружин, вознесшийся потом всем блеском ума, венчавший чело свое святым венцом поэзии и, когда уже политическое влияние Италии стало исчезать, развернувшийся над миром торжественными дивами — искусствами, подарившими человеку неведомые наслажденья и божественные чувства, которые дотоле не подымались из лона души его. Когда же и век искусства сокрылся, и к нему охладели погруженные в расчеты люди, он веет и разносится над миром в зазывающих воплях музыки, и на берегах Сены, Невы, Темзы, Москвы, Средиземного, Черного моря, в стенах Алжира, и на отдаленных, еще недавно диких, островах гремят восторженные плески звонким певцам. Наконец, самой ветхостью и разрушеньем своим он грозно владычествует ныне в мире: эти величавые архитектурные чуда остались, как призраки, чтобы попрекнуть Европу в ее китайской мелочной роскоши, в игрушечном раздроблении мысли. И самое это чудное собрание отживших миров, и прелесть соединенья их с вечно-цветущей природой — всё существует для того, чтобы будить мир, чтоб жителю севера, как сквозь сон, представлялся иногда этот юг, чтоб мечта он нем вырывала его из среды хладной жизни, преданной занятиям, очерствляющим душу, — вырывала бы его оттуда, блеснув ему нежданно уносящею в даль перспективой, колизейскою ночью при луне, прекрасно умирающей Венецией, невидимым небесным блеском и теплыми поцелуями чудесного воздуха, — чтобы хоть раз в жизни был он прекрасным человеком…»

Это уже Николай Васильевич Гоголь, великий малоросс. Она тоже из Малороссии, из тех же мест, она тоже житель севера, как и Гоголь, она заочно представляет себе Рим, как нечто грандиозное. Она еще не читала Гоголя, прочитает его описание Рима только в следующем году, когда будет гостить на родине в имении отца. Но вполне возможно она читала «Promenades dans Rome» Стендаля или его же «Рим, Неаполь, Флоренция», сочинения, из которых Гоголь кое-что позаимствовал в свою повесть «Рим». Еще во Флоренции она призывала себя умерить выражения восторга и оставить их для Рима. Под Новый 1876 год они отправляются в Рим, на этот раз расставшись с тетей.