1
После сердечного приступа врачи сказали: никаких гор, про горы надо забыть.
— Позвольте, Бе-рес-тов… — старичок профессор, смотревший его последним, поднял глаза к потолку, словно там было написано его имя, и еще раз по слогам произнес: — Бе-рес-тов… Так вы же, по-моему, всю жизнь только и делали, что рисовали горы?! Хватит! Переходите на что-нибудь другое. Лес… Море… Мало ли приятных вещей на свете…
Берестов медленно застегивал рубашку на своей груди, и глаза его не были видны врачу, а когда он поднял их, профессор смутился.
— Вот вы, — сказал Берестов врачу, — всю жизнь вы слушаете сердце. А вам скажут: слушайте радио… Или музыку… Мало ли приятного на свете!
— Ну, знаете… — развел руками профессор.
* * *
…Два дня он ходил из угла в угол своей мастерской, потом быстро собрался, уложил кисти, краски, выбрал несколько самых лучших холстов, которые хранились для особого случая, сложил этюдник и через несколько часов, доехав на попутной машине до Чаткала, уже спускался в ущелье, в заповедник.
К хижине он подошел в сумерках. Быстрые горные сумерки наползали из узких расселин, размывали очертания гор внизу, и только в вышине, на фоне светлого еще неба, видны были острые зубчатые края.
Стало прохладно, невдалеке шумела река. Тоскливо, отрывисто кричали птицы.
Он постоял немного у входа, посмотрел снаружи. Все было, как в прошлую осень. Камышовая крыша еще держалась, только порыжела за зиму да вроде бы тоньше стала — снегом прибило. И стены, сделанные из прутьев, стояли крепко, даже подновились как-то, глиной обмазаны. Курбан заботится.
Он постоял еще немного, вынул из дверного кольца деревянную палицу, круглую, аккуратно очищенную от коры, и вошел внутрь.
И сразу на него пахнуло свежей хвоей. Он даже покачнулся от ее густого теплого духа, сделал шаг в темноте и опустился на пухлый настил из плоского мягкого кедрача.
Он лег, блаженно вытянулся и лежал так долго, в забытьи, наслаждаясь покоем, присутствием гор, душноватым хвойным запахом.
Потом он встал среди ночи, нащупал под потолком висячую керосиновую лампу, зажег ее. Потрескивая, медленно разгорался фитиль, оттаивало запотевшее стекло. В слабом мерцающем свете стали видны предметы — большой деревянный ящик в углу, карагачевый пень, заменяющий стол, два складных стула с брезентовым верхом.
Берестов открыл ящик, вынул оттуда шерстяную подстилку, ватное одеяло, небольшую, набитую шерстью подушку. Все это было аккуратно сложено, вычищено, даже зашито кое-где. И стулья, и пень, и подстилка — на всем этом был след чьей-то неутомимой руки. Пень, от природы темный, был заботливо выскоблен сверху. Выскоблен и вычищен до блеска шкуркой.
Берестов провел по нему ладонью, нащупал вмятину ближе к правому краю, задержал руку, постоял так, хмурясь, чуть улыбаясь грустно.
Когда это было? Да, кажется, весной, в тот первый приезд… Обвалом выворотило карагач, Курбан водил их с Алисой, показывал, откуда шёл камнепад и как огромный валун ударил в дерево. Оно выдержало, не сломалось, отбросило камень в сторону, и он с грохотом полетел в реку. Но что-то в дереве повредилось. Оно стало клониться набок, с каждым днем наклонялось все больше и больше, пока однажды не полегло совсем — еще живое, с мощными зелеными ветвями, но с разорванными, вывороченными корнями.
Им было жалко трогать его тогда, Алиса попросила не трогать его, оставить так, и они оставили. Он написал тогда этот склон, трещину в горе, и дерево, полегшее, умирающее, но живое еще, выстоявшее перед камнями, но теперь полегшее… Ветвями оно упиралось о каменистые бугры и словно приподнималось на руках, оглядывало мир — такой живой, такой прекрасный, — прощалось с ним.
Он назвал этюд «Прощание», написал его быстро, в одно утро, но столько пронзительной силы было в нем, что Алиса расплакалась, когда увидела. Они еще не были женаты, только узнавали друг друга, и эти слезы растрогали его тогда. Может быть, они-то и решили их будущее, кто знает… Он подарил ей тогда этот этюд, надписал его на обороте, помнится, написал что-то напыщенное, но смысл был в том, что он благодарил ее за самую большую награду, какую может получить художник. А потом уже, намного позже, они спилили с Курбаном комель, сделали такую колоду, откатили ее вверх, поставили вокруг нее шалаш. Так началась вторая жизнь карагача. Дерево давно уже истлело — там, на горе. А колода жила и была необходима людям — на ней ели, пили, строгали; и краски он размешивал здесь, и письма писал, и подрамник ставил.
Несколько раз ее приходилось перекатывать, менялось место шалаша. Однажды, когда перетаскивали, не удержали на склоне, и она, подпрыгивая на выступах, покатилась вниз, но уцелела. Только вмятина с тех пор. Последние несколько лет стоит она здесь, в хижине.
Он еще раз провел ладонью по обглаженной поверхности дерева, накинул на плечи куртку и вышел. Было холодно. В чёрном небе висели большие звезды. А дальше видны были целые россыпи мелкой звездной пыли. Она клубилась под колесами вечности, пересекая все небо из конца в конец, не оседая и не разлетаясь, вот уже миллионы лет… И опять, как всегда в такие мгновенья, он явственно ощутил это оглушающее безмолвие, этот непостижимый биллиоинолетний круговорот…
И опять, как всегда, страстно захотелось передать это ощущение на холсте.
Но как?
Он сказал уже, кажется, все, что можно было сказать о горах. Он передал звенящую медь восхода и органную тревогу заката, и безмятежное величие летнего дня, и щемящую тоску наползающих сумерек…
Но вот это… Это ему еще никогда не удавалось, и он знал, что не имеет права уйти, пока не напишет это. Он стоял так, впитывая в себя все — ночь, тишину, безмолвие, дыхание вселенной… Стоял, пока не продрог.
Он вернулся в хижину, постелил кошму, приготовил одеяло, загасил лампу. И лежал еще долго, вспоминая, что еще он Должен.
А когда открыл глаза, было уже утро. Рядом сидел Курбан и смотрел на него.
Они обнялись.
— Я знал — придешь, — сказал Курбан. — Сегодня придешь. Или завтра.
— Почему?
— Так. Вершина увидишь. Снег увидишь — придешь.
Дальние горы действительно открылись только вчера. Из окна мастерской он впервые увидел их прошлым утром, они возникли вдруг, словно по волшебству, там, где много дней подряд, казалось, было сплошное, бесконечное небо, и непонятно было, откуда они взялись, как-будто декорацию сменили в театре, поставили задник с такими отлично выписанными, рельефными горами и снегом на их вершинах. Он еще застыл тогда, потрясённый. Может, прав Курбан.
Курбан… А он все такой же — немногословный, меднолицый, в своем неизменном стеганом чапане. И глаза его, острые, мудрые, все понимающие, кажется, еще глубже ушли во впадины.
— Здоров как? — Курбан вглядывался в его лицо, и Берестов не решился лгать.
— Не очень… — И тут же добавил торопливо: — Но ничего, горы помогут, они мне всегда помогают, ты знаешь…
Курбан не ответил. Он продолжал неподвижно смотреть в лицо Берестова. Потом сказал:
— Кумыс пить нада. Кумыс… Джура носит…
— Спасибо, Курбан. Как он, внук-то?
— Хоро-ó-ша… — Глаза его потеплели. — Четвёртый класс уже…
— Чудный парень, — сказал Берестов. — Подрос он?
— Мал-мал… — покачал головой Курбан, в голосе его послышалась нежность и вместе с тем некоторое сожаление. — Совсем маленький…
— Ничего, — утешил Берестов. — У него еще все впереди…
Он сказал это и замолчал надолго, ушёл куда-то мыслями, нахмурился.
Курбан тоже молчал, не решаясь нарушить безмолвие.
Потом Берестов как бы очнулся, посмотрел вокруг.
— Ну а заповедник? Как твой заповедник поживает, Курбан?
— Пожива-а-ет, — как-то неопределенно качнул головой горец, — вот пойдешь, сам посмотришь…
Послышались быстрые легкие шаги, что-то зашуршало около приоткрытой двери, и в узкую щель проскользнула маленькая хрупкая фигурка мальчика с бурдюком в руках. Он остановился, привыкая к полутьме, потом разглядел Берестова, подошел к нему.
— Здравствуйте, дядя Саша, — сказал он звонко и очень чисто по-русски. — Это вам.
Он поставил бурдюк перед гостем.
— Спасибо, сынок, — Берестов привлек к себе мальчишку, поцеловал его в стриженую голову. У него были короткие жестковатые волосы. Потом он заглянул в его глаза — темные, блестящие, как переспелая вишня, увидел зрачки, светящиеся в глубине, — и почувствовал: стало теплей на душе.
— Ну, как ты живешь, дружок? Что нового?
— Хорошо живу, — сказал мальчик серьезно. — Я вас давно жду.
— Да вот не мог никак, понимаешь… — Берестов, словно извиняясь, провел ладонью по голове мальчика.
— Я камень интересный нашел, — сказал Джура. — Хотите, покажу?
— Очень хочу…
— Тохта, Джура, — укоризненно покачал головой Курбан, — человек отдыхать нада, работать нада…
— Нет-нет, работать сегодня я не буду. А походить мне полезно. Мы пойдем с Джурой. Обязательно. Я хочу посмотреть твой камень.
Мальчик радостно глянул на деда, потом развязал бурдюк, осторожно налил в глиняную пиалу прохладного кумыса.
Даже сквозь стенки сосуда Берестов ощутил прохладу. Он предложил пиалу Курбану, но тот отказался, приложив руку к сердцу.
— Гость — первый, — сказал старик.
Берестов выпил и тут же почувствовал легкое приятное головокружение. Потом Джура налил деду, и тот очень медленно, словно священнодействуя, отпил несколько глотков, остальное отдал внуку, и тот уже допил до конца.
— Все, — сказал Берестов. — Теперь можем идти.
— Сиди немного, — тронул его Курбан. — Так нада…
2
Они спустились к реке, и Джура пошел впереди по тропинке. Это была не очень широкая и не очень глубокая река, хорошо просматривались камни, лежащие на дне, а некоторые, самые большие, выступали сверху, над водой, и вокруг них закручивались пенистые буруны — течение было быстрое, вода с шумом катилась под уклон.
Тропинка тянулась по берегу, потом углубилась в заросли, а затем стала круто взбираться вверх к какому-то странному нагромождению больших, в человеческий рост камней.
Джура шёл легко, ровным степенным шагом, нисколько не замедляя его на подъеме. Он легко вскидывал свое хрупкое тело, переносил его вперед, плотно ставил ногу в изодранных кедах.
А Берестов задыхался. Он смотрел на мелькающие перед ним старенькие, совсем потерявшие свой вид и цвет резиновые кеды, которые привез он Джуре прошлой осенью, и ругал себя последними словами, что не догадался привезти мальчишке новую обувь и еще что-нибудь из одежды. Собственно, не то чтобы не догадался, он всегда привозил что-нибудь Джуре и Курбану, просто уехал он на этот раз неожиданно для всех и для самого себя, потому что правы, кажется, Все-таки врачи, черт бы их побрал…
— Постой, Джура! Передохну немного…
Он прислонился к угловатому, торчащему из земли камню, постоял немного, присел на выступ. Подступала тошнота, противно ослабли ноги, единственная мысль: «Не упасть!»
И сквозь туман, застилающий глаза, почему-то упрямо всплывали какие-то туфли, не кеды, а именно туфли, какие-то новые темно-коричневые мужские туфли, с металлическими застежками сбоку… Он никак не мог понять, откуда он знает эти туфли, где он их видел совсем недавно…
…Алиса шумно вошла в комнату, как-то слишком торопливо и радостно улыбаясь.
— Посмотри, Саша, какие чудесные!
Она держала в руках эти туфли, поворачивала их и так и эдак против света, и они отсвечивали своей темной коричневой кожей, золотистыми пряжками, желтой подошвой.
— Виталию как раз по ноге, — сказала она, любуясь туфлями. — Он давно мечтал о таких.
— Ничего, — сказал он, глядя с неприязнью на туфли. Они раздражали его своим лоснящимся самодовольством. Он лежал после приступа, и все его раздражало.
— Ты купила?
— Да нет еще, — она как-то замялась. — Тут женщина принесла. Просит дорого — пятьдесят рублей, а у нас всех денег тридцать пять…
— Что ж я могу сделать… — он не смотрел на нее, глядел в окно, туда, где за дальними облаками угадывались горы.
— Жаль, — вздохнула она. — Оки так ему нравятся…
Она еще раз полюбовалась туфлями и вышла, тихо притворив дверь.
А он повернулся к стене и стал смотреть в угол, где стояла под чехлом его последняя, еще не принятая работа — «Водопад», любимое и, пожалуй, самое трудное детище…
— …Дядя Саша, Вам плохо? — услышал он голос Джуры, долетавший откуда-то издалека и звучавший приглушенно, словно пробивался сквозь густые заросли.
Он сделал над собой усилие, оттеснил пелену, застилавшую глаза, и увидел: Джура стоит рядом, дергает его за рукав, смотрит на него испуганно и жалостно. Лицо мальчика как-то странно искривилось. Берестов провел пальцами по стриженой голове и постарался улыбнуться.
— Ничего… Уже проходит.
Он медленно и глубоко вобрал в себя воздух, так же медленно выдохнул, потом еще и еще…
Отступала тошнота.
— Ну вот, — сказал Берестов, — видишь, какое дело… — Он посмотрел вверх, туда, куда уходила тропа, откуда сбежал к нему Джура. — Придется потихоньку идти, помедленней, ладно?
— Ладно, — поспешно, с готовностью закивал Джура, и, глядя в его широко раскрытые испуганные глаза, Берестов понял, что вид у него, должно быть, неважный. И чтобы не видеть этих тоскливо-жалостных глаз, он встал, оперся рукой о плечо мальчика.
Они пошли теперь вместе, и Джура повел его не по прямой тропе, а в обход, так что крутизна почти не ощущалась, и постепенно сердце успокоилось, но время от времени он ловил на себе тревожный, исподтишка, взгляд мальчика.
Джура подвел его к огромному, в два человеческих роста, валуну. Он был не закругленный, как все остальные, а угловатый, отдаленно напоминающий куб неправильной формы. Вверху он раздваивался, словно дерево, расщеплённое молнией, — края были подняты, а посредине видна была расщелина. Они обошли камень Вокруг, и с северной стороны, где валун потемнел и оброс мхом, они увидели, что он совсем плоский, как будто срезали его когда-то гигантским ножом.
— Вот, смотрите! — Джура залез на выступ, протянул руку и стал показывать на что-то, находящееся на плоской поверхности камня чуть выше головы Берестова.
Скачала Берестов ничего не мог разглядеть. Он видел только, что здесь камень отчищен от мха и глины, видел выщербленную поверхность, потемневшую от времени, — больше ничего. Но потом, когда он пригляделся, заслонившись ладонью от света, ему показалось… Он зашел с другой стороны, стал спиной к свету, так, что выщербленная поверхность находилась под углом к нему, и вдруг ясно увидел человеческое лицо, высеченное в камне.
Это было женское лицо. Прекрасный античный профиль был повернут вполоборота в сторону Берестова, но женщина смотрела не на него, она смотрела куда-то поверх головы, поверх холмов и ущелий, куда-то туда, за горную гряду, и в чуть приоткрытых губах ее, в закинутой назад тяжёлой копне волос, в глазах, широко открытых, устремлённых вдаль, в ладонях, поднятых почти на уровень головы и тоже направленных туда же, — было столько жгучей тоски, столько всепоглощающей устремлённости, неутолимого ожидания, уходящего туда, в глубь веков, что Берестов застыл, потрясённый. Он долго стоял так, вглядываясь в мертвый камень, запечатлевший чью-то любовь, чью-то тоску и надежду, пронесший ее сквозь столетия, а, может быть, и тысячелетия… Дымились века над планетой, рушились города, и целые империи стирались с лица земли, уходили народы и страны, а эта женщина, увековеченная чьей-то любовью, стояла здесь и все звала кого-то, все ждала кого-то и смотрела туда, за горизонт, — сквозь века и страны…
Сначала он боялся пошевелиться, боялся, что оно исчезнет — это видение, и больше никогда он его не увидит. Потом он сделал шаг и притронулся к камню рукой. Он убедился, что изображение существует, оно даже рельефно, и снова отступил назад: ему не хотелось утверждаться в грубой реальности материала, разрушать то удивительное чувство прозрения и восторга, которое охватило его. Все мрачное, что угнетало последнее время в связи с болезнью, вдруг отступило, распалось, облетело, как шелуха, и вдруг осталось предельно ясное и звонкое сознание величия и бессмертности искусства, его неподвластности времени, его нетленности и вечности в мире людей.
Вдруг пришли на память слова, когда-то давно слышанные и, казалось, забытые:
И если что нетленно в этом мире,
И если что векам не схоронить,
То это гимн любви, хранящий в звонкой лире
Живого сердца трепетную нить…
Вот она, эта нить, протянувшаяся из глубины веков, тончайшая, казалось бы многократно прерванная, затерянная, и все-таки живая, единственно уцелевшая, связавшая вдруг людей, разделенных тысячелетиями.
Он все еще стоял, завороженный, когда услышал робкий голос Джуры, окликающий его.
— Да… — обернулся он к мальчику. — Прости, Джура… Ты говорил что-то?
— Это, наверно, очень давно, да? — Джура говорил полушепотом, словно боясь потревожить кого-то. Ему, видно, тоже передалось ощущение знобящего трепета.
— Давно, — глухо сказал Берестов. — Очень.
Он помолчал, потом добавил:
— Спасибо тебе, Джура. Ты хорошо сделал, что привел меня сюда.
— Интересный камень, правда?
— Интересный?! — Берестов привлек к себе мальчика. — Ты и сам не знаешь, милый, что ты нашел! Но дело даже не в этом.
Берестов радостно улыбнулся, потянул на груди ремень, сдвинул вперед кожаную сумку, с которой здесь, в горах, он никогда не расставался, достал четвертушку ватмана и, пристроившись на небольшом выступе поблизости, принялся набрасывать карандашом то, что мог разглядеть с первого раза в камне. Он рисовал быстро, не пытаясь что-либо довершить или очистить, стараясь перенести на бумагу все так, как он это увидел впервые.
Он сделал несколько набросков и только тогда немного успокоился, словно уверился, что теперь-то уж нить не прервется — что бы ни произошло с этим камнем. Даже если его расколет ночью молнией, или сбросит каким-то чудом в реку — все равно что-то останется.
Он рисовал, а Джура, стоя за его спиной, настороженно заглядывал через плечо.
— Ну вот, — сказал Берестов, пряча последний набросок в сумку. — Теперь как-то лучше на душе, спокойнее.
Он оглянулся, увидел напряженные, широко раскрытые глаза мальчика и встал.
— Вот видишь, — сказал он ласково, — а еще говорят — мертвая природа…
Вряд ли Джура понял до конца, что он хотел сказать, да и вряд ли он сам мог бы толком объяснить весь ход своих мыслей, но почему-то сейчас, в эту минуту, он возвратился мысленно к своей картине, к «Водопаду», к тому далекому дню…
…Когда это было? Лет двадцать назад, году так в пятидесятом. Он приехал сюда как-то поздней весной, когда начали бурно таять снега, и услышал грозный неумолчный шум — там, вверху. Он пошел на этот шум, долго пробирался по ущелью и вдруг замер: перед ним, с высоты примерно пятидесяти метров, падала вода. Она вырывалась откуда-то из расселины, летела вниз плотной сверкающей массой, ударялась о выступ и тут же, разворачиваясь веером, падала на дно ущелья, дробясь и пенясь, взбивая в воздух каскады водяной пыли, радужно сверкающей на солнце.
Бот тогда-то он впервые «открыл» будущую картину. Потом это у него часто бывало — вдруг в какой-то момент словно молния осветит нечто давно знакомое, виденное раньше тысячу раз, осветит своим, особым, пронизывающим светом, — вот тогда, в некую долю секунды, вдруг увидишь картину, откроешь ее для себя, знаешь — вот оно то, что надо сказать людям.
Потом можно еще долго искать, мучиться, браковать и начинать снова, но дело не в этом. Главное, что ты знаешь — вот здесь! А тогда это было для него впервые. Он видел и раньше водопады — более мощные, эффектные. Но в том, что он увидел тогда, было нечто свое, особое, важное. Он вдруг ощутил РАДОСТЬ воды. Радость от того, что она вырвалась из тесных гранитных объятий и хлынула на простор, на свободу, пусть навстречу своей гибели, но навстречу солнцу.
Он написал тогда первый вариант, написал быстро, торопливо, несовершенно, вероятно, он торопился запечатлеть вот это главное ощущение, и он схватил его — он чувствовал это сам, чувствовали и другие.
Но на обсуждении все приняло неожиданный оборот. Пожилой мэтр, прославившийся батальными полотнами, наполненными хрипящими в агонии лошадьми, вонзающимися в человеческое тело пиками — долго с иронической ухмылкой разглядывал его картину.
— Воды много, — изрек он наконец. — И притом, мой милый, она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая.
Реплика мэтра задела: «Она у вас мертвая, понимаете?! Бывает живая вода, а эта — мертвая». Здесь была доля правды, он сам это чувствовал. Он постарался выразить общую идею, самое общее, главное-ощущение, и это чувствовалось во всем — в композиции, в перспективе, в выборе планов, в цвете, наконец. Но вот то самое ощущение стремительно летящей воды ему не удалось, она висела, а не падала. Мастерства не хватило.
Он забрал картину, долго не прикасался к ней. Вернулся к замыслу лишь десять лет спустя, в совсем иное время.
И опять было обсуждение. Были те же люди, та же комната в том же доме. И мэтр пришел. Он изрядно одряхлел, потускнел как-то, сошел с него лоск, спеси поубавилось. Он уже не писал, только заседал в различных комиссиях, сидел в президиумах.
Он сразу вспомнил картину, смотрел долго, с серьезным, несколько печальным лицом. Сказал только: «Льется! Льется!» И отошел в сторону.
Но теперь к нему уже мало кто прислушивался. О картине много и хорошо говорили. Мэтр посидел немного, зевнул, похлопал кончиками пальцев по губам и вышел, вежливо поклонившись.
Картину уже собирались купить, все было договорено, предполагалась выставка, и «Водопаду» отводилась почётная роль, однако в последний момент Берестов вдруг отказался от продажи, сказал, что хочет подождать, картину оставил пока у себя. Никто ничего не мог понять, друзья считали, что это блажь. Алиса решила, что он это сделал в отместку ей; в доме — ни копейки, за картину дают крупную сумму, а он вдруг: не отдам — и все.
Берестов лежал после приступа притихший, отрешенный и хмуро смотрел в угол, где, свернутая и укутанная в чехол, стояла его лучшая, как говорили, картина, и думал… Если завтра судьба подведет последнюю черту, выдаст ему свою самую долговечную раму и он уже ничего не сможет прибавить к тому, что сделано им — ни объяснить, ни переделать, — увидят ли люди то самое главное, самое сокровенное, что хотел он выразить? Если нет, зачем тогда перевел столько холстов, красок, нервов — своих и чужих? Сколько ему осталось, сколько отпущено месяцев, дней, часов? Успеет ли он?
Он вставал, подходил к окну, смотрел на шумную людную улицу — асфальт отсвечивал под моросящим дождем, в нем отражались тупоносые ботинки, туфельки на микропоре, высокие сапожки разных цветов и оттенков. Люди куда-то спешили, к чему-то стремились — они меньше всего думали о том, что будет после их смерти, они хотели счастья сегодня, сейчас, они искали его повсюду — в красивых вещах, в любимых людях, в самих себе! Почему же он должен все время думать о том, что останется после него? Наверно, чтобы чувствовать себя счастливым сейчас, он должен знать, что будет с его работой потом. Уж такое он выбрал — теперь поздно менять. Это, наверно, трудно понять. Нормальному человеку не свойственно жить все время завтрашним днем. Но уж если ты взял на себя эту работу, надо делать ее до конца, не переставая, не сетуя, что не принимают, или принимают с раздражением, даже с неприязнью. Так, значит, надо. И если на кого можно обижаться, к кому можно быть беспощадным — к себе. Только к себе.
Он вдруг представил себе все, что сделал до сих пор, представил, как бы это выглядело, собранное вместе. Довольно внушительное зрелище: несколько десятков полотен, целая галерея пейзажей — горы утром, горы днем, горы вечером, на восходе и на закате, под палящим солнцем и под снегом, под пронзительно голубым небом и под тяжёлыми набухшими тучами. Целая поэма о горах, вместившая в себя почти всю его жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми радостями и горестями, взлетами и падениями, находками и потерями. Гигантская, в общем-то, работа… И все же он чувствовал неудовлетворённость, не было здесь чего-то Важного, сокровенного, что он еще может и должен сказать, но пока не сказал еще… Что-то смутно зрело в душе, зрело мучительно, настойчиво, он все время прислушивался к себе, к этой невнятной, пока еще слабой музыке внутри себя и, как всегда бывало в такие минуты, был хмур, нелюдим, его раздражало все, что отвлекало от сосредоточенности. Это его состояние, наверно, еще больше усугубляло отчужденность, которая в последнее время возникла между ним и домашними.
Виталий целыми днями возился в своей комнате с магнитофоном и гитарой, оттуда доносились голоса бесчисленных друзей, взрослеющих мальчиков и девочек. Бремя от времени Алиса передавала им на подносе сладости и фрукты, и тогда из полуоткрытой двери валил папиросный дым — десятиклассники усиленно торопились жить. Иногда выскакивал Виталий, всклокоченный, разгоряченный, несуразно длинноногий и длиннорукий, кидал на ходу «Привет, папаня!» и, пряча глаза, бежал вниз за сигаретами. Он тоже дулся за что-то, то ли за туфли, то ли за кинокамеру — бог знает, во всяком случае, последнее время они почти не разговаривали… Вот тогда-то, в одно прекрасное утро, увидев на горизонте снежные вершины, он вдруг собрался и, не говоря никому ни слова, ничего не объясняя, уехал сюда.
И сейчас, впервые за последнее время, он почувствовал, как что-то отпускает в душе, что-то проясняется и как бы восстанавливается утерянное равновесие. Он посмотрел вокруг, увидел ближние скалы, отблескивающие на солнце темно-коричневым и красным, увидел дальние горы, синеватые, с размытыми очертаниями, и совсем далекие, колеблющиеся в туманной дымке, где-то там, в немыслимой дали, за всеми горизонтами; он увидел все это сразу, одним взглядом, услышал эту бесконечную, оглушающую тишину и в который раз подумал: как хорошо, что все это есть на свете…
— Пойдем, Джура.
Они стали спускаться. Мальчик шёл впереди, сдерживая шаг, и все время поглядывал назад, на Берестова, видно, опасался — не утомит ли он опять художника. Он все время порывался что-то сказать, но Берестов молчал, погруженный в свои мысли, и Джура тоже молчал, не решаясь нарушить его задумчивость. Они спустились к реке, пошли вдоль каменистого берега. Слева под ногами вскипал и пенился, перескакивая через валуны, горный поток.
И вдруг Джура остановился, указал на что-то рукой, крикнул:
— Палатка — видите? Там геологи. Говорят, море здесь будет. Водохранилище. Разве так бывает?
3
Курбан поднял двумя руками глиняную касу с раскаленной шурпой, поставил ее перед гостем — инженером из геологоразведки. Это был плотный парень, с массивными круглыми плечами, с круглым багровым от ветра лицом, и голос его почему-то показался Берестову каким-то круглым, когда он сказал:
— Вот это славно! Чую на расстоянии — настоящая шурпа, не то что наша походная баланда!
Он принял касу в свои широченные ладони и тут же передал сидящей рядом с ним девушке. Она неловко взяла миску тонкими узкими ладошками, чуть не выронила, видно, не ожидая, что такая горячая, страшно смутилась, так, что даже слезы навернулись на глаза, потом она вскинула голову, виновато посмотрела на Курбана, затем на Берестова, и он поразился тому, какое у нее славное, беззащитное лицо. Девушка была в толстой мужской куртке, великоватой по размеру — рукава доставали почти до середины пальцев, угловатые плечи выступали и чуть обвисали. У Берестова отчего-то защемило на сердце и какая-то теплая, давно забытая волна прихлынула к горлу. Он сидел и смотрел на девушку не отрываясь, она еще больше смутилась, низко наклонила голову, темно-каштановые волосы с золотистым отливом упали вперед — он видел только ее белый крутой ясный лоб между волнистыми прядями и края глаз — огромных, вздрагивающих…
— Кушай давай.
Он очнулся, когда Курбан коснулся его руки, поставил перед ним такую же касу с дымящейся шурпой.
— Все кушай… Тут трава есть — больной не будешь. Только здоровый будешь.
— Спасибо, Курбан. Я все съем… Обязательно! — Берестов опустил в кассу деревянную ложку, слегка помешал густое ароматное варево с темно-бурой радужной пленкой жира поверху, втянул воздух дрогнувшими ноздрями.
— Чем болеете, ежели не секрет? — деловито осведомился геолог, звучно прихлёбывая. — Желудок, печень, легкие?
— Сердце… — не сразу сказал Берестов. — Есть такая штука… Может, слышали?
— Куда нам! Мы все больше по части рук и ног.
Геолог выловил кусок жесткого мяса, взял его пальцами, поднял на уровне головы, рассмотрел со всех сторон, оторвал зубами часть и стал с хрустом жевать сильными белыми зубами.
— Это, знаете, привилегия — болезнь сердца. Как в прошлые века подагра… Признак благородного происхождения… А я вот, признаться, даже не представляю себе, как это оно может болеть. Ну — зуб, или там нарыв какой — это я представляю… А вот сердце… Честно говоря, для меня загадка…
Он продолжал с хрустом жевать мясо, время от времени поглядывая на Берестова своими насмешливыми красноватыми глазками. На соседку свою он не смотрел, но Берестов чувствовал — все это рассчитано на нее.
— И вот ведь что интересно, — продолжал он, со смаком жуя свое мясо, — на первое место в мире вышел инфаркт, давно уж заткнул за пояс и рак, и все остальное… Но рак — тот лупит без разбора, как шрапнель — в кого угодит — никто не знает, а этот — не-е-ет, шалишь, бьет снайперски, с выбором, и по ком? В основном по творческой интеллигенции! Я так полагаю, что это не случайно. Это, если хотите, месть природы! — он поднял вверх указательный палец.
— За что же она, по-вашему, мстит?
— За то, что оторвались от нее. Да, да… И вы правильно сделали, что приехали сюда. Вас она, может быть, и помилует.
— Благодарю. — Берестов наклонил голову. — Особенно за то, что причислили меня к творческой интеллигенции.
— Ну как же! Я слышал, вы художник? Горы рисуете?
— Да. Всю жизнь.
— Вот видите. Вы всю жизнь рисуете горы. А мы всю жизнь лазим по ним. — Он растянул свои твердые губы в некоем подобии улыбки. — Только нас не рисуют. Разве что так, иногда… На каком-нибудь камне, в профиль… Рядом с фамилией… А чаще без профиля. Одну фамилию… — Он замолчал, посмотрел в окно, где на фоне почти погасшего неба резко выделялись горы, они сейчас потеряли объемность, казались плоскими, словно вырезанными из жести. Потом он перевел взгляд на Берестова. — Но мы не в обиде. Нет… Мы знаем, что мы делаем и для чего… Вы вот всю жизнь рисовали эти горы, любовались ими, других приглашали полюбоваться, и невдомек вам, что там, в глубине, у вас под ногами, лежит, быть может, ценнейшая руда, которую во всем мире сейчас ищут. А мы вот придем, прощупаем и найдем. Вот и выходит, что вы только наружное открываете людям, форму, так сказать, а мы содержание, суть. Глядишь, не пройдет и пяти лет, как вы тут вокруг ничего не узнаете: чашу затопят, поставят гидростанцию, и километров на десять все займет огромный горно обогатительный комбинат. Любоваться красотами мешать, будет. Представляете?
Геолог с насмешливым любопытством глянул на Берестова.
— Ну что ж, возможно, — сказал Берестов, и брови его сдвинулись. — Это жизнь. Остановить ее нельзя. Да и нелепо было бы…
— Вот именно — жизнь! — Геолог поднял вверх ладони. — И мы ее делаем вот этими руками. А вам жалко, не так ли? Гор этих жалко. Верно?
— Верно, — вздохнул Берестов.
— Вот видите! — воскликнул геолог и во рту его сверкнула золотая коронка. — Вот и выходит, что мы двигаем жизнь вперед, а вы ее… ну как бы это сказать?..
— Задерживаю?
— Ну, не совсем так… Я бы сказал… пытаетесь удержать!
Геолог удовлетворённо откинулся к стене и как бы нечаянно глянул на девушку.
— Удержать? — повторил Берестов это поразившее его слово. Он будто вслушивался в него, потом сказал — Ну что ж, пожалуй, в чём-то вы правы… Удержать… Запечатлеть, оставить людям то, что уйдёт, то, чего больше не будет… Разве людям это не нужно? — Он обернулся к девушке. — Вот вы, как вы думаете?
Он видел, что она прислушивается к их разговору. Несколько раз она поднимала глаза то на своего соседа, то на Берестова.
— Не знаю, — сказала она низким грудным голосом. — Может, и прав Сергей Романович… — Она глянула на геолога. — Но только мне кажется, ничего в этом нет плохого, что вы стараетесь удержать в своих картинах какие-то мгновенья жизни, которые исчезнут и, может быть, никогда больше не повторятся. Ведь если бы этого не было, люди потеряли бы так много!
— Например? — снисходительно улыбнулся геолог.
— Как же вы не понимаете! Мне кажется, искусство — это память человечества. Память его сердца. Вот есть память ума — она в науке, в истории… А это память сердца. Без нее люди не стали бы людьми… Я так думаю. Может, я не то говорю?
Она взглянула на Берестова.
— Спасибо, — сказал он взволнованно. — Вы сами не знаете, как это верно!
— О-о… Да вы я вижу заодно! — Геолог шутливо поднял вверх руки. — Ну что ж, сдаюсь! Предлагаю выпить за союз науки и искусства.
Откуда-то из глубин своей кожаной куртки он извлек бутылку с темно-бурой жидкостью, одним движением сорвал жестяную пробку, ловко, единым махом, налил коньяк в пиалушки — Берестову, себе и ей. Когда он поднес бутылку к пиале, стоявшей перед Курбаном, старик покачал головой.
— Не надо…
— Ну-у… аксакал! — Геолог укоризненно и в то же время с глубоким огорчением развел руками. — Хотя бы чуть-чуть… Так, за компанию.
— Одна капля возмешь — вся жизнь портишь. — Курбан налил себе чаю. — Я только это пью. И еще кумыс. Другой ничего не пью. И ты не надо! — Он слегка повернул голову в сторону Берестова.
— Ладно, Курбан… Я только так, символически. За такие слова просто грех не выпить. Вы и сами не знаете, что для меня значат ваши слова!
Он отпил глоток, поставил пиалу и поднял голову. Геолог с торжественной медлительностью запрокидывал пиалу, держа ее снизу всеми пятью пальцами, а девушка смотрела не отрываясь куда-то в пространство, поверх голов, и в глазах ее, во всем ее облике он уловил что-то удивительно трогательное и знакомое. И никак он не мог понять, что это, откуда, где и когда он это видел совсем недавно.
4
Ночевал он в хижине. Немного почитал при свете коптящего фитиля, потом прикрутил его, задул и лег на подстилку. Но уснуть не удавалось. Долго лежал с открытыми глазами, вглядывался в кромешную черноту перед собой, пока от усталости не начали выплывать из нее странно деформированные, тускло светящиеся образы. Он положил ладонь на глаза, прижал ее, но медленно скользящие, будто флюоресцирующие пятна не исчезли — наоборот, стали ярче.
Он медленно поднялся, накинул куртку, вышел. И опять, как всегда, как в первый раз, это небо — необъятное и бездонное, с миллионами дальних и ближних звезд, — оглушило его. Он стоял, подняв голову.
И вдруг услышал тихие голоса.
— Странный вы человек, Сергей Романыч, — говорила она. Он сразу узнал ее мягкий грудной голос. — Хотите, чтобы у женщины сразу возникло ответное чувство. Так не бывает.
— Ну уж сразу! Скоро месяц, как вместе вкалываем.
— Обычно у вас это быстрее получается, да?
— Быстрее! — хохотнул он. — Это уж точно!
— Интересно, — сказала она, — что ж, ни разу не было осечки?
— Смеетесь? Ну, это все так поначалу. А потом… Вот я потом погляжу на вас!
— А вам не кажется, что вы слишком самоуверенны?
— Самоуверен? Да. Но не слишком. Как раз столько, сколько надо.
— А может, вообще не надо? Может, это лишь оттолкнет кого-то от вас, а не притянет?
— Не было еще такого случая.
— Не было — так будет.
— Сомневаюсь.
Наступила пауза. Видно, она раздумывала над его словами, потом сказала:
— Так вот, Сергей Романыч, чтоб у вас не было иллюзий насчет меня, я с вами больше шагу не сделаю. Вы идите на базу, а я сама приду.
— Ну уж это вы бросьте, я вас одну ни за что не оставлю. Придем на базу — тогда, пожалуйста, проявляйте свой характер, я с характером даже больше люблю, интересней как-то… А здесь я вас не оставлю, даже не думайте.
— А я не думаю, я решила. А что я решила, то делаю, вы бы знать должны. Вот решила к вам в отряд — и попала. Много слышала про вас, хотела посмотреть, что за зверь такой… А теперь не хочу больше смотреть. Надоело. Так что идите. Я приду позже.
— Слушай! — в его голосе зазвучали железные нотки. — Шутки шутками, а я за тебя отвечаю, поняла? Так что слушай мою команду, ясно? Налево кругом — марш! Ясно? А не то подниму и понесу, я ведь не таких таскал, не впервой!
— Командовать будете завтра, на работе. Там — пожалуйста. Там я признаю ваше право, а здесь я на прогулке, так что будьте добры отстаньте, а не то я могу и по морде влепить.
— Вот дура баба! — это вырвалось у него искренно, от досады. Он помолчал немного, не зная, видимо, как себя вести, потом, как видно, решил сменить тактику.
— Слушай, да ты что, не понимаешь, не могу я тебя здесь оставить, ты с первого обрыва грохнешься! Ну хочешь — я пойду впереди метров на десять, а ты иди за мной, я и разговаривать с тобой не буду. Иди только за мной — и все!
— За меня не беспокойтесь, я к горам привычна, с детства в горах. Фонарик оставьте, если хотите.
Они замолчали, и Берестову, у которого поначалу родилось отвращение к этому типу, шевельнулась даже жалость к нему — вот попал в историю. Он ведь прав, что не хочет оставлять ее одну!
Геолог щёлкнул фонариком… Обозначился круг света, где-то в стороне, пониже того места, где стоял Берестов, и голос геолога произнес:
— Ну, в последний раз спрашиваю — идешь?
Потом он ругнулся, кинул ей фонарь и пошел по тропинке, перескакивая через рытвины и проклиная вслух всё бабское отродье. Когда голос его затих, она включила фонарик, выключила, еще раз включила — выключила, посидела немного в темноте, о чём-то, видно, размышляя, затем встала и медленно пошла по тропе, включая фонарь время от времени.
Берестов хотел окликнуть ее, но побоялся испугать. Он тихо пошел за ней следом.
Но она услышала. Шаркнул камешек под подошвой или споткнулся он, но только она вдруг повернула фонарь в его сторону.
— Кто там?
— Это я, художник, — сказал Берестов. — Вы не бойтесь.
— А я и не боюсь, — сказала она спокойно, но с видимым облегчением. — Как вы здесь оказались?
— А я живу — здесь. Во-он моя хижина, видите?
Он уже подошел к девушке, они стояли рядом. Она долго всматривалась туда, куда он указывал.
— Теперь вижу. Не страшно вам здесь одному?
— Я привык, — сказал Берестов. — Много лег здесь провожу весну и осень. Люблю я эти места.
— Да, места красивые… — Она помолчала. — А можно я приду как-нибудь, посмотрю, как вы работаете?
— Пожалуйста. Я буду рад… Вы на базу возвращаетесь? — сказал он, чтобы рассеять неловкость, чтобы не подумала она, что он следил за ними.
— Да, на базу.
— Разрешите, я вас провожу. Я здесь каждую тропку знаю.
— Ну зачем вам потом в такую даль возвращаться? — Ока посмотрела ка него и вдруг засмеялась. — Был у меня один провожатый, так я его прогнала…
— Надеюсь, меня не прогоните.
— Нет, конечно.
Они пошли по тропе.
— Извините мою назойливость, — сказал Берестов, — но что он за человек — ваш начальник? Я сегодня присматривался к нему и, признаться, не понял — то ли играет в хамоватого простака, то ли действительно…
Она не ответила сразу, молча продолжала идти за ним, и он тут же счел необходимым добавить:
— Если не хотите об этом говорить, не отвечайте, я ведь понимаю.
— Да нет, чего же… Я ведь и сама об этом думаю… Одно только могу сказать — не так он прост, как кажется… И сегодня в разговоре с вами грубил, конечно, намеренно. Только зачем — не знаю.
— А я допускаю, что знаю.
— Ну?
— Хотел произвести на вас впечатление.
— Нелепо. Хотя на него похоже… Он, знаете, человек очень сильный, всех людей железно держит, результаты отличные группа дает, слава о ней гремит повсюду, ну а если я прибавлю к этому, что он имеет категорию по шахматам и разряд по боксу, то можете составить некоторое представление…
— Да… Шахматы и бокс… Несколько неожиданное сочетание…
— В этом он весь, пожалуй. Умён, но ум какой-то грубый, бескомпромиссный, что ли… И уж если что решил — все, бесповоротно, хоть умри…
— Силу уважает?
— Уважает.
— Скажите, Галя, а вам не боязно рядом с ним?
— Знаете, нет. Иногда неприятно бывает, а боязни нет… Наоборот, пожалуй.
— То есть?
— Ну, как бы это сказать… Чувствую себя за таким мощным щитом. И уверена, что никогда ничего плохого мне он не сделает.
— Откуда такая уверенность?
— Не знаю. Интуиция женская, что ли… Все-таки истинно сильный человек никогда не обидит женщину.
Берестов не ответил. Он молча шёл рядом.
— Вы не согласны? — спросила она.
— Истинно сильный человек, вы говорите? Но бывает сила разная. Есть сила рыцарская, благородная… А есть — тупая. Она упивается своим могуществом, для нее нет ни женщины, ни ребенка…
— Нет, это не то! — Она убежденно тряхнула головой, зачем-то зажгла фонарик, посветила куда-то вверх, в небо. — Мне кажется, есть в нем что-то настоящее, только очень глубоко, внутри… Он, может, и сам об этом не знает…
— Бот как?! Вы что же, перевоспитать его хотите? Вытащить хотите наружу то, что спрятано глубоко внутри?
— А что! Интересно ведь… — в горле у нее колыхнулся смех. — Вот вы… Помогаете же вы людям увидеть в себе хорошее… Или, по-вашему, это может сделать только искусство?
— Что ж… — сказал Берестов. — Как говорится, дай вам бог удачи.
Они прошли еще немного, потом тропа сделала крутой поворот, и сразу послышались людские голоса, звяканье посуды, бренчанье гитары… На плоском взгорье маячили тут и там крошечные светляки электрических лампочек — они почти не отбрасывали света, он тонул в огромной пучине горного мрака, и только желтые точки мерцали, раскачиваясь под ветром.
— Ну вот. Я пришла. Спасибо.
Она остановилась. Прижала рукой подхваченные ветром волосы.
— Вы сейчас уйдёте? — спросил он, и это вдруг прозвучало так жалобно, что ему самому не по себе стало.
— Да, — сказала она, — а что?
— Нет, ничего… Просто… Хотелось еще поговорить с вами.
— Вы хотите что-то сказать?
— Не в этом дело. Просто… мне жаль, что вы уходите.
— Вам, наверно, тоскливо одному там, в вашей хижине…
Она подняла к нему свое лицо, и на какое-то мгновенье он увидел на фоне звездного неба ее профиль. Увидел и задохнулся от прихлынувшего в один миг озарения.
— Послушайте, — вдруг сказал он с силой, — я должен написать ваше лицо. Да, да… Вот так, как я его сейчас увидел… Это то, что я искал все время и никак не мог найти, не мог понять…
— И так вот сразу — поняли?! — голос ее зазвучал насмешливо, — А я-то думала… Он хоть грубо говорит, но прямо. А вы… Откуда заехали!
— Нет, нет, вы не понимаете… — волнуясь, говорил он. — Это судьба послала мне вас…
— Нехорошо! — сказала она мягко, но укоризненно. — Придумали бы чего-нибудь правдоподобней. А то ведь так сразу — увидели, поразились и решили! Нехорошо…
— Так бывает, — быстро сказал он. — Вы потом поймете. В один миг, в одно мгновенье я увидел и понял, что я искал все это время… — Он говорил быстро, волнуясь, и это волнение, видно, что-то поколебало в ней…
— Вы это серьезно? — спросила она тихо, и голос ее прозвучал приглушенно и низко. Он уже заметил, когда она волновалась, голос ее приобретал низкий, грудной оттенок.
— Вы даже не представляете, как это серьезно… И как это важно для меня… Понимаете, я всю жизнь писал горы, писал природу. В ней, в живом дыхании, в ее изменчивости и оттенках я находил все, что хотел выразить — тоску и радость, восторг и печаль, торжество жизни и ее увядание… Но вот в последнее время почувствовал, что мне чего-то не хватает, я не мог найти в природе чего-то очень важного для себя сейчас… И вот теперь я понял — я должен написать живое человеческое лицо… Лицо, которое воплотит в себе идею бессмертия любви, понимаете?
— Понимаю, — сдавленно сказала она. — Только…
— Что?
— Нет, ничего… Просто с собой никак связать не могу. И все мне кажется, что вы шутите. А если нет, то уж не знаю, как себя вести.
— Будьте сама собой. Это все, что мне нужно.
— Хорошо, — сказала она, — постараюсь. Хотя боюсь, что теперь это будет не так легко…
5
Она пришла под вечер, солнце уже скатилось за горы, в небе стоял тот ровный предвечерний свет, за которым приходят горные сумерки.
Берестов сосредоточенно мешал краски. Он давно ждал ее, все приготовил, сидел на пеньке возле шалаша, но ее все не было, свет уходил, он нервничал.
— Простите, я никак не могла раньше… — Она перевела дыхание, видно, быстро шла, поднимаясь сюда к хижине.
— Что, не отпускали? — спросил мрачно Берестов. Он не сказал, кто не отпускал, ко она поняла.
— Это не важно, — сказала она. — Главное — я пришла. Или уже поздно?
— Ничего, немного времени еще есть. — Он посмотрел на небо. — Садитесь вон туда, на тот складной стул, отдохните… Вам отдышаться надо.
Он продолжал мешать краски на палитре, ожесточенно работал кистью. На нем был его рабочий костюм — вельветовая куртка и синие полосатые брюки со следами многочисленных стирок. Эта старая куртка и брюки были для него священны, он работал только в них, ни в чём другом не мог писать, таскал их повсюду с собой. Когда надевал их, к нему приходила уверенность, рабочий азарт. Но странное дело — сейчас он испытывал беспокойство, какую-то внутреннюю неустойчивость, словно впервые взял кисть в руки. Это злило, порождало раздражение. А может быть, другое — то, что ждал ее долго, нервничал, а теперь вот снег уходит. А он до сих пор не знает, как ее будет писать. Видит внутренним взором какой-то неопределенный общий образ, знает, к чему он стремится, но как это будет конкретно — еще не знает…
И она, видно, чувствует неловкость. Впервые, конечно, в такой роли, не знает, как себя вести, не привыкла позировать, а от этого скованна, надо ее отвлечь как-то…
— Ну, что там у вас в партии? Как дела идут? Нашли что-нибудь?
— Пока нет. Готовимся к сейсморазведке.
— Что это значит?
— Взрыв готовим. А на расстоянии будут записываться сейсмические волны. По характеру этих волн можно будет сказать, подтверждаются наши предположения или нет.
— Понятно. И если подтвердятся?
— Ну, тогда доложим свои выводы.
— А потом?
— Ну что — потом… Потом все будет зависеть уже не от нас. Если сочтут, что залежи стоят того, возможно, начнутся разработки. Вам же говорил Сергей Романович…
— Да, говорил… Но признаться, не верится… Неужели сюда, в заповедник, придут машины, будут строить, копать, взрывать… Наполнят все грохотом и шумом… Неужели это возможно?
— Отчего же нет. Вполне… Если только подтвердятся наши выводы.
— А что — здесь могут быть ценные залежи?
— Могут…
Он быстро стал набрасывать контуры. Но день угасал. На двигались сумерки, становилось серо, свет уходил…
— Как жаль! — сказал он, теперь уже находясь в том радостном творческом возбуждении, которое предвещает приход чего-то настоящего. — Как жаль! Свет ушёл! Вы ведь обещали пораньше!
— Я бы пришла, ко понимаете… Он, видно, почувствовал, что я пойду сюда. И стал загружать меня всякой ерундой, которую в общем-то вполне можно было сделать завтра…
— Обидно! — Берестов опустил кисть. — Но все же кое-что я схватил… Кое-что… А почему он так?
— Не знаю… Впрочем, догадываюсь.
— Соперника во мне увидел?
Она резко повернула голову, колыхнулись волосы, срезав часть лба, тревожно-вопрошающе засветились глаза.
— Нет, — сказал Берестов, — я не в том смысле… Не подумайте превратно… Просто он привык, наверно, к тому, что сам всегда в центре внимания. А тут какой-то сердечник…
— Возможно… — согласилась она как-то грустно и откинула волосы со лба.
Она все еще стояла там, возле дерева, и он уже с трудом различал ее глаза — темнело быстро, сумерки неслышно катились с гор, затемняли все вокруг.
— Давайте зажжем костер, — сказал он. — У меня тут собран хворост.
Он принес охапку сухих ветвей, чиркнул спичкой. Словно нехотя пополз огонь, затрещали ветки, он пошевелил их, и вот уже яркие языки пламени заплясали в воздухе. Она присела возле костра, стала подкладывать хворост. Жаркий белый огонь появился внутри, он медленно разгорался — сначала крошечной яркой точкой, потом превратился в жужжащий маленький комок, а затем выплеснулся вверх. Берестов увидел ее лицо в этом смешении белого и красного света, и рука его потянулась к краскам.
Она сидела у костра, задумчиво глядя в огонь, казалось, забыв обо всем, разглядывая в бушующем пламени что-то свое, видимое ей одной, а он всматривался в ее лицо и быстро набрасывал краски — его поразила необычность освещения, создающая какую-то таинственность, неуловимую переменчивость ее глаз.
— Скажите, вот вы пишете лицо человека — вы стараетесь раскрыть его внутренний мир, его душу, или оно для вас просто модель, форма, в которую вы вкладываете свое содержание?
— Бывает и так.
— А сейчас?
— Сейчас, мне кажется, произошло и то и другое. То, что хотел сказать, я увидел, как мне показалось, там, за вашим лицом.
— Как это «за»?
— В том, что мы называем внутренним миром, в душе.
— А если бы ошиблись! Если это лишь кажется?
— Пусть кажется — неважно… Важно то, что я это вижу… И это, если удастся мне, может быть, увидят другие тоже.
— Скажите, а так может быть, — человек увидел свое лицо со стороны, на портрете, и сам что-то понял в себе?
— Не знаю, наверно, может… Не поднимайте голову! Вот так, пожалуйста… — Берестов старался уловить тот странный отблеск, который так поразил его. — Пошевелите огонь, пожалуйста… Вот так… Очень хорошо… Так о чём это я? Да… Может ли портрет открыть что-то самому оригиналу?.. По-моему, может… По-моему, в этом, если хотите, и заключается главная задача искусства — открывать что-то в людях… Что-то такое… Что-то такое, что есть в них, но еще неизвестно им… Это, кажется, Толстой сказал?
— Скажите, это только искусство может? Живопись, музыка, литература? Или в жизни вообще люди должны присматриваться друг к другу, стараться понимать друг друга, открывать в себе и в других что-то невидное, скрытое, но настоящее?..
— В идеале, наверно, так, — сказал Берестов. — Но для этого надо, чтобы настоящее было в каждом — понимаете? — Он оторвался от полотна, резко повернул голову. — Не в отдельных личностях, а в каждом.
— А оно и есть в каждом, я уверена. Что-то свое, иногда глубоко скрытое, далеко упрятанное, иногда самому человеку неведомое, но что-то лучшее в нем… Этот заповедник, что ли. Только открывать его мы не научились… Вот что я думаю.
— Странно, — сказал Берестов и тоже посмотрел на огонь. — А впрочем, может быть, вы и правы…
6
С тех пор она приходила часто, почти каждый день, под вечер. К ее приходу Берестов разжигал костер, готовил краски, ждал ее, прислушивался. И когда улавливал легкий звук ее шагов, чувствовал, как мгновенно отзывалось что-то в его груди. Он даже злился на себя за это, хмурился, напускал нарочито мрачноватый вид, когда она появлялась, и некоторое время сидел молча, чтобы не выдать свою радость.
Она чувствовала, что он заждался, но относила все это к профессиональному недовольству тем, что работа затягивалась. Она присаживалась на свой пенек у костра и сидела так некоторое время тоже молча, глядя в огонь и пошевеливая его обугленной суковатой палкой.
— Опять не отпускали? — ворчливо спрашивал Берестов.
— Опять, — устало с оттенком насмешливой грусти отвечала она.
Он уже научился определять ее состояние по голосу, чувствовал: сегодня она в хорошем настроении, а вот сегодня что-то случилось неприятное, видно, нервничать пришлось.
— Устали? — спрашивал он сочувственно.
— Есть немного, — говорила она. И добавляла тут же: — Чепуха! Пройдет…
Она встряхивала головой, и волосы ее разлетались и снова косо ложились на лоб, тяжёлым полукружьем закрывая часть щеки и глаз.
— Просто крику много, шума, оттого и устала.
— Он кричит?
— И он, и другие. Это не, знаете, как запевала в хоре. Чем выше начнет, тем выше все петь будут.
Он орет — и все орут. Стиль такой… Иначе работа не пойдет…
— Взрывать скоро будете?
— Скоро. Через неделю, наверно. Вы услышите.
— Не опасно это для вас?
— Ну что значит — опасно? Все опасно, если делать неграмотно. Просто ходить по горам тоже опасно, если не умеешь. Это ведь наша профессия…
— Да… Простите… Никак не могу свыкнуться с мыслью, что вы геолог. Знаете, как-то не вяжется. Ваши суждения о жизни, об искусстве, ваше понимание многих вещей…
Берестов вглядывался в ее лицо, но оно почему-то не давалось ему сегодня. Что-то замкнуто было в нем.
— Понимаете, мне все время кажется, что вы случайно попали в геологию, что ваше истинное призвание — музыка или живопись…
Она улыбнулась.
— А вот, представьте себе, ошиблись. Учили меня в детстве и музыке, и рисованию. Даже балетную студию посещала. А геология перетянула. Я ведь в семье геолога росла. С пеленок, можно сказать, окружали меня минералы, мудреные названия, карты, приборы. И с самого детства привыкла я к тому, что наука о земле, о ее богатствах — одна из самых нужных и важных для человека наук. Она больше, чем какая другая, способна сделать людей счастливыми. И с самого детства все было для меня решено.
— Отцом вашим, наверное?
— Что вы! Отец, как ни странно, всячески противился. Хотел сделать из меня кого угодно — только не геолога. Считал — не женская эта профессия.
— Правильно, — сказал Берестов. — И я так считаю.
— А я вот считаю иначе. Я ведь упрямая. Как решила — так сделала.
— И не жалеете?
— Пока нет.
— Дай вам бог и дальше.
— Спасибо.
— И все-таки честно, — неужели вас не тянет в город, к людям, к театрам, к концертным залам? Вот я тоже устаю от всего этого, бегу сюда, в горы, отдыхаю душой. А потом не могу. Должен возвращаться. Наверное, все-таки люди недаром собираются вместе — в городах, в селах. Общение с природой дает радость, но по контрасту. Оставьте человека один на один с природой надолго — и он сойдет с ума от одиночества.
— Конечно, тянет… Часто дни считаешь, часы. А потом снова — считаешь… Горы зовут! Есть в них, знаете, что-то такое притягивающее.
— Уж мне ли не знать! Вы мои работы не видели?
— К сожалению.
— Может, и к счастью… Впрочем, будете в городе — посмотрите. И напишите мне. Хотелось бы знать, что вы об этом скажете.
— Вам действительно это интересно? — спросила она.
— Очень. Даже важно. Поверьте…
— Хорошо. Обещаю вам…
— Вы знаете, я ведь не случайно задаю вам эти вопросы… — Берестов, разговаривая, кидал мазки на полотно. Он все время занимал ее разговорами, он видел, что так освобождает ее от скованности, отвлекает от мысли, что ее рисуют. — То, что я пишу сейчас, так далеко от геологии, от науки, от вашей профессии. Это, если хотите, гимн мечте, устремлённости к ней, к чему-то далекому, недостижимому и вечно прекрасному, передающемуся из поколения в поколение.
— Странно! — она вскинула голову, посмотрела ему в глаза. — Мечта людей, устремлённость, вера в нее… Это же геология… Точный портрет. Не заметили?
Она негромко засмеялась. И он засмеялся тоже.
7
Она стала сниться ему по ночам — его «Девушка у костра». Она сидит в куртке, в сапогах, руки опущены прямо вниз — она оперлась ими о сруб дерева и смотрит в огонь. Багрово-желтый отблеск пламени — на ее лице.
Он все время видел по ночам ее лицо, освещенное пламенем костра. В нем и задумчивость, и мечта, и предвестье радости, и в то же время еще что-то, чего он никак не может пока уловить и что должно прийти — он знает. Раз начало сниться — значит, придет.
Теперь он жил своей картиной. Вставал утром, спускался к Курбану, пил с ним чай, разговаривал, потом бродил по окрестностям, иногда делал наброски, но думал только о ней, о ее лице. Ему казалось, что он только сейчас начал по-настоящему понимать, в чём заключается сила великих произведений искусства. Как бы ни было прекрасно и совершенно по мастерству произведение, оно умрёт вместе со своим временем, если оно однозначно, если оно слишком конкретно. И наоборот — некая загадочность, многозначность дает возможность новым поколениям толковать произведение по-своему, вкладывать или отыскивать в нем свое — отсюда его бессмертие. Сколько бы новых людей ни приходило в мир, столько будут стоять перед загадочной улыбкой Джоконды, перед поразительным лицом Мадонны — потому что каждый видит в нем что-то свое. И «Гамлет», где разворачиваются вполне определенные события и произносятся вполне определенные слова, велик тем, что эти слова многозначны, что каждое поколение читает их по-своему и читает в них свое.
Несколько раз приходил он к тому камню, вглядывался, стараясь понять, как это, каким чудом волнует его этот едва различимый отголосок далекого, может быть, тысячелетнего прошлого…
Значит, есть она, эта нить, тончайшая, почти неощутимая, но протянутая оттуда… И каким-то непостижимым образом соединялась она сейчас в его воображении с «Девушкой у костра», словно эстафету он принимал у своего невидимого предка. Странно, но почему-то, когда он стоял у этого камня, у него все время было такое чувство, что он должен торопиться, что ему отпущено не так уж много времени, словно столетия, прошедшие до этого дня, истощили свою силу, передав ему свою ношу…
Может быть, поэтому он так торопился, старался не пропустить ни одного дня, нервничал, когда она задерживалась.
А в один из вечеров она не пришла совсем. Он сидел у догорающего костра, и когда понял окончательно, что она не придет, решил идти в лагерь, к геологам. И в это время услышал сзади резкий скрип сапог, взбирающихся по каменистому склону, и тяжёлое мужское дыхание.
Он обернулся. Рядом с ним, глубоко сунув руки в карманы, стоял геолог и разглядывал полотно на подрамнике.
— Та-ак… Ждете, значит?
— Жду, — сказал Берестов.
— Напрасно ждете. Не придет она. — Он вытащил руку из кармана и постучал пальцем по полотну. — Между прочим, не похоже.
— Почему не придет? — с трудом сдерживаясь, спросил Бэрестов.
— Потому. Услал я ее к соседям.
— Зачем?
— По делу. У нас ведь работа — не игрушки. — Он опять постучал пальцем по полотну. — Непохоже рисуете, говорю.
— Это не ваша забота.
— Как же не моя? Вы у меня работника отвлекаете, голову ей заморочили… Вот я и решил посмотреть, стоит ли…
— И пришли к выводу, что не стоит?
— Нет, не стоит. — Он блеснул своей коронкой.
— Знаете, есть такая поговорка, насчет полработы.
— А-а… — Он смерил Берестова насмешливым взглядом, перешагнул через бревно, сел. — Слушай, поговорить надо!
— Говорите!
— Садись, чего стоишь. В ногах правды нет.
— Постою.
— Ну, как хочешь… — Он щёлкнул зажигалкой и прикурил, затягиваясь. — Слушай, уходил бы ты по добру отсюда!
— Что-то не понял…
— Чего ж тут не понять. Мало тебе гор вокруг? Иди в Хумсан, в Бричмуллу… Там знаешь виды какие!
— Мне и здесь хорошо.
— Тебе-то, может, и хорошо… Другим — не очень.
— Я мешаю вам чем-нибудь?
— Мешаешь. Голову ей задурил — вот что!
— Чем же это я «задурил ей голову», как вы выражаетесь?
— Болтовней своей. И этим… — Он презрительно кивнул в сторону полотна. — Думаешь, я не понимаю, зачем это тебе нужно? Нигде в мире такого лица не нашел, одно единственное нашел! Так вот что я тебе скажу — ничего тут у тебя не выйдет, понял? Напрасно стараешься, время тратишь, краски переводишь! Напрасно! Эту девку не такие, как ты, испытывали!
— А вы ей, простите, кто будете — муж, отец, брат?
— Не твое дело! Я за нее в ответе, понял? Так что выбрось из головы!
— Вообще-то говоря, следовало бы прекратить этот разговор… — тихо сказал Берестов. — Но я все-таки скажу… Меня действительно поразило ее лицо. Как художника, понимаете? Хотя, — он махнул рукой, — все равно не поймете!
— А может, пойму. Ты попробуй, скажи.
— Нет настроения… Но дело не в этом. Насколько я понимаю, не это вас волнует. Так вот, во всем, что касается остального, можете быть спокойны. Никаких дурных мыслей у меня нет и не было.
— Правду говоришь? — быстро спросил геолог. Не поворачивая головы, он пытливо глянул на Берестова.
— Абсолютную правду.
— Что ж, может, оно и так… Да только у нее мысли всякие появились.
— Откуда вы знаете?
— Чую. У меня на это дело чутье!
— Что ж теперь делать, — сказал Берестов. — Она живой человек. И, к счастью, мыслящий человек. Естественно, у нее и мысли могут быть разные… Кстати, вот о вас она все время говорит хорошо. Мы тут спорили с ней.
— Вон как! Значит, хорошо?!
— Да.
— Что-то не видно по ней.
— Это естественно, — сказал Берестов. — Чем больше будете нажимать, тем больше сопротивления встретите. Это уж характер такой.
— Верно. Тут ты прав. Я и сам так думаю.
— Ну, а если понимаете, чего ж себя так ведете?
— Черт его знает, тоже ведь характер! Понимаю, а ничего поделать с собой не могу! Все мне надо, чтоб только по-моему было. И во всем. Иначе покоя мне нет, изведусь. Сам себя съем!
— Так вы, значит, других едите, чтоб себя не съесть? Так, что ли?
— Бывает и так.
— Странный вы человек, — Берестов покачал головой. — Но хорошо, что сознаете это. Осознать — это почти преодолеть. Это уже — ничего…
Берестов ободряюще глянул на геолога.
— А ты, вроде, парень тоже ничего. Только, сам понимаешь, отпускать ее к тебе больше не буду. Ты уж не обижайся.
— Мне работу закончить надо, поймите.
— Приходи к нам. Там работай, пожалуйста.
— Послушайте, Сергей Романович, — он впервые назвал геолога по имени, — я не смогу там работать. Не смогу… Я прошу вас — не препятствуйте ей, пусть приходит. Даю вам слово — ничего не произойдет. Клянусь вам!
Геолог некоторое время изучающе вглядывался в Берестова.
— Понимаешь ты, какое дело… Очень боюсь я…
— Упустить ее боитесь?
— Не совсем так… За нее боюсь…
Геолог сидел, наклонив голову, набычив свою шею, и Берестову на какой-то момент даже стало жаль его.
— Послушайте, Сергей Романович, не мое это, в общем-то, дело, но раз уж пошел у нас такой разговор… Скажите, вот вы — начальник партии, человек опытный, сильный, в жизни повидали многое, да и старше ее вы намного… И вот вы пришли ко мне сюда, беспокоясь за ее судьбу… Я все это могу понять… Если бы я случайно не услышал вашего разговора с ней…
— Какой разговор?
— Когда вы бросили ей фонарик и пошли, ругаясь, в поселок. Не судьба ее вас волнует, и не любовь к ней вас ведет, а ущемлённое самолюбие. Вы, видите ли, получили отказ — вот ведь в чём дело!
— Не любовь, говоришь, — геолог шевельнулся, чуть скосил глаза в сторону Берестова. — А где ты ее видел — эту любовь? В романах, в кино? Сошёлся ты — вот тебе и любовь. А не сошёлся — так и нет любви. Вот и вся премудрость.
— Как просто! — сказал Берестов.
— А ты думал! Это вы — художники там разные, поэты — наворотили в своих картинах и стишках… А я вот тут, в жизни, все видел, да и сам на ощупь знаю… Так что называй как хочешь — суть одна.
— Дело не в названии, — согласился Берестов. — Но суть… Уж больно примитивно бы все толкуете. Ну, не сошёлся с этой, как вы выражаетесь, что же — другую нашел, и все?
— А ты думал! Только не было еще такого. И не будет.
— Боюсь, что на этот раз будет.
— А ты не бойся. Только не лезь в мои дела, не мешай.
— Я не лезу, — сказал Берестов. — Я своим делом занимаюсь. Оно-то, надеюсь, вам не мешает.
— Как знать! Может, и мешает… Ну, да ладно. Поглядим…
Он встал, кивнул головой и стал спускаться вниз, уверенно перескакивая в темноте с камня на камень. Берестов еще долго слышал глухой топот его сапог.
Потом и он затих.
8
Спал Берестов беспокойно. Что-то мешало все время, гул какой-то или взрывы отдаленные мерещились в горах. А под утро проснулся от грохота страшной силы прямо над головой. Проснулся, сел в темноте, и тут же опять оглушающе треснуло и белым светом вспыхнул на мгновение проем открытой двери. Понял — гроза бушует снаружи. Кинулся в темноте, нащупал подрамник с полотном, успел сунуть в ящик, и тут же обрушились на хижину потоки ливня.
Берестов закрыл ящик, накинул сверху одеяло, потом подобрался к двери и долго глядел во тьму, схватывая мгновенья, когда все озарялось ослепительной вспышкой, выступали из тьмы обнаженные, какие-то ощетинившиеся острыми краями горы, клубящееся низкое небо, и снова все пропадало куда-то» а затем грохотало и гремело так, словно разламывалась земная твердь и обваливалось все вокруг…
Он посидел так у проема, зябко поеживаясь, вздрагивая то ли от холода, то ли от жутковатого чувства восторга. Потом стало затихать, грохотало уже в стороне, по тонким стенам с порывами ветра ударяли последние капли дождя. Берестов добрался до постели, потрогал настил над головой — вымок кое-где, но не протек. Он еще раз с благодарностью подумал о Курбане, о том, как хорошо ему всегда было здесь. И тут нее поймал себя на этом «было». Почему было? Вспомнил вчерашний разговор. Собственно, не вспомнил — это теперь неприятной тенью все время стояло рядом, и ночью, во сне, тоже. И вдруг подумалось — а не собраться ли утром и не уйти ли домой… Он тут же отогнал эту мысль, даже разозлился на себя — раньше никогда такого не было, он всегда отдыхал здесь душой — что же случилось? Неужели присутствие какого-то типа может испортить все — горы, тишину, даже эту грозу?
Близился рассвет, становилось холодно. Он залез под одеяло, лежал с открытыми глазами, глядя, как светлеет прямоугольный проем, и старался думать о своей картине, но ничего не получалось, все время лезла в голову всякая чушь, и пустила какая-то охватывала душу по мере того, как светлело. И в этом холодном сером свете нарождающегося нового дня он вдруг с тоскливой ясностью понял, что дело не в геологе, не в этом идиотском разговоре., а в том, что последние дни жил в ожидании ЕЕ. Не хотел признаваться себе в этом раньше, связывал все это лишь с картиной, но картина здесь, с ним, вернее, в нем самом, он теперь может продолжать и без НЕЕ, но это не принесло ему радости, наоборот, все потускнело как-то, стало неинтересно… Значит, ждал он каждый день ее прихода не из-за картины. Она сама нужна была ему — ее голос, ее глаза, ее присутствие… Значит, прав геолог? Значит, лукавил он вчера, сам с собой, когда убеждал того, что работа его интересует и ничего больше? Так… Значит, надо и в самом деле собираться и уходить. А почему, собственно? Почему он не имеет права ее видеть? Наверное, потому, что ни к чему хорошему это не приведет ни ее, ни его… Он полежал еще немного, с грустью прислушиваясь к голосам наступающего дня, к далекому блеянью овец — их, видно, перегоняли на новое пастбище, к радостным крикам птиц, встречающих солнце. И от этих голосов, которые всегда пробуждали в нем жажду к жизни, радость бытия, ему сейчас сделалось еще более грустно. Странно, как бывает в жизни. Войдет в нее светлое, озарит тебя своим сиянием, к тут же какая-то нелепая уродливая тень омрачит все, все испортит… Неужели не может быть в мире хорошего без плохого, неужели у каждого ангела есть свой дьявол, который неотступно следует за ним, боясь, как бы слишком много радости не пролилось в чью-то душу?
Берестов решил собираться. Он стал укладывать в рюкзак все необходимое, потом открыл ящик, достал подрамник с натянутым полотном, подержал его немного перед собой, вглядываясь в едва намеченные контуры женского лица, ставшего за эти дни таким дорогим и близким…
Защемило сердце… Но поддаваться нельзя было. Решил — значит, надо уходить. Промедлишь — потом труднее будет. Он достал плоскогубцы и принялся с ожесточением вытаскивать крепящие гвозди. И в это время услышал чьи-то легкие торопливые шаги.
— Здравствуйте, дядя Саша, — услышал он голос Джуры. — Можно к вам?
— Конечно, можно. Заходи, милый. Заходи.
Джура перешагнул порог и остановился, видно, привыкая к полутьме хижины. В руке у него был наполненный бурдюк.
— Это вам дедушка прислал, — сказал он и поставил бурдюк на складной стульчик, — Дедушка сказал, что пить надо обязательно.
— Спасибо, дорогой. Большое тебе спасибо.
— Вы не промокли тут ночью? Дедушка очень беспокоился, думал, придете к нам.
— Все в порядке, Джура. Передай дедушке, что хижина отлично выстояла под дождем. Ни капли не прошло.
Он взял бурдюк, развязал его, налил себе в кружку. Остальное отдал мальчику.
— Это забери обратно. Скажи, что мне срочно надо вернуться в город. Приеду через месяц — полтора. Тогда уж напьюсь кумыса вдоволь…
Джура стоял не шевелясь, смотрел снизу вверх на Берестова.
— Почему вы уходите, дядя Саша?
— Надо, сынок… Ничего не поделаешь! — Он вздохнул. — Я скоро вернусь. Кеды тебе привезу. И чаю для дедушки…
Он старался не смотреть на мальчика, а тот стоял по-прежнему не шевелясь.
— Вам письмо просили отнести. Вчера ещё. А я не успел.
Он сунул руку за борт своей овечьей куртки, достал конверт.
Вот…
Берестов молча взял конверт и почувствовал, как сердце его взволнованно колыхнулось. Даже пальцы задрожали. Он разорвал конверт, вывернул фитиль керосиновой лампы.
«Простите, что не приду сегодня, — прочел он крупные торопливые буквы, — неожиданно приходится ехать. Через день — два вернусь и тут же приду. Галя».
И уже после подписи, видно, в последний момент, было приписано: «Пожалуйста, дождитесь меня!»
Он стоял возле лампы, перечитывал эти корявые, видимо, на ходу написанные строки и чувствовал, как радостно дрожит у него все внутри. И чтобы успокоиться как-то, сделал вид, что не может разобрать, вышел наружу и еще раз прочитал все при свете дня. Потом оглядел все вокруг — сияющее солнце, всплывающее из-за гор, пронзительно голубое небо, ослепительно белые снежные шапки на дальних вершинах — и вдруг ощутил, как мир снова стал прекрасным.
— Джура! — крикнул он мальчику. — Скажи дедушке, что я никуда не еду. Остаюсь!
Днем он работал. Вдруг словно прорвало. То, что никак не давалось раньше, виделось смутно, вдруг пошло само собой, слоено пелена какая-то спала с глаз. Видно, перестал он таиться от самого себя, перестал глушить в себе то, что просилось на полотно, но не находило раньше выхода. Он работал с таким увлечением и радостью, как давно не случалось, и от этого, от сознания, что пошло, он загорался сильнее. Ему хотелось, чтобы к ее приходу было сделано как можно больше, чтобы она увидела, что он тут не бездельничал, не сидел просто так в ее ожидании.
Он и не заметил, как день ушёл. Только тогда, когда сумерки сгустились, он разжег костер, подогрел еду, принесенную Джурой, поел. Потом спустился к ручью, тщательно помыл котелок, свою складную ложку…
Теперь, когда делать было нечего, он почувствовал тоску. Раньше его никогда не угнетало одиночество в горах. Он наслаждался им. А тут что то мучило его, не давало покоя…
Он пошел дальше, к дому Курбана. Но пройдя полдороги, остановился. Вдруг подумал: а если она придет? Поднимется по обратной тропе, не найдет его и уйдёт? Он стал быстро подниматься обратно. И тут же сердце дало себя знать. Но он не остановился, пересиливал себя, стиснув зубы, поднимался по склону и, уже с трудом переводя дыхание, поднялся на свою верхотуру. Слабо потрескивал костер — никого не было…
Он присел на первый же камень, усмехнулся. «Так тебе и надо, старый дурак! Валидол тебе сосать, по теренкурам прохаживаться с палочкой, а не бегать на встречу с молоденькими девушками!» Он отдышался, подошел к тлеющему костру, затоптал его и отправился спать.
9
Весь следующий день он работал. Острая тоска, нахлынувшая вечером, отступила, вернее, нашла выход в работе. Он писал с нервным ожесточением, и это, видимо, было то, что нужно, потому что когда к вечеру, обессилевший, присел на камень, глядя в землю, а потом отдохнувшими глазами глянул на полотно, то сам поразился — что-то появилось неожиданное, необычайное, смелое. И что-то пронзительное было в этом лице, хватающее за душу, заставляющее сильней биться сердце. Он сидел так, исподлобья, несколько удивлённо поглядывая на сделанное, словно это не он создал, а кто-то другой, когда рядом хрустнула ветка. Возле него стоял Джура и словно завороженный смотрел на полотно. Теперь уже Берестов поглядывал на мальчика. Сначала лицо его не выражало ничего, кроме любопытства, но постепенно оно менялось. В нем появилось напряжение, некое тревожное напряжение. Он сделал еще шаг, приблизился к картине, стал всматриваться более внимательно. Берестов видел, как менялись его глаза, в них появился теплый свет и все лицо его осветилось в какое-то мгновение, будто увидел он нечто поразившее его, невиданное до сих пор, как если бы внезапно открылось перед ним море и где-то там, вдали, он увидел крошечный белый парус в бесконечной синеве… Слабая улыбка тронула его губы, и эта ребячья улыбка была сейчас для Берестова, дороже всяких слов.
— Что скажешь, Джура?
— Дедушка просил позвать, — проговорил мальчик, не отрываясь от картины.
— Передай дедушке большое спасибо, Джура, но я кушать не хочу. Устал очень. Я лягу лучше…
— Не кушать, — сказал Джура.
— Что-то случилось?
— Не случилось. Просто поговорить хочет… Очень хочет поговорить один человек…
— Ну, брат, какие-то загадки ты мне задаешь… Ладно, погоди немного, я сейчас соберусь.
Он промыл кисти, сложил краски, оттер руки. Подошел к картине, чтобы убрать ее, и только тут Джура сказал, показывая на полотно:
— Она поговорить хочет.
* * *
Она сидела в углу комнаты, в доме Курбана. Сидела как-то сжавшись, втянув голову в плечи, подняв воротник своей куртки. Впечатление было такое, что ее колотит озноб и она старается унять его.
Берестов подошел к ней, взял ее руку и действительно почувствовал, как мелко вздрагивают ее пальцы.
— Что с вами, Галя! Что-то случилось?
Она подняла на него глаза, они были какие-то затравленные, измученные.
— Я хотела поговорить с вами, — сказала ома тихо, — простите, что потревожила вас.
— Очень хорошо, что потревожили, — сказал Берестов. — Я извелся там, ожидая вас. Чувствовал — что-то неладно…
Она смотрела на него, и вдруг глаза ее стали быстро наполняться слезами. Она в досаде тряхнула головой, но слезы потекли по щекам, она со злостью смахнула их рукавом.
— Давайте выйдем, — попросила она.
— Да, да, пойдемте…
Они вышли наружу и медленно пошли по тропе. Берестов чувствовал: ей трудно начать, и он молчал, только снова взял ее руку.
— Вы оказались правы, — наконец проговорила ока. — Он повел себя как последний подонок… — она опять замолкла, и он почувствовал, как похолодела ее рука.
Они прошли еще вверх по тропе.
— Сначала он стал требовать, чтобы я перестала ходить к вам по вечерам. Когда я сказала ему, что это не его дело, он услал меня в соседнюю партию, якобы по делу. А вчера… — Она задохнулась. — Я приехала и узнала, что готовится взрыв. Я сказала ему, что иду к вам, предупредить, а он запер меня в кладовой с решетками на окнах…
— Идиот! — ругнулся Берестов.
— Погодите, это еще не все… Ночью он ворвался пьяный, стал требовать, чтобы я вышла за него замуж. Я погнала его. Тогда он… Уж не знаю, что было б, я шведским ключом его… Благо, люди услышали, выволокли его… А сегодня утром он пришел трезвый, с перевязанной головой, и сказал мне совершенно спокойно и убежденно, что без меня все равно жить не будет, поэтому я должна выбрать: либо выйти за него, либо он убьёт вас и себя.
— Болтовня пьяного идиота…
— Не говорите… Во-первых, он был абсолютно трезв… А во-вторых… Я поняла, что он на все способен… Я хотела попросить вас — уходите лучше отсюда, я боюсь за вас…
Она остановилась и подняла к Берестову измученное лицо. В ее глазах был страх.
— Я очень боюсь за вас…
Он долго вглядывался в ее глаза, потом улыбнулся успокаивающе, провел ладонью по ее лицу, словно снимая с него все темное.
— Знаете, позавчера, когда вы не пришли, я решил уходить… Но сейчас я ни за что не уйду… Ни, за что!..
— Я боюсь за вас… — повторила она снова, и в голосе ее прозвучало столько тоски, что у Берестова сжалось сердце.
— Не бойтесь… Уверяю вас, ничего он не сделает… Не совсем же он сумасшедший…
— Не знаю… То, что я видела вчера… Это было так страшно…
— Знаете что, давайте уедем вместе. Одну я вас тут не оставлю.
— Нет. Это невозможно… — Она медленно покачала головой. — Это лишь укрепит его подозрения, он решит, что я удрала с вами, и действительно натворит что-то…
Берестов долго молчал.
— Скажите, Галя, он и в самом деле любит вас?
— Не знаю… Иногда мне кажется, что это просто психоз самодура, который привык иметь все, что захочет, а тут — осечка. И он готов пойти на все, даже на преступление.
— А может, вы ошибаетесь… Вы же сами говорили, что где-то глубоко в кем запрятано человеческое…
— Может быть… Может, это и в самом деле любовь, если только любовь может быть такой уродливой и страшной.
— Все может быть… — Берестов задумался. — Знаете что, поговорю-ка я с ним сам…
— Ради бога! — она схватила Берестова за руки. — Умоляю вас, не делайте этого. Он сейчас не в себе… Подождите… Может, он остынет, одумается. Надеюсь, все-таки хватит у него ума…
— Ладно… — вздохнул Берестов. — Подожду. Только что же нам делать? Ехать со мной бы не хотите, оставить вас одну я не могу…
— Ничего не надо… Если я буду там, если мы с вами какое-то время не будем видеться, он успокоится, я знаю. А потом… Потом я сама с ним поговорю… Меня он послушает…
— Хорошо, — согласился Берестов. — Но вообще-то говоря, по всем правилам полагалось бы вашего начальника взять под стражу и отправить куда следует.
— Нет, нет… Не надо… Я прошу вас — никому ни слова, вы обещаете?
— Обещаю, — мрачно сказал Берестов.
— Спасибо! Я вам очень верю…
— Чем это я заслужил ваше доверие?
— Наверное, тем, что вы хотите написать. Я говорю не о себе, я понимаю, что я для вас только модель. Я говорю о том, что вы хотите сказать своей картиной…
— Ну что ж, спасибо на добром слове… Но мало ХОТЕТЬ сказать, надо суметь сказать. А это не всегда получается…
— Я уверена, у вас получится… Должно получиться… Я понимаю, вся эта нелепая история вам ни к чему, она вас, наверно, выбила из колеи, хотя вы тут абсолютно не при чём…
— Бы в этом убеждены? — перебил Берестов.
Она запнулась, прикусила губу.
— Мне казалось… — проговорила она неуверенно.
— Мне тоже казалось, — сказал Берестов. — А сейчас я начинаю думать, что не так уж он не прав, хотя и понимает все это по-своему — предельно грубо, примитивно…
Он сорвал с куста сухую ветку, сломал ее в пальцах.
— Мне надо закончить картину, — сказал он. — Потом я уеду.
— Да, да, картину, это главное, — она ухватилась за эту мысль. — Я очень хочу помочь вам… Когда мне прийти?
— Когда сможете. Когда все успокоится. Я буду ждать… Только не делайте глупостей, не рискуйте. Если увидите, что нельзя, пришлите записку с Джурой… Ладно? А теперь — надо идти, уже поздно. Я вас провожу…
— Нет, нет, не надо. Я вас очень прошу. — Она умоляюще притронулась к его плечу. — Возвращайтесь к себе. Мне так будет спокойнее… Прошу вас…
* * *
Он не стал заходить к Курбану. Вернулся к себе, посидел еще немного у костра. Он представил себе, как она вернулась в поселок, подошла к своей комнате и вдруг чёрная тень загородила ей дорогу… Чёрная тень с широкими круглыми боксерскими плечами, и руки — здоровенные, огромные чёрные руки — протянулись к ней. А лица не видно — видна только чёрная тень вместо лица… И настолько явственно увиделось все это, что Берестов почувствовал, как мгновенно пересохло во рту и сердце стало проваливаться куда-то.
Он встал, сделал несколько шагов по своей площадке, потом быстро стал спускаться на дорогу, ведущую к поселку геологов.
Где найти Бугрова, Берестову указал бородатый парень лет двадцати. У него было совсем юношеское, белое лицо с румянцем во всю щеку, и на этом почти девичьем лице театрально-приклеенной выглядела чёрная квадратная бородка.
— Бугор в яме, — бросил он на ходу, не останавливаясь.
— Что? — не понял Берестов.
— Ну, у себя, в вагоне, во-он там, возле радиомачты, видите, — указал он в центр поселка. — Только разговаривать он с вами сейчас не будет — планерка идет.
— Ничего, подожду, — сказал Берестов и направился к вагончику на колесах, в окнах которого горел свет. Он поднялся по деревянной лесенке, вошел в крашеную прихожую и увидел вторую приоткрытую дверь, за которой слышались мужские голоса. Он заглянул сбоку — в небольшой комнате дым плавал клубами, и сквозь него Берестов разглядел человек шесть, которые сидели за грубым дощатым столом. В центре он увидел Бугрова. Тот восседал во главе стола в одной рубахе, с сигаретой в зубах и, рубая ладонью воздух, говорил, перекрывая всех хрипловатым баритоном:
— Мы стоим вот здесь, в центре, с аппаратурой в танке. Сигнал на взрыв — красная ракета. После каждого взрыва — зеленая ракета — можно передвигаться. Между зеленой и желтой — предупредительной — меняем датчики, перезаряжаем ленту, если надо. В это время можно двигаться. Только в это время — понятно? Между зеленой и желтой — заруби себе это, Стрельцов. Ты не дальтоник? Какая этикетка?
— Коньяк, — послышался голос.
— Что ты коньяк от водки отличишь за три километра, я знаю. Ты мне цвет скажи!
— Ну желтый…
— То-то — желтый! Так и запомни. Как увидишь цвет коньяка — все, кончено хождение, все в укрытие. А как увидишь красный., Ну как тебе объяснить — портвейн знаешь?
Раздался дружный хохот.
— Чего издеваешься?! — послышался утробный голос Стрельцова.
— Ты не обижайся, не обижайся, я ж хочу, чтоб тебе понятно было, на самых доходчивых примерах тебе объясняю, а то, как в прошлый раз, угодишь под камень, а мне за тебя отвечать.
— Не угожу, не твоя забота.
— В том-то и дело, что моя. Я ж за вас, паразитов, в ответе, это вы понять можете? Ежели со мной что произойдет, ни один из вас отвечать не будет, в суд никого не потянут, вот только что разве перед богом — так он далеко. А с кем из вас что случится — так мне расхлёбывать. Поэтому мотайте на ус сейчас — завтра будет поздно. После красной ракеты — не шелохнись до зеленой. Ясно?
— Ясно! Что там! Не маленькие… — загудели все.
— Тихо! — перекричал всех Бугров. — Всего взрывов будет пять! Ясно? Кто считать не умеет, пускай загибает пальцы на руках. Сколько тут звездочек, Стрельцов?
— Пошел ты…
— Ладно, не кипятись.
— Если очередной взрыв отменяется, даю две зеленые ракеты подряд. Ясно? Подряд! А три зелёные ракеты подряд — полный отбой — ясно? Та-ак… Связь по рации держу с Костей Белкиным, со взрывниками. Остальным следить за ракетами. Начинаем в восемь. Первый взрыв ровно в восемь ноль-ноль… Теперь пишите… Пишите все. Первый взрыв на высоте 312, второй — в лощине — отметка 243, третий — на склоне у того камня — отметка 291, четвёртый — высота 350 и пятый — высота 400. Записали? Та-ак… Подъем завтра в шесть. В семь выходим. Хочу предупредить, перед выходом сам, лично, буду проверять каждого — хоть малейший запах услышу — с операции снимаю и лишаю годовых премиальных, с вычетом зарплаты за неделю… Стрельцов, понял?
— Понял… — гробовым голосом отозвался Стрельцов. — Одно только не понял…
— Говори!
— Кто тебя проверять будет?
Опять громовой хохот потряс стены вагончика.
— Вот ты меня и будешь проверять, — невозмутимо разъяснил Бугров. — Да, да, я не шучу… Если учуешь — снимай с работы — при всех говорю. И доктор будет. Так что я не шучу, дело серьезное, кто хочет выпить — пожалуйста, сами знаете, я не фарисей, наше дело без этого не бывает. Но когда нельзя, все, закон! И уж потом пеняйте на себя — никакими слезами меня не возьмешь. Ни жены, ни дети, — ничего не поможет. Зарубите все, чтоб ни грамма. Вопросы есть?
— Есть! — послышался юношеский голос.
— Слушаю.
— Ну а потом, после боевой операции, как нам знать, когда можно?
— Чего — можно?
— Ну, это… — раздался звонкий щелчок.
— А вам, молодой человек, я бы вообще не советовал — ни до, ни после! — голос Бугрова вдруг стал строго официальным. — Здесь бывалые люди шутят, так им можно, огни и воды мы вместе прошли, а вы не с того карьеру геолога начинаете. Не этим интересоваться вам на первых порах надо. Вы меня поняли?
— Понял… — упавшим голосом проговорил юноша, и по звуку отодвинутого стула было ясно, что он встал.
— Еще вопросы есть? Нету? Ну, тогда все! — Бугров ударил ладонями по столу.
Они стали расходиться. Первым выскочил, видимо, тот молодой человек, которого отчитал Бугров, он пробежал мимо, нахлобучивая на ходу шапку. Потом тяжёлыми шагами прошел Стрельцов. Один за другим выходили остальные, и странное дело, если раньше, по дороге сюда, Берестов с некоторым страхом думал о предстоящем разговоре с Бугровым, то теперь, после этой планерки, страх прошел, он обрел спокойствие, более того, ловил себя на том, что этот странный человек при встречах внушает непонятную симпатию.
Во всяком случае Берестов был убежден, что ничего неприятного не произойдет, и смело шагнул в комнату. Бугров стоял у окна, разглядывал что-то среди огней поселка. Он обернулся, увидел Берестова и, ничуть не удивившись, протянул дружелюбно руку.
— Здорово! Хорошо, что пришел! Я как раз хотел к тебе посылать кого-то. Завтра взрывать будем, так что сиди там у себя и не двигайся, пока не кончим — до тебя не достанет, а пойдешь куда — можешь под камень угодить.
— Я слышал, — сказал Берестов. — Сидел тут, пока вы инструктировали.
— Ну вот и отлично. Так что ты теперь в курсе… Надо вот еще старика предупредить, и мальчишку. Неровен, час вылезут. Мы тут посты расставим, но ведь черт их знает, откуда они, могут пройти. Все тропы не перекроешь…
— Я зайду к ним, предупрежу, — сказал Берестов. — Не беспокойтесь.
— Очень хорошо. Значит, это за тобой. Не подведешь?
— Что вы, я же понимаю. Мне все равно надо было зайти к Курбану.
— Отлично… Ты садись, чего стоишь.
— Сергей Романович, я уж не знаю, как мне говорить об этом… — Ой присел на край стула. — Может быть, я не в свое дело лезу…
— А-а… Натрепалась все-таки! — Бугров беззлобно махнул рукой. — Ну было! Было! Перебрал, понимаешь, а тут злость подпирает, очумел совсем. Я ж тебе говорил, характер заедает. А она, видишь, тоже стерва с характером… Бот и нашла коса на камень. Наговорил я черт-те чего… Самому стыдно… В глаза ей глядеть не могу… Я уж прощения у нее просил, так ведь голову воротит… Ты бы, что ли, поговорил с ней, ведь доведет меня опять…
— Сергей Романович, мне работу закончить надо. Дня два или три еще… Потом я уеду…
— Добро! Взрывы проведем, я ее отпущу! Только с условием — нам всем покажешь свою работу. Идет?
— Ладно, — сказал Берестов. — Договорились.
— Ну вот и отлично. А ты не обижайся, уж такой сумасшедший у меня характер. Сам страдаю больше всех… Вот сейчас, не поверишь, настроение — хоть в петлю лезь, оттого, что обидел ее, а поддаваться нельзя, я ведь начальник, люди, этого Замечать не должны — я для них железо и камень — вот кто я для них должен быть.
— Ну а то, что они вчера видели?
— Не говори! — Бугров потемнел сразу, напрягся так, что желваки выступили на щеках. Тяжело прошёлся по комнате. — Ты это забудь, слышишь! Не было этого. И ей скажи — не было! Вот так-то лучше будет для всех нас. Понял? — Он вздохнул шумно, наклонился куда-то, вытащил из-под кровати початую бутылку коньяка.
— Выпьешь?
Берестов покачал головой.
— А я выпью, надо мне сейчас. — Он налил себе полстакана, опрокинул разом, утерся рукавом. — Ну все, теперь спать. Завтра вставать рано…
10
Первый взрыв потряс окрестность ровно в восемь часов утра. Берестов видел со своей возвышенности, как чёрный столб мгновенно вырос над соседней вершиной, стал расширяться вверху, превращаясь в гриб на зловещей вытянутой ножке, и лишь затем тяжёлый удар потряс все вокруг, отдаваясь эхом в горах. По промежутку времени Берестов определил: километра полтора отделяло его от места взрыва. Потом он услышал, как падают камни. Они сыпались где-то неподалеку, так во всяком случае казалось, он слышал, как перекатывались они по склонам, ударяясь о скалы, подпрыгивая и вновь ударяясь, постепенно затихая где-то там, внизу, в ущелье.
А затем, когда все затихло и чёрный столб превратился в темно-серое облако, в небо взлетела зеленая ракета. Она прочертила наискосок расстояние от плоскогорья, расположенного невдалеке от поселка геологов по направлению к месту взрыва, и рассыпалась в небе зелеными искрами. Берестов разглядел в бинокль плоскогорье и танк на нем. А невдалеке копошились люди. Они что-то протягивали, закапывали в землю. Видимо, провода, догадался Берестов. Тянут провода, закапывают в землю датчики. Он пожалел, что не попросил у Бугрова разрешения присутствовать там — теперь уже поздно, не пройдешь. Впрочем, возможно, тот и не согласился бы — бог его знает… Берестов попытался разглядеть в бинокль людей, их лица, но это было невозможно, — только крошечные фигурки копошились, словно в немом кино…
Потом он перевел бинокль на соседнюю вершину и, как ему показалось, узнал ТОТ камень, он выделялся своей необычной форткой, и Берестов еще подумал о том, как бы не повредило его взрывом…
Что-то коснулось руки Берестова, он оглянулся и увидел Джуру. Мальчик тяжело дышал, видно, бежал сюда, он хотел что-то сказать, но не мог, задыхался.
— Зачем ты вышел, Джура?! Я же предупредил: пока не кончатся взрывы — ни в коем случае не выходить! Ты что — бежал сюда, когда камни сыпались?
Джура отрицательно покачал головой.
— Я бежал… Я побежал потом, после, когда ракета полетела…
— А зачем?! Для чего надо было рисковать?
— Я сказать хотел… Тот камень… Тот камень взрывать будут.
Берестов почувствовал, как все сжалось внутри. Но вида не подал.
— Что ты, Джура? Откуда ты взял? Ну-зачем он им, тот камень?
— Не знаю, дядя Саша… Только я сам видел… Там взрыв положили и проводку туда провели… Я сам видел…
— Постой, постой, ты говоришь — проводку туда тянули? — И тут Берестов вспомнил, что во время планерки, когда Бугров перечислял места взрывов, он сказал о каком-то камне. Тогда это скользнуло мимо сознания, и все-таки запомнилось — как же он сказал? «На высоте, возле того камня…» Господи, как же это он не сообразил, что речь идет об этом камне, как же это он мог… Почему? Зачем? Неужели надо было обязательно взрывать там? Или это месть, назло… Но все, что было вчера, весь разговор — все это так непохоже… А может быть, он просто ничего не знает? Какой же это был по счету взрыв? Кажется, третий… Да, да, третий… Первый — на горе, второй — в лощине, третий — у камня… Значит, они должны произвести еще один взрыв, потом снова будет перерыв…
— Побежали, Джура! Быстро! До красной ракеты у нас еще есть время.
Он первым сбежал на тропу. Они успели пробежать метров триста, когда взлетела желтая ракета.
— Ничего, еще можно — до красной! — кричал Берестов на ходу Джуре. — Быстрее, вон до того валуна.
Они успели добежать до здоровенного валуна, когда полоснула красная ракета. Берестов пригнул мальчика к земле, возле самого камня, закрыл его собой.
— Лежи?
Прошло еще минуты две, а может, и меньше, Берестов точно не знал, потом грохнуло, раскатилось эхо и опять посыпались осколки, но теперь они падали где-то совсем близко. Их обсыпало песком и пылью, но, благо, ни один камень не угодил сюда.
Когда утихло, Берестов поднялся, отряхнул мальчика.
— Пошли!
Они снова побежали по тропе вниз. Бот уже миновали дом Курбана, свернули вправо и увидели плоскогорье, на котором стоял небольшой танк, вокруг него суетились люди.
«Готовятся к новому взрыву!»— подумал Берестов и решил прибавить ходу. Но тут дало себя знать сердце. Оно противно заныло, сразу ослабли ноги, сделались ватными. Он прислонился к скале.
— Джура, беги вперед, время еще есть, скажи, чтоб подождали, не взрывали, я сейчас, вот отдышусь только…
Мальчик побежал было, но тут же вернулся.
— Дядя Саша, они меня не послушают. Ругать будут…
— Беги! — закричал Берестов. — Скажи, что я крошу не взрывать. Я прошу… Найди главного, того геолога, скажи…
Влетела желтая ракета.
Берестов сделал усилие, оттолкнулся от скалы, пошел по тропе.
Мальчик бежал впереди, оглядываясь.
Берестов видел, как люди залезали на танк и скрывались в люке. Вот остался кто-то последний. Он взобрался на броню, поднял вверх руку, и Берестов увидел, что в руке у того ракетница. Он хотел крикнуть, но из горла вырвался лишь невнятный хрип.;
— Дя-я-дя! — пронзительно, что есть силы кричал Джура, он кинулся вперед и отчаянно замахал руками. Человек на броне, видимо, услышал крик, но палец, лежавший на спуске, уже успел шевельнуться. Раздался хлопок, визжа взлетела в небо ракета, рассыпалась там красными хлопьями, и в тот же миг человек обернулся.
Берестов узнал Бугрова. Тот увидел мальчика, и лицо его исказила злоба.
— Куда вылез! — орал он хрипло. — Я же сказал: сидеть в доме, сейчас камнем саданет — и поминай как звали!
Мальчик уже подбежал к танку, он говорил что-, то, жестикулируя, но Бугров не слушал его, он схватил мальчишку за руки, втащил на танк, затолкал в люк и только было собрался лезть сам, как заметил Берестова. Тот, шатаясь, шёл по тропе, держась за каменные выступы, и в первую секунду Бугров решил, видно, что художник пьян. Он разразился бранью, но потом соскочил с машины, побежал навстречу Берестову.
— Ты чего, очумел, что ли? Сейчас рванет, быстрее!
Он подхватил Берестова, поволок его к машине.
— Камень… — хрипел Берестов. — Нельзя взрывать… Нельзя… Отмените…
— Какой тебе камень? Чего ты бормочешь? Давай залазь скорее, залазь…
— Я никуда не полезу… — Берестов стоял, упёршись руками в броню. — Я буду стоять вот здесь, пока не отменишь… Там ценность, понимаешь? Великая ценность… Свяжись по радио… Я буду стоять здесь…
Ну и стой — закричал в лицо ему Бугров. — Стой, а я подыхать не хочу — из-за твоего идиотского камня? Тоже псих нашёлся!
Он прыгнул в люк, захлопнул крышку. Берестов смотрел вверх, туда, где виднелся двугорбый край древнего камня. Он резко выделялся на фоне чистого утреннего неба, и только Берестов подумал, что, наверное, в последний раз видит этот уступ, а может быть, и это небо, как заметил, что по склону горы к уступу взбирается человек. Сначала он не поверил, решил, что галлюцинация, но вот человек остановился, выпрямился, замахал руками, ветер подхватил волосы, и Берестов увидел, как они светлой медью блеснули на солнце…
— Галя! — закричал Берестов. — Там Галя! — Он принялся стучать кулаками по броне. — Эй! — кричал он. — Эй, ты! Гад проклятый! Галя там! Слышишь — Галя там!
Крышка откинулась. Бугров высунул голову.
— Ну чего, одумался? Полезешь?
— Галя там! — прохрипел Берестов и не узнал собственного голоса.
Бугров резко обернулся, увидел ее на горе, что-то хотел крикнуть, приказать кому-то там, внизу, в танке, но в это время тяжело ухнуло, и чёрная тень заволокла солнце…
* * *
…Остальное Берестов вспоминал смутно, как во сне. Перекошенное орущее лицо Бугрова, его хрипящее дыхание, когда они все вместе лезли на гору и несли оттуда Галю. Потом он услышал какие-то ржавые, скрипящие звуки, как будто старый замок пытались открыть, и не мог понять, что это так ржаво и надсадно скрипит. А потом с удивлением обнаружил, что это Бугров: стоит на коленях перед Галей, возле ее накрытой чьим-то платком головы и дергается, и где-то там, глубоко внутри, в кем что-то сдавленно и страшно скрипит.
Подбежал доктор, откинул платок, посмотрел глаза. Нащупал пульс.
— Жива! — сказал он. — Но дело плохо…
И тут Бугрова как подменили. Он перестал дергаться, провел рукавом по лицу. Встал.
— Плохо, говоришь?! Так на то ты и врач, чтоб действовать, когда плохо! Давай, приказывай! Все сделаем, но чтоб жила, слышишь! Чтоб жила! Чтоб жила! — повторял он все громче, как заклинание. — Иначе… Иначе… Нет нам всем жизни иначе — понял?!
Он уже кричал — хрипло, неистово. Врач поднял руку.
— Не ори! Это прежде всего… Самолет не сядет. Машиной везти нельзя. А здесь тоже сделать ничего нельзя…
— Нельзя?! — беззвучно закричал Берестов. — Все нельзя!? А что можно?! Что можно сделать, скажи?
— Вертолет вызвать, если сумеет подняться к нам.
Бугров уже не слушал его. Он кинулся к танку, одним движением влетел внутрь, и оттуда донесся его хриплый голос:
— База! База! Это я — Бугров. Это я — Бугров! У нас беда, несчастье у нас! Человек при смерти, слышите?! Передайте в Ташкент: нужен вертолет. Сейчас же, немедленно, вертолет! Вертолет! Слышите — вер-то-лет!
11
Прощаться Берестов пришел к Курбану хмурым дождливым утром. Целую неделю перед этим моросил дождь, иногда переставал, изредка небо прояснялось, но вскоре снова затягивалось тучами. Думалось, вот завтра, наконец, кончится. Но приходило завтра и послезавтра, а погода не улучшалась. Как, впрочем, и настроение. Наконец он решил собираться и ехать, тем более, что после всего происшедшего ничего не клеилось, валилось из рук.
Он все приготовил с вечера и вот теперь стоял на пороге дома старика с рюкзаком за спиной, с альпенштоком в одной руке и с чёрным круглым, наглухо закрытым футляром — в другой.
— Ну вот, Курбан — собрался. Пойду…
Старик смотрел на Берестова своими внимательными, глубоко посаженными глазами, и тому вдруг показалось, что они как-то странно блестят, слезятся, что ли, под нависшими седыми бровями. И походка у него была шаркающая, стариковская, когда он пошел Берестову навстречу, обнял его.
— Когда придешь?
— Не знаю теперь, Курбан. Может, летом, когда потеплеет.
Курбан опять внимательно посмотрел на него, и от этого взгляда Берестову стало не по себе, словно прощались они навсегда.
— Чаткал не забывай, — сказал Курбан. — Геолог пришел и ушёл, а ты… Ты не забывай…
— Ну, что ты, Курбан! Куда же я от ваших гор денусь… Что привезти тебе?
— Сам себя привези, — сказал старик и пошел в глубь комнаты. Оттуда он вернулся с осколком коричневатого камня в руке. — Вот, — проговорил он. — Тот камень… Что осталось…
Берестов взял осколок, подержал в руке, сунул в карман своей куртки.
— Спасибо, Курбан. Будь здоров. Это Джуре от меня передай.
Он положил на супу свой фломастер, обнял старика и вышел. Сырой ветер ударил в лицо, подхватил полы куртки, Берестов стал спиной, застегнул куртку, натянул на голову свой походный берет.
Он вышел на дорогу, прошел немного до моста, и в это время возле него резко затормозил зеленый газик под брезентовой крышей. Открылась дверца, и он увидел потемневшее, осунувшееся лицо Бугрова.
— Уходишь? Что ж не зашел?
Берестов стоял молча, стараясь не глядеть в это тяжёлое лицо с лихорадочно блестевшими глазами.
— Садись, довезу…
Берестов не шевелился.
— Не бойся, не гробану, — Бугров переключил скорость. — В больницу еду…
Берестов сделал движение, чтобы пройти мимо, но что-то во взгляде геолога остановило его: он взялся за борт и перелез назад, вглубь, сел там на боковое сидение.
Бугров хлопнул дверцей и остервенело взял с места.
— Что, рядом со мной сидеть не хочешь? Думаешь: зверь, гад, сволочь — да? Так вот что я тебе скажу… Сидел я в тот вечер в больнице, возле операционной, когда хирурги осколки черепа у нее удаляли, и думал — если не выживет, я тоже жить не буду… — он крутанул руль, объехал рытвину. — Не потому, что наказания испугался. Мне ведь бояться нечего, я все меры принял, под камни сама выскочила… Просто представил себе — нет ее на свете, и так страшно стало — представить себе не можешь. Вдруг понял: что угодно — только бы жила. Пусть парализованная, пусть изуродованная, но только бы жива была, только бы в мире не остаться одному, без нее. Так и решил тогда: если умрёт, значит, двустволку в рот — и ногой… Видно, пощадил меня кто-то там, наверху, помиловал… А то бы шагать тебе пешком, не слышал бы ты ничего этого, и не узнал бы даже, кто такой Сергей Бугров, решил бы — ответственности испугался, струсил, сбежал от суда людского… Так ведь?
Он не оглядывался, смотрел на дорогу, прямо перед собой, но в зеркале Берестов увидел его лицо — покрасневшие, горящие лихорадочным блеском глаза, набрякшие мешки под ними, твердую, застывшую линию губ — и подумал: «Сделал бы! Именно так, как говорит, сделал бы!»
— Что врачи говорят? — спросил он.
— Говорят, жить будет… В сознание пришла… А что уж там дальше — неизвестно, сейчас никто не знает… — Придерживая одной рукой баранку, Бугров щёлкнул зажигалкой, закурил. — Я вот все спросить ее хочу — зачем она под камни выскочила? Да только нельзя, не разрешают… Может, ты знаешь?
— Догадываюсь.
— Так зачем? — Он обернулся, и лицо его вдруг болезненно скривилось. — Зачем!?
— Хотела тот памятник спасти. Думала, увидят ее на горе — взрывать не станут.
— А сказать мне нельзя было? Что я — не человек, зверь какой-нибудь?
— Тогда я спрошу… — сказал Берестов. — Зачем вам понадобилось закладывать заряд именно там, под этим камнем? Что — места другого не было?
— А черт его знает! — Бугров с ожесточением перекинул сигарету из угла в угол рта. — Со зла, наверно, приказал — тогда еще, когда все это у нас с ней получилось. А потом забыл… Вот ей-богу забыл! Думаешь, я тут о каждом камне помнить могу? Да и понятия я не имел, что там ценность какая-то… Ну мало ли, думал, чего там намалевано может быть… Блажь, думаю, какая-то, дурь бабская от разговоров твоих, вот и решил тогда — рвану-ка я этот камешек, так, что и следа от него не останется…
— Вот и не осталось… — с тоской сказал Берестов. — Ничего не осталось…
— Господи, так если бы я знал! Если бы только я знал! Да я бы этот твой камень проклятый колючей проволокой в три ряда оградил, близко к нему никто бы не подошел! Скажи хоть, чего там нарисовано было?
— Сказать! Разве можно это сказать!.. — Берестов хотел еще что-то прибавить, но махнул рукой и замолчал. И Бугров молчал.
Теперь он старательно Бел машину по мокрому шоссе, сигналя фарами, когда шёл на обгон. Было пасмурно, серо, тяжёлая мгла опустилась на землю, и дорога просматривалась не на много вперед. Они уже въезжали в город, когда он вдруг съехал к самому краю обочины и остановился.
— Слушай, — сказал он Берестову и обернулся, — покажи мне картину свою, а?
Берестов некоторое время смотрел в эти сухие красноватые умоляющие глаза, потом открыл футляр, снял целофановую обертку и развернул полотно.
Бугров бережно принял его, долго всматривался-в лицо девушки, сидевшей у костра. Пламя, словно вздрагивая, отсвечивало на ее лице, и казалось, что веки ее едва заметно вздрагивают и щурятся от огня.
— Слушай, — сказал Бугров глухо. — Продай мне ее, а? Я тебе сколько хочешь уплачу. У меня деньги есть, ты не сомневайся, сколько скажешь, столько уплачу…
Он с надеждой смотрел на Берестова, и тому не по себе стало от этого взгляда.
— Зачем она вам? — спросил он.
— Понимаешь, у нее ведь плохи дела, я ведь даже не знаю, сможет ли она двигаться… А тут она как живая…
— Картина не кончена, — сказал Берестов. — Я должен над ней еще работать…
— Ну а потом, когда закончишь?
— Там видно будет…
Бугров вздохнул медленно, свернул полотно, подержал его зачем-то в руке и протянул Берестову. Потом, ни слова не говоря, завел машину и поехал…
12
И еще одна встреча была с Бугровым. Берестов приехал в больницу, но его не пустили к Гале, сказали, что надо разрешение главного врача. Он сидел в коридоре, ждал, когда главный вернется после обхода, и тут откуда-то из боковой застекленной двери, задев ее, шумно вышел человек и пошел по коридору, на ходу натягивая узкий белый халат на свои массивные круглые плечи. По этим плечам Берестов и узнал Бугрова. Он встал, шагнул ему навстречу. Бугров остановился, протянул руку.
— Здорово, — сказал он, — Чего, здесь?
— Узнать пришел… Как она? — волнуясь спросил Берестов.
— Ничего. Отошла после операции… Теперь в Москву повезу, в Институт. Там, говорят, продолжат лечение.
— Сами с ней поедете?
— Сам. А кто же еще? Сам все натворил, сам и поеду.
— А работа? Группа ваша?
— А что группа? Там люди грамотные, они дело знают… Без меня обойдутся. И вообще…
— Что?
— Кончать пора, закругляться. Наработали! — Он отвел взгляд в сторону, и лицо его стало на мгновение насупленно-злым. Потом он устало потер пальцами веки, и тут только Берестов заметил, что глаза у него воспаленно-красные, видимо, от длительного недосыпания. Он хотел спросить, но Бугров опередил его:
— Ну, а ты что? Картину кончил?
— Нет еще… Вот стараюсь. К выставке хочу.
— Когда же она — выставка?
— Недели через три-четыре.
— Жаль. Не будет меня. В Москве буду.
— Да, жаль… А так — пришел бы?
— Конечно. Уж больно хотелось поглядеть… Ну, ладно, я пошел, тут еще дел по горло.
— Постой, — схватил его за руку Берестов. — Я хотел увидеть ее, поговорить. Не знаю, можно ли?
Бугров нахмурился.
— Не надо сейчас. Рано еще. Она ведь говорить еще не может, так, еле-еле… Все слышит, понимает» узнает всех, а говорить не может. Увидит тебя, разволнуется, бог знает что получиться может. Так что лучше потом, когда из Москвы приедем. Ладно?
— Да, наверно, ты прав… — грустно сказал Берестов, впервые называя его на «ты». — Я тут принес кое-что: апельсины, лимоны… Передай, пожалуйста. И скажи, что молюсь я за нее. Каждый день, как подхожу к полотну, разговариваю с ней и молюсь за нее, чтоб все было хорошо. И пишу я ради нее… Вот, понимаешь, поверил я: напишу ее, как живую, такую, какой она мне увиделась тогда, и будет она опять такая же — живая и радостная… Верю я, понимаешь, верю — вот так ей и передай!
13
На открытие выставки собралось много людей, говорили торжественные речи, особенно много толковали о «Девушке у костра».
Возле картины образовалась толпа. Стоявшие позади вытягивали шеи, кто-то принес даже две скамьи, и молодежь — студенты из художественного — залезли на них и бесцеремонно разглядывали полотно поверх голов своих маститых коллег. А Берестов сиротливо жался в стороне, до него долетали отдельные отрывочные фразы, и он чувствовал себя тек, словно это его самого разглядывали сейчас со всех сторон, оценивали, обговаривали.
— В этом что-то есть… — услышал он гнусавый, с аристократическим прононсом, голос мэтра, — особенно вот здесь, в этой игре света на лице… — последовала пауза, и он понял, что старик поднял свою знаменитую, инкрустированную серебром палку и тычет ей в лицо на картине. У Берестова аж сердце зашлось. Но тут же послышался чей-то звонкий голос со скамьи:
— А мы считаем, что все здорово!
— Что именно? — насмешливо и снисходительно отозвался мэтр.
— Все! И мысль, и композиция, и цвет. А главное — то, что не скажешь словами — то, что в глазах, во всем облике… Она же вся светится изнутри, вся в порыве, как птица…
— Браво, браво! — слегка грассируя, воскликнул мэтр и иронически похлопал в ладоши. — Красиво сказано. Правда, все это больше из области литературы, но насчет птицы подмечено тонко. Что-то птичье, — он голосом выделил это слово, — в ней действительно есть.
И, видимо, довольный своей остротой, он вышел из круга и, грациозно выбрасывая вперед свою палку, постукивая ею, пошел через зал к выходу.
И тут дорогу ему преградил молодой человек с темной шкиперской бородкой на румяном лице. Чем-то он показался Берестову знакомым.
— Погодите, — сказал молодой человек, — я услышал ваши слова. Вам не нравится эта картина?
— Я же сказал: кое-что любопытное в этом есть, особенно в цвете…
— Я не о том, — перебил молодой человек, — не о частностях. О них я судить не берусь, я геолог. Но вот в целом, в главном, в том впечатлении, которое она вызывает…
— А какое, смею спросить, впечатление она вызывает у вас? — высоким голосом, почти фальцетом спросил мэтр, и Берестов понял, что он раздражен до крайности, его голос всегда становился визгливым в такие минуты.
— Если одним словом, то я бы сказал: сильное!
— Ну, вот, видите… — мэтр улыбнулся и развел руками. — А я бы сказал: ни-ка-ко-го!
— Что ж, могу вам только посочувствовать, — геолог галантно поклонился. — У вас глубокая сердечная недостаточность, вам надо лечиться.
— А вам… А вам… — задохнулся мэтр, но геолог уже не слушал его, он широко зашагал к Берестову, подошел к нему, молча пожал руку. И тут только Берестов вспомнил его — это был тот самый парень, который встретился ему в поселке геологов в тот вечер, когда он отправился искать Бугрова.
Потом стали подходить другие. Подходили друзья, просто знакомые, студенты. И все говорили о «Девушке у костра». Говорили по-разному, но все взволнованно, искренно. И Берестов разволновался. За свою жизнь он немало выслушал всяких суждений о своих работах, но то, что было сейчас, происходило впервые. Он увидел, что задел людей, растревожил их чем-то, а некоторых даже взволновал по-настоящему. И это волнение сейчас передалось ему. Он комкал в пальцах незажженную сигарету и только повторял: «Спасибо! Спасибо!»
Кто-то обнял его за плечи, поцеловал, и он увидел рядом с собой лицо сына. Оно было тоже взволновано.
— Молодец, папаня, — сказал Виталий тихо. — Ради такого дня стоит жить!
Быстро подошла Алиса, она сияла восторгом и счастьем.
— Родной мой, это чудесно! — Она вглядывалась в его лицо влюбленными глазами, словно впервые видела его. — Мне кажется, это новый период в твоем творчестве, об этом будут еще много писать — вот увидишь! Ее в Третьяковку возьмут или в Русский — помяни мое слово. Ты посмотри, какой успех, как все сразу почувствовали одно и то же, это ведь не так часто бывает… Что? Ты не согласен? Ты почему-то не радуешься, смотришь все время куда-то в сторону… Тебе плохо? Ты ждешь кого-то?
— Ну что ты… — слабо улыбнулся Берестов. — Это просто так… Я никого не жду…
14
«Дорогой Александр Иванович! Вчера принесли нам вашу «Девушку у костра», с дарственной надписью. Я как увидела ее, все вспомнила и расплакалась. Ну я-то — не удивительно: полгода провела в больницах, в санаториях разных, перенесла три операции, намучилась очень. Но сейчас все позади, уже хожу, правда на костылях еще, но врачи говорят, что теперь это дело времени и через год — полтора буду совсем здорова. Все эти полгода Сергей от меня не отходил, ухаживал за мной как нянька, привозил лучших докторов, доставал самые дефицитные лекарства. Он и работу сменил из-за меня, из полевой партии ушёл, работает теперь в Геологоуправлении. Изменился он очень, совсем другим человеком стал, все мне тут в больнице завидуют, говорят — какой замечательный человек, таких, говорят, днем с огнем поискать, а я молчу и думаю: знали бы вы его до всей этой истории — что бы вы сказали тогда! И все время думаю — неужели все должно было так трагически случиться, чтобы он изменился, чтобы открылось в нем вот это — хорошее?! Ведь он сейчас действительно другой человек, он ведь не только мне — и другим помогает как может… Сколько хорошего он сделал для многих, которые лежат тут вместе со мной. Его все полюбили — и врачи, и няни, и сестры… А мне тяжело. Вижу, что это у него настоящее — может быть, в первый раз в жизни, но не знаю, смогу ли я ответить ему тем же.
Галя »
Так вот, я говорю, что расплакалась, когда увидела вашу картину, и это было не удивительно. Но потом я посмотрела на него и увидела, что и у него в глазах слезы. И это поразило меня больше всего. Вы ведь знаете, как он относился с искусству, к литературе, ко всем так называемым «высоким материям», в которых он видел лишь некое украшение, вроде побрякушек каких-то: можно, дескать, ими побаловаться, а толку от них, в общем-то, ни на грош… Но самое поразительное я узнала после этого. Оказывается, это он добился, чтобы работы в заповеднике прекратили, доказал, что надо оставить этот район неприкосновенным, так как эстетическая и научная ценность этого заповедника выше, чем любая практическая польза, которую можно здесь получить. Он мне никогда этого не говорил, это мне рассказали наши друзья — геологи, которые были на вашей выставке. Вы бы видели, с каким волнением они рассказывали о ваших рассветах и закатах в горах, в тех самых горах, которые они облазили вдоль и поперек!..
Они оставили свои записи в книге отзывов, вы сможете их прочесть и убедитесь: то, что вы делаете, понятно и близко им.
И вот еще о чем я думаю. Если все, что вы создали, способно пробудить человеческое хотя бы в одном человеке, то можете считать, что вы жили не зря. А я думаю, что это произошло не с одним и не с двумя…
Спасибо вам за все. Жаль только, что не уцелел тот камень, но тут уж ничего не поделаешь…
Я надеюсь, что немало ваших новых работ еще увижу, и они всегда будут приносить мне радость. А «Девушку у костра» отдайте в музей, ее должны видеть все, это не годится, чтобы она была скрыта от людей.
Привет вам от всех наших. Будьте здоровы и счастливы.