Вот это песенка! Все во мне подпрыгивает, когда Боб рычит ее. А мотивчик! Я приладил его к гитаре и наяриваю так, что сам Боб может позавидовать. Сначала девчонки из корпуса испуганно таращили на меня глаза и пробегали мимо, когда я распевал ее в деревянной беседке — их там много понастроено со стороны моря, чтоб дети, значит, сидели и дышали морским воздухом. Петь им тоже, оказывается, полезно на открытом воздухе. Когда я в первый раз услышал, как они выводят своими голосками «Ой, рябина, рябина-а-а, сердцу подскажи…», у меня аж колики в животе сделались.
Я занял соседнюю беседку и давай — из репертуара Боба. Сперва они прыскали, глядели на меня, как на чудовище какое-нибудь, потом — кто посмелей, стали подходить поближе, а теперь вот столпились вокруг. Правда, жмутся друг к дружке, стоят, обнявши одна другую за талию, будто спрятаться хотят.
— А ты Высоцкого можешь? — спрашивает беленькая, что с краю стоит ближе всех ко мне.
— Могу, конечно, — говорю, — только ему до Боба, как отсюда до Луны…
А ты понимаешь, что поешь? — хихикает другая повыше ростом.
— Господи, чушь какая — фыркает третья, толстушка в синих бриджах, они ей идут, как корове седло. — Пошли, девочки, в корпус, кино скоро начнется.
Но девочки не трогаются с места, видно, зацепило все-таки!
— Ладно, я места займу, приходите! — толстуха всем своим видом показывает, как ей безразлично, что я пою, она идет по направлению к корпусу, переваливаясь, как утка.
Потом уходит та, что повыше, а беленькая остается, меня это вполне устраивает. Я довожу до конца песенку Боба и только думаю, что бы еще спеть, как она говорит:
— Спой что-нибудь такое… Для души.
— А это не для души разве? — спрашиваю.
— Ну, это так… — говорит она и пожимает плечиками. У нее худенькие острые плечи, грустные серые глаза и тонкие губы, чуть опущенные книзу. Но она мне нравится, что-то в ней есть славное.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
— Саша, — говорит она тихо и ежится, от холода, наверно. — А тебя?
Меня Валерий, можно — Лера… Так ты говоришь — для души? Что ж тебе — «Ой, рябина, рябина» или «Лучше нету того цвету»?
Нет, — губы ее чуть дрогнули в невеселой усмешке, — совсем не то…
— А что?
Ты такую песню знаешь: «А море и стонет и плачет…»?
Что-то я слышал однажды, но толком не припомню.
— Ты напой, может, я вспомню.
Она молчит, смотрит на меня как-то странно, насупившись. Сдавленным, деревянным голосом она пытается пропеть:
А потом голос ее срывается совсем, она вдруг всхлипывает и убегает.
— Ты чего? — кричу я ей вдогонку.
— Нич-ч-чего… — доносится до меня откуда-то из темноты, и я слышу, как трещат кусты под ее ногами. Ну, дела! Какие-то чокнутые они тут все, что ли…
Я посидел еще немного, побренчал на гитаре, но никто больше не подходил, и вообще опустело вокруг, видно, в корпус все направились.
И чего это она от меня кинулась?
Таня
что-то с отцом творится, я вижу. Он старается быть таким, как всегда, чтоб мы с мамой ничего не заметили, но я-то его знаю, вижу, нервничает он, сигареты стал опять покупать, прячет их у себя, вечером говорит: зайду к Арсению, а сам уйдет в парк и курит. И думает, думает все время о чем-то одном, я вижу.
Это все после приезда Валерия началось, а вернее даже после того письма, что я вместе с газетами принесла. Он его тогда читать не стал, только глянул на конверт и в карман положил. А потом поздно вечером читал, на кухне.
Мы все спать уже легли, а потом я вышла в коридор, вижу: он сидит за кухонным столиком у окна, голову сжал руками, а перед ним листки и конверт. Услышал, что я вышла, листки книгой прикрыл, сделал вид, что читает, а сам грустный такой…
Я не выдержала, подошла к нему сзади, обняла, прижалась щекой. А он погладил меня, поцеловал и говорит:
— Иди, доча, отдыхай, тебе ведь вставать рано.
— А тебе?
— Я еще поработаю немного, ладно?
Он опять погладил мою голову, поцеловал, прижал к себе.
— Ты чего такой? — прошептала я ему на ухо.
— Какой?
— Не знаю… Печальный.
— Ну, это тебе показалось. Устал немного, наверно. Ты иди, спи.
Я ушла, а он еще долго сидел, потом поднялся к Валерию, я слышала, и о чем-то с ним разговаривал.
ВАЛЕРИЙ
Я лежал на тахте, крутил потихоньку маг, рассматривал книгу «Природа и люди» про разных там диковинных зверей — я ее на этажерке нашел, и вдруг слышу — стучит кто-то снизу, и голос его слышу.
— Валерий, ты не спишь?
Ясно, что не сплю, магнитофон слышно! Я подошел, поднял крышку.
Извини, — говорит он, — дело одно есть, можно и тебе?
— Можно, — говорю.
Он поднялся, увидел книгу на тахте.
— Ты лежи, — говорит, — отдыхай, а я посижу возле тебя.
Взял стул, поставил рядом с тахтой, сел. Ну, я тоже сел, маг выключил. Сидим мы друг против друга, я его тапочки рассматриваю, он — мою голову. Посидели так.
Тут вот какое дело, — говорит он, — на послезавтра у нас морская прогулка намечена, вдоль берега, на прогулочном теплоходе «Дельфин». Ребят катать будем, если погода не подведет. Ну, а с ними, сам понимаешь как: за каждым в оба глядеть надо, дети все-таки… Так вот я хотел тебя попросить, прими участие, помоги, а? Как ты на это смотришь?
Как я на это смотрю! Дураку ясно, как я на это смотрю, какой же болван откажется по морю покататься. Да только зачем он придумывает всякие воспитательные подходы, будто я не понимаю что к чему.
И я говорю:
— Что ж, это можно. Только неужто у вас провожатых не хватает? Прокатиться, наверно, желающих сколько угодно?
Да, понимаешь, — говорит он, — сколько провожатых не берем, все беспокойно, все душа не на месте. Да и не каждому такое дело доверить можно.
Он Смотрит на меня своим ясным, приветливым взором, его светлые глаза прямо-таки сияние излучают, и я опять вспоминаю, что его называли «Светлашечка».
Спасибо за доверие, — говорю, — только я не совсем понимаю, чем же я его заслужил?
— Ну, это, так сказать, авансом, — улыбается он, — я надеюсь, что ты справишься, не подведешь.
Понятно. Воспитание на доверии. Ну, чистый Макаренко!
— Значит, по этому поводу мы с тобой договорились? Поможешь?
Ладно, — говорю я, чтоб скорей закончить с этим. Насколько я понимаю, он еще что-то припас для меня.
— Ну, вот и хорошо, я рад, что ты согласился. Я уверен, что ты не пожалеешь, — он огляделся, взял гитару — она стояла у стены, — провел пальцами по струнам. — Скажи, ты мог бы подобрать мотив на стихи и спеть под гитару!
— Какие стихи? — опешил я.
— Ну, те, которые были в газете напечатаны.
— Алены, что ли?
— Да, ее.
— А… зачем?
Мы вечер готовим, я говорил тебе. И вот, знаешь, было бы очень здорово, если б на этом вечере ты спел песню на стихи Алены, представляешь?!
Я представил. Они все собрались, а я выхожу на середину зала со своей гитарой и ною для них «не надо плакать, мама, совсем осталось мало…» Умора! Цирк, да и только!
— Ну, что, возьмешься?
— Нет, что вы! Это я не смогу!
Почему?! Я же слышал, как ты поешь, у тебя хорошо получается, да и голос хороший. Эх, мне бы твой голос в молодости!
— И что бы вы делали?
— Пел бы! Со сцены! Я, знаешь, ведь заядлым любителем сцены был, вот только таланта бог не дал. А так ведь все свободное время в драматическом кружке проводил, там и с мамой твоей познакомился с. — А вы… любили ее?
Очень. Никого в жизни, пожалуй, так не любил, Он смотрел куда-то поверх моей головы, и глаза у него сделались грустными и ласковыми, и еще какими-то тоскливыми, что ли, даже не могу объяснить.
— А почему же…
Я не договорил, но он понял.
Знаешь, я и сам все время об этом думаю. Очень часто думаю… И понять не могу. Ведь любила она меня тоже, я знаю…
Я смотрел на него и вдруг вспомнил маму на той фотографии и его тоже.
— А я вас видел вместе на фото, там весь ваш драмкружок, а вы на полу сидели, в первом ряду.
Да что ты! Неужели сохранилась?! А у меня ведь ничего не осталось, никакой памяти. Вот бы переснять ее, а? Мог бы ты это сделать?
— Нет, — опустил я глаза, — теперь не получится.
— Почему?
— Я порвал ее, — Порвал?! — лицо его дрогнуло. Он долго молчал, потом сказал совсем другим, каким-то незнакомым голосом: — Знаешь, коль уж зашел об этом разговор, давай поговорим, как мужчина с мужчиной. Я давно хотел…
— Давайте, — сказал я.
Видишь ли, бывает так, любят люди друг друга, а понять в чем-то главном один другого не могут. Не могут! И расходятся, расстаются, чтобы разорвать цепь взаимных обид. Кто из них виноват? Бывает, что никто, или оба одинаково, жизнь так сложилась неудачно для обоих, не нашли общего языка, общих интересов, жили в разных плоскостях. Вот мама писала мне как-то, что мы, вероятно, жили в разных сферах и, видимо, она права. А вот сейчас я получил от нее письмо, и понял из него, что последнее время ты стал плохо относиться к ней, озлобился, замкнулся в себе. Так вот, я хотел бы, чтобы ты понял: она искала счастья, не получилось. Не вини ее, будь ей опорой, она тебя любит…
— А я ее не виню, откуда вы взяли?
— Так мне показалось. Ну, а если ты винишь меня…
— И не Думал. Чего бы мне вас винить?
Не знаю… Но мне бы очень хотелось, чтоб мы с тобой стали друзьями.
— Ну… я… не против.
— Ладно, я понимаю, по заказу такие вещи не делаются. Во всяком случае, я бы очень тебя просил: постарайся посмотреть на все другими глазами, без предвзятости, без предубеждения. Мы все здесь больше всего на свете хотим, чтобы тебе было хорошо. Может быть, что-то у нас тебе покажется не так, но, поверь, все делается от чистого сердца.
— Я верю.
Вот и хорошо. Ну ладно… — он встал. — Я пойду, пожалуй, поздно уже. Ты извини, если что не так…
— Да нет, что вы. Все так…
Он ушел, а я взял гитару и попробовал подобрать один мотивчик. Тот самый, что Саша хотела спеть. Но то ли я его плохо запомнил, то ли она не так его пела, но у меня почему-то ничего не получилось…
Ну вот и поплыли мы по морю! Солнце светит, волны плещут, брызги летят, мотор стучит — красота! А вблизи море не синее, а темно-зеленое, на мармелад похоже, режет его на полном ходу наш корабль, белая пена выгибается вдоль бортов, расходится за ними двумя полосами, откатываются волны, а потом опять ударяют в борт, разбиваются… И берег уплывает, уплывает…
Сорок два санаторных гаврика стоят вдоль борта и смотрят в сторону берега. Я думал, они бесноваться будут, носиться, цепляться за канаты, как обезьяны, приготовился держать их, тянуть, лупить, но они, как завороженные, стоят и смотрят на то, как становятся все меньше и меньше деревья, люди, дома, белые корпуса под зелеными крышами. И мне остается только следить, чтобы никому из них не вздумалось перегнуться за борт — это он меня еще на берегу предупредил. И все время я считаю их — должно быть сорок два, об этом он меня тоже предупредил. Кажется, пока все в порядке.
Правда, в одном месте, ближе к корме, собралась подозрительная компания, человек пять, за чем-то они с большим интересом следят, что-то там делают. Я подошел. Оказалось, привязали веревочкой бутылку, бросили ее за борт, и она скачет по волнам, как лягушка, а им это очень нравится. Ну, одному, который вытянул руку за борт, я отвесил на всякий случай шелобан, сказал, что в трюм отправлю, если еще увижу. Они все тут же отодвинулись от борта, я пошел дальше, а сам нет-нет да оглянусь на них, ничего, дистанцию держат.
А потом мы с ним столкнулись лицом к лицу. Шел он с каким-то пожилым дядькой в морской фуражке, разговаривал, а сам веселый такой, волосы растрепались на ветру, глаза светятся, и весь он какой-то праздничный, что ли. Увидел меня, остановился. «Ну, как, — кричит, — на борту порядок?» «Порядок», — говорю. «Ну, молодцом, так держать!» и пошел дальше. Я постоял, поглядел ему вслед, посмеялся, в моряка он играет, что ли…
Поднялись они с морячком по лесенке, зашли в какую-то белую будку, а через минуту я услышал его голос из репродуктора: «Ребята, обратите внимание, сейчас мы приближаемся к выступу, который называется Зеленый Мыс. Здесь на территории заповедника расположен знаменитый, единственный в своем роде ботанический сад…» и дальше стал рассказывать про этот сад, про то, какие удивительные цветы там растут, кто и когда их посадил, откуда их завезли. А потом стал говорить про бухту за Зеленым Мысом, какое это поразительно красивое место, как сюда приезжают художники со всех концов света, чтобы нарисовать этот залив, особенно вечером, перед закатом, потому что тут, оказывается, иол у частей Какое-то особое преломление света, и закаты здесь Невозможно красивые, почти фантастические…
Бедные санаторные лопушки! На них, видать, все это произвело такое впечатление, что они не знали, куда раньше глядеть — то таращат глаза на рупор, откуда слышен его голос, то вертят головой в сторону берега, изо всех сил стараются разглядеть эту невероятную красоту!
А еще через какое-то время я увидел его уже среди них. Они окружили его плотной кучей, а он толковал им что-то про Айвазовского, про поэта Волошина, стихи какие-то читал…
Пока они таращили глаза и ворочали своими стрижеными головами, я решил обойти теплоход, осмотреть его получше. Зашел на противоположную сторону и вижу — стоит у пустого борта, спиной ко мне, щупленькая фигурка с острыми плечиками. Что-то знакомое в ней почудилось мне, подошел, глянул, ну точно, она, Саша. Стоит, руками за борт взялась и глаз с моря не сводит, ничего вокруг не замечает.
Я стал рядом, постоял немного, говорю:
— Здравствуй, Саша.
Она поглядела на меня, губы чуть дрогнули.
— Здравствуй, — говорит. И опять туда, в морскую даль смотрит.
— Ты чего здесь одна? — спрашиваю. — Все там стоят, красоты изучают, про Айвазовского слушают…
А мне здесь хорошо, — говорит, — я на море люблю смотреть.
Постояли мы так, помолчали. Я поглядываю на нее сбоку, вижу, она и впрямь с воды глаз не сводит, будто заворожили се зеленые волны.
— Ты чего убежала тогда? — говорю.
— Когда?
— Ну, песенку эту свою стала вспоминать, про Рыбачий, и убежала.
— Грустно мне стало, дом вспомнила, отца. Мы эту песню всегда с ним пели.
— Чего это? Певец он, что ли?
— Моряк он. Радист на корабле. Как вернется из плаванья, сядем мы все вместе за стол, одной рукой он маму обнимет, другой — меня, и скажет: «Ну, что, Сашенька, слоем любимую…»
Она вдруг всхлипнула и тут же губу закусила, чтоб не зареветь. А мне вдруг до того жаль се стало, сил нет. Вот так бы взял сейчас за плечи, прижал к себе и не отпустил бы никуда.
— Да ты не печалься так, — говорю, — будешь ты еще сидеть вместе с отцом, и песню любимую петь будешь. Все у тебя еще будет.
А сам подумал, что никто никогда не садился вот так со мной рядом. Магнитофон дарили, джинсы приносили, деньги давали, а вот так, чтоб сказать — споем нашу любимую…
И холодно мне вдруг стало. Как будто я один в этом море. Как будто нет вокруг ни одной живой души, только темно-зеленая вода без конца и без края, во все стороны. Я даже вздрогнул.
— Ты у Николая Петровича живешь? — спросила она.
— Да. В гости приехал. А ты надолго сюда?
Если б я знала! — она с тоской посмотрела вокруг. — Позвоночник стал болеть, мама привезла сюда, сказала ненадолго, только обследуют. А вот уже третий месяц пошел…
— Что врачи говорят?
— Подождать надо, говорят. Лечат.
— Ты в каком корпусе?
— Во втором.
Ну, это ничего, — говорю я тоном знатока, — лишь бы не в третьем.
Да, лишь бы не в третьем, — как эхо откликается она и не отрывает глаз от воды. — Только боюсь, как бы не перевели.
— Ну, что ты, так не бывает! — бодро говорю я.
— Бывает, — тихо произносит она. И такой у нее голос, что у меня мурашки бегут по спине.
— Послушай, — говорю я, — у тебя, наверно, друзей тут нет никого? Да?
— Да.
— А хочешь я буду каждый день приходить к тебе? У меня маг есть, записи потрясные. Песни петь будем, эту самую… твою любимую споем. Хочешь?
Она отводит взгляд от воды, долго смотрит на меня, не мигая, своими грустными глазами, и я вдруг открываю, что они у нее такого же цвета, как вода в море.
— Хочу, — еле слышно говорит она.
Уже вечером, дома, Николай Петрович спросил меня, удалось ли подобрать мелодию к стихам Алены. Послезавтра они в корпусе будут проводить очередное собрание клуба «Бригантина» — есть у них такой клуб мечтателей. Я сказал, что пробовал, но ничего не получилось.
— Жаль, — вздохнул он, — это было бы так здорово… Ну, да ничего. Но ты приходи обязательно, думаю, интересно тебе будет. Придешь?
— Ладно, — сказал я, — постараюсь…