Зелёная пиала

Александрова Анна Николаевна

Туберовский Михаил Дмитриевич

КОВЕР ЖИЗНИ

 

 

Разве я умею рассказывать! Совсем не умею! Другой говорит, слова, как петли на спицы, нижет; такой узор выткет — заслушаешься! И я знала такую женщину, только давно это было, очень давно.

Жила в те времена у нас в ауле бабушка Ай-Биби, так мы, девчонки, за ней, как ягнята за овцой, бегали, — на весь аул кричали: «Ещё, ещё расскажи, Биби-джан!» — А начнёт рассказывать — не оторвёшь нас от бабушки, как от чашки жареного гороха с мёдом… Своего не умею придумать, — расскажу, что от бабушки слышала. Не сердитесь, если что-нибудь перепутаю. Неучёная я, семилетки-десятилетки не кончала. В наше время и мужчины-то читать не умели. Придёт письмо — садись на верблюда, — кричи, погоняй, поезжай к мулле за сто вёрст — ташей, — чтобы письмо прочёл. Да вези ещё жирного барашка, — плохого-то он не возьмёт. Кто старый, — помнит те времена. Только всё это позади, а рассказ впереди. Вот и слушайте, что рассказывала нам, ребятам, бабушка Ай-Биби.

Когда это было, — сама не знаю, только очень давно. Жили на берегах Мургаба счастливые люди. Хорошо жили. По два урожая с полей снимали. Мургаб широкий, вода чистая, а где много воды, там и пшеницы много, и хлопка, и веселья, и счастья! В садах урюк зреет, миндаль цветёт, по холмам виноград вьётся. Очень любили люди свой край, песни про него пели, радовались. Десять лет радовались, сто лет радовались, а не знали, что чёрная зависть, как змея, подползает к их порогу.

А дело было так. Узнал о богатом крае жестокий и жадный хан, посадил на горячих степных коней тысячу тысяч всадников и поскакал к Мургабу. Ай, мои сладкие, рассказывать и то страшно, какой завязался бой! Дома горели, сады горели, вода в реке замутилась и стала красной от крови.

Крепко любили люди Мургаба свою землю, но ещё сильнее любили свободу. Не захотели покориться хану. Отважные воины кольцом окружили стариков и женщин, детей и всех, кто не мог сражаться, и стали отходить в глубину степей.

Всадники хана скакали за ними и гнали счастливых людей в пески, где нет ни воды для людей, ни травы для овец и верблюдов. Не словами надо об этом рассказывать, а слезами! Пришло горе к людям. Загнали их ханские всадники в такой край, где всё живое гибнет. И дальше бы их погнали, да не пошли кони в пустыню. Велел хан повернуть обратно, захватил цветущий Мургабский край, а люди Мургаба стали жить в бесплодной пустыне.

Но не думайте, что они погибли. Они умели трудиться, а труд горы с места сдвинет, из камня воду достанет! Привыкли люди к горькой воде степных колодцев, приучили скот жевать сухие колючки, позабыли, как пахнет свежий хлеб-чурек, и прохладу воды и вкус винограда, одного не могли забыть — красоты родного края. Они пели песни о светлом Мургабе, во сне видели цветущие сады урюка, тосковали о синем небе и ярких, как солнце, маках, что растут даже на кровлях домов. А кто тоскует, тот не смеётся. Даже дети перестали смеяться. А если не смеются дети, — значит, большая беда пришла к людям.

Ай, мои милые, — цветы вянут к зиме, а память слабеет к старости. Забыла я, что дальше рассказывать. Дайте — выпью глоточек чаю: хорош наш зелёный чай, хлебнёшь — в голове яснее станет. Ну, вот и вспомнила.

У одного из смелых джигитов этого племени была дочка — девочка Гюль-Гюрек. В счастливые дни была она свежей, как молодое яблочко, румяной, как лепесток гвоздики. Кто ни взглянет, бывало, скажет: «Ай, хороша у джигита дочка!» — Но в пустыне лицо её потемнело, одежда износилась, потому что мать девочки погибла от лишений. А без матери кто присмотрит за ребёнком? Вот и высохла Гюль, как урючная косточка, и жизнь стала для неё горькой, как степная трава полынь.

Целыми днями сидела она на горячем песке и вспоминала то, чего не вернёшь. Вспоминала свой светлый дом, вспоминала тенистый сад, а чаще всего вспоминала привольный Мургаб — синий-синий, когда смотрит в него ясное небо, жёлто-серый, когда налетит буря, тёмный-тёмный, когда ночью глядят в него золотые звёзды. В раздумье она брала в руки щепку или обглоданную баранью косточку и начинала водить ею по песку: проведёт раз — вот и её любимое урюковое дерево, под которым она отдыхала с матерью, проведёт второй раз — вот и дом в саду, проведёт в третий — течёт широкий Мургаб… Но налетит ветер из пустыни — и всё заметёт горячей пылью. Оглянется Гюль — нет ничего: снова всё серо вокруг, только солнце смотрит с небес кровавым глазом да под ним без конца и края расстилается мёртвая пустыня.

Много слёз пролила Гюль-Гюрек — все глаза себе чуть не выплакала. Ну, скажите мне, соседи, — вы люди учёные, — есть ли на свете жестокость больше, чем отнять у людей солнце и небо, отнять траву и свежую воду! Но ещё большее злодейство — отнять у ребёнка радость!

Так горевала девочка, горевал с ней вместе отец. Смотрел, смотрел и рассердился:

— Ну что ты сидишь без дела? Пойди прибери в доме. Хоть на час за работой забудешь горе!

Нехотя поднялась Гюль и пошла в чатму, бедный шалаш из веток, который служил им домом. Она подмела земляной пол, вытрясла войлок-подстилку и развязала мешок-чувал, в котором они с отцом хранили своё бедное имущество. И вдруг ей попались под руку клубки шерсти, маленький ножичек и большие железные ножницы. Когда-то мать обучала Гюль ткать узорные ковровые подстилки, но среди бед и лишений девочка забыла о своём рукоделье. Но теперь, найдя вещи матери, она крепко прижала их к сердцу, и в её глазах засветилась радость. Не сказав никому ни слова, она сунула мотки за пазуху и побежала в аул разыскивать своих однолеток — Гюль-Джан и Гюль-Салтан.

С этого дня всё переменилось. Гюль-Гюрек больше не сидела одна в раздумье. Как проворная ящерка, она бегала с подругами по домам, собирала обрывки ниток, моточки шерсти. Потом девочки шли в пески и выкапывали там разные корешки, чтобы было из чего сварить краски для шерсти. Теперь уже ни часу не оставались подруги без дела. Старики смотрели на них и усмехались: «Пускай как хотят играют, лишь бы не тосковали!»

А Гюль-Гюрек вбила посреди двора четыре колышка, как учила её когда-то мать, и принялась натягивать основу из ниток. Сами знаете — не простое это дело: скривится основа — и рисунок будет кривой. Не раз и не два переделывала Гюль работу, и всё-таки своего добилась: нити легли ровными рядами, как струны на дутаре. Не прошло и семи дней — засели подружки за работу. Нет, не простую подстилку задумали они выткать, а многоцветный ковер. Быстрые пальцы вязали тысячи узелков и крепко прижимали их один к другому; лязгали большие железные ножницы, ровняя ворс, и на грубой основе из ниток день за днём расцветал узор. Синий цвет неба, красный цвет маков, белый цвет облаков, плывущих над широкой рекой, вплетали девочки в свой узор, а золотые и жёлтые нити освещали его, словно солнце.

Они ткали, как пели песню: тоску сердец и радость воспоминаний вкладывали они в свою работу. Не велико ещё было их уменье! Пальцы не слушались их и не всегда ровно завязывали узелки; ножичек, которым ковровщицы подрезают шерсть, выскальзывал из неумелых рук, а тяжёлые ножницы не хотели ровнять ворса, но подруги не ленились. Они снова и снова переделывали свою работу до тех пор, пока не добивались того, чего хотели. Ай, как ломило спину к вечеру, как затекали ноги от сиденья на корточках, руки болели, но мастерицы не замечали усталости и утром чуть свет снова спешили к станку, потому что работа вернула им радость. Ночи казались им слишком длинными, а дни слишком короткими, — так хотелось девочкам поскорее закончить ковёр и поделиться радостью с земляками. Как задумали, так и вышло: соткали ковёр мастерицы!

Весь аул собрался поглядеть на их работу. Сколько тут было радости, сколько слёз и улыбок! Один говорил, что ковёр прекрасен, как родное синее небо; другой видел золотые поля пшеницы; третий радовался ясному солнцу — и каждый хотел унести ковёр в свою кибитку и никогда с ним не расставаться.

Что делать? Нельзя никого обидеть. Прибавилось работницам дела. Весь аул оделить надо: кого ковром, кого пёстрой подстилкой, кому выткать подушку-мутаку; но, как девушки ни старались, — аул велик, а их было только три. Пришлось взяться за обучение. Женщины и девушки со всего аула стали собираться во дворе джигита. Всех Гюль-Гюрек обучила. Разукрасили женщины коврами свои кибитки, но и этого показалось мало мастерицам. Задумали они выткать большой ковёр, чтобы цветущим лугом покрыл он пески вокруг аула.

И вот всё племя принялось за работу. Богатырь не сделает, мои милые, — народ сделает! Выткали люди чудо-ковёр. С одного конца гляди — другого конца не видать, кругом беги — за три дня не дойдёшь. Покрыл он садами холмы-барханы, покрыл цветами сухую землю. Стала пустыня вокруг аула райским садом. Свет не видал такого ковра, и цены ему не было.

По ближним и дальним аулам пошла слава о чудесном ковре, об искусстве Гюль и её мастериц. Издалёка, через пески и безводные степи, стали приезжать люди, чтобы полюбоваться ковром. Потянулись к аулу богатые караваны. Приезжали купцы и в обмен на ковры, на цветные подушки, на пёстрые, яркие чувалы привозили мешки с рисом и ячменной мукой, бурдюки с прохладной водой и сладкий мёд. Запахло в ауле сдобным чуреком, и жирный плов закипел в котлах. Счастье вернулось к людям. Снова стали играть и смеяться дети, а старшие трудились от утренней зари до вечерней. Кто стриг овец, кто прял шерсть, кто красил, а женщины ткали и ткали ковры; и узоры на них становились всё ярче и веселее, потому что прежде девочки-мастерицы ткали цветы своей печали и горя, а теперь на коврах распускались цветы людского счастья!

Но как ястреб в гнезде, сидел в своём городище жестокий и жадный хан. Он услышал о чудо-ковре, и глаза его разгорелись. Такой ковёр стоил половины его ханства!

Раз задумано — два сделано. Хан посадил на горячих степных коней тысячу тысяч всадников и поскакал в пески, чтобы вырезать всех мужчин, взять в плен мастериц и захватить чудесный ковёр.

Очень хотелось жадному хану ещё раз отнять чужое счастье. Но искусные ковровщицы ещё издали услышали топот конницы. Они не спали всю ночь и выткали к утру на длинном ковре широкую и бурную реку. Седые гребни поднимались над чёрной пучиной и грозили гибелью. Женщины разостлали ковёр на пути хана. Дикие кони подскакали к ковру-реке и стали как вкопанные. Сколько ни стегали их воины своими нагайками, кони только храпели и пятились; они сбрасывали с себя всадников, но ни за что не хотели перепрыгнуть через разъярённую реку. Так продолжалось три дня, и только на четвёртый, по приказу самого хана, кони взвились на воздух и перелетели через грозные волны.

Но ковровщицы не дремали. За три дня они выткали на втором ковре неприступную стену с башнями и бойницами, такую высокую, что вершина её упиралась в тучи. Они разостлали этот ковёр в пустыне, и стена, неприступная словно крепость, поднялась на пути грозного хана. Воины подскакали к стене и остановились. Они побежали к хану, упали ему в ноги и закричали:

— О великий и грозный! Мы взяли тысячу городов и тысячу крепостей, но нигде ещё не видали такой твердыни. Прикажи повернуть обратно.

Хан рассердился. Три раза по три дня он кричал и топал ногами, но перепуганные воины не слушались его, и только на десятый день, под угрозой смерти, они вскочили на коней и вихрем перелетели через неприступную стену.

Но ковровщицы знали, что и второй ковёр не остановит врагов. За десять дней на третьем ковре они выткали невиданный чудесный узор: цветы горели на нём, как пламя, а звёзды пылали, как раскалённые угли. Этот третий ковёр мастерицы разостлали перед самым аулом.

Как горный ветер, мчался к аулу хан со своим грозным войском. Он был уверен в победе. Дикие кони вихрем вынесли всадников на высокий бархан. Хан глянул вперёд и в ужасе осадил коня: земля горела у него под ногами! Пески пылали, пылал аул, озарённый кровавым светом. Тысячи огненных демонов вырвались из земли, сжигали всё на своём пути и в бешеной ярости мчались прямо на хана. Разбойник не выдержал, дико вскрикнул и повернул коня обратно, а за ним врассыпную бросилась его непобедимая конница и обратилась в бегство.

Крики радости раздались в ауле. Люди плясали и пели, били в бубны и ликовали, прославляя мастерство Гюль-Гюрек и женщин аула. А хан, слыша, как ликуют враги, мчался ещё быстрее, дрожа от страха и осыпая коня ударами. Вихрем неслись дикие всадники по пескам, птицами перелетали через барханы, но не спасли их от гибели быстрые кони. Чёрная песчаная буря поднялась им навстречу, и тысяча тысяч грозных всадников и сам жадный хан полегли в пустыне, засыпанные раскалёнными песками.

С тех пор прошли сотни и тысячи лет.

От Гюль-Гюрек мастерство перешло к её детям, от её детей — к детям её детей. Так от матери к дочери, от бабушки к внучке дошло оно и до наших дней, мои милые. И в наши дни, как тысячу лет тому назад, рассказывают людям ковры о счастье труда, о веселых садах, о ярких цветах, о лучезарном солнце Туркменистана.

Всё это слышала я от бабушки Ай-Биби. Как слышала, так и рассказала. Как могла, так и старалась. Если что перепутала, не сердитесь. Давно это было, а было или не было, — и сама не знаю.

* * *

Чайханщица встала, низко поклонилась гостям и, налив чай в зелёную пиалу, с усмешкой протянула её мужу.

— Ты потеряла разум, жена! — зашептал в испуге чайханщик. — Разве не знаешь ты поговорки — «Ишак рядом с конём не скачет»? Мне ли беседовать с такими людьми?!

— Ничего, — спокойно ответила мужу Сона-Эдже: — Хороший всадник и на ишаке от коня не отстанет. Стыдись, Овез! Если ты заставил меня, неучёную женщину, рассказывать, то тебе тем более не пристало отказываться.

— Ай, ай! — схватившись за голову, закричал чайханщик: — У меня, кажется, самовар погас! — и проворно юркнул за стойку.

Сона-Эдже улыбнулась и, не выпуская из рук пиалы, последовала за мужем. Вскоре из-за самовара донёсся её голос:

— Эй, Овез! Что за чай заварил ты сегодня? Он пропах чесноком и мутен, как закисший сок винограда!

— Не может быть, — возмутился чайханщик: — Я завариваю только первосортный чай!

— Ну, так, видно, ты разучился его заваривать! — всё так же спокойно продолжала Сона-Эдже.

— Я? Разучился заваривать чай? Я? Лучший чайханщик во всём районе?! — И вдруг набросился на жену: — Что ты кричишь? Или не видишь, что чайхана полна почтенных гостей?!.

— Попробуй сам! — настаивала жена. Чайханщик отхлебнул чая из первой попавшейся чашки, попробовал его на язык и медленно проглотил. Он рассердился:

— О, коварнейшая из женщин! Чай превосходен! Зачем ты позоришь своего мужа?

— Но ты не оттуда попробовал! Попробуй из другой пиалы! — сказала жена, протягивая разъярённому мужу зелёную пиалу.

— Из этой? И из этой попробую! — зашумел чайханщик, не замечая хитрости. С этими словами Овез-ага выхватил из рук жены зелёную пиалу, понюхал чай и, громко причмокивая, выпил до дна.

— О, это не чай, а нечто совершенно бесподобное, душистое и свежее, как аромат цветка! — мечтательно зашептал он, закатив глаза под самые брови.

— И я говорю то же самое! — засмеялась в ответ Сона-Эдже.

— Такой чай должны пить только знатоки! — не унимался чайханщик, ничего и никого не слушая. — Такой чай может обрадовать, удивить, разнежить, согреть и развеселить до слёз!..

— И даже заставить рассказывать такого упрямца, как ты, Овез! — закончила Сона-Эдже.

— Что? Что ты сказала, жена?! — воскликнул чайханщик и только теперь заметил, что держит в руках зелёную пиалу. — О, о, о! Вот она — прославленная хитрость женщины! — держась за голову обеими руками, застонал толстый Овез, и все засмеялись.

Чайханщица бросила на три подушки ещё две и решительно сказала:

— Садись, муж; место для тебя готово!

— О, твою хитрость и на сорока верблюдах не увезёшь! — с притворным отчаянием простонал Овез и, вытерев передником разгорячённое лицо, с размаху сел на подушки.