День рождения Лукана

Александрова Татьяна Львовна

Часть V. Что оплакано, то священно

 

 

1

Стаций уже седьмой день гостил на вилле Поллия Феликса, проводя время в ученых беседах с хозяином, в приятных прогулках и общих трапезах с участием неизменно доброжелательной и неизменно молчаливой хозяйки. Однако основная цель его пребывания – подробный и откровенный разговор с ней – оставалась недостижимой. После внезапного прорыва искренности Полла вновь наглухо закрылась перед ним, так что порой ему начинало казаться, что весь разговор с ней ему приснился. Его не тяготило времяпрепровождение в их кругу, но было жаль собственную жену, оставшуюся непричастной первой радости его победы, уже постепенно остывшей. Впрочем, Клавдия успела прислать ему письмо, в котором убеждала его не беспокоиться о ней и поступать так, как он посчитает нужным. Мудрая женщина поняла, что речь идет о покровителе, в котором они так остро нуждались, и нашла в себе силы переступить через собственные желания и чувства. Чтобы не терять времени даром, Стаций за каких-то два дня написал большое стихотворение в гекзаметрах, в котором описывал свое посещение виллы, ее достопримечательности и жизнь хозяев. Поллий был в восторге и пообещал, что щедро вознаградит поэта.

Когда была возможность, Стаций молча наблюдал за Поллой. Ему казалось, что за эти немногие дни он узнал двух разных женщин. Супруга Поллия Феликса выглядела довольной жизнью и безмятежно-счастливой, разительно отличаясь в этом от трагической, безутешно страдающей вдовы Лукана, которая буквально в одно мгновенье проснулась в ней на его глазах. Правда, присматриваясь внимательнее, он замечал, как порой застывает взгляд жены Поллия, и становится понятно, что душой и мыслями она витает где-то далеко, в ином измерении. Поллий тоже замечал это, не раз пытаясь выяснить причину ее рассеянности.

Так было, когда они пережидали знойный полдень над морем в пестрой мраморной беседке и Поллий увлеченно рассуждал о различии стилей украшения вилл, доказывая превосходство простого архитектурного стиля над новейшим перспективно-орнаментальным и вычурным египетским. Для подновления Леймона в будущем году он хотел найти художников, которые умели делать по-старому.

– Естественность – вот что отличает старый архитектурный стиль, – уверенно говорил Поллий, от возбуждения расхаживая по беседке. – Это соответствует здравому смыслу и трезвому взгляду на жизнь. Новейшие же выкрутасы говорят о том, что у людей потеряно понимание жизни. Малое порой превосходит великое, ничто не прочно, то, что раньше воспроизводили по образцам действительных вещей, теперь отвергают из-за безвкусицы. Рисуют какие-то уродства: вместо колонн – рифленые тростники с кудрявыми листьями и завитками, вместо фронтонов – какие-то придатки, какие-то подсвечники, на которых покоятся изображения храмиков, а над их фронтонами поднимается из корней множество нежных цветков с завитками и без всякого толку сидящими на них статуэтками, тут же какие-то стебельки с раздвоенными статуэтками, наполовину с человечьими наполовину со звериными головами. Такое можно увидеть только в страшном сне, а теперь этот страшный сон становится явью…

– Соглашусь с тобой, дорогой Поллий, – сказал Стаций. – Но все же многое зависит от того, насколько даровит художник. Помню, довелось мне быть в Золотом доме Нерона, вскоре после того, как мы переселились в Рим, и незадолго до того, как его стали рушить. Видел я творения Фабулла, которые, к сожалению, вскоре оказались погребены под обломками дворца…

– А правда, что он работал прямо в тоге и всего по нескольку часов в день?

– Не знаю. Я тоже это слышал. И видел ту знаменитую Минерву, которая смотрела в глаза смотрящему на нее, где бы он ни находился. Стены там тоже были расписаны в этом новом стиле, но впечатление производили незабываемое.

– Как жаль, что я своими глазами так и не увидел убранство Золотого дома! – с досадой произнес Поллий. – Мне тогда тоже хотелось его посмотреть, но не пришлось. Я долго был слишком занят делами в своем городе, не дававшими мне отлучиться, а потом и дворец разрушили. Еще один повод пропеть хвалу покою и досугу. Ты хоть расскажи, что запомнил.

– Ну, прежде всего, при подходе к дворцу бросался в глаза великолепный тройной портик, окружавший его, – начал Стаций. – Как потом оказывалось, длинные стороны были не меньше мили протяженностью. Колосс, возвышающийся теперь перед амфитеатром Флавиев, тогда еще с головой Нерона, стоял в гигантском перистиле, игравшем роль прихожей. Должен сказать, что голова принцепса, выполненная с большим сходством, выглядела чужеродной на плечах этого подтянутого атлета. Странно, что сам Нерон не усмотрел тут зловещего предзнаменования, а ведь был суеверен. В плане дворец представлял собой двухчастную конструкцию из неравного размера прямоугольников, соединенных короткими сторонами. Меньший из них был, как я уже сказал, пристанищем колосса, а в центре большего находился гигантский, тоже прямоугольный, пруд – ровно на том месте, где сейчас стоит амфитеатр, по размеру же еще больше его. По нему плавало судно – не меньше квадриремы, расписное, украшенное золотом и пурпуром. Вокруг пруда поднимались ярусные строения, тоже образующие как бы перистиль, а за ними располагались сады с аллеями геометрической формы и подстриженными деревьями. Дальше, как нам говорили, простирались даже поля и пашни, был и сад-зверинец для охоты. Но, когда мы там были, зверей уже не было, их быстро перебили или растащили. Все это производило впечатление сельского простора и покоя, не верилось, что мы находимся в самом сердце Рима. В помещениях полы, покрытые разноцветным мрамором, – впрочем, этим тебя не удивить, разве что ты подивился бы количеству этого мрамора. Но были отдельные комнаты, где весь пол был выложен мозаикой из оникса. Вот этого и у тебя нет! В покоях все было покрыто золотом, украшено драгоценными камнями, жемчужными раковинами. В одних залах стены были пурпурные, в других – сапфирово-синие, в третьих – цвета слоновой кости, и по ним разбегался тот самый неправдоподобный рисунок, который ты бранишь – с выписанными золотом канделябрами, канатами, кистями, создающими очертания то ли храмов, то ли комнат, внутри которых помещались маленькие танцующие фигурки. Ни в одном из залов рисунок не повторялся, хотя мотивы нередко были одни и те же. В обеденных палатах потолки были штучные, с поворотными плитами, через которые, говорят, на пирующих высыпались цветы. Нам показывали и отверстия для рассеивания ароматов. Мы посетили также главную круглую палату с вращающимся потолком, на котором горели созвездия из драгоценных камней. Это была сказка! И я нигде не почувствовал дурного вкуса, чувство меры не изменило художнику даже притом, что в стиле определенно было нечто вызывающее.

– Да, безусловно жаль, что я не успел это увидеть! – вздохнул Поллий. – Но какова же была сила всенародной ненависти к Нерону, если даже от столь прекрасного творения не осталось камня на камне…

Он, вдруг спохватившись, быстро взглянул на жену. Полла опять куда-то унеслась мыслями и безучастно смотрела в морскую даль.

– Полла, душенька, я совсем забыл, что о Нероне в твоем присутствии лучше не говорить! Ради всех бессмертных, прости!

Она ничего не ответила и даже не пошевельнулась.

– Дорогая моя, да слышишь ли ты меня? Ты что-то последние дни сама не своя. Тебя что-то тревожит? Или тебе нездоровится? Если так, то лучше скажи и иди к себе, не мучай себя!

– Нет, милый, со мной все в порядке! – отвечала она, нехотя возвращаясь в эту жизнь.

Разговор скомкался, и некоторое время они просто молчали, созерцая дальние острова. Выручил их приход раба-нотария с письмом Поллию. Тот раскрыл дощечки и прочитал вслух:

«Юлий Менекрат Поллию Феликсу шлет привет! Любезный тесть! Как водится, извещаю тебя о появившихся у Архидема новых редкостях, какие могут тебя заинтересовать. Есть очень неплохая мурриновая ваза, которую настоятельно советую тебе поглядеть. Кроме того, хорошие бронзовые статуи амазонок (глаза прямо живые!), а также кое-что из мраморов, но это надо смотреть. На все это уже зарятся ценители, так что, если не хочешь опоздать, приезжай так скоро, как только сможешь! Твоя дочь и наши дети пребывают в добром здравии и шлют привет тебе и твоей супруге. Прощай!»

– Какая удача, друг Стаций! – радостно воскликнул Поллий. – Я поеду прямо сейчас и тебе советую присоединиться. Таких красот, какие бывают у старика Архидема, не сыскать не только в Кампании, но, пожалуй, и в самом Риме!

Стаций быстро взглянул на Поллу, перехватив умоляющий взгляд ее широко раскрытых глаз.

– Поллий, я очень сожалею, но что-то я сегодня не чувствую себя в силах для сколько-нибудь продолжительного путешествия… – Проговорил он, стесняясь своей невольной лжи.

– Да что с вами обоими сегодня? – с сочувственным удивлением спросил Поллий. – Расположение светил, что ли, на вас так действует? Что касается меня, то я чувствую себя отлично и в таком случае вынужден буду просить вас отпустить меня. Но мне жаль, очень жаль, что ты не можешь отправиться со мной! А ты отпускаешь меня, дорогая? – обратился он к жене.

– Да, конечно, езжай! – с деланным, как показалось Стацию, безразличием произнесла Полла. – Дадим гостю отдохнуть от нашего общества. Что до меня, то я займусь хозяйственными книгами, к концу месяца как раз время их проверить.

– Ну-ну! – лукаво улыбаясь, произнес Поллий. – Уезжаю прямо как Менелай, ты, душенька, остаешься за Елену, а ты, Стаций, за Париса. Надеюсь, по возвращении мне не придется собирать поход на Трою.

Хозяйка и гость искренне посмеялись шутке хозяина, тем более что была в ней некая доля правды: его отъезда они ждали с таким же нетерпением, с каким Елена и Парис должны были ждать отъезда Менелая.

Поллий приказал готовить к отплытию фазелл и в пределах часа отбыл.

Как только суденышко миновало морские ворота виллы, Полла закрыла лицо руками и засмеялась. Стаций не сразу это понял, сначала ему показалось, что она плачет.

– Что с тобой, госпожа? – спросил он встревоженно.

– Слава богам, наконец-то! – не переставая смеяться, проговорила Полла. – Я смеюсь, потому что не без моей уловки все это получилось. Это я отправила письмо Менекрату и просила его любой ценой выманить Поллия из дому хотя бы на полдня.

– А он тебя не выдаст?

– Нет. Он здравомыслящий человек, и жалеет нас обоих, чего мы, в общем, и заслуживаем. Я не объясняла, зачем мне это надо. Сказала только, что у меня должен состояться важный разговор, и что в присутствии Поллия он состояться не может. Менекрат достаточно хорошо знает причуды тестя, чтобы понять обоснованность моей просьбы, и к тому же достаточно хорошо знает меня, чтобы не опасаться обмана с моей стороны.

– Послушай, а этот ваш Менекрат… он не родственник тому кифареду, любимцу Нерона?

– Нет, это простое совпадение. Ну да ладно, не будем терять времени! Давай вернемся в ту беседку, где мы сидели, оттуда видно, кто подплывает с моря, если Поллий вдруг решит вернуться раньше, мы успеем его заметить. За эти дни я в очередной раз пережила все, что было, много думала, так что, пожалуй, смогу рассказать тебе нечто связное и ответить на любой твой вопрос.

Они вернулись в круглую мраморную беседку, основание которой шумной пеной омывали ленивые волны голубого залива. Полла начала рассказывать свою историю с самого начала, многое, впрочем, пропуская и останавливаясь подробнее на том, что казалось ей важным. По ее просьбе служанка принесла большой стеклянный кубок с водой, Полла поставила его прямо на широкий парапет беседки и время от времени, прерывая рассказ, делала глоток.

Солнце медленно двигалось за их спинами, прозрачные голубые тени от облаков перебегали по заливу, придавая объем извилистым далям, а перед глазами сосредоточенно слушавшего Стация поверх вида этого голубого простора одна за другой возникали и таяли картины, соответствующие рассказу. Когда Полла вспомнила слова Лукана о том, что его муза, Каллиопа, выше камены Персия, Талии, богиня почему-то представилась ему похожей на Поллу: та же безупречная правильность черт лица, простая прическа, неизбывная печаль во взгляде. «Каллиопа – “прекрасноликая”, – подумал он. – Наверное, и она так же скорбит по своему избраннику!»

Солнечный свет зазолотился, а само светило на время скрылось за скалистым берегом, когда Полла дошла в своем рассказе до смерти Лукана. Ей стало трудно говорить, речь ее сделалась прерывистой, голос звучал ниже, временами она надолго замолкала, прежде чем что-то сказать. Произнести стихи, которые поэт читал перед смертью, она не смогла, но Стаций опознал их и знаком попросил не продолжать. По щекам ее потекли слезы, и она долго не могла возобновить рассказ, пытаясь глубоким дыханием и глотками воды успокоить внутреннюю бурю. Стаций уже хотел предложить ей закончить, но она, угадав его намерение, отрицательно покачала головой и продолжила:

– После его смерти… я… какое-то время была совсем невменяемой. Я не помню, но мне потом говорили… что я все твердила: «Он уснул, тише!»… Опасались, что я лишилась рассудка. Даже не запомнила похорон. Но потом я пришла в себя и оказалась совершенно в другом мире, точнее сказать, в хаосе. Моя мудрая бабушка была права, убеждая меня, что надо было бы вникать в имущественные дела, но кто же знал, что так получится? Мне было ни много ни мало двадцать лет, и я ничегошеньки не понимала в тонкостях своего брачного договора и в вопросах наследования. Я была, что называется, «вручена» роду Аннеев, и соответственно в случае смерти мужа моим опекуном естественным образом становился свекор, что и произошло. Но его вскоре погубила собственная жадность. Ему было мало, что к нему сразу отошло наследство вдового Галлиона, чья единственная дочь Новатилла, удочеренная Сенекой, была давно замужем и уже получила свою долю в качестве приданого; к нему же должно было отойти имущество вдовы Сенеки, бездетной и тяжелобольной после неудачного самоубийства Паулины, о которой сразу было понятно, что она не заживется. Разумеется, мой добрый свекор не сомневался, что все состояние его покойного сына принадлежит ему, а с несущественной помехой в моем лице можно вообще не считаться. Он тут же начал даже выбивать долги из друзей Лукана. Фабий Роман тогда вел с ним тяжбу из-за этого, пытаясь, в частности, защитить мои права. Кроме того, лишившись наследника и не желая делать главной наследницей жену, по вражде к ней, Мела тут же усыновил двух неведомых мне доселе молодых людей. Не знаю, чем они снискали его доверие. Но своими действиями он привлек к себе внимание Нерона, и тут же нашлись люди, которые убедили принцепса, что столь огромное состояние в руках последнего представителя мятежного рода – угроза для государства, и что пока Мела не начал мстить цезарю за смерть братьев и сына, его надо обезвредить. К заговору он был некоторым образом причастен через любовницу, хотя сам, в силу природной бездеятельности, не играл в нем заметной роли и никем не был выдан. Но тут подделали письмо Лукана – в данном случае никто даже не сомневается, что это была подделка (его почерк нельзя было подделать, как нельзя подделать и его стихи), – и Меле пришлось последовать общим путем Аннеев.

После его смерти мы, три оставшиеся женщины: Ацилия, Паулина и я – оказались во власти наших новых родственников. Я понятия не имею, что там были за дела. Состояние и правда было слишком огромным – поначалу. Я даже не знаю точных его размеров. Виллы по всей Италии, да еще и в Испании, дома в Риме и его предместьях, собрания произведений искусства, драгоценности. Впоследствии только ленивый не пытался отхватить себе кусок от этого пирога. Львиная доля, разумеется, досталась Нерону, потом что-то еще распродавалось. С Ацилией мы, можно сказать, и не виделись – даже горе нас не сблизило, ни одна из нас не хотела разделить его с другой. С Паулиной же я оставалась до конца ее недолгой жизни, ухаживала за ней, сама перевязывала ей руки, на которых никак не заживали раны. Ну, про ее вечную бледность знают все – я уже даже слышала, что выражение «бледна, как Сенекина Паулина» употребляется как поговорка.

Вместе с Паулиной мы пережили последние страшные годы правления Нерона. Моя мать тогда чуждалась меня – из страха, как потом сама объясняла. Я не осуждаю ее, но мне она стала совсем чужим человеком. А с Паулиной мне было легче переносить свое горе. Сенека воспитал ее стоиком, несмотря на неудачное самоубийство, она не отказалась от своих убеждений. Нас не трогали – видимо понимая, что наказать нас сильнее, чем уже наказали, невозможно. Как с обломка корабля, потерпевшего кораблекрушение, наблюдали мы за всем, что происходило. Вынужденное самоубийство Петрония, убийство Поппеи Сабины, казнь Тразеи Пета, шутовская женитьба Нерона на евнухе Споре и настоящая – на Статилии Мессалине, его мусические и атлетические успехи, смешанные с кровью, стремительное разрастание Золотого дома и воздвижение этого жуткого колосса – все это проплывало где-то перед нами и вдали от нас, не затрагивая нас. Медленно угасавшая Паулина успела-таки увидеть конец этого порфироносного шута, узнать о его заячьем трепете перед смертью и услыхать это пресловутое, передаваемое из уст в уста: «Какой артист погибает». Надо ли говорить, каким утешением было для нее сознание того, что справедливость все же торжествует? Возможно, именно надежда на это конечное торжество справедливости и давала ей силы жить. А потом ей уже не было смысла идти дальше…

Со мной было иначе. В моей голове огненными буквами пылало одно-единственное слово: «Фарсалия». Я знала, что должна ее сохранить, потому что, кроме меня, сохранить ее было некому. Поэтому я старалась выжить во что бы то ни стало. Было время, когда я сама начала кашлять, и врачи уже произносили роковое слово «фтизис», но мое стремление жить победило болезнь.

Я не напрасно прятала поэму. К нам действительно приходили с обыском, отобрали некоторые издания более ранних сочинений Лукана. Я потом с трудом отыскивала их списки у книготорговцев. К моему величайшему огорчению, отобрали и то обращение ко мне, которое он написал собственной рукой. Почему-то я не подумала о том, чтобы укрыть и его. К счастью, ни один из десяти свитков «Фарсалии» найден не был. Я верно угадала: дальше просмотра индексов они, как правило, не шли. Иногда разворачивали свиток, но на то, чтобы опознать, то́ ли это произведение, которое значится в индексе, их начитанности явно не хватало. Но я успела присмотреться к августианцам – именно они производили обыски. Это были, как правило, юноши не старше восемнадцати лет, которых воспитывали в духе слепого поклонения Нерону. Они произносили его имя с придыханием, чувствуя себя жрецами божества. Сначала они внушали мне ужас, потом стало их жаль. Говорят, мало кто из них впоследствии нашел дорогу в жизни. Слепая вера в земное божество, потом полный крах этой веры – все это не прибавляет жизненных сил… Большинство из них кончили век бесславно.

Но я отвлеклась. Итак, пока жив был Нерон, об издании «Фарсалии» не могло быть и речи. Свитки ее, пропитанные кедровым маслом, покоились в библиотеке, сначала в том доме в Ламианских садах, который так ненавидел муж и который никак не могла покинуть я, потому что там каждый камень отдавался его шагами. Потом в пригородном имении Сенеки, куда я переселилась, чтобы быть вместе с Паулиной. Когда пал Нерон, я далеко не сразу отважилась обнародовать поэму. Мне было страшно выпустить ее из рук. Прежде чем отдать ее издателю, я сделала еще один список, вновь пройдя через все ее перипетии и поражаясь тому, как она по частям сбывалась в нашей собственной жизни. Потом я все-таки решилась, отпустила из рук новый список – первый был мне слишком дорог. Успех был сокрушительный – иначе не могу сказать. Он принес мне и радость, и скорбь. Радость – что поэма наконец нашла читателя, что «лучшая часть» души Лукана обрела новую, вечную жизнь и в этом мире. Но не менее сокрушительным было непонимание. До сих пор ученые мужи важно рассуждают, почему Лукан недостоин числиться среди поэтов. Кто же достоин, если не он? До сих пор звучит мысль Петрония, что «Фарсалия» – это не поэзия, а история в гекзаметрах. Я, кстати, так и не поняла, что пытался сказать Петроний в своих сатирах, вложив в уста этому болвану Эвмолпу некую поэму о гражданской войне. Мы все же привыкли уважительно относиться к самому Петронию и к его мнению, и мне тогда казалось, что он неплохо относился к Лукану… Неужели мы так ошибались и в нем жило лишь пустое, холодное насмешничество, не имеющее святынь? Но смерть и самого его настигла слишком скоро, так что вопрос остался без ответа. Кроме того, по тому, что пишет Петроний, создается впечаление, что ему были знакомы многие места из последних глав поэмы. Возможно, Лукан что-то читал ему при личных встречах – просто мне он об этом ничего не рассказывал. Но я говорила, что с тех пор, как он ввязался в этот заговор, его закружил какой-то вихрь, и он сам, похоже, не всегда осознавал, что делает. Когда я читала эти сатиры, мне казалось, что даже в том шутовском окружении, в устах глупца Эвмолпа, перевернутая по сравнению с замыслом Лукана и по сравнению с его летящим стихом довольно нескладная метрически поэма о гражданской войне все-таки начинает звучать как клич боевой трубы, предвещающий конец этого шутовского царства. Но это всего лишь мое личное впечатление, я могу ошибаться. Думаю, что эта загадка уже не для меня.

– Боюсь, что нет тут никакой загадки, – вздохнул Стаций. – Дело не в том, как Петроний относился к Лукану, а в нем самом. Надо сказать, я признаю его талант, но сами сатиры в большинстве своем оставляют у меня чувство гадливости предметами своего изображения. Хотя, конечно, портрет до одури разбогатевшего вольноотпущенника, у которого из триклиния метлой выметается упавшее на пол серебро, – образ всей той эпохи. Да и не только это. У него много интересных наблюдений, его, с позволения сказать, герои говорят тем языком, каким подобные люди говорят в жизни, и при этом он обнаруживает незаурядное поэтическое дарование. Но тонкое остроумие он мешает с площадной похабщиной, заставляет шутов и развратников высказывать вполне серьезные мысли. Да, ты права: пустое, холодное насмешничество! Это какая-то болезнь души, в которой перегорела вера в добро, которая не признает в человеке высоких порывов. Да, для таких людей нет ничего святого. Все, что возвышенно, кажется им напускным и неискренним, правда жизни для них может быть только грубой и грязной. Если Петроний и сам услаждался непристойными шутками, уже отходя в мир иной, – о чем тут можно говорить? Вопрос в том, что ждало его там, как ты говоришь, за порогом…

Полла знаком попросила его не продолжать:

– Прости, поэт, не будем о Петронии, чтобы мне успеть сказать тебе все! То, что еще сильнее жжет мою душу, – это упреки Лукану в малодушии, в том, что он неразумно вел себя, ввязавшись в заговор, что своей неосмотрительностью он погубил всю свою семью. Эти обвинения беспочвенны хотя бы потому, что не он первым из заговорщиков был схвачен и его дядья умерли раньше него. Были ли они связаны с заговором, я не знаю. Этого не знала и Паулина. Что же касается его… Видишь ли…

Она помолчала в нерешительности, затем продолжила с печальной улыбкой:

– В свои двадцать пять лет Лукан во многом оставался совсем еще ребенком. Я, будучи моложе его на шесть лет, повзрослела быстрее. Просто он был не такой, как все. Это был чудо-мальчик с великой душой, исключительным поэтическим даром и старческой мудростью – непосильной ношей для его неокрепших плеч. Этот дар ломал его изнутри, причинял ему боль, доводил до болезни. Я это чувствовала уже тогда, хоть и сама была еще девочкой, теперь чувствую тем более. Я уже прожила без него целую его жизнь, поэтому смотрю на него больше глазами матери.

Если подумать, сколько всего он успел написать в том возрасте, когда действительно сам великий Вергилий создал только «Комара», – просто дух захватывает! Одной «Фарсалии» было бы уже достаточно, чтобы обессмертить его имя, а ведь были еще поэмы о Гекторе и об Орфее, трагедия «Медея», десять книг изящнейших стихотворений на случай, речи, «Письма из Кампании». И во всем такая ученость, такое владение знанием из самых разных областей! Какая у него была память – я никого потом не встречала с такой памятью! Он мог читать наизусть целыми страницами – и не всем известные стихи, но и прозу, даже таких сложных авторов, как Тит Ливий, Страбон, а если стихи, то таких прихотливых поэтов, как Эмилий Макр. Я немножко ему помогала искать нужные сведения, но мой вклад – это капля в море. И во всем, что он писал, та же безупречность выражения, отточенность мысли, своеобразие наблюдений. Даже в сочинявшихся по принуждению фабулах для пантомим чувствовалась та же рука мастера. Невозможно даже представить, каких высот достиг бы он, если бы ему было отпущено больше времени. Да, это было чудо, сокровище, которое мы, и в том числе – увы! – я, не сумели уберечь…

– Тебе-то в чем себя винить? – удивился Стаций.

– Ну как же? Мне в первую очередь… Бедный мой мальчик заигрался во взрослые игры, а я не смогла его остановить. Если бы я попыталась вникнуть, возможно, я поняла бы, что столь широкоохватный заговор изначально обречен на провал, и, может быть, открыла бы глаза и ему. Все, что я потом слышала об этом начинании, поражало меня своей нелепостью; там с самого начала что-то пошло не так. Что же касается самого Лукана, то худшего заговорщика я и правда не могу себе представить. Вполне допускаю, что он был неосторожен, опрометчив, несдержан на язык. Тем, кто не любил его так, как я, с ним было нелегко. Но ему и самому было нелегко с собой. Будучи крайне ранимым, он мог в ответ и больно ранить, – это была защита, вроде иголок у ежа. К тому же болезнь усиливала колебания его настроения, и в порыве воодушевления или, напротив, отчаяния он мог наговорить много лишнего. Но что касается анекдота про общественную латрину, – я тоже его слышала, – такие рассказы больше свидетельствуют о дурном вкусе тех, кто их собирает. Ну а что до поведения на допросах… Он рассказал мне, как все было, и я не вправе ему не верить. Я слышала его разговоры с дядей, я видела, как умирал он сам. Не так важен был для него род смерти – ради этого он точно не стал бы унижаться. И пытаться купить жизнь ценой бесславия – это совсем на него не похоже. Слишком много думал он о смерти – в «Фарсалии» этому посвящены целые страницы. С матерью у него были сложные отношения, но оговорить ее, будучи в здравом уме и твердой памяти, он точно не мог. Кстати, она и сама в это не поверила. Но если этому костолому Тигеллину и правда удалось вытянуть из него, больного, измученного пытками и головными болями, какие-то имена, чего он сам не запомнил – какое право имеют судить его те, кто тогда сам по собственному почину и без всякой грозящей опасности пресмыкался перед Нероном до полной утраты человеческого достоинства, а теперь точно так же пресмыкается перед новым цезарем?

Она вытерла глаза и на время замолчала, превозмогая спазм в горле.

– Я согласен с тобой, – заговорил Стаций, чувствуя, что пауза становится напряженной. – И я рад, что ты рассказала мне все, что знаешь. Если в моих силах будет опровергнуть клевету, я сделаю это. Во всяком случае, сам для себя я услышал то, что хотел услышать. Но у меня еще один вопрос – прости, если он тоже принесет тебе боль: что все-таки тебя толкнуло на это замужество? Ведь ты в нем страдаешь!

Полла тяжело вздохнула:

– Ответ, как всегда, содержится в «Фарсалии». Помнишь, там Корнелия говорит о себе:

Я, роковая жена, ни с одним не счастливая мужем.

Это прямо обо мне, хотя и не совсем в том смысле, который вкладывает в эти слова Корнелия! Нет, я никак не могу сказать, что была несчастлива с Луканом. Сейчас, мне кажется, я бы каждый день, прожитый с ним, отметила белым камешком!Единственным несчастьем было то, что судьба слишком рано отняла его у меня. Но ответ самый мифологический: так было суждено роком.

Она помолчала, всматриваясь в морские дали, потом продолжила:

– Я начала говорить о наследстве и не договорила. Наши горе-опекуны ошалели от привалившего им счастья и сорили деньгами направо и налево. Пока жива была Ацилия, их еще что-то сдерживало. После ее смерти – а умерла она десять лет тому назад – они совсем потеряли стыд. Я чувствовала, что, если дальше все пойдет так же, я скоро окажусь на улице нищей, и стала требовать, чтобы они отделили мне долю наследства и позволили избрать другого опекуна. Тогда они поставили условие, что я должна выйти замуж. Они думали, что я этого не сделаю, я, честно говоря, тоже. Хотя многие богатые женщины решают этот вопрос просто: покупают себе небогатого мужа и свободу. Но мне почему-то он казался немыслимым. Все воспитание бабушки Цестии… И тут вдруг откуда ни возьмись появился Поллий. Он тогда был лишь новоначальным эпикурейцем, не столь последовательным, и не был одержим идеей счастья, а просто несчастен сам. Я и ухватилась за него как за соломинку. Думала, что получу одновременно и защиту, и свободу. Но свобода оказалась новой неволей, хотя наш с Поллием брак, – по сути, видимость брака… Поллия я не могу винить. Оказалось, что он действительно меня любит по-своему. Этого обстоятельства я, выходя замуж, не учла, а теперь не могу сбросить его со счетов. Есть люди, которые могут перешагнуть через чувства других. К сожалению – или к счастью, – я не из их числа. Но все же не думай, что я постоянно так остро несчастна. Мне бывает спокойно, бывает и радостно, – например, смотреть на семью дочери Поллия, на детей, я их полюбила. Иногда я просто любуюсь всей этой красотой, которая меня окружает, и бываю почти счастлива. Таким счастьем, наверное, бывают счастливы тени в Элизиуме…

– Мой вопрос не совсем праздный: ведь я и сам женат на вдове, – пояснил Стаций, как будто оправдываясь. – Но мне кажется, что у нас с Клавдией счастливый брак. Поговорив с тобой, я засомневался. Хотя я никогда не препятствовал Клавдии оплакивать первого мужа. На заре нашего брака она часто горевала, потом успокоилась.

– Так, наверное, вы и счастливы, – пожала плечами Полла. И с усмешкой добавила. – Не обращай на меня внимания. Такие морские диковины, как я, попадаются не так часто. Правда, согласись, и сравнение с Луканом мало кто выдержит. Я иногда думаю о том, что нередко встречается в мифах: возлюбленные богов, ими оставленные и выданные за смертных, – что́ чувствовали они? Каково было им? Я искренне жалею Поллия, который нарвался на меня. Меня же извиняет только то, что я сама в какой-то миг подумала, что теперь прошлое меня отпустит, но, как оказалось, ошиблась.

– А почему же Лукан не написал завещания непосредственно на тебя или не назначил тебе опекуном кого-то из своих друзей?

– Я же говорю, что он во многом был ребенком. – Она вновь еле заметно улыбнулась. – Думаю, что это просто не пришло ему в голову. Вероятно, этот вопрос можно было как-то решить, если бы заранее просчитать все, что получится. Лукан определенно провидел свою раннюю смерть, но чем эта смерть может обернуться для меня, не предполагал. Говорят, что каждый уважающий себя римлянин подправляет завещание на смертном одре. Многие участники заговора перед смертью изливали в кодициллах потоки лести своему убийце с единственной целью: обезопасить родных. Но за те последние часы, что Лукан провел в своем доме, даже мысль об этих табличках не промелькнула ни у него, ни у меня. Мы были поглощены горем неизбежного расставания и величием его ухода в вечность. Однако в итоге получилось, что он тоже, как Катон Марцию, отдал меня другому. Вот я теперь и повторяю вслед за Марцией:

…Верни договор нерушимый Прежнего ложа, Катон; верни мне одно только имя Верной жены; на гробнице моей да напишут – «Катона Марция», – чтоб века грядущие знали бесспорно, Как я, тобой отдана, но не изгнана, мужа сменила…

К сожалению, на моей гробнице уже не напишут, что я жена Лукана…

Она внезапно замолчала и поднесла к глазам платок. Стаций почувствовал, что больше не может безучастно смотреть на ее мучения.

– Госпожа Полла! – воскликнул он с необычной для себя решимостью. – Не может быть, чтобы все было так безнадежно! Если хочешь, я поговорю с твоим мужем, чтобы он отказался от своих бессмысленных запретов на воспоминания. Я не верю, что его невозможно переубедить!

– Ты, наверное, недостаточно хорошо знаешь его! Есть люди, с которыми спокойнее соглашаться, нежели спорить. Речь ведь не идет о том, что он придет в ярость и прибьет меня, как Нерон Сабину.

– Ну еще чего не хватало!

– Но это было бы проще! Нет, он будет до бесконечности сетовать, что ему больно видеть, как я несчастна, и что он, глядя на меня, несчастен сам. Поэтому мне гораздо легче убедить его, что я счастлива. В новом браке я наверстываю упущенное в прошлом: я взяла на себя всю деловую сторону управления нашим общим имуществом, во все вникла, и, кажется, неплохо справляюсь. Это освобождает меня от необходимости внимать истинам эпикурейского учения. На самом деле я не могу представить себе ничего ужаснее, чем эти распадающиеся скопления атомов. И я никак не могу понять восторженной радости, которая всегда владеет приверженцами этого учения: что, дескать, распался на атомы и будь счастлив, что они перешли в новые соединения! Какое-то учение вечной смерти!

Говоря это, Полла движением рук и головы изобразила брезгливое содрогание.

– Ты осталась верна стоицизму?

– Нет, не совсем, – решительно покачала она головой. – Следуя стоическому учению, я бы, наверное, должна была не решаться на второй брак, а вскрыть себе жилы, если для меня так важно было остаться верной Лукану, а как я поняла позднее, для меня это действительно было важнее всего. Ведь мой нравственный долг – сохранить его творение – был уже выполнен. Но я этого не сделала и теперь уже знаю, что не сделаю. Во-первых, со временем обнаруживаются новые долги. Вот, сейчас я почувствовала, что должна ответить на клевету, отчего и обратилась к тебе. Во-вторых, я помню страдания Паулины. Одно воспоминание о ее руках приводит меня в трепет. Ну и, наконец, что-то во мне самой противится этой идее добровольного ухода из жизни. Не понимаю я, почему «в согласии с природой» оказывается то, от чего содрогается душа. Конечно, бывают случаи, когда другого выхода просто нет. Так было с Сенекой. Что касается Лукана, его смерть я даже не могу назвать самоубийством. Он был осужден на смерть и умерщвлен – хотя бы и наиболее милостивым способом. Не окрыляет меня и мысль о мировом пожаре. Для чего тогда все то, что мы делаем? И все же, когда я перечитываю слова Сенеки о смерти как о рождении, и особенно когда вспоминаю, как на моих руках умирал Лукан, я не могу представить, что он растворился в небытии. Этот солнечный свет, догоревший у меня на глазах, не мог не воссиять где-то в иной стране. Я ни на миг не сомневаюсь, что его душа где-то существует и что, покинув землю, он родился для неба. Не для мрачного царства Плутона с его бескровными тенями, а так, как он писал сам:

…Там, где темный эфир с звездоносным небом граничит, В области между землей и дорогой луны обитают Маны полубогов, которым доблести пламень Дал беспорочную жизнь, приспособил их к сферам эфира Нижним и души затем собрал в этих вечных пределах. Не с фимиамом густым, не в гробнице златой погребенных Тени приходят туда… Исполнившись истинным светом, Звездам дивясь кочевым и светилам, прикованным к небу, Он увидал, в каком мраке ночном наш день пребывает…

Я верю, что когда-нибудь и моя душа устремится туда, к нему… И ей будет уже неважно, что написано на гробнице… А он примет меня, как Катон принял Марцию.

– А что же, на могиле его ты совсем не бываешь? – спросил Стаций.

– Давно не была. Он похоронен в семейной усыпальнице Аннеев, в имении, принадлежащем мне. Там есть прислуга, которая за всем следит и даже пускает желающих поклониться его надгробию. Ты тоже можешь там побывать. Тебе покажут: там в саду, среди мрамора, он и покоится. Там и все они. Поллий несколько раз отпускал меня туда, но каждый раз он говорит, что на меня плохо действуют эти посещения, так что я не злоупотребляю его терпением. Я, конечно, очень тоскую по этому месту, но у меня есть нечто взамен…

Говоря это, она пристально вглядывалась в синюю даль, а потом резко поднялась и сказала, показывая рукой куда-то в море:

– Поллий возвращается. Вон там – это его парус. Пойдем со мной!

Стаций послушно последовал за ней, не зная, куда она его ведет. К его удивлению, она привела его к двери собственной спальни и тихо позвала кубикуларию, которая не замедлила явиться.

– Феруса, будь с нами, в случае чего засвидетельствуешь, что тут не произошло ничего страшного, – сказала ей Полла. И, обращаясь к Стацию, пояснила: – Я еще со времени жизни с Луканом привыкла опасаться доноса в собственном доме. Не удивляйся, что я привела тебя сюда. Сейчас сам все поймешь.

Они вошли в небольшую темную комнату, свет в которую проникал сквозь квадратное окно под потолком. Стаций почувствовал себя неловко и не решался даже глядеть по сторонам, так что успел только заметить, что стены расписаны простым геометрическим рисунком по светлому фону. По знаку госпожи кубикулария отодвинула плотный занавес над изголовьем кровати, и взорам Стация предстала золотая маска, черты лица которой, хранившие строгое, страдальческое выражение, он сразу узнал. Полла подошла к маске поближе и, протянув руку, ласково коснулась ее щеки как бы в знак приветствия.

Потом попросила служанку зажечь маленькую серебряную лампу, поднесла ее к маске, чтобы получше осветить черты лица. Помолчав некоторое время, она обернулась к Стацию:

– Ну вот вы и встретились!

После этого она отдала лампу служанке, и сама резким движением задернула занавес.

– Все. Пойдем отсюда!

Они покинули комнату, перешли под портик и медленно двинулись по переходам виллы. Некоторое время они молчали. Потом Стаций решился заговорить:

– Госпожа Полла! Я все же лелею надежду помочь тебе. Я напишу стихотворение, которое со временем будет издано. Но если ты не против, я попытаюсь устроить, чтобы ты могла хотя бы раз в год сама отмечать день рождения поэта, если тебе этого хочется.

– Конечно, хочется! – почти простонала она. – Хочется, чтобы это был праздник его гения, чтобы звучали его стихи, чтобы он… хоть на денек вернулся ко мне. Обычно я хожу к нему, а тут – чтобы он ко мне! Мне и раньше этого хотелось, но я не знала, как все устроить, кого позвать. Но что ты собираешься сделать?

– Просто приехать к вам в этот день с гостями, среди которых будут поэты и ценители поэзии, чтобы Поллий не смог воспротивиться. Насколько я его знаю, он не любит прилюдных сцен и просто смирится с этой данностью. Но мне нужно твое согласие, иначе это будет та же тирания.

Полла взглянула на него недоверчиво, но искорка оживления загорелась в ее печальных глазах.

– Ну попробуй! Если у тебя получится, я буду несказанно благодарна тебе… Ты можешь обратиться за содействием к Менекрату. Я напишу ему письмо и передам через тебя. И не забудь: третий день до ноябрьских нон. Отмечать… весенний день рождения Поллий точно не позволит.

– Но если мы приедем, тебе придется самой сказать, что это ты нас пригласила по случаю празднования дня рождения поэта. Иначе мы будем выглядеть просто разбойниками, ворвавшимися в чужой дом. Надеюсь, ты меня не поставишь в столь неловкое положение?

– Об этом не беспокойся! – улыбнулась она.

 

2

Возвратившись в Город, Стаций долго не мог отойти от воспоминаний о Полле. Он вернулся к работе над «Фиваидой», но и здесь тот же образ не покидал его. Всем известна судьба Антигоны, похоронившей брата. Но ведь были и жены у тех семерых вождей! Молодые женщины, проводившие их на битву. Вдову Полиника звали Аргия. Он уже давно ввел ее в поэму – обладательницу рокового ожерелья, приносившего несчастье всем женщинам ее рода. Странно, Аргия, Аргентария – какое-то созвучие! Но не он же это выдумал! Он еще и не помышлял о Полле, когда начинал писать. Однако бывают странные совпадения – он замечал это не раз. Когда что-то пишешь и всей душой сопереживаешь своим героям, кажется, что та когда-то бывшая жизнь отзывается сама, подает знаки, подсказывает дальнейший ход событий. Или это муза незримой, но твердой рукой ведет поэта по пиэрийским тропам? Может быть, не только ради Поллы, но ради его собственного труда привела она его в тот жаркий августовский день триумфа на приморскую виллу в Сурренте?

Кончаются гражданские войны, остаются безутешные вдовицы, матери, сестры. Святая, неутолимая женская скорбь… Нередко именно она добивается возмездия и воздаяния. Воображению Стация представилась вереница аргосских женщин, пустившихся в долгий, тягостный путь к семивратным Фивам, у стен которых пали их мужья.

Первой средь горестных жен царица скорбного сонма, То на печальных склонясь служанок, то вновь распрямляясь, Жалкая Аргия путь выбирает: ее не заботят Царство, отец, но одна надежда, одно Полиника Имя у ней на устах, – близ Дирки в чудовищных Кадма Стенах хотела б она поселиться, забыв о Микенах… Следом, с лернейским смешав калидонянок толпы отрядом, Не уступая сестре, Деипила к останкам Тидея Шествует. Жалкая, ей преступленье – недолжная ярость Мужа – известно уже, но, покойного не осуждая, Все забывает любовь. С подобающим воплем Неалка Рядом – ужасна лицом, но и сожаленья достойна Гиппомедонта зовет….

Аргия погибнет вместе с Антигоной – просто потому, что не может уступить ей в мужестве и любви. Антигона отдаст жизнь за сестринское благочестие, Аргия – за супружескую верность. Но другие аргоссские вдовы умолят Тесея вмешаться и восстановить справедливость; Тесей убьет нечестивого Креонта, запретившего хоронить умерших. Стаций опять подумал о созвучии имени Аргии с именем Поллы. Нет, да не постигнет вдову Лукана судьба вдовы Полиника! А потому в этой истории ему самому надо поскорее сыграть роль Тесея и сразить Креонта – ту цепкую клевету, которая пытается опутать память погибшего поэта.

Стихотворение на день рождения Лукана Стаций написал очень быстро – оно родилось у него легко, словно кто-то продиктовал ему. Он хорошо помнил про то, что стихотворение будет прочитано в третий день до ноябрьских нон, но картины ему представлялись весенние, потому что он все не мог забыть слов Поллы о «весеннем дне рождения». И изображенная им Каллиопа, предсказывавшая новорожденному Лукану его краткий и славный путь, была похожа на Поллу, сидевшую рядом с ним в мраморной беседке, и в неутешной Лаодамии, пытающейся вернуть на землю своего Протесилая, ему тоже виделась она. Когда стихотворение было написано, он, как обычно, прочитал его Клавдии. Та сразу заплакала.

– О чем ты плачешь? – спросил Стаций встревоженно. – Ты узнаёшь в ней себя? Ты тоже живешь только в прошлом?

– Нет. Почему ты так подумал? – удивилась Клавдия, вытирая глаза. – Просто за душу берет. Она, должно быть, необыкновенная! А я обычная женщина. Я, конечно, помню все, что было, но так, как будто той меня уже нет. Я сейчас другая, и моя жизнь – с тобой.

Он сжал ее руку, с нежностью посмотрев на ее увядающее лицо. Когда-то в молодости она была очень хороша, но сейчас черты лица ее немного расплылись, потеряли определенность. Но он обычно не замечал этого, и вообще не замечал, как она выглядит. Это просто была родная, близкая душа.

– Так тебе понравилось?

– Да, очень! Но ты не боишься сравнивать ее с Лаодамией?

– А что? – растерянно спросил Стаций. – Она сама себя с ней сравнивала и сама говорила, что хотела бы хоть на день вернуть его.

– Но ты ведь помнишь, чем кончается история Лаодамии. Не мне тебе напоминать. Вернув Протесилая на три часа, Лаодамия не вынесла его вторичного ухода и последовала за ним.

Стаций вздрогнул. Почему-то он правда не додумывал до конца эту мысль. За что он и любил совет Клавдии: всегда твердившая, что она – обычная женщина и мало понимает в поэзии, его жена всегда умела подметить то, чего не замечал он сам.

Но переделывать конец ему не хотелось.

– Я оставлю как есть. Но дам ей его прочитать, прежде чем декламировать публично.

– Может быть, мне поехать с тобой? – робко спросила Клавдия.

– Может быть… – уклончиво ответил Стаций. Он еще не знал, как отнестись к такой мысли, и отложил решение на потом.

Попутно он вел приготовления к празднованию дня рождения поэта. Еще в Неаполе навестил Юлия Менекрата, который оказался молодым человеком лет тридцати, учтивым и просвещенным. Менекрат прочитал письмо Поллы, выслушал Стация и произнес в раздумье:

– Дело достойное, надо бы помочь. Только как-то боязно мне… Нет, я не тестя боюсь. Я боюсь, перенесет ли эту затею сама Полла. Поллий ведь не изверг. Он как-то говорил мне, что просто она сама не своя делается от этих воспоминаний. Она не может вспоминать прошлое спокойно. Потому он и старается ее от него беречь. Я, конечно, понимаю, что он чудак и переусердствует, но…

– Я понимаю, – ответил Стаций. – Но ведь она все равно живет в своих воспоминаниях. Просто скрывает это и носит в себе. А ведь не случайно говорят: «Сказал – облегчил душу».

– Ладно, давай попробуем. Я знаю нескольких почитателей Лукана, которые с радостью согласятся устроить его рецитации. Тот же Силий Италик, например…

– Силий Италик? А ты уверен, что Полла захочет его видеть? Все-таки говорили, что при Нероне он был добровольным обвинителем…

– Да, но здесь об этом уже никто не вспоминает. У Поллия он бывал в гостях, – они сблизились на почве своих антикварных увлечений, – и я не заметил, чтобы Полла его сторонилась. Ну и ты сам пригласи кого считаешь нужным.

Однако вопрос, кого можно уговорить отправиться из Рима в Неаполь в начале ноября, был не таким простым. После долгих раздумий Стаций решился обратиться к Марциалу. Он недолюбливал его и знал, что эта неприязнь взаимна. Марциал всегда казался ему каким-то вертким, шустрым, въедливым, и Стаций не мог понять, когда он бывает собой и бывает ли вообще. Однако он был уверен, что Марциал легко сорвется с места и отправится в Неаполь в ноябре, если забрезжит надежда заработать. Застать поэта в его многократно воспетом домике на Квиринале возле Квиринова портика и храма Флоры оказалось делом нелегким. Он постоянно у кого-то обедал, и Стаций раза три преодолевал подъем от Субуры по узкой улочке, чтобы услышать, что господина нет дома. Можно было, конечно, написать ему письмо, но Стаций не хотел доверять письму важные вопросы, потому как не слишком доверял самому Марциалу. Наконец, он решился оставить ему записку с просьбой назначить день и час для посещения. Вечером письмоносец принес ему письмо с приглашением на завтра, и на следующий день поэт вновь отправился уже привычным путем.

Домик у Марциала был крошечный, без прикрас, словно с трудом втиснутый в прогал между двумя более представительными особняками. За вестибулом, в котором едва помещался раб-привратник, следовал тесный атрий, бывший атрием в древнем смысле слова: стены с облупившейся однотонной штукатуркой были почти лишены росписи и закопчены. Сам поэт вышел к нему в домашнем платье, с первого взгляда он показался Стацию утомленным и потрепанным, недовольным тем, что его вновь кто-то потревожил. Но он вмиг как будто надел маску ироничной веселости, знаком предложил гостю сесть в продавленное кресло, уселся в такое же сам и заговорил довольно неприятным тоном, с преувеличенным почтением:

– Что привело тебя, о Классик и победитель Августалий, к нашим убогим пенатам? Как поживает великое творение? Этеокл и Полиник уже сразились? Что там учинил дерзкий Тидей? Может, они уже разгромили твой дом или супруга тебя выгнала, что ты решил разделить кров со мной?

Стацию захотелось встать и уйти. Марциал был уже почти старик – лет на пять старше его самого, да к тому же от беспорядочной жизни он выглядел старше своих лет. Тем более неуместными казались в его устах подобные шутки.

– Слушай, Марциал, перестань ерничать! – не скрывая своего раздражения, ответил Стаций. – Ты, должно быть, понимаешь, что, если бы у меня не было к тебе дела, я бы не пришел.

Марциал стер с подвижного лица улыбку и взглянул на него колючими глазами.

– Ну и что за дело?

– Предлагаю тебе в третий день до ноябрьских нон отпраздновать день рождения Лукана. В Неаполе.

Марциал широко открыл глаза:

– Что? Где? С каких это пор ты у Лукана в распорядителях? Кто это тебя уполномочил?

– Его вдова. Полла Аргентария.

– Полла?! – Марциал чуть не открыл рот от изумления. – Она решила оставить свое уединение?

– Ну, по крайней мере она решила попробовать отпраздновать этот день.

– И что нужно?

– Что можешь. Самое меньшее – просто приехать, самое большее – что-нибудь написать.

– Это смотря для кого приехать меньшее, – проворчал Марциал. – У кого на это есть деньги…

– Ну, значит, напиши. Времени еще более чем достаточно, а стиль у тебя быстрый.

– И что, она заплатит?

– Без сомнения.

– Что ж? Спасибо за предложение! А все же как ты сделался ее поверенным?

– Случайно. Ее нынешний муж – приятель моей юности. Я встретился с ним после Августалий.

– Поллий Феликс?

– А ты откуда знаешь?

– Ну, это только ты сидишь, уткнувшись в свою «Фиваиду», и лучше осведомлен о последних новостях Фив времен Креонта, нежели о событиях нашей жизни. Я давно знаю. Но знаю также, что живет она уединенно, общества не ищет, потому и удивился. Я бы даже не решился напрашиваться к ней на повторное знакомство, хотя когда-то знал ее.

– Ты знал ее… еще тогда?

– Да… – ответил Марциал, и тут Стаций впервые заметил, что лицо его приобрело естественное выражение. – Я тогда только приехал из Бильбилиса в Рим. Как раз в год пожара. Ну и, разумеется, первым делом стал искать своих испанских земляков. Познакомился тогда и с Сенекой, и с Галлионом, и с Луканом… Они мне помогли удержаться на плаву. Не случись с ними то, что случилось, может, и моя жизнь пошла бы по-другому…

– И каким ты помнишь Лукана?

– Непростой он был. Высоким слогом Квинтилиана выражаясь, «пламенный и возбужденный», а в жизни это означало – высокомерный, колючий, дерганый. Да и она, Полла, была даже не то что скромницей – казалась почти дикаркой. Но когда они были вместе, их как будто все время озаряло солнце. Такая трогательная была парочка! Настоящие голубки! И ведь она была при нем до последнего. Потом чуть с ума не сошла. Одна из самых печальных историй, какие я знаю… До сих пор не могу ее представить рядом с кем-то другим…

– Она и сейчас продолжает чувствовать себя его женой. Как это там у него:

…Всю свою лютую скорбь затаивши в сердце стесненном, Льет она слезы ручьем, вместо мужа печаль о нем любит.

Марциал удивленно покачал головой, а потом, немного помолчав, заговорил вновь:

– Кстати, он ведь был серьезно болен, и, похоже, не только телесно. Все эти его ужасы… Здоровый человек так не напишет. Мне кажется, он бы и сам не зажился, если б Нерон его не тронул. Ну, может быть, еще несколько лет ему оставалось… Бывают такие дарования, которые рано вспыхивают, горят как факел, и так же быстро сгорают, и чем ярче горят, тем быстрее догорают… Кто на память приходит? Персий, Катулл, Эринна…

– Да, но даже за несколько лет он успел бы закончить «Фарсалию» и еще много бы чего создал…

– Не спорю. Тем отвратительнее это убийство. Агенобарб переплюнул своего дядю, который в сходном положении все-таки пощадил Сенеку.

– И сколько прожил после этого Сенека!

– Сенека не был таким факелом. Он вызревал медленно, неуклонно поднимаясь все выше и выше.

Они еще поговорили о том, в каком ключе выдержанными Полла хотела бы видеть написанные стихотворения. Стаций сказал, что Поллу очень огорчают разговоры о том, что Лукан не поэт, и слухи о его поведении на допросах.

– Ну, что касается первого – это все опять же с легкой руки нашего ученейшего Квинтилиана, – усмехнулся Марциал. – Ну да ладно, возразим. А про допросы – я не знаю, что там было, знаю, что меня там не было. Но Тигеллин любого мог заставить заговорить, так что я избегаю судить об этом. Нерон ведь тогда, можно сказать, снес голову мыслящему обществу. Уже за одно это его нельзя простить.

Стаций уходил от Марциала со странным чувством: кажется, впервые Марциал был с ним самим собой и не был ему неприятен…

Наконец долгожданный день настал. За три дня до него Стаций приехал в Неаполь вместе с Клавдией, остановившись, как всегда, у тетки. Марциал должен был приехать за день до события вместе с несколькими поэтами своего круга. Поллий с женой уже перебрались из Суррента в пригородный Леймон, что упрощало задачу. Обмен письмами с Менекратом, произведенный накануне, подтвердил, что Полла ждет гостей и не отказывается от своего намерения.

День выдался ясным и теплым, но неспокойным. Быстрый ветер с моря гнал по небу жемчужные облака, деревья с желтеющей листвой, казалось, готовы были улететь вслед за ними. Стаций всегда любил осеннее небо, оно виделось ему самым глубоким и просторным. Освещенные тревожным солнцем ветреного дня опустевшие виноградники Гавра радовали глаз проблесками золотой и пурпурной листвы.

Леймон располагался в миле от моря, в стороне от густо теснившихся соседних вилл. Подъехали все вместе, в нескольких карруках. Всего гостей собралось человек пятнадцать – значительно больше числа муз. Из окружения Марциала Стаций хорошо знал только элегика Аррунция Стеллу, на бракосочетание которого сам недавно написал эпиталамий. Из приглашенных Менекратом он был знаком лишь с Силием Италиком, консуляром и эпическим поэтом, автором поэмы о Пунических войнах. Это был человек хрупкого телосложения, вида болезненного, хотя, кажется, никакой болезнью он не страдал. Силий купил имение, на землях которого находилась могила Вергилия, и хотя новый владелец не препятствовал желающим поклоняться его памяти, Стаций считал своим долгом извещать его о своих посещениях священного для него места. В этом они сходились: Силий тоже ходил на эту могилу как в храм.

Поллий был, как обычно, рад гостям, хотя и открыто удивился их общему неожиданному желанию собраться без видимого повода. Но сразу же повел их осматривать виллу. Эта вилла была более обычной, нежели суррентинская. Два крыла, портик с ионическими колоннами, более высокий в центре, внутри все росписи – в том самом архитектурном стиле, который нравился Поллию: раздвинутые стены, морские картины, продолжение ионических колонн. И здесь повсюду стояли греческие мраморные статуи, порой даже работы мастеров двухсот-трехсотлетней давности или же их бронзовые копии. Будучи на этой вилле в первый раз, Стаций с удовольствием рассмотрел бы ее поподробнее, но его начинало немного тревожить то, что Полла не показывается. Однако внезапно она вышла откуда-то из бокового прохода и предстала перед собравшимися.

Туника и стола на ней были аметистового цвета, складки уложены особенно продуманно – как на статуе; на шее поблескивало золотое ожерелье с аметистами, волосы были убраны очень тщательно, хотя прическа была обычная, простая. Лицо ее было бледно, но в осанке, в движениях чувствовалась решимость. На этот раз Стаций особенно поразился ее красоте и изяществу. Несмотря на седину в волосах, она казалась молодой, и в этом было что-то божественное: не просто молодость – вечная молодость. Все замолчали с ее появлением.

Она приветливо поздоровалась с гостями, после чего, попросив Поллия прерваться, пригласила всех в атрий. Видно было, что Поллий в некотором замешательстве, но, как и рассчитывал Стаций, устраивать объяснения на людях было не в его обычае.

В атрии уже были расставлены кресла для слушателей, стоял и высокий столик для чтеца. По полу были разбросаны лепестки пурпурных роз, розы стояли в двух небольших переливчато-фиалковых стеклянных вазах, ими же был украшен ларарий, а возле него, на таком же высоком столике, только обращенном наклонной стороной к зрителям, и тоже среди роз, лежала уже знакомая Стацию золотая маска.

Стацию, увидевшему, что Поллий окончательно растерялся и не знает, как понимать происходящее, стало жаль его. Ему показалось, что их общие действия в самом деле напоминают вторжение разбойников в мирное жилище…

– Я позвала вас сегодня, друзья, – начала Полла немного не своим голосом, заметно волнуясь, – потому что это день рождения великого поэта Марка Аннея Лукана… моего мужа. Почтим же его маны скромными приношениями и чтением стихов…

И, обратившись к Поллию, спросила робко и немного виновато:

– Ты совершишь все что положено?

Поллий молча закивал и тут же беспрекословно приступил к исполнению обычного обряда мирных жертвоприношений домашним богам.

Потом они стали рассаживаться по местам. Полла подошла к Стацию и почти беззвучно спросила его, может ли он взять на себя ведущую роль на празднестве. Стаций понял, что сама она говорить уже не может. Он кивнул и тут же попросил Поллу взять опеку над его женой – на самом деле цель его была противоположна. Полла улыбнулась Клавдии и усадила ее рядом с собой.

Когда все расселись по местам, а слуги принесли книги, Стаций начал с того, что, воздав краткую хвалу поэту, дал слово Марциалу. Тот, уже успевший напомнить Полле о некогда бывшем знакомстве, начал читать, одну за другой, эпиграммы:

Славный сегодняшний день, свидетель рожденья Лукана: Дал он народу его, дал его, Полла, тебе. О ненавистный Нерон! Что смерти этой ужасней! Если б хоть этого зла ты не посмел совершить! [151]

Стаций наблюдал за Поллой и заранее страшился собственного чтения. Она сидела, как всегда, прямо и как будто не слышала, что читается, опустив глаза в пол и плотно сжав губы. Стаций заметил, что одной рукой она держится за руку Клавдии, которая в свою очередь незаметно гладила ее по руке. У него мелькнула мысль, что зря он во все это ввязался, пренебрегши мнением Поллия, который, вероятно, знал, что делал, оберегая жену от лишних переживаний. Посмотрел он и на него: Поллий сидел опустив голову и не глядя по сторонам.

Между тем время неумолимо приближало его собственное выступление. И вот он уже сам подходил к столику для чтения, чувствуя тяжесть в ногах и холодок в щеках.

– По просьбе редчайшей из жен, госпожи Поллы Аргентарии, и я написал стихотворение на сегодняшний праздник, – начал он. – К сожалению, я не успел предварительно показать его ей, так что, госпожа Полла, ты вольна не принимать этого обращения, если оно тебе не понравится. Что до меня, то я не решился тягаться с несравненными гекзаметрами Лукана, отчего выбрал для себя Фалеков стих, – прошу видеть в этом знак моего величайшего почтения к поэту.

Потом он глубоко вдохнул и начал читать: День рожденья Лукана пусть отметит Всякий, кто, в исступлении ученом На холмах, где Истмийской храм Дионы, Жадно пьет от священных вод Пирены. Кто причастен рождению искусства: Ты, Аркадец, создатель звонкой лиры, Ты, Эван, Бассарид стрекатель ярых, Гиантийские сестры с Фебом вкупе! Пурпур лент пусть венчает ваши кудри, А по кипенно-белым одеяньям Юный плющ пусть стремит свои побеги! Пусть ученость потоком разольется, Зеленей станет в рощах Аонийских! Если тень твоя видеть свет способна, Пусть сплетенья венков ее утешат! [152]

Окинув взглядом собравшихся, он увидел напряженное спокойствие на лице Поллы, заинтересованность учеными предметами, загоревшуюся в глазах ее мужа, а также привычную ироническую усмешку на лице Марциала, выражавшую мысль, что «Классик», как всегда, с головой зарылся в пыль веков. На остальных слушателей у него уже не хватало внимания.

Читая собственное описание чествования поэта на Кифероне, Стаций поймал себя на мысли, что очень хотел бы, чтобы все и правда перенеслось туда, и ответ за все держал бы не он, а Аполлон, музы и Мнемосина.

Далее шла необходимая по смыслу и безобидная по форме похвала родине поэта, Испании. Стаций изобразил ее такой, какой она казалась ему в детстве, когда он наблюдал, как солнце садится в огненное море:

Сколь блаженны и счастливы те страны, Где вблизи виден бег Гипериона, Слышен скрип колеса, когда нисходит Колесница на воды Океана…

Дальше шла более чувствительная часть, и Стаций сам ощутил, что его голос звучит обреченно:

…Лишь явился на свет и первым криком Огласил он, младенец, эту землю, Как его приняла к себе на лоно Каллиопа сама и, скорбь забывши По навеки ушедшему Орфею, Говорила: «О мальчик, музам милый, Быстро ты превзойдешь певцов маститых. Нет, не реками править иль зверями, Или гетскими ясенями двигать, — Волновать станешь Тибр ударом плектра, Песней всадников поразишь ученых, Потрясешь и сенат порфироносный…

Он уже не мог смотреть по сторонам, понимая, что его Каллиопа как две капли воды похожа на сидящую перед ним прекрасную женщину в аметистовых одеждах, с простой прической и сединой в волосах. И она сама, заливаясь слезами, рассказывала краткую и печальную историю жизни поэта, как рассказывала ему, сидя в мраморной беседке над голубой бездной Дикархея.

Но дальше образ музы дробился: помимо седеющей женщины в аметистовых одеждах возникала другая, юная девушка, которую он увидел когда-то случайно в день ее высшего торжества и в пору безоблачного счастья:

…Но не только поэзии искусство, — Подарю я тебе и факел брачный, И супругу под стать тебе, какую Дать Венера могла бы иль Юнона. Всем взяла: красотой, умом, богатством, Простотой, и ученостью, и родом. Песни брачные пред порогом вашим Воспою я сама на праздник светлый!..

Сколько времени продолжался их брак? Лет пять, как получалось по рассказу Поллы. Но что значили эти пять лет по сравнению с двадцатью пятью годами ее жизни после него? Мгновение!

О свирепые, яростные Парки! Долгоденствие лучшим не дается! Отчего высота грозит паденьем? Точно ль ранняя смерть – удел великих? Так рожденный Аммоном-Громовержцем, Чей приход и уход – в сиянье молний, В Вавилонской почил гробнице тесной. Так рукою трепещущей Париса Был повержен Пелид – Фетиды поросль. Так по волнам рокочущего Гебра Уплывала от нас глава Орфея.

Пурпурные цветы вокруг золотой маски сами по себе напоминали скорбный рассказ Поллы о смерти Лукана, а представившийся ей образ головы Орфея неотступно стоял перед глазами Стация, когда он писал свое стихотворение. Закончив слезами рассказ Каллиопы, Стаций перешел к самой ответственной части своего стихотворения, в которой с излишним, как ему теперь казалось, дерзновением призывал поэта вернуться на землю:

Ты же, – где бы ты ни был, – там, над миром, Где несутся на быстрых колесницах Души лучших, молвою вознесенных, И смеются над дольними гробами, Или там, где в священных мирных рощах Элизейских покоятся счастливцы, Где с тобою фарсальские герои, И твоей благородной песни звукам И Помпеи внимают, и Катоны (Тень святая! Лишь издали ты видишь Бездну Тартара, слышишь стоны грешных, Наблюдаешь, как факел материнский Освещает бескровный лик Нерона)…

После разговора с Поллой Стаций уже не сомневался, что слухи о Лукане не имеют под собой никакой почвы. Он развил ту мысль, которую подала ему Полла в их первой беседе: певцеубийце Нерону мало было смерти вдохновенного поэта-пророка, ему надо было очернить его память, приравнять его к себе, выставить почти матереубийцей. Возможно, сюда примешивалась уже другая зависть: ходили ведь слухи, что заговорщики хотели поставить принцепсом Сенеку, так что в случае успеха Лукан оказывался его ближайшим наследником. Подумать только, на императорском троне могла утвердиться династия Аннеев – философов, поэтов! И статуи целомудренной женщины с правильными чертами лица и строгой прической богини украшали бы форум, Палатин, Капитолий. Разве одной этой мысли не достаточно для того, чтобы возжечь пожар ненависти в завистливой душе человека, запятнавшего себя всеми мыслимыми и немыслимыми пороками? Да, смерти мало – она не может повредить тому, кто уже проложил себе путь в бессмертие. Только цепкая, липкая, гнусная ложь – против нее бывают бессильны и великие. А ведь эту ложь повторяют и, возможно, будут повторять многие, как повторял он сам, пока случай не открыл ему глаза!

Наконец, Стаций дошел до концовки, вызвавшей опасения проницательной Клавдии:

Светлым к нам ты явись, на голос Поллы Отзовись, умоли богов безмолвных Уступить хоть денек! Порой врата их Позволяют мужьям вернуться к женам. Не обманом вакхических заклятий Возвращает она тебя на землю, Нет, к тебе самому она взывает, Сохраняя твой образ в самом сердце. Не приносит ей в горе утешенья Блеск твоей золотой посмертной маски, Что мерцает над тихим брачным ложем, Сторожа ее сон. О смерть, уйди же! Это праздник начала новой жизни! Прочь, жестокая скорбь! Пусть по ланитам Слезы счастья текут и сладкой боли, Что оплакано, будет то священно.

Дочитав, Стаций решился наконец поднять глаза. Полла закрыла лицо руками и беззвучно плакала, приклонившись к плечу обнявшей ее Клавдии. Все собравшиеся с состраданием смотрели на нее, не решаясь произнести ни слова. Праздник все более напоминал игры в амфитеатре и прилюдные мучения истязаемых. Только здесь речь шла не об осужденной преступнице, а о почтенной матроне, хозяйке дома. Именно такого исхода Стаций и боялся.

Поллий встал со своего места и, подойдя к жене, взяв ее за плечи, что-то шепнул ей на ухо. Полла отрицательно помотала головой. Тут же служанка поднесла ей стеклянный кубок с водой и дала пить, не выпуская кубка из своих рук. На некоторое время в воздухе повисло напряженное молчание. Потом Полла что-то шепнула Клавдии, и та сказала громко: «Госпожа просит продолжать!»

– Что ж?.. Так давайте дадим слово самому прославляемому поэту! – объявил Стаций. И прочитал:

Ты, о великий, святой поэтов труд, ты у смерти Все вырываешь, даришь ты вечность смертным народам! Цезарь, завидовать брось ты этой славе священной; Ибо, коль право дано латинским музам пророчить — Столько же, сколько почет и смирнскому старцу продлится, — Будут читать и меня, и тебя: «Фарсалия» наша Будет жива, она не умрет во мраке столетий!

За ним стали читать другие, читали отрывки не только из «Фарсалии», но и из других произведений Лукана. Силий читал отрывки из своей поэмы, в которых, по собственному признанию, открыто подражал его стилю. Внимание слушателей постепенно переключилось на читающих, и когда Полла, опираясь на руку служанки, покинула атрий, это заметили не все. Поллий некоторое время безучастно слушал, потом тоже ушел. Стаций так до конца чтений и не мог сосредоточиться ни на них, ни на том, кто что сказал, и с трепетом ждал, что будет дальше.

Поллий вновь появился, когда после окончания рецитаций гостей пригласили в триклиний. Гости уже разговорились между собой, обсуждая прочитанные отрывки и авторские приемы, так что хозяин в этой беседе ведущей роли и не играл. Но чаши за него как за покровителя искусств и хранителя памяти великого поэта поднимались не раз. Марциал с Силием и Стеллой завели оживленный спор о крупных и малых формах в поэзии, однако Стаций не мог не заметить, насколько Марциал сдержаннее в выражениях по поводу эпоса с консуляром Силием, нежели обычно бывал с ним самим. Уже темнело, и в триклинии засветились лампы, когда к гостям наконец вновь вышла Полла. Даже при вечереющем свете было видно, что глаза у нее заплаканы, но она изо всех сил старалась выглядеть бодрой.

– Сердечно благодарю вас, дорогие, что помогли состояться этому празднику! – сказала она с улыбкой. – Благодарю тебя, Марциал, за прекрасные эпиграммы и за долгую память. Я вспомнила тебя, и то, что ты бывал в нашем доме. Обещаю тебе, что ты не пожалеешь о своем решении приехать сюда. Благодарю и тебя, Стаций! Ты спросил, принимаю ли я твое посвящение? Да, безусловно, принимаю и прошу, чтобы посвящение мне стояло в самом заглавии.

Немного посидев с гостями, она вновь ушла к себе.

– Ну вот, ты видела ее и говорила с ней – как ты думаешь, не зря я все это затеял? – нерешительно спросил Стаций Клавдию, когда они уже подъезжали к дому тетки Стация.

– Думаю, что ты был совершенно прав, – ответила она твердо.

– Но мне самому жалко было на нее смотреть. Теперь я понимаю, почему Поллий старался ее от этого оградить…

– А я, посмотрев на нее, убеждена, что он делал это напрасно, – улыбнулась Клавдия и добавила, помолчав: – Странные люди вы, мужчины. Не понимаете таких простых вещей!

– Чего же?

– Ну, например, того, насколько близки друг другу страдание и счастье. Любая женщина это понимает. Когда рождается ребенок – это боль, порой кажется, что нестерпимая, но вот он родился, и показал, что хочет и будет жить, – и боль забыта, и нет никого счастливей молодой матери.

– При чем здесь это? Ведь у Поллы нет детей.

– Женское естество в любом случае остается неизменным. Боги не дали ей детей, но ее детищем стала «Фарсалия». Она выпестовала ее, как мать, в те страшные годы, сберегла и выпустила в жизнь – неужели она не будет счастлива, чувствуя, что ее дитя родилось для вечности? Отлучить ее от этой книги и новой ее жизни, отторгнуть от памяти и славы мужа, которая жива и цветет во многом благодаря ей, – это все равно что забрать у родильницы младенца и говорить ей: «Он принес тебе боль, не смотри на него!» Если бы в твоих руках был единственный список «Энеиды» и ты, несмотря ни на что, сохранил бы его, например вынес из гибнущих Помпей, пережив весь этот ужас, – что бы чувствовал ты?

– Если бы боги дали мне послужить манам великого поэта, я бы… наверное, считал себя счастливейшим из смертных.

– Так почему же вы с Поллием оба думаете, что несчастна Полла? Короче говоря, ты правильно поступил, что помог ей осуществить задуманное. Ну и, кроме того, твое творение тоже переживет века.

– Ты так думаешь? – недоверчиво спросил он.

– Даже не сомневаюсь! – уверенно ответила она.

– Ну, будем надеяться. Вот только пустит ли меня теперь на порог мой добрый Поллий?

На следующий день Стаций не получил никаких писем и поэтому пребывал в тревоге. Еще через день – тоже. Они с Клавдией уже готовились к отъезду в Город, когда наконец одновременно пришли два письма. Одно было от Поллия. Стаций распечатал его и прочитал:

«Гай, сын Поллия, Публию, сыну Стация, шлет привет!

Я было обиделся на тебя, мой друг, из-за вашего общего заговора, но сейчас, по размышлении зрелом, думаю, что это было напрасно. Я тут задумался об особенностях кинетических наслаждений: ведь чтобы испытать наслаждение от утоления жажды, надо некоторое время испытывать эту жажду, чтобы наслаждаться избавлением от боли, надо почувствовать боль. Пока статическое наслаждение не достигнуто, кинетизм бывает важен, и для подверженного страстям и несовершенного женского существа особенно. Видимо, это как раз случай моей жены. Ей, чтобы почувствовать радость настоящего, нужно прикоснуться к боли прошлого. Кажется, здесь я рассуждаю верно. Не скрою, третьего дня ее состояние внушало мне опасение. Но сейчас она совсем пришла в себя, повеселела и выглядит более счастливой, чем обычно, что не может меня не радовать. Чтобы проверить свои наблюдения, я сам впервые за много лет решился взглянуть в сторону Везувия. Да, поначалу мне стало больно, но я понял, что это уже не та прежняя невыносимая боль, а потом подумал и о том, что все это уже давно миновало и живет лишь в моей памяти, а потому я могу ограничиться приятными воспоминаниями о наших юношеских восхождениях на эту гору – пусть для меня она навсегда останется просто горой. Выходит, прикосновение к этой боли избавило меня от страха перед ней. Так что все к лучшему. Надеюсь, что в будущем году ты еще навестишь нас и мы вспомним наше общее счастливое прошлое. Твое стихотворение о нашей суррентинской вилле прекрасно, а я уже приступаю к расширению храма Геркулеса – чтобы в следующий раз вы не смогли от меня спрятаться. Будь здоров!»

Стаций возблагодарил маны Эпикура за такую неожиданную помощь. Он подумал, что, возможно, Поллию понравилась и роль хранителя памяти великого поэта, но в общем-то не так важно, что заставило его смириться с неожиданной затеей. Главное, что дело было сделано и он был не в обиде.

Второе письмо было от Поллы:

«Полла Аргентария Папинию Стацию шлет привет!

Еще раз благодарю тебя, поэт, за твою неоценимую услугу. Я прошу прощения, что не сумела справиться со своими чувствами, но на самом деле я давно не была так счастлива, как в тот день. Я не знаю, что дало присутствие посторонних людей, и те стихи, которые они читали, но мне и правда в какой-то миг показалось, что я ощутила приблизившуюся к нам живую душу Лукана, и теперь у меня даже появилась надежда, что это не в последний раз. Это было не то что мой вечный разговор с маской, это было нечто другое! Поллий, скрепя сердце, позволил мне устраивать подобные чтения, где и когда я захочу, а кроме того, я решила, что в Риме чтения могут проводиться и без меня, в садах, рядом с усыпальницей Аннеев. Если буду в силах, доберусь туда и сама. Твое стихотворение прекрасно выразило все мои мысли, которые я столь долгое время носила в себе и не могла высказать, – и мне стало легче. Ты прав: боль переболит, а святыня останется навеки. Еще раз благодарю и – будь здоров!»

Стаций вздохнул с облегчением и, поднявшись, пошел искать Клавдию, чтобы порадовать и ее.