Было около пяти утра. Ольге Александровне не нужно видеть стрелки на циферблате, чтобы понять который час. В это время свет ровный, полупрозрачный, с лёгкой дымкой по краям, и тишина такая, что её слышно. Подвыпившая молодёжь уже разбрелась по домам, а старшее поколение ещё не проснулось, чтобы отправиться на работу. Сейчас хлопнет дверь подъезда: это Иван Андреевич со второго этажа пойдёт выносить мусор. Ему тоже не спится — неделю назад он жаловался в булочной, что каждый день просыпается в четыре и потом никак не может заснуть. Что ж, понятное дело для стариков: сон у них чуткий, недолгий. Ольга Александровна давно смирилась с тем, что перестала спать. В молодости она любила нежиться в постели часов до десяти-одиннадцати — Николай Петрович никогда не будил супругу утром. Он завтракал с дочерью на кухне, провожал девочку в школу и шёл на службу. Ольга Александровна собственноручно, не доверяя прислуге, с вечера гладила ему рубашку и вешала на стул в гостиной, каждый день — новую, а рядом на столе выставляла коробочку с запонками, начищенными до блеска. Николай Петрович был неизменно опрятен, гладко выбрит и одет с иголочки — даже дома носил рубашку с отложным мягким воротом и брюки, а не тренировочные штаны, как принято сейчас. Откуда взялась у Николая Петровича эта изысканность в одежде, учитывая его более чем скромное происхождение, Ольга Александровна не знала, но в безупречном внешнем виде отказать ему было невозможно. Настоящий мужчина, не то, что нынешние: мятые майки с короткими рукавами, пятнистые джинсы, будто вытащенные из-под пресса, под которым они, скомканные и грязные, пролежали несколько лет, стоптанные ботинки с полуспущенными носками. Как тут не стать брюзжащей старухой, если ничто не меняется к лучшему?

Ольга Александровна беспокойно заворочалась и покрепче зажмурила глаза: стоит приоткрыть их чуточку, и белесый утренний свет не даст задремать вновь. За окном послышался гул и клёкот первого троллейбуса, протяжный, заунывный, поющий на одной ноте. Спальня Ольги Александровны выходила окнами на Садовое кольцо, и сколько дочь ни уговаривала её перебраться в другую комнату, потише и потемнее, окнами во двор, Ольга Александровна ни в какую не соглашалась. В той, другой комнате всё казалось незнакомым и собранным вместе наугад, словно в бюро находок: подле невесть откуда взявшегося пузатого дивана с безобразной плюшевой обивкой приютился торшер, кивая съехавшим набок, изъеденным молью абажуром; картонные коробки с надписями на иностранном языке громоздились по углам, а между немецким шкафом из ореха и окном затаилась разлапистая деревянная вешалка для верхней одежды.

— Не мне, Наташа, менять привычки, — отвечала Ольга Александровна на уговоры дочери. — Перемены, или, как нынче любят называть, перестройка — для молодых, для тех, кто не успел ни к чему привязаться.

Вполголоса задребезжало стекло в оконной раме, будто жаловалось, что ему тоже не дают поспать. Рокоча и похрипывая, приехал утренний мусоровоз и загремел крышками стальных баков. До Ольги Александровны донеслась брань рабочих, заглушаемая утробным ворчанием большой сильной машины, а за стеной раздался богатырский храп дочери, который вторил звуку мотора и перекрывал его завидными децибелами.

«Как же она храпит, боже мой! И в кого? Николай Петрович, мне кажется, никогда не храпел, да и я за собой подобного не замечала», — подумала Ольга Александровна и поморщилась.

В последний раз поплотнее вжавшись в подушку, она на мгновение затаила дыхание, прислушалась к себе и поняла, что на сегодня со сном покончено. Может быть, удастся вздремнуть днём часок-другой, когда город разморит от августовской жары и звуки растекутся по расплавившемуся асфальту. А пока Ольга Александровна неспешно села на кровати, которую она также не хотела менять, несмотря на уговоры. Старая, с железной спинкой, подёрнутой благородной патиной, и круглыми набалдашниками по краям, их с Николаем Петровичем кровать, на которой возвышались четыре перины, высокие и пышные, как будто из сказки про Принцессу на горошине. Кровать поскрипывала и взвизгивала от малейшего движения, но почти семьдесят лет она служила Ольге Александровне верой и правдой. На дочь, подстрекаемую внуками, в последнее время напала суетливая страсть поскорее отделаться от старья, что-то выкинуть на помойку, а что-то продать за большие деньги (антиквариат был нынче в цене), но Ольга Александровна неустанно остужала их пыл.

— Когда я умру, делайте, что хотите, — отвечала она на предложения внуков по реорганизации их с дочерью быта, — но пока я жива, оставьте всё как есть. Мне уже недолго осталось.

Ольга Александровна вполне имела право так говорить — ей шёл восемьдесят девятый год.

Почтенный возраст, однако, не мешал пожилой женщине превосходно выглядеть: высокая, статная, худощавая, она будто не хотела поддаваться корявой скрюченной старости, и её величавой осанке могла бы позавидовать любая юная девушка. Ясный взгляд светлых синих глаз потерял былую яркость, но был по-прежнему цепким и внимательным. Длинные, полностью седые волосы она заплетала на ночь в косу, а утром тщательно расчесывала щёткой из свиной щетины, сохранившейся ещё с институтских времён, и укладывала в строгий пучок на затылке. Глубокие морщины только придавали её лицу выразительности, но никоим образом не портили его красоту: нос с горбинкой, чётко очерченные губы, сильный волевой подбородок и высокие скулы. Ольга Александровна имела вид уверенной состоявшейся женщины, знающей себе цену. Так выглядят и смотрят величественные старухи, в жизни которых была недолгая, но благополучная супружеская любовь, и память об этой любви они пронесли через все оставшиеся годы безоговорочного добровольного одиночества.

Ольга Александровна тихонько вздохнула и спустилась с кровати. Монотонная, тянущая вниз усталость давно не отпускала, и она привыкла к ней, как смирилась с дрожью в руках, что в последние годы, словно по команде, начиналась каждое утро. Возраст давал о себе знать, сколько бы ни старалась Ольга Александровна его не замечать. Тот худенький востроносый милиционер с веснушками под глазами, который выписывал ей удостоверение личности, ошибся с датой рождения, сделав её моложе на целый год. Она никому не рассказывала об этом, даже Николаю Петровичу. К чему? Годом больше, годом меньше — какая разница? Женщине столько лет, на сколько она себя ощущает, не стоит обращать внимания на паспортные данные.

Колыхнулась под порывом утреннего ветра белая тюлевая занавеска и скользнула по старинному трюмо, инкрустированному перламутром, которое досталось Ольге Александровне от маменьки. Пожилая женщина придирчиво посмотрела на своё отражение в отливающем серебром зеркале и недовольно поджала губы. Где Наташа берёт эти бесформенные ночные сорочки в жуткий цветочек? Дочь, по мнению Ольги Александровны, даже в молодости не отличалась хорошим вкусом и манерами, но с возрастом стала совершенно неразборчивой. Её старший сын и внук Ольги Александровны торговал нижним бельём на вещевом рынке у ВДНХ и приносил обеим женщинам в дар коробки, набитые до отказа трусами, бюстгальтерами и пижамами ядовитых ярко-розовых, бирюзовых и зелёных расцветок. Будь у Ольги Александровны пенсия побольше, она ни за что бы не надела подобные «срамные наряды», хотя щеголять в них ей приходилось лишь перед старым маменькиным зеркалом. К сожалению, Ольга Александровна давно не выходила из квартиры дальше, чем в булочную за хлебом, и поэтому была вынуждена довольствоваться тем, что выдавала ей дочь.

Слава богу, что в платяном шкафу пожилой женщины остались вещи, купленные ей самой и бывшие впору. Маменька Ольги Александровны, Катерина Ивановна Томилина, была дамой образованной и утончённой. Она окончила тамбовский Александрийский женский институт и отличалась необыкновенной придирчивостью в выборе туалетов. От неё Ольге Александровне остались платья из тонкого сукна и шифона, более плотные — из репса, крепа и чесучи, с пышными турнюрами и расклешённые, а также бархатные пелерины и приталенные жакеты, отделанные мехом. Два кованных сундука, которые Катерина Ивановна называла вализами, доверху забитые нарядами из дорогих, роскошных тканей, удалось сберечь в лихие послереволюционные годы с повальной ликвидацией и национализацией. Отец Ольги Александровны переправил их дочери по железной дороге с бывшим управляющим имения после скоропостижной смерти Катерины Ивановны в девятнадцатом году. Эти платья и жакеты да несколько шляпных коробок с головными уборами и замшевыми перчатками долгие годы выручали Ольгу Александровну в стремлении выглядеть изящно, модно и красиво. Портниха Катя жила недалеко от них, на Малой Дмитровке, и Ольга Александровна, слывшая среди своих знакомых большой модницей, частенько шила у неё на дому новые наряды и перешивала старые. Сейчас портнихи Кати не было в живых, а в новомодные ателье по ремонту и пошиву одежды, как грибы возникавшие то здесь то там, с неряшливыми и хамоватыми девицами за прилавком, Ольга Александровна не хотела даже заглядывать.

— Странно видеть, — любила повторять она, — что элементарная вежливость становится необычайной редкостью, — и сокрушённо качала головой.

Поэтому приходилось донашивать то, что осталось от прежней жизни.

Старикам свойственно думать неодобрительно обо всём новом, а поступать по привычке, с оглядкой на то, как было, отмахиваясь обеими руками от того, что есть, и Ольга Александровна не являлась исключением. Она не принимала многое из того, что происходило вокруг, но осуждала «падение нравов» и «утрату ценностей» вовсе не из стариковской брюзгливости. Её ранимая интеллигентная натура противилась новомодным веяниям из-за их суетной бестолковости, не вызывающей уважения, и прожитые годы оказались здесь совершенно не при чём. Так пожилая женщина тяготилась обществом соседок-старушек, равно как и визитами вежливости со стороны внуков, да и с дочерью, которой давно перевалило за полвека, ей было столь же трудно достичь взаимопонимания. Это касалось не только выбора ночных сорочек, но и отношения к жизни в целом. Незаметно друг для друга мать и дочь стали совершенно чужими, словно соседки по коммунальной квартире, которые, к тому же, не слишком хорошо ладят.

Ольга Александровна неспешно расчесала волосы и убрала их в привычный пучок. Времена экспериментов с прической для неё давно миновали: в прошлом остались озорные стрижки, косы корзиночкой и локоны волной. Пучок на затылке — это и женственно, и строго, и элегантно. И, кстати, вполне соответствует возрасту. «Всему своё время», — глубокомысленно изрекала она каждый раз, глядя в зеркало, и была, как ни странно, права: время, действительно, определяло многое.

Пожилая женщина переоделась из мешковатой ночной сорочки в старенькую, но не утратившую былого изящества шёлковую комбинацию и приталенное платье с широкими накладными карманами из мягкой штапельной ткани цвета кофе с молоком. Завершающий штрих утреннего туалета — хлопчатобумажные чулки в мелкую резинку (капроновая роскошь уже не по возрасту, да и не по карману) и домашние туфли на невысоком каблучке. Ольга Александровна никогда не позволяла себе шлёпать босыми ногами по квартире, а тапки без задников, которые носила дочь, казались ей в высшей степени отвратительными.

Массивные напольные часы в гостиной гулко заворочались, скрипнули заводной пружиной и начали бить. Один… два… три… Сколько? Шесть? Такая рань! Как же долго тянется время. Впереди целый день, долгий, ровный и неторопливый, полный ярких разноцветных воспоминаний и однотонного безделья. Ольга Александровна хотела пойти на кухню, чтобы заварить себе чаю, но с последним ударом часов передумала и уютно устроилась в кресле. На прикроватном столике лежало несколько книг, пахнущих влажной пылью. Пожилая женщина пробежала глазами по корешкам и взяла в руки небольшой томик стихов Лермонтова в темно-зелёном кожаном переплете с золотым тиснением. Открыла наугад, и страницы распались на любимом стихотворении:

Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит…

Беззаботные времена. В 1928 году, через два года после регистрации брака и незадолго до рождения дочери, они с Николаем Петровичем ездили в Пятигорск на Кавминводы. Ольга Александровна была поражена, увидев столько светлых и радостных лиц. После Москвы, угрюмой, озабоченной индустриализацией и хлебной проблемой, здесь всё было по-другому. Тогда, у склона Машука, пряча лицо под белым кружевным зонтиком, впервые за долгие послереволюционные и послевоенные годы она вдохнула полной грудью и окончательно перестала бояться. В анкетах того времени в графе «Происхождение» она неизменно писала «из служащих», каждый раз замирая от страха, потому что была в девичестве Томилиной и вела свою родословную из древнего дворянского рода, пускай небогатого, но шестой части дворянской книги. После встречи с Николаем Петровичем жизнь постепенно менялась к лучшему, уходили страх и неопределенность. Именно тогда, в Пятигорске она навсегда попрощалась со своим прошлым и запретила себе о нём жалеть. Их брак представлялся мезальянсом, но в изменившихся после революции условиях большей частью для него, чем для неё. Николай Петрович был выходцем из семьи иваново-вознесенских прядильщиков на мюлях и ко времени знакомства с будущей супругой уже занимал немалый пост в Высшем Совете народного хозяйства: заведовал всей лёгкой промышленностью Центротекстиля и был на хорошем счету у руководства. Безупречная репутация на работе и безусловные заслуги перед советской властью извинили Николаю Петровичу слабость в лице юной жены «непривилегированного сословия».

Ольге Александровне посчастливилось избежать судьбы изнеженных дворянских дочек, которые не сумели прижиться при новой власти. По настоянию отца, умного и прозорливого человека, ярого сторонника столыпинской аграрной реформы и прочих прогрессивных изменений в стране, девочка ни разу не появилась в их родовом имении в Тамбовской губернии после революции. Юная Оленька Томилина жила, квартируя в Иваново-Вознесенске у дальней родственницы бывшего управляющего имением, где и окончила сначала — Единую трудовую школу, а потом — местный педагогический институт. Николай Петрович заметил её в первом ряду слушательниц на своей лекции «О преодолении трудностей производства и основных вехах развития пролетарской лёгкой промышленности», нервно мявшую в ладонях платочек, с настороженным недоверием во взгляде.

Они изумительно смотрелись вместе. Николай Петрович держался с неизменным достоинством, а чертами лица напоминал певца Сергея Лемешева, страстной поклонницей которого Ольга Александровна считала себя и поныне. У него были большие серые глаза под тяжёлыми веками уголками вниз и полноватый, но приятный овал лица. Высокий, статный мужчина, подтянутый и моложавый, неизменно щегольски одетый. Как к лицу ему был светлый немецкий льняной костюм: широкие, мешковатые брюки той изысканной аристократической небрежности, которая всегда нравилась Ольге Александровне в мужском гардеробе, и пиджак с отрезной талией. В нём Николай Петрович выглядел особенно моложе своих лет — в 1928 супругу исполнилось сорок. И Ольга Александровна, в ту пору совсем молодая женщина с тонкими пальцами, копной густых каштановых волос и горделивой осанкой выпускницы института благородных девиц, которую не смогли вытравить ни годы лишений и страха, ни оторванность от семьи и привычного круга. Пятнадцать лет — совсем небольшая разница в возрасте, когда есть взаимопонимание. Её чувства к Николаю Петровичу постепенно переросли из искренней признательности в сдержанную любовь, которую она сумела пронести через всю жизнь. Николай Петрович стал для неё неоспоримым авторитетом, благодетелем и защитником; он уважал жену и даже, кажется, немного пасовал перед благородством её дворянской крови. Ольге Александровне нравилось такое положение вещей, и эта игра в поддавки необыкновенным образом сблизила супругов, позволив прожить четырнадцать долгих лет в полном согласии. Он ни разу не повысил на неё голос и не сделал того, что могло бы ей не понравиться, она же ни разу не позволила себе его ослушаться.

Дочь и внуки не стали для неё близкими людьми, как ни старались они наладить отношения на протяжении многих лет после смерти Николая Петровича. Их ничего не связывало, кроме пресловутых кровных уз, которые невозможно увидеть, почувствовать или пощупать.

За стеной скрипнула кровать, и Ольга Александровна вздрогнула. «Наверное, Наташа проснулась», — подумала она, взглянув на часы: было начало восьмого. Она просидела в тишине воспоминаний и стихов Лермонтова целый час, даже не заметив, как пролетели долгие шестьдесят минут. Обычно время идёт медленно, но иногда стрелки часов будто сходят с ума и незаметно перепрыгивают с цифры на цифру.

Нарастающий шум из соседней спальни и ворчливая возня возвестили, что дочь, действительно, проснулась.

— Доброе утро, Наташенька. Что-то ты сегодня непривычно рано. Я тебя разбудила? — улыбнулась ей Ольга Александровна, вежливо и с прохладцей, когда та появилась в проёме двери.

Наталья Николаевна была тучной неряшливой женщиной с румяными щеками и крупными чертами лица: круглые глаза, широкий, будто распластанный по лицу, нос и выдающийся вперёд и вверх подбородок. Она коротко стригла волосы и регулярно подкрашивала их тонирующим шампунем «Ирида», от чего они приобрели устойчивый фиолетовый оттенок. Ольга Александровна так и не смогла понять, каким образом в дочери Наташе соединились столь несимпатичные и совершенно непохожие на родителей внешние и внутренние особенности. Она ходила, переваливаясь с боку на бок, как гусыня, шумно пыхтела через рот, фыркала, словно тягловая лошадь, и имела обыкновение быть всем и всегда недовольной. А эти ужасные халаты! Боже мой, как коробили Ольгу Александровну цветастые фланелевые наряды Натальи Николаевны, её стоптанные пушистые тапки и шерстяные носки, но она отчаялась хоть как-то исправить положение. Много лет назад, когда Наташа, будучи девочкой, носила плиссированные юбочки, жакетики с матросскими воротничками и белые банты в волосах, её неброское личико выглядело почти миловидным. Со временем от былой миловидности не осталось и следа. После развода с мужем Наталья Николаевна окончательно переехала с вещами обратно к матери и перестала следить за собой. Она растолстела, без устали искала виноватых в том, что случилось, и от накопившейся злости безвозвратно подурнела. Одевалась Наталья Николаевна не лучше, чем выглядела: могла неделю не вылезать из мятого платья, пока то не пропахнет пóтом настолько, что ей самой становилось неловко, а зимой заворачивалась по пояс в серый платок из гусиного пуха. В свои шестьдесят два года она выглядела совершенной бабкой: грузной и бесформенной, как мешок с картошкой.

На приветствие матери она с присвистом, преодолевая одышку, ответила:

— А ты чего? Опять подскочила ни свет ни заря. Потом будешь носом весь день клевать?

Ольга Александровна отложила книгу и укоризненно посмотрела на дочь.

— Может быть, и буду, Наташенька, — с натянутой улыбкой начала она. — Что же ты мне прикажешь делать? Я своё пожила, остаётся только тихо дремать в ожидании последнего, самого долгого сна, — её голос на мгновение приобрёл мечтательную томность, но тут же вновь стал ровным и взвешенным. — Радуюсь тому, что пока в здравом уме и на своих ногах, тебе не в тягость.

Наталья Николаевна нетерпеливо отмахнулась и заковыляла на кухню, с громким стуком распахивая двустворчатые двери проходной гостиной. Квартира у них была большая, с переходами и длинным арочным коридором. Когда-то, ещё до войны, держали домработницу по имени Зина, но после смерти Николая Петровича её отозвали к новому наркому. Николай Петрович скончался на посту, за широким столом зелёного сукна, и получил звание Героя Социалистического Труда посмертно, но исключительные привилегии служебного положения после его смерти стремительно сузились. К чести Наркомата нужно сказать, что квартиру на Садово-Кудринской и дачу в Купавне всё же оставили, не переселили и не настаивали на уменьшении жилплощади. Преемник Николая Петровича благоволил Ольге Александровне, первое время регулярно навещал вдову и её малолетнюю дочь. Благодаря ему пережили тяжёлые военные годы, да и после войны Ольге Александровне не пришлось распродавать имущество. Всё осталось в целости и сохранности: кое-какая мебель, как спасённая из имения, так и приобретённая Николаем Петровичем на наркомовское жалование, удивительная коллекция книг дореволюционного издания и скромная шкатулочка красного дерева с парой жемчужных серёжек, серебряной брошью и колечком с бриллиантом. Ольга Александровна вполне могла выйти замуж за своего услужливого внимательного благодетеля, но осталась верна памяти мужа, что было воспринято новым наркомом с пониманием. Они остались добрыми приятелями и немало тихих вечеров провели за дружеской болтовней в гостиной Ольги Александровны, пока благодетель, превратившись из наркома в министра, не умер зимой шестьдесят девятого, сразу после Нового года, на руках преданной супруги.

— Как же, пожила она! — недовольно выкрикивала Наталья Николаевна на ходу, ни к кому не обращаясь, но громко, чтобы мать услышала. — Ещё нас переживёт! Посмотрите на неё. Лет десять как собирается, а всё не соберётся. Конечно, ни дня не работала, всю жизнь на отцову пенсию… Пожила она, как же!

Ольга Александровна не стала возражать дочери. Пускай думает, что хочет. Она, несмотря на вошедшие в привычку старческие причитания о близости конца, никуда не торопилась. Знание того, что она рано или поздно умрёт, её не страшило, но и думать о том, что произойдёт неизбежно, также не видела смысла. Жизнь имеет свои прелести в любом возрасте. Достаточно того, что дочь при каждом всплеске плохого настроения — а таковые случались нередко — не забывала напоминать Ольге Александровне, что та бессовестно долго задержалась на этом свете. Вряд ли Наталья Николаевна желала матери смерти — она лишь выливала на неё недовольство собственной жизнью, и Ольга Александровна не слишком осуждала дочь. Если бы ей пришлось каждый день ходить в ужасных тапках и мучиться одышкой, она была бы столь же недоброжелательна.

Из кухни донёсся настойчивый свист чайника и грохот посуды, затем приближающиеся тяжёлые шаги Натальи Николаевны и её шумное сопение.

— Наташенька, — позвала дочь Ольга Александровна, — ты знаешь, меня что-то мутит с утра сегодня, и голова немного кружится, так что ты яйцо мне не вари. Я только кашу поем и чай выпью с молоком. Сюда не неси, я сама на кухню приду.

Наталья Николаевна пробурчала в ответ «Барыня нашлась!» и заковыляла обратно на кухню. Немного погодя Ольга Александровна последовала за ней. Мать и дочь обычно подолгу не разговаривали, а обменивались несколькими репликами, неизменно раздражительными и колючими — со стороны Натальи Николаевны и снисходительно вежливыми — от Ольги Александровны. Говорили только по необходимости и при этом старались не смотреть друг на друга, чтобы в сердцах не сказать лишнего. Но в тот жаркий августовский день обеим женщинам неожиданно нашлось, что обсудить.

— Ты помнишь, что после обеда Лёшка с оценщиком приходит? — тряся головой, начала разговор Наталья Николаевна. — Ему сказали, что очень хорошо можно продать. Так что он уже обо всём договорился.

Ольга Александровна многозначительно приподняла одну бровь и перевернула поставленную вверх дном на блюдце чашку.

— Он договорился? — фарфор легонько стукнул, ложечка соскользнула на стол с упрямым звоном, вторя голосу пожилой женщины, холодно чеканящей слова. — Мне кажется, я ясно дала понять, что не хочу ничего продавать. Мы тысячу раз возвращались к этому вопросу, и тысячу раз я повторяла одно и то же: нет, нет и нет. Пока я жива, вы не станете кружить по квартире как стервятники, выискивая, что бы схватить.

Тон Ольги Александровны не оставлял сомнений, и Наталья Николаевна подскочила на месте, взбешённая непривычно резкими словами матери. Как правило, та отшучивалась на предложения по продаже старой мебели, стараясь оттянуть принятие какого-либо решения, но на сей раз её терпению пришёл конец. Она вспылила и поэтому обращалась к дочери презрительно, с плохо скрываемой неприязнью. Наталья Николаевна, в свою очередь, не стала отмалчиваться.

— Нет, ну что ты за человек? — закричала она, выдувая воздух через ноздри, словно огнедышащий дракон. — Тебе этим шкафом что делать? В могилу его с собой заберёшь? Ведь никому он не нужен, стоит пылится и рассыхается. Его, между прочим, отцу привезли из Германии, а не тебе. Ты же в ту комнату даже не заходишь, не помнишь, как этот шкаф выглядит. А Лёшка продаст его и ещё одну точку открыть сможет. Ему целых пятнадцать тысяч американских долларов за него обещали!

Наталья Николаевна помолчала немного, перевела дух и продолжила с неменьшим пылом:

— А граммофон твой. Тоже бандура — полкомнаты занимает! Зачем он тебе? Продать его можно за большие деньги, пока есть дураки, которые рухлядь покупают. Ведь подарили тебе радиолу, на ней пластинки слушаешь.

Ольга Александровна прикусила губу от негодования, но сохраняла невозмутимый вид: она до сих пор не верила, что внуки что-то сделают без её на то позволения. Они побаивались высокую статную старуху с чопорным пучком на затылке, называли «бабушкой» и на «Вы» и не обращались с подобными глупостями напрямую к ней. Посредником в данном вопросе всегда выступала Наталья Николаевна. Она чувствовала вину перед детьми, которых обделяла материнским вниманием в молодости, и поэтому активно участвовала в их судьбе сейчас. Наталья Николаевна с надрывом устраивала личную жизнь, сосредоточившись без остатка на отрицательных качествах мужа, с которым беспрерывно скандалила двадцать лет. Когда он в конце концов выставил её за дверь и женился на другой, она долго не могла оправиться от потрясения и обиды, и сыновья сами решали, чем им заняться. Старший Пашка ещё в четырнадцать лет ушёл в военное училище, чтобы не слышать ругани отца с матерью, порой доходившей до рукоприкладства, а младший Лёшка, никому не сказав, бросил институт после развода родителей и начал приторговывать на рынке. Надо сказать, что последнее давалось ему намного легче и приносило больше удовольствия, чем учёба, поэтому к тридцати годам он прекрасно знал, что можно купить и где продать с наибольшей выгодой.

— Чай, я думаю, уже заварился, — Ольга Александровна пододвинула чашку с блюдцем ближе к середине стола, чтобы дочери не пришлось за ней тянуться, и тем самым дала понять, что дискуссия окончена. — Я больше слышать ничего не хочу об оценщиках и Лёшкиных точках.

Дочь побурчала немного, но в глаза матери посмотреть не решилась. У Натальи Николаевны был взрывной характер: она загоралась с треском и искрами, вспыхивая как бенгальский огонь, и столь же быстро затухала, а ровный взгляд Ольги Александровны как нельзя лучше остужал её пыл. Высокомерная уверенность матери угнетала Наталью Николаевну, заставляя нервничать и злиться: поэтому во время любого конфликта она быстро ретировалась, чтобы набраться смелости для следующего броска.

Завтракали и пили чай в полном молчании. Как только чашки опустели, Наталья Николаевна проворно вскочила на ноги, тут же задохнулась от столь резвой не по годам выходки, но принялась демонстративно мыть посуду, повернувшись к матери обиженной спиной.

Ольга Александровна не обратила внимания на обиды дочери. Она поднялась с места, даже не притронувшись к грязной посуде на столе, как будто домашние хлопоты её не касались, и величаво проследовала к себе в комнату.

— Наташенька, как вымоешь посуду, поставь мне пластинку. Я у себя подожду, — обронила она в дверях кухни и не стала задерживаться, чтобы не слышать привычного ворчания дочери на свою ежедневную просьбу.

Ольга Александровна любила слушать музыку. Она могла часами сидеть в кресле, прикрыв от удовольствия глаза и подпевая одними губами. Вопреки ожиданиям стороннего наблюдателя инструментальную классическую музыку Ольга Александровна не жаловала, находя скучной. Она предпочитала романсы, песни и некоторые оперные арии, при условии, что последние исполнялись отдельно, — слушать всю оперу от начала до конца казалось для неё мучением. Ей нравились небольшие музыкальные произведения без излишних отступлений, которые можно было напевать и в которых она не успевала запутаться.

Как большинство барышень в дореволюционной России, её с юного возраста учили играть на фортепиано. В имении стоял большой салонный рояль с очень недурным звуком, и Катерина Ивановна, мать Ольги Александровны, имела обыкновение музицировать по утрам. Оленьку посадили за инструмент лет в пять, пригласив к ней в наставницы сухощавую немку из обрусевших, которая стягивала губы в одну тонкую длинную линию, как только девочка касалась пальцами клавиш. У Оленьки обнаружился превосходный слух, а позже — и голос с диапазоном в четыре октавы, сильный и глубокий. Девочка не отличалась усердием в исполнении этюдов и гамм, прятала ноты по укромным уголкам дома и старалась опоздать на урок, за что её регулярно лишали сладкого. Но петь она любила.

В училище имени ордена Святой Екатерины, куда в десятилетнем возрасте определили Ольгу Александровну, на вокальные способности девочки обратила внимание классная дама, а затем и директриса. Оленька с восторженным энтузиазмом начала разучивать романсы и оперные партии под аккомпанемент одной из пепиньерок, в результате чего вскоре стала гвоздём программы музыкальных вечеров и благотворительных концертов. Ей больше не приходилось упражняться в этюдах для беглости пальцев, теперь она могла только петь, что и делала с наслаждением. Она прекомично исполняла низким детским контральто «Вдоль по Питерской», переваливаясь с боку на бок под смех и аплодисменты публики, и заливалась ажурными трелями почти колоратурного сопрано в «Соловье» Алябьева. Сановные гости из Петербурга и высокие московские чиновники, значившиеся в попечителях училища, с удовольствием слушали Оленькино пение, и на некоторое время выражение скуки сползало с их холёных благородных лиц. Во время визита государя в шестнадцатом году Оленька Томилина исполнила ариетту Татьяны «Пускай погибну я, но прежде…» из любимой оперы венценосной четы. Императрица Александра Фёдоровна была столь растрогана, что подозвала девочку к себе, самолично ей улыбнулась и погладила по голове. Оленька сделала неловкий книксен, пошатнулась от волнения и в голос расплакалась.

В пятнадцать лет, когда певческий дар юной институтки раскрылся с небывалой силой, она начала подумывать о том, чтобы сбежать из дома и присоединиться к бродячему театру, а после с триумфом вернуться в родное имение знаменитой оперной дивой, усыпанной лаврами и обожанием поклонников. Мечтам юной Ольги Александровны не суждено было сбыться — революция спутала все карты, и о пении пришлось на время забыть. Училище было упразднено и передано в ведение Комиссариата народного просвещения. Институтки разъехались кто куда, а Ольгу Александровну привезли в Иваново-Вознесенск, где она ютилась в тесной комнатёнке первого этажа, боясь лишний раз рта раскрыть.

Позже, уже в замужестве, она несколько раз настойчиво пыталась обратить внимание супруга на свои исключительные вокальные данные, но тот счёл карьеру певицы несколько легкомысленной и чересчур буржуазной. В просторной квартире на Садово-Кудринской было предостаточно места, чтобы поставить рояль, но Николай Петрович ограничился тем, что подарил супруге патефон. С его точки зрения, он и так пошёл на немыслимые уступки, дав позволение на прослушивание романсов, этого пережитка царской эпохи, вредного для «строителей социалистического будущего». Ольга Александровна не стала перечить мужу — она слишком уважала его мнение, чтобы спорить и настаивать на своём. Призвание было принесено в жертву семейному благополучию, и буря утихла, не успев даже начаться.

Другим спорным вопросом, требующим урегулирования, были взаимоотношения Ольги Александровны с родителями. Маменьки к тому времени девять лет как не было на свете, но отец по-прежнему жил в губернии и не оставлял попыток добиться справедливости от новых властей. Он регулярно писал дочери, сообщая о подвижках в своём деле, и радовался как ребёнок, когда ему выделили комнату в дальнем крыле бывшего господского дома, отданного под сельскохозяйственную коммуну. Он положил все силы на то, чтобы доказать преданность режиму, и с воодушевлением исполнял возложенные на него обязанности сторожа и полотёра. Ольга Александровна лишь единожды ответила на письмо отца, сообщив свой новый московский адрес, чем вызвала сильнейшее негодование со стороны Николая Петровича. Между супругами состоялся долгий мучительный разговор, после которого Ольга Александровна перестала писать отцу, стыдливо смирившись с жестокими, не терпящими компромиссов условиями новой жизни. Отец умер в 1929 году при невыясненных обстоятельствах, и Николай Петрович, наконец, вздохнул спокойно. Трюмо, отделанное перламутром, старое кожаное кресло да громоздкий граммофон Берлинера — вот и всё, что осталось от родителей Ольги Александровны. Огромной неповоротливой улиткой граммофон возвышался на столе в спальне пожилой женщины, но расстаться с ним не было никакой возможности: слишком много когда-то запретного оказалось с ним связано.

Ольга Александровна прекрасно помнила, как Александр Фёдорович, её отец, в первый раз завёл чудо-машину, из глубины рупора которой полился необыкновенной красоты звук с тёплым потрескиванием и уютной хрипотцой. Оленьке было тогда лет шесть или семь. Горничная Дуся, в крахмальном переднике и шапочке, вбежала в комнату девочки, раскрасневшаяся и чуть запыхавшаяся:

— Барышня, идёмте в гостиную, да побыстрее, не то пропустите! Там батюшка ваш музыкальную машину привезли, сейчас музыку играть будут!

Был июль месяц, наверное, потому что через распахнутые окна, развевая белые газовые занавески, сумасшедшим, пьянящим, почти осязаемым густым дыханием ветра в дом проникал аромат свежескошенной травы. Отец стоял у массивного овального стола столовой. Он был возбуждён, нетерпеливо вздрагивал, словно сильный породистый жеребец на привязи, и загадочная улыбка весело плясала на его губах. Катерина Ивановна, томная, всегда немного уставшая, в белом чесучовом платье, струящемся вниз мягкими складками, полулежала на турецкой оттоманке в позе греческой богини. Своей малиновой обивкой и позолоченными кантами резная оттоманка совершенно не гармонировала с добротной тяжеловесной мебелью усадьбы, впрочем, как и сама Катерина Ивановна. В толстой книге по истории искусств Оленька однажды увидела чёрно-белую репродукцию, на которой обнажённая женщина с гладкой полупрозрачной кожей возлежала на скалистом берегу и дразнила стоявшего подле неё толстого мальчишку с пушистыми крылышками за спиной. Неземная, почти невесомая красота женщины завораживала девочку. Оленька втайне от всех подолгу смотрела на репродукцию и удивлялась тому, насколько эта лукавая древнегреческая богиня с царственными жестами похожа на мать: столь же воздушная, сияющая и уверенная в своём великолепии. Катерина Ивановна была настолько красива, что маленькая Оля робела в её присутствии и страшилась поднять на мать глаза. Александр Фёдорович тоже робел и затихал в присутствии Катерины Ивановны. Он боготворил жену и одновременно боялся её, как будто она была сделана из тончайшего стекла, и любое неосторожное движение могло разрушить эту невиданную красоту и лёгкую певучую грацию.

Когда маленькая Оля на всех парах влетела в гостиную, торопливо одёргивая задравшееся платье, Катерина Ивановна с ласковым упрёком взглянула на дочь и поманила к себе рукой. Оленька, затаив дыхание, подошла к матери. Та усадила её рядом и кивнула Александру Фёдоровичу, давая сигнал к началу торжественного действа. Отец кашлянул, наклонился к диковинной машине на столе, да так и замер, не решаясь пошевелиться, когда первые звуки мелодии заполнили комнату. Катерина Ивановна улыбалась краешками губ, а слуги, столпившись у дверей, стояли с открытыми ртами. Кучер Тимофей замаячил в окне лохматой шевелюрой, поводил головой туда-сюда и исчез, пробасив на прощанье:

— У господ Кирсановых такую машину видел. Графофон называется!

Оленька сидела притихшая и ошеломлённая. Она впервые слышала эту песню, но запомнила её на всю жизнь. Столько задора, столько молодецкой удали, с шумом, гамом и разноцветием воскресной ярмарки было в ней! Она манила, обещала, звала с собой, летела всё быстрее и быстрее в хороводе ярких красок и кружила голову запахом свежеиспеченных пирогов с капустой:

Подставляй-ка губы алые, ближе к молодцу садись…

Все слова песни в исполнении рокочущего мужского баритона маленькая Оля разобрать не смогла, но эти запомнились ей отчётливо. Перед глазами живо нарисовалась картина: древнегреческая богиня с репродукции в ярко-красном сарафане и с рассыпавшимися по плечам золотыми кудрями шла, приплясывая, словно летела, навстречу лохматому кучеру Тимофею, раскрасневшаяся и счастливая, с игривыми чёртиками в прозрачных лазоревых глазах.

Где-то рядом, почти над ухом, с треском хлопнула дверь.

— Ну, какую пластинку тебе поставить? Или, может, ящик включить?

Наталья Николаевна стояла вплотную перед задремавшей в кресле Ольгой Александровной, переминаясь с ноги на ногу. Её ярко-фиолетовый фланелевый халат оттенял волосы и резал глаза. Лицо, застывшее в недовольной гримасе, имело выражение нетерпеливое и даже слегка враждебное.

Ольга Александровна не сразу сообразила, где она находится и кто эта странная женщина, что стояла перед ней в решительной позе, подбоченившись и наклонив вперёд голову.

— Какой ящик? Зачем ящик? — переспросила, запинаясь, Ольга Александровна.

Недоумение матери вызвало у Натальи Николаевны довольную усмешку. Она заковыляла к угловой полке, на которой аккуратной стопочкой лежали пластинки, и, не слишком осторожничая, начала их перебирать.

— Эта пойдёт? — Наталья Николаевна вытащила пластинку с портретом Лемешева на затёртой бумажной обложке.

Не дождавшись ответа, она подошла к радиоле, которую старший сын Пашка привёз из Эстонии специально для Ольги Александровны, чтобы ублажить несговорчивый нрав бабушки, и со стуком открыла крышку.

— Вот, слушай, — твоя любимая, — Наталья Николаевна с размаху бросила на пластинку иглу, которая, взвизгнув, впилась в чёрный винил и зашуршала.

Ольга Александровна никогда не включала радиолу сама, кокетливо прикрываясь отговорками о старости и глупости, но лишь потому, что любила, когда это делали за неё и для неё. Наталья Николаевна то и дело ворчливо называла мать «барыней», но та не обращала внимания на негодующую мину дочери: в конце концов, барыней она и была. Времена, когда приходилось боязливо утаивать дворянское происхождение, миновали; словоохотливые молодые люди из телевизора говорили о перегибах советской власти, и Ольга Александровна вновь начала гордиться и в какой-то мере даже кичиться почтенной родословной семьи. Она всё чаще обращалась взглядом в прошлое, вспоминая безмятежное детство в имении, и с сожалением вздыхала об утраченном образе жизни, когда праздность была возведена в ранг искусства.

— Женщинам в то время не обязательно было работать, достаточно было хорошего образования и безупречных манер. Я против эмансипации. Труд только обезобразил женщину, исказив её сущность и превратив из трепетной лани в тягловую лошадь, — изрекала с улыбкой Ольга Александровна, украдкой бросая взгляд на Наталью Николаевну.

Дочь не любила подобные высказывания со стороны матери. До выхода на пенсию Наталья Николаевна более двадцати лет проработала поваром и лишь последние несколько лет — заведующей столовой. Сидеть сложа руки она не умела, думать и вспоминать ей оказалось не о чем, и деятельная горячка овладевала женщиной постоянно.

— Тебе хорошо говорить, ты ни дня в жизни не работала, — недовольно и даже с некоторой долей зависти отвечала она, тут же принимаясь за домашние дела, какими бы бессмысленными они ни были.

Ольга Александровна обычно добродушно отшучивалась:

— Мужчина создан для того, чтобы работать. Только благодаря усердной работе он приобретает лицо. Для женщины работа важна в той лишь степени, чтобы его поддерживать. Не зря бывшие сановные дамы занимались, в основном, благотворительностью.

К слову сказать, упрёки в совершенном безделии, обращённые Натальей Николаевной к матери, были не вполне справедливы. Какое-то время Ольга Александровна давала на дому уроки французского, но чужие дети оказались для неё ещё более в тягость, чем собственная дочь. Когда же Наталья Николаевна после развода переехала к ней, пожилая женщина переложила все обязанности на дочь и погрузилась в ничегонеделание, в котором находила особое упоительное удовольствие.

Благословен и день забот, Благословен и тьмы приход. Что день грядущий мне готовит?..

Заботы Ольги Александровны ограничивались выпитым чаем и раздумьями, и каждый новый день был копией предыдущего. Она совершенно точно знала, что ждёт её завтра, не жаждала сюрпризов и перемен, но по-прежнему с замиранием сердца, словно в юности, слушала арию Ленского. Слова, так гармонично положенные на мелодию, не могут наскучить. Голос взбирается ввысь, словно хочет дотянуться до самого неба, с надеждой вглядываясь в завтрашний день, и вновь неторопливо спускается вниз, сокрушённый, полный предчувствий о скором конце и неизвестности впереди. Уйти так, в юности, не изведав разочарований и горестей жизни — не самый худший финал. Возможно, не вполне честный, но красивый в своей стремительности и простоте. Впрочем — и Ольга Александровна это прекрасно осознавала — старость вовсе не так страшна, как может представляться в самом начале пути. Она не наступает мгновенно, к ней успеваешь привыкнуть.

Затем — ариозо. Восторженное, стеснительное и прямолинейное. «Я люблю Вас, Ольга!» — восклицал мятущийся провинциальный поэт, и глаза Ольги Александровны увлажнялись от умиления. За долгую жизнь она ни разу не услышала подобного признания, обращённого к ней, хотя обладала красотой и статью, доставшимися ей от матери, и, несомненно, могла на это рассчитывать. Николай Петрович был крайне скуп в выражении чувств. Он многое дал жене: безопасность, достаток, уважение, — чем и ограничился, но она ценила то, что он для неё сделал, и была безоговорочно благодарна. Она не ждала от него пылких излияний, которые свойственны лишь подслеповатой встревоженной юности.

Нечто похожее не признание она чуть было не получила от другого. Однажды, дождливым октябрьским вечером, в далёком сорок восьмом или в сорок девятом году, преемник Николая Петровича и её нечаянный благодетель пришёл с очередным визитом, прижимая к пиджаку букет растерянных белых хризантем. В гостиной у окна, полыхнув смущённой лысиной, он взял её за руку увлажнившейся от волнения ладонью.

— Милая, бесценная моя Ольга Александровна. Одно Ваше слово, одно только Ваше слово, и я…

Он походил на героя бульварного романа начала века, сжавшийся в комок и заикающийся, со смешными высокопарными словами и капельками пота на висках. Ольга Александровна не позволила ему договорить: не в её правилах было ломать чужие жизни и принимать судьбоносные решения. Если любовной горячки не случилось с ней прежде, когда она была молода и ещё имела тягу к внезапным порывам, то сейчас не стоило даже тратить на это силы.

— Поздно уже. Вас дома хватятся, — сказала она и мягко высвободила руку.

Он понял и не стал настаивать. Патефонную иглу тогда внезапно заело, и она начала упрямо проскальзывать на одном месте, стрекоча и прищёлкивая: «Ты постой, постой, красавица… и-ца… и-ца… и-ца…» Было странно и неловко, оба стояли в нерешительности, не зная, как попрощаться. Белые хризантемы лежали на столе, и их острые лепестки, истончаясь, теряли цвет и с грустью увядали. Потом были другие вечера, встречи и неспешные разговоры под музыку за чашкой чая, но ничего подобного больше не повторилось.

Ольга Александровна заулыбалась воспоминаниям и негромко вздохнула. Ленский только успел признаться Ольге в любви, как вновь с грохотом открылась дверь. На пороге стояла торжествующая Наталья Николаевна с ведром в одной руке и со шваброй — в другой.

— Ноги подними, я у тебя тут протру, — сказала она и тяжело стукнула ведром об пол, прервав начало новой песни.

Неаполитанский юноша с пластинки звенящим тенором умолял девушек поведать о пламенной любви к их черноглазой подружке, но его мольбы невозможно было разобрать. Наталья Николаевна шумно шлёпала тряпкой, возила ею под столом и кроватью, разгоняя невесомые шарики пыли по углам комнаты. Те играли со шваброй в догонялки: перекатывались с боку на бок и хохотали над страданиями влюблённого. Ольга Александровна так и не могла понять, почему дочь начинала заниматься уборкой как раз тогда, когда включала для матери пластинку.

— Наташенька, — почти просительно начала она, умело скрывая возмущение, — ты не могла бы попозже? Хотя бы через полчаса?

— Нет, не могла! Я тебе не прислуга, чтобы по часам, — и швабра раздражённо уткнулась в ножку эстонской радиолы.

Радиола присвистнула и процарапала иглой по пластинке, перепрыгнув с «Неаполитанской песенки» на «Метелицу»:

Ты постой, пост-о-о-ой, кра-са-ви-ца… и-ца… и-ца… и-ца..

Ольга Александровна поднялась с кресла, больше не в силах выносить страданий заевшей пластинки, по-прежнему сдержанная и спокойная. Боже, каких неимоверных усилий стоило ей это спокойствие!

— Как выключить?

Наталья Николаевна молча ткнула пальцем в переднюю панель, и радиола затихла на выдохе.

— Пойду-ка я прогуляюсь, подышу свежим воздухом, пока ты тут… делами занимаешься, — Ольга Александровна всеми силами старалась не показывать своего раздражения, чтобы тем самым больше досадить дочери. Между двумя женщинами уже давно шла холодная война, и дочь явно проигрывала матери в терпении и выдержке.

Наталья Николаевна шмыгнула носом и вышла из комнаты, волоча за собой ведро со шваброй. Она долго возилась в гостиной, переставляла стулья, звенела посудой в серванте и шумно вздыхала каждый раз, когда ей приходилось наклоняться. Ольга Александровна не спеша переоделась: надела серую трикотажную юбку и белую хлопчатобумажную блузку простого покроя с невысоким воротничком-стоечкой. В прихожей дочь её окликнула:

— Мам, ты надолго?.. Куда пойдёшь?

Голос Натальи Николаевны несколько смягчился и звучал виновато.

— Я во дворе посижу, а потом до Патриаршего дойду, если не слишком жарко, — Ольга Александровна не обернулась и осталась стоять спиной к дочери, с трудом сдерживая обиду. — Занимайся своими делами спокойно, не буду тебе мешать.

Наталья Николаевна как будто ждала подобных слов, вновь взъерошилась и заворчала:

— А что? Думаешь, дела сами себя переделают? Мне некогда рассиживаться. Завтра гости, между прочим, приходят на твой день рождения. Забыла? Я не для себя стараюсь, тебе праздник устраиваю. Ещё в магазин надо и еду приготовить…

Ольга Александровна исподлобья посмотрела на дочь, развернувшись вполоборота.

— Нет, Наташенька, я не забыла, я просто не хотела его отмечать. Когда десяток лет до ста остаётся, тут нечему радоваться. А ты гостей назвала, меня не спросясь.

— Какие гости? — Наталья Николаевна даже взвизгнула и густо покраснела. — Кого я назвала? Только свои придут: Лёшка с Ларисой, Пашка с Галкой да я. Никого чужих не будет, говорю же. Только свои!

— Свои-то свои, а всё равно что чужие, — пробормотала Ольга Александровна и вышла на площадку. Сквозь плотно закрытую дверь она почувствовала, нет, увидела (то ли боковым зрением, то ли затылком), как Наталья Николаевна швырнула тряпку на пол и побежала к телефону, стоявшему у стены в узкой прихожей.

На улице было тепло, дул освежающий ветерок, и сидеть на скамейке в дальнем углу двора под густой тенью соседнего дома оказалось необыкновенно приятно. Ольга Александровна устроилась поудобнее: она хотела просидеть здесь как можно дольше, чтобы не пришлось возвращаться домой, где дочь размазывала злость и недовольство шваброй по полу. Уютный дворик тихо шелестел листвой, из открытого окна первого этажа доносилась музыка. Красивый женский голос пел о нежности, любви и разлуке. Ольге Александровне вдруг пришло на ум, что счастливые переживания неспособны вызвать в человеке столь прекрасный и мелодичный отклик. Счастье шумно и глупо, словно красноносый клоун на цирковой арене, брызжущий фонтанами фальшивых слёз, хохочущий и кривляющийся. Сопереживать легко только грусти и страданию.

Пожилая женщина задумчиво сидела на скамейке, скрестив пальцы рук, и смотрела куда-то вглубь себя. Она всё чаще ощущала желание перестать слышать человеческие голоса — слишком резкими и визгливыми они ей казались. Не любила разговаривать, избегала старушечьих сплетен и обсуждений нового бразильского сериала, научилась делать вид, что подслеповата и не замечает соседок.

В детстве и юности Ольга Александровна не любила тишину, даже немного страшилась её, но постепенно свыклась и научилась находить в ней некоторые преимущества. Так сложилось, что нигде не поощряли шумные забавы: ни в родительском доме, где свято оберегали покой красивой и уставшей маменьки, ни в Екатерининском институте, в дортуаре, классных комнатах и даже рекреациях которого постоянно слышалось: «Раs autant de bruit, mademoiselles…». Робкие воспитанницы в синеньких казённых камлотах переглядывались украдкой и безмолвными парами передвигались неслышно, как на похоронах, под неусыпным взором классной дамы. Тишина в институте угнетала, но на поверку оказалась вовсе не безнадёжной: в ней таилась внутренняя свобода и беспечная детская весёлость, которая то и дело рассыпалась по сторонам звонким шёпотом. После институтской жизни на Ольгу Александровну обрушилась другая, замирающая от страха и давящая тишина. В каморке тётки Агафьи запрещалось громко разговаривать и переставлять вещи, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Ольга Александровна помнила, как её новая квартирная хозяйка, распихивая по укромным углам присланные Александром Фёдоровичем из хлебного края шестнадцать пудов муки и пять пудов сахара, говорила:

— И, барышня, ежели проверка какая будет, то я вас знать не знаю. Квартируетесь у меня, вот и всё. Пятнадцать рублей с полтиною вперёд и больно не высовывайтесь. Власть-то нынче другая, к вашему роду нетерпимая.

Тётка Агафья по-прежнему обращалась к юной Оленьке на «вы» и благодарила отца за гостинцы, которые в голодный восемнадцатый год пришлись как нельзя кстати, но в её тоне начинала постепенно угадываться нахальная фамильярность, подкреплённая неожиданным чувством классового превосходства. Девочка растерянно оглядывалась по сторонам, тщетно стараясь смириться с тем, что она здесь оказалась. А дело было вот как.

Дальняя родственница Томилиных, скорбная старуха в чёрном повойнике, которая беспрестанно жевала тонкими сморщенными губами в такт равномерному покачиванию головой, приехала поздней осенью семнадцатого года за ничего не понимающей Оленькой по распоряжению отца. Она коротко приказала собрать вещи и увезла девочку из просторных величественных залов института в комнатку с облупившимися обоями в Иваново-Вознесенске. Был тёмный дождливый день, они ехали в забитом битком плацкартном вагоне поезда, который подолгу стоял на станциях, молчаливо врастая в рельсы. В вагоне стояла зыбкая, неуверенная тишина, прерываемая лишь свистком паровоза и скрежетом колёс, пахло чесноком и селёдкой. Глаза Оленьки то и дело наполнялись слезами, старуха-родственница дремала рядом, не переставая жевать губами, а лица людей вокруг казались девочке серыми и мятыми, словно мокрая газетная бумага. Какой-то разночинного вида студент с узенькой бородкой, в потрёпанной фетровой шляпе и коричневом шарфе участливо тронул Оленьку за локоть.

— Не плачьте, барышня. Это начало новой жизни! Всё будет хорошо, вот увидите, — улыбаясь приветливо и задорно, он легонько потрепал её по предплечью и побежал к выходу, такой же мятый и серый, как остальные люди в вагоне.

Студент, в целом, оказался прав: ничего плохого и печального в жизни бывшей институтки не произошло. В Единой трудовой школе, куда определили Ольгу Александровну как внучатую племянницу мещанки Прилукиной, было шумно и суетно: по сорок пять человек в классе, разношёрстных и разновозрастных учеников, половина из которых не умели толком ни читать, ни писать. Много галдели на уроках — не то, что в Екатерининском! — но шумели бестолково, крикливо и разнузданно. В самом начале первого учебного года комиссар по просвещению (то ли Ганин, то ли Гурин) торжественно объявил «товарищам учащимся», что им «нет надобности больше решать задачи, зубрить латинские глаголы и забивать голову эпизодами из греческой и римской истории». Он предложил провести реформу трудовой школы, которая заключалась в том, что уроков им задавать не станут. Пришедшие в восторг ученики забросили книжки и занимались чем угодно, только не учёбой. Оленька Томилина, не привыкшая к подобной дисциплине, ошарашенно замолчала и не открывала рта в следующие пару лет школьной жизни, научившись отстраняться от многоголосого гудения класса. На неё особенно не обращали внимания, хотя и не чурались: странная тихая девочка с длинной косой и тонкими холёными пальцами была чужой для всех остальных учеников. Годы спустя Ольга Александровна нередко ловила себя на том, что по привычке прекращала разговор и замыкалась в себе каждый раз, когда что-то было не по ней. Она могла молчать неделями, скупо роняя слова и не испытывая при этом ни малейшего дискомфорта.

В педагогическом институте ситуация несколько изменилась: Ольга Александровна много ходила в кино и в театр, появились подруги по интересам. Каждую пятницу посещали лекции в клубе то «О призраках любви», то «О современном Западе в его столицах», после которых всегда были танцы. Девушки собирались стайками и украдкой плевали семечки на пол, молодые люди залихватски тушили окурки почерневших самокруток о подошвы стоптанных ботинок, но музыка была хороша: музыканты знали своё дело и оркестр играл до изнеможения далеко за полночь. Ольга Александровна любила танцевать. Она быстро перенимала модные движения и грациозно двигалась под ритмичные звуки популярных мелодий. Тем не менее, поклонников у неё не было: слишком холодной казалась она парням в пиджаках с чужого плеча и брюках, лоснящихся старостью на коленках и ягодицах. Ольга Александровна была чудо как хороша собой, но заносчивое высокомерие белолицей барышни пугало окружающих, словно она носила на себе проклятие прекрасной бессловесной русалки из сказки. Кавалеры в смущении отводили глаза и захлёбывались словами, которые в присутствии любой другой девушки «своего круга», несомненно, сумели бы выговорить, и даже не без некоторого бахвальства.

Встречается изредка такой тип женщин, которые не вызывают у представителей противоположного пола энтузиазма ухаживания из-за их нарочитой сложности. Женщины эти, как правило, не обладают ни выдающимся умом, ни ослепительной красотой, они лишь умеют быть на своём месте, как бы не складывались обстоятельства, и требуют повышенного внимания, не гарантируя успех. Ольга Александровна оказалась, ко всему прочему, ещё и чертовски красива. Не удивительно, что народный комиссар, заведующей всей советской лёгкой промышленностью, так увлёкся ею. Только мужчина, волею судьбы облечённый властью, способен поверить в то, что может полюбить такую женщину, но спустя несколько лет понимает, что с нею возможно только смириться.

Николай Петрович был от природы наделён цепким, практическим складом ума и благородной гибкостью: он умел быть нужным. Не только на работе, где комиссариаты сменялись наркоматами, закрывались, объединялись, а он оставался на прежнем посту, претерпев лишь переименование и переезд в другой кабинет, но и в личной жизни. Благодетельствуя потихоньку, в меру и с чувством собственного достоинства, он получил в награду пожизненную признательность супруги и её безоговорочное доверие. Для счастливого брака зачастую не требуется ничего, кроме желания благодетельствовать с одной стороны и готовности благодарить — с другой. За долгие годы, проведённые вдали от дорогих и когда-то близких, Ольга Александровна научилась быть благодарной.

Из открытого окна бравурным маршем зазвенели литавры — ярким диссонансом плавному течению воспоминаний. Ольга Александровна приоткрыла наполовину смежённые веки и заметила у двери подъезда внука Лёшку в компании лысоватого человечка невысокого роста, вытирающего платком пот с висков. Зрение у Ольги Александровны было на зависть многим, особенно вдаль. Лёшка бросил взгляд на бабушку и коротко дёрнулся вперёд всем корпусом, как бы решая, подойти или нет. Его лицо исказила неловкая гримаса провинившегося школьника, которого застукали за неблаговидным делом. Ольга Александровна поняла нежелание внука встречаться с ней и сделала вид, что его не видит. Тот обрадованно рванул прочь, увлекая за собой лысого спутника.

— Всё продадут. Тайком, не спросясь. Вынесут, пока я не вижу, — пробормотала пожилая женщина себе под нос, вставая со скамейки.

«Дался тебе этот шкаф!» — неожиданно шепнул ей на ухо вкрадчивый голос, то ли осуждающий, то ли насмешливый, но Ольга Александровна надменно отогнала от себя малодушные мысли. Неспешно и горделиво, с безупречной осанкой истинной благородной девицы, пошагала она к двери подъезда, как всегда собранная и спокойная.

Следующий день выдался длинным, утомительным и суетливым. Наталья Николаевна с утра гремела кастрюлями на кухне, а около полудня к ней присоединилась пышнотелая Лариса, жена младшего внука. Лариса была женщиной активной и громогласной. Она гордо выпячивала богатую грудь в глубоком декольте, стараясь отвлечь ею внимание от удивительного вида огромной бородавки на кончике носа, которая свисала с него, словно капля.

— Ну, именинница, как настроение у нас? Готовы праздновать? — радостно прогрохотала она грудным голосом, просунув голову в полуоткрытую дверь спальни Ольги Александровны. Ответа Лариса дожидаться не собиралась и, коротко гоготнув, тотчас же исчезла. Это был, по всей видимости, риторический вопрос.

Виновница суеты Ольга Александровна не торопилась присоединиться к веселью. Она всё утро пыталась читать, но бросила, поскольку не могла сосредоточиться. После хотела выйти погулять, но стал накрапывать мелкий дождик. За стеной работал никому не нужный телевизор, и от его бестолкового бормотания да от шумной возни на кухне у Ольги Александровны начала болеть голова. Мысли путались, она не находила себе места, то присаживаясь в кресло, то принимаясь ходить взад-вперёд по комнате. Наконец, взгляд упал на старенький маникюрный набор, который она, спешно собирая вещи в дортуаре института под скорбным взглядом старухи Прилукиной, не забыла уложить в саквояж. С тех пор он служил ей верой и правдой многие годы.

Ольга Александровна решила привести в порядок руки. Она никогда не пользовалась лаком, как большинство современных женщин, предпочитая по старинке втирать губкой в каждый ноготь перламутровую пудру, а затем полировать его пилочкой. Руки после такого маникюра смотрелись изумительно, и ногти не мелькали аляповатыми цветными пятнами, а светились изнутри бело-розовым матовым блеском. После войны пудра постепенно пропала из магазинов, и у Ольги Александровны оставалась лишь одна баночка с драгоценным переливчатым порошком на самом донышке. Она расходовала его очень экономно, рассчитав, что до конца жизни ей хватит. Сейчас, так и не найдя себе дела по душе, Ольга Александровна уселась за столик и принялась ловко орудовать губкой. Наталья Николаевна застала мать за столь нелепым на её взгляд занятием и только фыркнула.

— Я-то хотела тебе на кухню предложить пойти. Думала, салат поможешь резать, — насмешливо и даже несколько презрительно бросила она, ковыряя мизинцем в левом ухе. — Но ты, я вижу, уже занялась делом.

Ольга Александровна оставила замечание дочери без внимания.

— Нет, Лариса, ты представляешь, она ногти красит! — громко жаловалась дочь на кухне. — Ведь девяносто лет почти, а всё туда же. Кому её ногти нужны?

Лариса хохотала в ответ:

— Да ладно вам, Наталья Николаевна! Чем бы дитя не тешилось… Они в таком возрасте как дети малые, что с них возьмёшь?

От этих слов Ольга Александровна в сердцах бросила маникюрный набор и, кипя от возмущения, встала. Хотела что-то сказать, крикнуть в своё оправдание, но подумала и вновь уселась за туалетный столик и принялась упрямо доделывать маникюр. На зло. Пусть думают, что хотят. Главное — промолчать и не дать им повода.

Часам к четырём стали подходить гости. Их оказалось восемь человек, не считая самой именинницы. Собрались в гостиной, где расселись по углам: кто — на диван, кто — на стулья у окна, кто остался стоять в дверях, переговариваясь вполголоса. Наконец, в центр круглого стола, аккуратно раздвинув бокалы и бутылки с напитками, водрузили большую миску с салатом оливье, и Лариса, звонко хлопая в ладоши и хватая всех по очереди под руки, позвала гостей к столу.

— Ну, всё готово, гости дорогие, — приторным голосом восклицала она. — Просим, просим! Рассаживаемся поудобнее, всем места хватит. Вы подвиньтесь чуть-чуть, вот так… Мы бабушку сюда посадим, именинницу нашу… Ага, вот так. Ольга Александровна, дорогая, садитесь, не стесняйтесь…

Загремели вилки, тарелки, ножи, заскрипели под натиском гостей почтенного возраста стулья, приветливым звоном отозвались стопки, завидев запотевшую от праздничного волнения бутылочку водки.

— А дамочкам — шампанского, — слащаво затараторил внук Лёшка, плотного телосложения мужчина лет сорока с жёсткими кудрявыми волосами и полным рябым лицом, которое будто скручивалось с боков в два рулона от щёк к массивному носу. — Бабушка у нас любит шампанское.

Слово «любит» он пропел на букве «ю», улыбчиво уставившись на Ольгу Александровну. Та кивнула и взяла в руку предложенный бокал.

— Вот и славненько, — присоединилась к сладкоголосию мужа Лариса. — Ну, у всех нáлито? Давайте-давайте, чокнулись! Олечка Александровна, с праздничком вас, с днём рождения, и чтобы всё, как говорится, у вас было хорошо…

Гости недружно зазвенели бокалами и стопками, а чей-то негромкий вкрадчивый голос вдруг протянул:

— И долгих лет жизни, так сказать. Два раза по столько.

Ольга Александровна удивлённо воззрилась на говорящего, раздосадованная только что сказанной им нелепицей. Это был невысокий лысоватый человечек в голубой рубашке и синем галстуке, со сметливыми мышиными глазками и мелкими бусинками пота на висках. Он сидел, склонившись лицом к тарелке, лишь изредка вскидывая глаза и бросая по сторонам короткий целенаправленный взгляд.

— Вы мне два раза по девяносто лет предлагаете прожить? — кончики губ Ольги Александровны взметнулись вверх, подбородок недовольно поджался. — Нет уж, увольте. Где вы воспитывались, молодой человек? Что за манеры? Так долго в одном месте задерживаться неприлично.

Лариса, сидевшая по левую руку от именинницы, залилась деланым смехом.

— Вот ведь бабушка у нас юмористка! — пискнула она, заговорщицки толкая Ольгу Александровну под локоть. — Кто бы говорил? Да с вашим здоровьем, бабулечка, два раза по сто лет прожить можно, не то, что по девяносто!

Гости сделали вид, что смеются над удачной шуткой, но захлебнулись неловким молчанием. Ольга Александровна тем временем силилась вспомнить, где она видела этого маленького лысого человечка. Он не был ни родственником, ни другом семьи, но его лицо или, вернее, силуэт казались ей очень знакомыми.

«Ну конечно! — вдруг осенило Ольгу Александровну. — Вчерашний оценщик!» Тот, который приходил с внуком Лёшкой, пока она слушала во дворе чужое радио. Она видела его издалека, мельком и под другим ракурсом, но общее впечатление осталось, и теперь оно безошибочно воссоединилось с внешним видом сидевшего перед нею человека.

Пожилая женщина вновь обвела взглядом присутствующих. На несколько мгновений звук будто пропал, и молчаливые лица вокруг кривлялись и гримасничали неестественными минами актёров немого кино. Дочь Наталья Николаевна в тёмно-синем мешковатом платье с вилкой наперевес пыталась подцепить кусочек сырокопчёной колбасы, потеющий на большом овальном блюде в центре стола. Внуки Пашка и Лёшка с жёнами Ларисой и Галиной сидели, склонив друг к другу головы, слева от Ольги Александровны и беззвучно шевелили губами. Лариса наклоняла над столом внушительное декольте и с подозрением косилась на именинницу, оскалив в улыбке рот. Галина, невысокая худая женщина неопределённого возраста, то и дело переводила взгляд с Ларисы на мужа и лишь изредка раскрывала плотно сжатые губы, чем напоминала рыбу, выхватывавшую из воды кислород. Внуки таращили глаза и взмахивали руками, потом заговорщицки перемигивались, округлив спины, а затем с довольным видом вальяжно раскидывались на стульях. По правую руку от Ольги Александровны расположились сын двоюродного брата Николая Петровича Виктор и его жена, имя которой пожилая женщина до сих пор не могла запомнить. Они переехали в Москву из Иванова не так давно, несколько лет назад, и Виктор работал у предприимчивого Лёшки «на побегушках»: так не без гордости заявляла Наталья Николаевна, когда рассказывала знакомым об успехах сына. Виктор с женой неторопливо поглощали салаты и время от времени застенчиво посматривали на собравшихся вокруг стола гостей, но и они, казалось, знали то, о чём Ольге Александровне никто не потрудился сообщить. Сразу за ними, наискосок от именинницы, ловко орудуя вилкой с ножом, сидел маленький человечек с мышиными глазками и ел заливное. Он один был спокоен, не переглядывался с гостями и не участвовал в родственном заговоре.

«Значит, решили пригласить в гости, чтобы он смог всё как следует рассмотреть, никуда не торопясь и ни от кого не прячась. Хитро придумали, — Ольга Александровна не могла надивиться изобретательности дочери. — Думают, я совсем из ума выжила, раз на мой день рождения пригласили. Молодцы, что скажешь!»

Ольга Александровна решила действовать обстоятельно и, дождавшись, когда звуки появятся вновь, обратилась к незнакомцу с необычайной любезностью:

— А вы, молодой человек, простите, кто? Я вас что-то не припомню, а нас не представили.

Наталья Николаевна заёрзала на стуле: она не верила ни в слабую память матери, ни в её любезность.

— А я, Ольга Александровна, человек совершенно непримечательный, — ничуть не смущаясь, начал лысый. — Зовут меня Аркадий Вениаминович, и я с вашим внуком Алексеем Михайловичем дела кое-какие веду. Заскочил к нему буквально на минутку пару бумажек подписать, потому как в другое время не получалось у нас пересечься. Откладывать было уже нельзя — дело не терпит, сами знаете. А тут такое радостное событие! Зашёл на минутку, а задержался на часок. Не смог отказать себе в удовольствии, так сказать…

Наталья Николаевна напряжённо следила за лицом матери всё то время, пока говорил гость в голубой рубашке, и когда заметила, что Ольга Александровна заулыбалась, с облегчением вздохнула и вновь принялась за колбасу.

— Как интересно, — протянула Ольга Александровна. Она почти вошла во вкус, ей даже нравилась подобная игра в дурочку. — Позвольте поинтересоваться, что за дела вы ведёте? Чем именно занимаетесь, если не секрет?

— Да чем занимаемся? — продолжал лысый незнакомец ровным голосом, мельча словами, как будто сахар из мешка в мешок пересыпал. — Очень прозаическими делами. Купили, потом продали с небольшой выгодой, потом опять купили. Внук ваш, Ольга Александровна, очень в этом деле преуспел, вот и я за ним тянусь по мере сил, учусь на его примере, так сказать.

— Что ж, в таком случае, рада знакомству. Аркадий Вениаминович? Простите, если ошиблась, память уже не та стала, — Ольга Александровна лукаво посмотрела на гостя.

— А я-то как рад, — продолжал мельчить мышиного вида человечек, накладывая себе салат. — Рад и счастлив, так сказать. В таком приятном обществе посидеть — сплошное удовольствие.

Одна из невесток Натальи Николаевны, на этот раз — Галина, оживилась, услышав последнюю похвалу гостя в адрес собравшихся, и обрадованно пролепетала, по-птичьи клюнув длинным острым носом:

— Общество отличное, что и говорить. А всё почему? Корни, — она выставила вперёд скрюченный палец правой руки, — сами понимаете. Сразу чувствуются и вкус, и воспитание. Бабушка у нас, — кивок носом в сторону Ольги Александровны, — потомственная дворянка, а Николай Петрович, отец Натальи Николаевны, из советской интеллигенции: наркомом был, всю жизнь высокий пост занимал.

Аркадий Вениаминович шустро поднял голову от тарелки и с удовольствием огляделся по сторонам.

— Так вот откуда такое чудное антикварное великолепие! И имение, наверняка, до революции где-то было. Сейчас модно генеалогией заниматься, все ищут без устали, к кому бы возвести свой род, а у вас и без того понятно. Я слышал, что даже Дворянское собрание хотят возродить. Вы, значит, дворянин будете, Алексей Михайлович?

— Что-то типа того, — пробурчал в ответ внук Лёшка, чувствуя, что задели не лучшую тему и оказались на зыбкой почве. Он метнул быстрый взгляд на бабушку: что-то сейчас будет.

Так и случилось. Ольга Александровна не смогла промолчать. Она нахмурилась, сдвинув брови к переносице, и придирчиво оглядела собравшихся, тщетно пытаясь найти в лицах родственников признаки благородного происхождения. «Какой вкус? Какое воспитание? И они называют себя приятным обществом!» — устало подумала она, чувствуя прилив отвращения, но вслух произнесла:

— Насколько я знаю, в семнадцатом году дворянское сословие было упразднено, и, кажется, с тех пор ничего не поменялось. Так что корни у вас самые что ни на есть рабоче-крестьянские, без примесей… — Она выдержала должную паузу и продолжила с возрастающей уверенностью. — Но даже сохранись дворянство, замуж-то я вышла за пролетария, пускай и высокопоставленного. Так что бросьте вы эту нелепую игру в благородное происхождение. Мы сейчас все одного сословия: бессословные. Деньгами и квартирами наша сословность измеряется.

В тоне Ольги Александровны было столько назидательности и менторского превосходства, словно она читала неоперившимся первокурсникам лекцию по Истории государства Российского, что на этот раз не удержалась Наталья Николаевна.

— Да ты эту речь свою раз сто говорила! — злобно выкрикнула она, краснея. — Мы её уже наизусть выучили. Ты нам своим происхождением в глаза не тычь: нашлась тут «барыня». Где твои родственнички были, когда отец тебя подобрал? Маменька твоя умерла от тифа в Кирсанове, потому что никто лечить её не хотел — доктора боялись приходить. А папаша из ума выжил, месяцами не мылся и побирался по крестьянским дворам, милостыню просил. Умер в нищете от голода и слабоумия, а ты его даже не разу не навестила и на похороны не поехала. Ты здесь жила, в достатке и безопасности, делала вид, что их не знаешь никого. Это я уже про них узнавала в шестидесятые, ездила туда… А тебе и дела не было!

Слова дочери больно задели Ольгу Александровну не столько грубостью и жестокостью, сколько правотой. Ольга Александровна смалодушничала тогда, струсила, отказалась от семьи и постаралась сделать всё возможное, чтобы воспоминания о родных не тревожили её. Прохладные летние вечера в просторных комнатах с распахнутыми окнами, скрип половиц на лестнице, вереница подсолнухов вдоль пшеничного поля, пряный запах постного масла, бледное, с синими прожилками на висках, лицо матери в пышном ореоле волос, да ещё русская народная песня, доносившаяся из отцовского граммофона — вот то, о чём она позволяла себе вспоминать. Кроме одного единственного раза на письма отца она не отвечала и даже не заплакала, получив известие о его смерти. «Глаза не видят, сердце не болит», — говорит пословица, и Ольга Александровна не понаслышке знала, насколько она верна.

Пожилая женщина поднялась из-за стола и почувствовала, как ноги перестали слушаться: она покачнулась и рухнула обратно на стул. Её бросило в пот, дыхание оборвалось, краска прилила к лицу, а во рту образовался горький привкус невыплаканного стыда.

— Что молчишь? Стыдно стало?

Наталья Николаевна верно угадала чувства матери и злорадно смотрела на неё, понимая, что, наконец, одержала долгожданную победу. Та ничего не ответила, кусая губы, и вцепилась пальцами в белую накрахмаленную скатерть, жёсткую, как наждачная бумага. Бокал упал на тарелку с недоеденным салатом оливье, и шампанское пролилось, шипя и вспениваясь.

Ольга Александровна лихорадочно соображала, что ей делать, мысли путались. Вокруг суетились родственники, пытаясь сгладить возникшую неловкость.

— Так время-то тогда какое было, Наталья Николаевна! Что вы! — бормотали наперебой невестки, понимающе переглядываясь. — Я сейчас книжку читаю про архипелаг ГУЛАГ, так это ужас что творилось, даже не верится. Лёшка на прошлой неделе принёс: белые такие книжки, в дефиците сейчас таком, что и не достать нигде. Автора забыла, но очень авторитетный человек. Я начала читать, мне аж страшно стало.

Ольга Александровна не вслушивалась в то, о чём говорили Лариса с Галиной. Она смотрела на дочь, которая сидела прямо напротив и тоже не сводила с неё глаз.

«Глаза-то у неё Николая Петровича», — вдруг пронеслось в голове Ольги Александровны. А ей всё время казалось, что дочь ни на кого из них не похожа! Глаза похожи: прозрачные, бесцветные, словно разлитая по полу вода, и совершенно пустые. Его глаза. Тут пожилую женщину осенило: ведь он, он виноват. Виноват в том, что ей сейчас так стыдно, жарко и нечем дышать. В том, что отцовские письма остались без ответа, и в том, что дочь, бросаясь упрёками, зло и враждебно на неё смотрит. В том, что она перестала петь и замолчала навсегда, словно желторотая канарейка в золотой клетке. Ему не нравилось, он не хотел. Она не спорила, потому что любила и уважала, ценила его мнение. Или нет? Или ей просто нравилось так думать? Это случилось весной, в тридцать шестом. Он подарил ей духи, пахнущие чайной розой, резкие, сладкие и пошлые. Его рубашки уже давно пропитались этим запахом: когда она их гладила, то ясно чувствовала приторный аромат, который уже не выветривался и не отстирывался. Он пропадал на работе допоздна, а дома отводил глаза и отмалчивался. Стелил себе на диване в гостиной, чтобы, как говорил, утром не тревожить. Она ни о чём не спрашивала, не хотела знать и думать. Так и жили: не любили, не уважали — просто смирились. Он во всём виноват, кто же ещё? Виноват в немногословной терпимости, что окружала её долгие годы, в тихой покорной ненависти, которую она столь долго принимала за любовь.

В голове у неё прояснилось, мысли стали чёткими, туман рассеялся. Её поразило, насколько легко она восприняла перемену. Ей показалось — нет, она была уверена, — что никогда не переставала так думать, но только сейчас окончательно сбросила с себя личину притворства. Ни себе, ни кому-либо другому Ольга Александровна ни разу не позволила усомниться в том, что прожила долгую счастливую жизнь. Долгую — да, но счастливую ли? От пережитого волнения подрагивали руки и не слушался голос, но теперь она точно знала, что ей нужно сделать.

— Аркадий Вениаминович, — тщательно выговаривая слова, сказала она, но смотрела при этом на дочь, — шкаф-то вы во сколько оценили?

Внук Лёшка поперхнулся от неожиданности — водка не в то горло пошла. Наталья Николаевна вздрогнула, по лицу пробежала судорога, глаз задёргался от перенапряжения. Все присутствующие замерли, словно актёры из последней немой сцены гоголевского «Ревизора», лишь гость в голубой рубашке ничуть не смутился и елейным голосом ответил:

— Продавайте, не пожалеете, милая моя Ольга Александровна. Антиквариат нынче в цене, а я вас не обижу. Как-никак, мы с вами — не чужие люди.

Пожилая женщина усмехнулась своим мыслям и продолжила:

— Стол этот и стулья тоже продаю, они гарнитуром одним идут. Часы напольные, посмотрите, у стены стоят. Немецкого производства, Николай Петрович из Германии привёз. С боем, до сих пор работают. Картины, которые в гостиной, берите. Все — подлинники. Супруг мой покойный любителем искусства был: Айвазовский, Кустодиев и Левитан. Правда, вот эту не отдам, — пейзаж Клодта — отца моего любимая, всё, что из картин успели из имения спасти. Да и остальное посмотрите, окиньте внимательным взглядом. Не продаю лишь трюмо, кресло и граммофон.

Аркадий Вениаминович сиял, словно начищенный самовар: удачно зашёл, ничего не скажешь. Остальные и пикнуть ничего не смели, не в силах прийти в себя от такого поворота.

Ольга Александровна встала. Теперь она твёрдо стояла на ногах и окинула собравшихся ледяным взором светло-синих глаз.

— За сим позвольте откланяться, — с широким театральным жестом произнесла она, склоняясь в неглубоком реверансе. На губах плясала холодная высокомерная усмешка. — Мне что-то дурно, пойду прилягу.

Она вышла из комнаты в полной тишине: никто не проронил ни звука. Было слышно только, как звонко стучат по паркету её каблучки.

Аркадий Вениаминович вернулся на следующий день в сопровождении грузчиков и с толстой пачкой денег непривычного для Ольги Александровны грязновато-зелёного цвета. Наталья Николаевна попыталась остановить обезумевшую мать, но та проявила необыкновенную прыть и быстро взяла под контроль происходящее. Ей не терпелось избавиться от вещей, принадлежавших когда-то Николаю Петровичу, и делала она это с неослабевающим энтузиазмом, отбросив старческую подозрительность и недоверие. Она вновь чувствовала себя юной и свободной и получала удовольствие от собственной бесшабашности: если ушлый оценщик в голубой рубашке и обманет её, то она не станет жалеть.

Перемещаясь из комнаты в комнату, Ольга Александровна вытаскивала на свет всё новые ценности. То ей вдруг хотелось избавиться от фарфорового сервиза и мельхиоровых ложек в кожаном футляре с заржавевшим замком; то она вспоминала о подаренном Николаем Петровичем патефоне и пыталась залезть на табуретку, чтобы достать его со шкафа. Аркадий Вениаминович, не ожидавший подобного рвения, смотрел на старушку с сомнением и проявил не свойственное ему благородство, всеми силами стараясь усмирить её пыл: просил подумать как следует и хорошенько взвесить за и против. Он даже застенчиво проговорился, что на выложенное перед ним разом «великолепие» ему не хватит захваченных с собой денег. Но Ольгу Александровну уже ничто не могло остановить.

— Дорогой Аркадий, могу я вас так называть? — восклицала она, всплёскивая руками и поднося платок к увлажняющимся от лихорадочного волнения глазам. — Мы с вами свои люди, сочтёмся. Вы же не обидите старую женщину, я в вас уверена!

Наталья Николаевна позвонила сыну, и тот примчался быстрее ветра. Он долго шептался с Аркадием в прихожей, время от времени покручивая указательным пальцем у виска, потом махнул рукой, тихо проинструктировал мать и опять исчез. Ольга Александровна в порыве захлестнувшего её чувства очищения и освобождения уже плохо понимала, что происходит, но никак не унималась.

— Вот сразу легче дышать стало, Наташенька, — бормотала она, обращаясь к дочери. — Права ты была, совершенно права. Давно нужно было избавиться от хлама!

Дочь презрительно отмалчивалась.

В конце концов, оценщику удалось освободиться от навязчивого внимания хозяйки квартиры. Аркадий Вениаминович, утомлённый и счастливый, во влажной от пота и прилипшей к телу рубашке, стоял в прихожей, утирая платком лоб, когда Ольга Александровна стремительно бросилась к нему и в отчаянии заломила руки.

— У меня к вам есть огромнейшая просьба, — с придыханием шептала она. — Я знаю, вы всё можете достать. Мой граммофон уже много лет в неисправности. Умоляю вас, посмотрите! Посоветуйте, что с ним можно сделать!

«Артистка, — с ненавистью пробормотала дочь, — просто артистка больших и малых театров. Ещё на колени упади!»

Аркадий Вениаминович заверил старушку, что непременно поможет и поспособствует, и с выражением лёгкого недоумения на лице спешно откланялся.

После его ухода Ольга Александровна ещё долгое время не могла успокоиться и ходила из комнаты в комнату, с чувством удовлетворения оглядывая опустевшую квартиру. Светлый прямоугольник паркета в спальне с окнами во двор, на котором до сегодняшнего дня стоял немецкий шкаф из ореха, вызвал у пожилой женщины приступ восторженного удивления, и она вновь радостно всплеснула руками.

— Наташенька! Ты видела, какого цвета был у нас паркет? А сейчас совсем затёрся, потемнел. Надо бы его отциклевать.

Наталья Николаевна ничего не ответила, лишь злобно выругалась сквозь зубы. От обиды и гневного молчания у неё начали вздуваться, лихорадочно пульсируя, вены на шее, а лицо приобрело синеватый оттенок. Она несколько раз включала телевизор, чтобы отвлечься и не реагировать на возгласы матери, но там безостановочно показывали «Лебединое озеро». Возмущённая и уставшая, она тяжёлой поступью уковыляла в свою комнату и даже не нашла в себе сил хлопнуть дверью. Последняя жалобно пискнула и зашуршала, беззвучно прислонившись к дверному косяку.

Заботы вскоре утомили и Ольгу Александровну, которая также удалилась к себе в комнату. Она стояла некоторое время возле кровати, в нерешительности оглядываясь по сторонам. Внезапно её внимание привлекли фотографии, развешанные по стенам: портрет Николая Петровича в костюме-тройке, их свадебное фото, ростовой портрет супругов под пальмой в Пятигорске и семейное фото втроём с дочерью Наташей. К Ольге Александровне вновь вернулись силы. Она схватила невысокий табурет-стремянку, с помощью которого каждый вечер взбиралась на свою высокую кровать с четырьмя перинами, и ловко, с проворством юной девушки, вскарабкалась на него, чтобы снять со стен ненавистные свидетельства собственной слабости и малодушия. Последняя фотография поддалась не сразу: окислился и прикипел к гвоздику металлический крючок рамки. Ольга Александровна с силой рванула семейный портрет, и стекло в рамке треснуло, расколовшись на три неровных треугольника. Женщина вздрогнула от неожиданности, долго смотрела на искажённые разбитым стеклом лица дочери и мужа, но потом торопливо положила фотографию на стол изображением вниз. «Глаза не видят, сердце не болит», — опять подумалось ей, и, обессиленная, с блуждающей улыбкой на лице, она упала в кресло.

Такого тихого вечера в квартире двух женщин не было давно. Они не вышли из своих комнат ни пить чай, ни ужинать и больше не сказали друг другу ни слова.

Знакомый полупрозрачный утренний свет с дымкой по краям коснулся век Ольги Александровны и безошибочно сообщил ей, который час. Опять не спится, каждый день одно и то же. Она неподвижно лежала, вытянувшись на кровати, и пыталась поймать за хвост ускользающий сон. Какое-то время по привычке ждала, когда начнут бить напольные часы в гостиной, но потом вспомнила вчерашнюю суету и заулыбалась. Воспоминания были отрывочными, будто после весёлого праздника с шампанским и танцами, как случалось порой в молодости.

Ольгу Александровну на мгновение охватило чувство неловкости за содеянное, но она быстро взяла себя в руки и, повернувшись на бок, плотнее зажмурила глаза. Она всё правильно сделала, не о чем жалеть. Зыбкую утреннюю тишину привычно нарушил заунывный звук первого троллейбуса, а вслед за ним гулко зарокотал мусоровоз. Странно, но сегодня он звучал несколько по-другому: к недовольному басовитому ворчанию большой машины прибавилось не слышное ей доселе шипение и бульканье, будто шалун-мальчишка выдувал из соломинки воздух в стакан с водой. Такое мерное бульк-бульк-бульк, а потом — хриплое, скрежещущее дыхание, как у старика-астматика.

Ольга Александровна удивлённо поднялась на кровати. Спать ей больше не хотелось, её необыкновенно занимали подозрительные звуки. Пожилая женщина неслышно коснулась босыми ногами пола и на цыпочках подошла к окну. Да нет, всё как обычно: стоит машина с шершавым кузовом, вот открылась дверь, вышел мужчина в грязном сером жилете, громко хлопнул дверью и почесал поясницу. Никакого хрипения и бульканья, только монотонное рычание холостых оборотов двигателя.

Но вот звук повторился вновь, еле слышный, по-прежнему булькающий, а теперь ещё и со свистом. Ольга Александровна обернулась и вдруг поняла, что доносится он не с улицы, а из соседней комнаты. Пожилая женщина спешно надела домашние туфли, накинула халат и пошла в гостиную, где находилась дверь в спальню дочери.

Звуки затихли, и Ольга Александровна какое-то время в нерешительности стояла у закрытой двери, прислушиваясь. «Войти или нет? Что там у неё такое?» Вот она несмело потянула за ручку, заглядывая в приоткрывшуюся щель, и в унисон со скрипом старого ссохшегося дерева ей навстречу пронёсся долгий сиплый стон.

«Душа отлетела», — услышав его, подумала Ольга Александровна, и сразу же, в подтверждение своих мыслей, почувствовала робкое движение воздуха у лица. Она перевела взгляд на кровать дочери и увидела, как та вдруг вытянулась и распрямилась под одеялом, стала будто выше ростом и похудела. Её левая рука, побелевшими пальцами вцепившаяся в ночную сорочку на груди, ослабла и, гулко хрустнув суставом, безвольно свесилась с кровати. Голова запрокинулась назад, растягивая шею, и подбородок заострившимся треугольником неподвижно уставился в потолок. Лица не было видно, но тело застыло и больше не шелохнулось.

Ольга Александровна зачем-то подобрала подол халата, словно входила в воду и боялась замочить одежду. Переступая с носка на пятку, она сделала несколько осторожных шагов по направлению к кровати дочери, вновь остановилась на мгновение и опять пошла, поднимаясь на носочки и комкая полы халата в руках. Поравнявшись с изголовьем кровати, она застыла на месте и затаила дыхание, не в силах заставить себя заглянуть в мёртвое лицо дочери. Наконец, она собралась с духом и склонилась над телом, перегнувшись через край кровати. Её глаза расширились от ужаса, как будто она смотрела в бездну. Да, это была её дочь Наташа или кто-то, очень похожий на неё, надевший на себя неподвижную пластилиновую маску и оскалившийся беззубым ртом. Ольга Александровна бросила взгляд на тумбочку: так и есть, вставные челюсти Натальи Николаевны мирно покоились в стакане, за ночь успев обрасти крошечными пузырьками воздуха. Высоко задранное к потолку лицо как будто усмехалось, узнав только одному ему открывшуюся тайну, неведомую тем, кто продолжает жить. Ольга Александровна впервые видела смерть так близко, и она ужаснула её.

Пожилая женщина ничего не почувствовала, кроме отвращения и страха перед этим безжизненным телом. Когда спало первое оцепенение, и она успокоилась, страх сменился любопытством, которому Ольга Александровна не смогла противиться. Она дотронулась до плеча дочери и начала её тормошить, но плечо тяжело пружинило в ответ на прикосновение, проваливаясь и безвольно возвращаясь в исходное положение. Тогда она вплотную приблизила щёку к полуоткрытому рту, и, не ощутив дыхания, повернула голову и заглянула в лицо дочери. Она беззастенчиво его рассматривала, словно хотела запомнить. От былой одутловатости не осталось и следа, кожа натянулась и разгладилась, острыми дугами проступили скулы, и глубокие морщины, успевшие избороздить его при жизни, загадочным образом исчезли.

«Так вот как я буду выглядеть, когда умру… Выходит, не так уж страшно», — вдруг подумала Ольга Александровна, не в силах оторваться от созерцания жуткого, но одновременно завораживающего зрелища. Через несколько минут она всё же пришла в себя, в последний раз оглядела тело дочери и погладила её по голове. Выйдя из комнаты, пожилая женщина плотно закрыла за собой дверь и задумчиво оглядела опустевшую после вчерашней распродажи гостиную: ни часов, ни стола, ни стульев — даже присесть некуда. Её взгляд упал на старое кресло-качалку у окна, полуприкрытое занавеской. Его Ольга Александровна не пыталась всучить вчера Аркадию Вениаминовичу, вовремя вспомнив, что на этом кресле любил сиживать отец, когда хотел побыть один и подумать. Пожилая женщина выдвинула кресло-качалку на середину комнаты, спинкой к злосчастной двери, и с осторожностью погрузилась внутрь. Старая мебель приветливо и уютно скрипнула под её весом и принялась ласково убаюкивать хозяйку: всё хорошо, всё будет хорошо.

Ольга Александровна долго сидела в кресле, погружённая в свои мысли. Словно молчаливый страж, она берегла покой так быстро и тихо ушедшей из жизни дочери. Она по-прежнему ничего не чувствовала: ни жалости, ни сожаления, ни боли. Слёзы не щипали глаза, их не было вовсе: Ольга Александровна ждала их, но они так и не пришли. Сердце, поначалу бившееся толчками от пережитого волнения и физических усилий, постепенно успокоилось под мерное покачивание кресла. «Как удобно! Умели же раньше делать мебель…»

Ольга Александровна вдруг вспомнила, как давным-давно, когда была совсем маленькой девочкой, впервые поняла, что умрёт. Закутавшись в одеяло, она с ужасом представляла, что на деревьях вновь набухнут и зазеленеют почки, ласточка совьёт гнездо под крышей сеновала, кухарка Матрёна испечёт кулебяку с мясом, но она ничего этого не увидит. Катерина Ивановна как раз по обыкновению зашла к ней в спальню перед сном, чтобы пожелать спокойной ночи и поцеловать в лоб.

— Маменька, а что будет, когда я умру?

Катерина Ивановна с улыбкой присела на край кровати дочери и провела рукой по её волосам.

— Ты умрёшь ещё очень и очень нескоро, моя милая. Тебе рано об этом думать.

Девочка внимательно посмотрела на мать испытующим взглядом больших настороженных глаз.

— Но даже если нескоро. Когда я умру, вы с папенькой станете плакать?

— Конечно, станем, — засмеялась в ответ Катерина Ивановна, наклонилась к дочери и расцеловала в обе щеки.

Оленька недовольно заворочалась и надула губки.

— Разве это смешно, маменька? Разве умирать весело?

— Не знаю, моя милая, — продолжая улыбаться, ответила Катерина Ивановна, — я пока что ни разу не умирала.

Потом она на мгновение задумалась и посерьёзнела. Синие прожилки на висках напряглись и потемнели.

— Наверное, умирать весело только тогда, когда на всём белом свете больше некому о тебе плакать.

Кресло качалось взад-вперёд, тихо шурша полозьями по паркету. Всё хорошо, всё будет хорошо. Ольга Александровна совсем не думала о смерти Натальи Николаевны как о смерти дочери. Не видела она странной насмешки и несправедливости в том, что пережила её, как будто ушла из жизни не дочь, а соседка по квартире. Умерла старая женщина с лишним весом, одышкой, слабым сердцем и невралгией. Ну и что? Тысячи людей умирают каждый день. Да, молодая, всего-то шестьдесят два, но, как говорят, Пути Господни неисповедимы. Прожила не самую долгую скучную жизнь, полную жалоб и обид. Родила двоих сыновей, которые не бросили и не забыли. Что могла, то испытала и сделала. Не о чем жалеть.

Ольга Александровна неспешно встала, пододвинула кресло-качалку к окну, с особенной тщательностью оделась и подошла к телефонному аппарату, мирно дремавшему у стены в их длинной узкой прихожей. Она сняла трубку и, аккуратно вращая диск, набрала нужный номер. Память не подвела — она помнила телефон внука наизусть.

— Лёшенька, мама умерла. Сегодня, только что, полчаса назад. И знаешь, тихо-тихо так, у себя в комнате на кровати, во сне. Как будто никому не хотела мешать. Я даже скорую не успела вызвать. Лёгкая смерть, дай Бог каждому… Приедешь? Ну хорошо, жду.

* * *

— Ой, Ольга Александровна, вы что, не спите? А мне сегодня ко второй паре. Вот видите, как удачно получилось. Я тут у вас быстренько и пыль успею протереть.

Хорошенькая длинноволосая девушка лет восемнадцати с ямочками на щеках и с ярко-жёлтой солнечной тряпкой в руке заглянула в спальню пожилой женщины. Та сидела в кресле, погружённая в свои мысли, но тут же встрепенулась и приветливо посмотрела на вошедшую.

— Заходи, заходи, Оленька. Ты же знаешь, я рано встаю.

Девушка радостно засмеялась и почесала подбородок тыльной стороной ладони.

— Так что же вы здесь сидите одна? Я тоже давно встала. Пришли бы на кухню чаю попить, позавтракали бы со мной.

Ольга Александровна кокетливо махнула рукой.

— Ну что я буду тебе мешать?

— Ой, да вы не мешаете совсем, ну вот нисколечко, — девушка принялась ловко орудовать тряпкой, осторожно приподнимая бутылочки и баночки на трюмо, и при этом без умолку щебетала.

— Я вам так благодарна, Ольга Александровна, вы не представляете. А вы говорите, что мешаете! Ну не смешно ли? И мама тоже очень вам благодарна, что вы меня пустили к себе жить. Снимать — дорого и далеко, Москва-то вон какая большая! А тут я с вами в самом центре и под присмотром. Мама тоже хочет как-нибудь приехать на денёк, поблагодарить лично — велела у вас спросить. Если вы разрешите, конечно. Мы вас не стесним нисколечко, вот увидите.

Ольга Александровна с удовольствием слушала щебетание девушки, не обращая особого внимания на смысл слов. Ей нравилось звучание молодого голоса, звонкого и мелодичного.

— Конечно, пусть приезжает. Как-нибудь… — снисходительно отвечала пожилая женщина, не отводя глаз от юной квартирантки. — Я её и не узнаю, наверное. Виделись в последний раз, когда ей было столько же, сколько тебе сейчас.

— Я же когда приехала, то очень испугалась сперва, — продолжала говорить девушка, не прекращая своего занятия. — У меня только бумажка была с адресом: ни телефона вашего, ничего. А вдруг, думаю, письмо не дошло? Вдруг, думаю, вы меня не пустите? Кто такая, скажете, знать ничего не знаю. А ещё эти волнения в городе были. Народу много, все куда-то бегут. Я ведь ваш дом еле нашла. На вокзале спросила у милиционера, он мне метро подсказал, но от метро-то идти надо. В какую сторону — непонятно…

Ольга Александровна не впервые слушала историю благодарной родственницы из Кирсанова, но рассказ девушки, с каждым разом обрастающий всё новыми подробностями, доставлял ей необычайное удовольствие.

— Я сначала в сторону Тверской пошла. Оказалось, не туда. А сумка тяжёлая, плечо мне оттянула так, что оно занемело даже. Я много вещей не хотела брать, да мама гостинцев напихала: огурцов там, сала, мёд положила. Приедешь, говорит, хоть не с пустыми руками.

— Мёд чудесный ты привезла, давно такого не пробовала, — промурлыкала Ольга Александровна, одобрительно кивая головой. — Отец у меня тоже пасеку держал, я помню.

Девушка тем временем переместилась к окну, смелым резким движением раздвинула занавески и принялась протирать подоконник, то и дело оглядываясь на Ольгу Александровну, словно ища у неё поддержки.

— Пыли-то пыли накопилось! — певучим голосом восклицала она, приходя в восторг от собственной нужности и незаменимости. — Ну ничего, я тут быстро наведу порядок, не беспокойтесь! Чуть-чуть полегче с занятиями станет, так сразу всё перемою, вот увидите.

Ольга Александровна опять кивнула.

— Наведи, Оленька, наведи. Давно пора этот старушечий дух отсюда вытрясти.

Юная родственница залилась искренним смехом, как будто колокольчик зазвенел.

— Ой, ну какая вы старуха, Ольга Александровна! Я ведь когда приехала, а у вас такое горе, такое горе… И представить страшно! Я маме как рассказала потом по телефону, так она даже поверить не могла. Всё спрашивала, как там Ольга Александровна, наверное, говорит, убита совсем. Это ж страшно-то как, дочь свою хоронить! А я ей говорю, что нет, Ольга Александровна держится молодцом, даже не плачет. Вот как-то сразу понятно было, что вы просто виду не показываете, а сами страдаете. Я бы, наверное, изревелась вся, а вы — ни одной слезинки не проронили. Такая спокойная, сдержанная. Это ж как тяжело-то в себе всё держать!

Ольга Александровна ничего не ответила, только с ласковой укоризной посмотрела на девушку, и, оперев локоть о подлокотник кресла, прикрыла рот ладонью.

— Ой, не буду, не буду, — заторопилась та, вспыхнув от смущения, — чего это я? Заставила вас опять горе ваше вспомнить. И тряпка грязная уже совсем, пойду сполосну.

Девушка проворно выскочила из комнаты и застучала пятками вдоль по коридору. Ольга Александровна отняла руку от лица, на котором сияла тихая, безмятежная улыбка. Пожилая женщина счастливо улыбалась этому новому, непривычному ей звуку, молодому и вселяющему надежду, совсем не похожему на усталое тяжёлое шарканье ног Натальи Николаевны.

— Письмо-то тогда так и не дошло же, помните? — громко затараторила Оленька на ходу, возвращаясь из ванной комнаты. — Никто меня не ждал совсем, да и не до меня вам было. Мне Алексей Михайлович тогда открыл. Я ему объясняю, объясняю, бумажку показываю, а он не понимает ничего. Кто, говорит, такая, ничего не понимаю!

Девушка засмеялась своим воспоминаниям.

— А тут вы выходите. Из Кирсанова, говоришь? Проходи. Вот здесь будет твоя комната. И объяснять вам даже не пришлось, всё так сразу поняли. Ну, а потом и письмо мамино дошло.

Обе женщины немного помолчали. Было слышно, как за окном моросит мелкий сентябрьский дождь, нескончаемый и неторопливый.

— Я сегодня поздно приду, у меня семинар только в шесть начинается, — с ноткой грусти в голосе проговорила Оленька, закончив протирать пыль. — Так что вы ужинайте без меня, хорошо? А я как приду, шуметь не буду, обещаю, чтобы вас не беспокоить. А то в прошлый раз как книжки-то у меня попадали, так я, наверное, всех соседей перебудила!

Девушка опять захохотала, сдувая чёлку со лба.

— Ну что ты, Оленька! — Ольга Александровна даже руками замахала. — Ты меня нисколько не беспокоишь. Разве звук молодости может кому-то мешать?

Она посмотрела вслед торопливо убегающей длинноволосой студентке с тряпкой ярко-жёлтого солнечного цвета в руках. На душе у пожилой женщины было легко и спокойно, словно впервые за долгие годы всё стало на свои места, и больше никогда уже не должно было сдвинуться.

Пожилая женщина осталась сидеть в кресле, но, дождавшись, когда коротко щёлкнет замок входной двери, тут же поднялась на ноги. Она расправила подол старенького тёмно-синего платья и, закрыв глаза, глубоко вдохнула полной грудью. Проворно и грациозно, словно за плечами не было восьмидесяти девяти прожитых лет, она подошла к столу, на котором золотистой улиткой возвышался граммофон. Аркадий Вениаминович выполнил её слёзную просьбу и починил антикварную машину. Ольга Александровна что-то мурлыкала себе под нос и, пританцовывая на одном месте, перебирала пластинки. Взвизгнула пружина завода, опустилась с тёплым заговорщицким треском игла, и комнату наполнил изумительный по глубине звук. Аккомпанемента почти не было слышно, он пропадал в шорохе стали, упрямо бороздящей канавки грампластинки, но голос, высокий, чуть дребезжащий мужской тено