Стрелки часов приближались к полуночи — замерзая, в Ленинграде умирал сорок первый год. Луна освещала безлюдные улицы, только в глухой подворотне, где прятался вор, было темно. За мостом полыхало зарево — немцы бомбили Охту, и в щупальцах прожекторов мелькали самолёты. Сугробы доставали до подоконников, но снегопад прекратился ещё вчера, и теперь с неба падали бомбы.

Возле булочной военный патруль проверял замок на железной двери. Подождав, пока солдаты свернут за угол, вор вышел из подворотни. Ступая по натоптанному снегу, он одним движением сломал ломиком навесной замок и, войдя, плотно притворил дверь.

Вспыхнула спичка — огонь осветил грубое лицо, волевой, двоившийся ямочкой подбородок и жёсткие, торчащие из-под ушанки волосы. Хлебные ящики на полках оказались пусты, но вор был опытный. Громыхнув задвижкой в подсобку, он нашёл буханки, накрытые, словно в антикварной лавке, белыми тканями. Вор закрепил свечу в щели струганого стола и, откинув тряпки, стал укладывать буханки в мешок. Хлеб не прилипал к рукам — такой не выдают по карточкам. Он пах хлебом, а не целлюлозой. Закинув мешок за плечи, вор затушил пальцем свечку и, сунув в карман, на ощупь направился к выходу.

До войны его звали Артемьев. А потом, когда фамилии стали неважны, он так часто брал чужую, что уже не мог вспомнить свою. Он скользил в тени погашенных уличных фонарей, и заколоченные окна глядели ему вслед. Но в конце квартала удача отвернулась от него, вор наткнулся на вскинутую трёхлинейку.

— Стой! — закричал часовой.

Артемьев бросился обратно. Тяжёлый мешок бил по лопаткам, тянул вниз, но часовой отставал.

— Стой! Стрелять буду!

Свернув с протоптанной дорожки, Артемьев побежал по снегу. Упав на колено, солдат тщательно прицелился. Выстрел ударил в морозной тишине, но пуля увязла в снегу.

Артемьев метнулся под арку дома.

Пахло елью. Украшенная бумажными игрушками, она стояла у детских кроваток. На печке варился суп из еловых иголок. Дети завороженно глядели на кипящую кастрюлю, в которую Вера Ивановна добавляла желатин и горстку хлебных крошек.

Вере Ивановне — шестнадцать, она пришла в интернат, когда погибла мать. Бомба разорвалась в здании, где она работала воспитательницей в яслях.

На смешных детских рисунках, прикрывавших драные обои, горели дома, мёрзли «хлебные» очереди, и на маленький город падали огромные бомбы.

Вера Ивановна сняла кастрюльку и разлила суп по тарелкам. В кармане у неё были детские записки, которые она прочитает, когда малыши улягутся. Только как исполнить новогодние желания? Вчера должны были привезти подарки, но в машину попал снаряд. А если дети загадали, чтобы кончилась война?

Зелёной, пахнущей лесом похлёбки было на донышке, и пятнадцать пар голодных глаз снова уставились на воспитательницу.

Стёкла на первом этаже были выбиты, и Артемьев, прячась в стенном проёме, настороженно прислушался. Улица молчала. Если часовой зайдёт в соседний подъезд, Артемьев успеет убежать. А если нет, то подкараулит солдата. Достав нож, вор осторожно выглянул в окно: солдат стоял под аркой дома, не решаясь выйти из тёмного убежища. Лунный блик предательски сверкал на штыке. Артемьев пригнулся и, осторожно ступая по осколкам стекла, медленно поднялся по лестнице. Во дворе послышались голоса, на выстрелы явилась подмога.

«В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла», — высоко брала воспитательница. Но дети не подпевали, слушая звон пустого желудка. Им казалось, что, если не открывать рта, то сладковатый, вяжущий вкус елового супа сохранится дольше.

Артемьев толкнул дверь в интернат и тут же закрыл на засов. В левой руке он держал мешок с хлебом, а правую сунул в карман, крепко сжав рукоятку охотничьего ножа.

— С Новым годом! — прохрипел он.

Вера Ивановна растерялась.

— А вы…

От испуга она не смогла окончить фразу.

— Я — Дед Мороз, — нашёлся Артемьев.

И от неожиданности отпрянул назад: словно ёлочные игрушки, на нём повисли дети.

— Дед Мороз! Дед Мороз!

Только маленький Павлик знал, что это с фронта пришёл за ним папа. Так он загадал. Мальчик во все глаза смотрел на Артемьева, и тот, улыбаясь, погладил его по голове.

— Кто вы?

Воспитательница подошла к незнакомцу.

— Дед Мороз, — засмеялся Артемьев и полез в мешок. — И подарки есть.

Вера Ивановна не поверила глазам: мужчина протягивал две буханки.

— Хлеб! Хлеб! — закричали дети.

— Откуда это?

— Дед Мороз, — в третий раз повторил Артемьев.

«Нет, суки, здесь не найдёте!» — хохотал он про себя.

Прижимая хлеб, Вера Ивановна едва держалась на ногах. Артемьев посмотрел на неё оценивающе: маленькая, худенькая девочка с лицом старушки. Сколько таких прошло через его руки.

На лестнице послышался шум:

— Откройте, милиция!

Вера Ивановна растерянно смотрела на мужчину: тот замер, подобравшись, будто собираясь бежать, вот только не знал — куда. Его грубый рот странно контрастировал с застывшей улыбкой.

В дверь уже стучали.

— Откройте! — требовал мужской голос.

Артемьев вытащил нож, но девушка остановила. Она легонько толкнула его в кладовку и тут же заперла. «Западня!» — мелькнуло у Артемьева. И он с бешено колотившим сердцем прильнул к замочной скважине. Девушка открыла дверь, но разобрать слов Артемьев не мог. Тогда, не выпуская ножа, он подтянулся к вентиляционной отдушине и выглянул во двор. У арки стояли двое. С ними не справиться. Даже если в тесной кладовке он заколет пришедшего, они прибегут на крик. А девка закричит. Обязательно. Артемьев взмок. Пошарив в темноте, он вдруг коснулся холодного, обледеневшего тряпья. «Труп», — определил Артемьев. И, нащупав голову, подложил под неё мешок. Если девка сдаст, можно попробовать отбрехаться. Обжигая рот, Артемьев жадно докурил папиросу и, затушив пальцами, спрятал в карман. В замке заскрежетал ключ, дверь открылась. Вор упёрся спиной в стену, сжимая нож.

— Они ушли.

Артемьев подошёл вплотную. Девушка испуганно отступила. И на мгновенье опять стала шестнадцатилетней девчонкой.

— Ещё четыре буханки. И можете переждать до утра.

В потёмках Артемьев разглядел, как дёргался уголок её рта. И пискнуть не успеет, как переломится тонюсенькая шейка, хрустнув под крепкими пальцами.

— Ещё четыре.

— Сука! — прохрипел Артемьев.

Но, достав мешок, сунул четыре кирпичика. И, матерясь, вышел из кладовки. Девушка опустилась на колени, уткнувшись в ароматные буханки.

Артемьев смочил хлеб неразбавленным спиртом и протянул девочке. Это был уже четвёртый кусок, и ребёнок захмелел.

— А почему ты, дедушка, не на фронте?

— Посижу с вами, а потом пойду.

Опасность были позади, и на Артемьева накатила пьяная безмятежность. Его забавляло, как смотрит на него эта девчонка-воспитательница. «„Ещё четыре буханки“, вот сука, — думал он совсем без злости. — Эх ты, малолетка, жизни ещё не видела!» Дети устали, но не отходили от Артемьева. Маленький Павлик, подперев щёку кулачком, смотрел, как «папа» прихлёбывает из фляги.

Вор зевал во весь рот, но был доволен. Лучше, чем, спрятав хлеб в тайник, напиться в одиночестве.

-  Что-то солнышко не греет, Над головушкой туман. То ли пуля в сердце метит. То ли близок трибунал…

— затянул Артемьев сиплым голосом.

Пьяная девочка, хихикая, дёргала его за рукав.

— Поедем, красотка, кататься, — приобнял её Артемьев, — давно я тебя поджидал!

Опустошив флягу, Артемьев сунул её за пазуху. Он почувствовал, что окончательно напился. Уронив голову на руки, крепко, без сновидений заснул.

На сдвинутых кроватках дети спали впятером, чтобы меньше мёрзнуть. Вера Ивановна поправляла одеяла, баюкая, гладила бритые головки. В Бога она не верила, но, укладывая детей, молилась, чтобы проснулись все. Но Бог не всегда её слышал. Свечи погасли, и комнату освещал лишь огонь «буржуйки», кидавший на стену гигантскую тень. Вера подошла к столу и, перебирая тарелки, стала слизывать прилипшие крошки. Заметив, что Артемьев проснулся, смутилась. Мужчина потянулся, хрустнув костями, откинулся на стуле. Его забавляло её смущение, как дёргается у неё уголок рта. Но чего она боится? Уж не предупредила ли милицию? Артемьев схватил Веру за руку, больно сжав крохотное запястье.

«Можете дождаться утра, а потом валите», — приподнялась на цыпочки воспитательница, заглядывая в глаза.

И так смешно прозвучало это грубое «валите», что Артемьев рассмеялся. «Маленькая, а смелая! Эх, была бы постарше…» Артемьев вспомнил о шести буханках, на которые оскудел его мешок: «Вот сучка!» Но руку отпустил, и Вера, потирая запястье, села на кровать. Стенные ходики показывали три ночи. Артемьев вытянул ноги и закурил, подсчитывая в уме прибыль от украденного хлеба.

За окном начинало сереть. За ночь Вера Ивановна несколько раз приносила воды девочке, которую Артемьев поил спиртом. У ребёнка началась лихорадка, и она прикладывала к её лбу завёрнутый в тряпку снег. Артемьев смотрел на воспитательницу, гадая, спит ли она. И вдруг вспомнил её странное поведение. Нет, он слишком часто видел страх, чтобы ошибиться. Что-то произошло, пока он спал. Артемьев сунул руку в карман — нож на месте. Тогда он резко поднялся и прошёл в кладовку. Лежащий на полке труп при свете казался восковым. Он не вызывал страха даже у заходивших в кладовку детей. Артемьев обыскал смёрзшиеся лохмотья. Ничего ценного. Ну и чёрт с ним, главное, мешок на месте. «Ещё буханку, небось, своровала, вот и трясётся», — подумал он.

Артемьев задрал светомаскировку. Вера больше не притворялась спящей, проснулись и дети. Они смотрели на дымившего папиросой Артемьева, боясь пропустить мгновение, когда Дед Мороз уйдёт.

Стрелки часов медленно ползли к концу комендантского часа.

Артемьев прикурил новую папиросу от старой. У него не было друзей — одни подельники, не было любви — только затасканные девки, которых он выгонял, не дожидаясь утра. Из родни была мать, которую он избивал пьяный и ненавидел трезвый. Но курево у него было всегда. Он жадно затягивался в минуты отчаяния, радости, в предвкушении выгодного дела. Плакал он только однажды. Когда месяц назад нашёл свою квартиру прошитой насквозь снарядом. От матери в ней остались лишь штопаные тряпки. Он вспомнил, как она не хотела расставаться с ними, даже когда он приносил новые, снятые у Гостинки. Не помогали ни угрозы, ни битьё, мать плакала, потирая ушибы, но тряпки не выкидывала. Тогда в заметённой снегом квартире он отыскал лишь отсыревшие, развалившиеся папиросы и остался без курева. Обои были драные, слипшиеся, не годные даже для самокруток. Артемьев таращился на развороченную снарядом стену и с изумлением чувствовал, как по лицу текут слёзы.

А потом выменял на Сенном «Звезду» без фильтра и о матери забыл.

Артемьев плевком затушил окурок. Светало, часы показывали восемь. На лестничной клетке он разглядел приколотую к двери бумагу: «Д/сад-интернат № 38».

Артемьев оскалился: не каждую ночь проводишь в детском саду.

И тут дверь распахнулась.

— Дед Мороз, не уходи! — закричали дети.

— Папочка! — тряс его за рукав Павлик.

Вор выматерился сквозь зубы и побежал по лестнице.

Дети гурьбой понеслись за ним.

— Стойте! Куда?! — ловила их Вера Ивановна.

— Дед Мороз, не уходи, на фронте тебя убьют!

— Пошли на х…, щенки! — заорал взбешённый Артемьев.

И, выскочив из подъезда, захлопнул дверь.

Тяжело дыша, Артемьев прислонился к фонарному столбу, оттолкнувшись, пошёл дальше, волоча по снегу набитый мешок. Он шёл медленно, искусно имитируя полуобморочное состояние, не выделяясь среди шатавшихся от голода прохожих. Но стоящий на мосту часовой обратил внимание на мешок. «Что там?» — тыча в него дулом винтовки, спросил он. Жестокие, блеснувшие из-под нахлобученной шапки глаза насторожили солдата. Оглянувшись по сторонам, Артемьев протянул мешок.

«Что это?» — потянул бечёвку солдат.

Артемьев сунул руку в карман, собираясь полоснуть его по шее. Но вдруг увидел, как из мешка выпал завёрнутый в цветастую тряпку детский кубик.

«Сука, проклятая сука!»

Артемьеву захотелось вернуться и придушить воспитательницу. «Двадцать шесть буханок! — чуть не закричал он. — И ещё шесть по договору!»

Солдат удивлённо поднял кубик и, положив в мешок, протянул Артемьеву. Примкнув штык, он ещё долго смотрел вору в спину, пока тот брёл по замёрзшей улице.

В подворотне Артемьев вывалил из мешка игрушки, тряпки и куски кирпича, положенные воспитательницей для тяжести. А дома повалился в обуви на узкую кровать. Достав из-под матраса новую флягу, сделал большой глоток. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й, вторая арка, направо, второй этаж… Убью суку!» Он закурил, сильно затягиваясь четвертью папиросы. «По 10-й свернуть на Мытнинскую в сторону 9-й…»

Но жизнь брала своё, и дни наполнялись встречами с наводчиками, погромами хлебных отделов, чужих квартир. Несколько раз Артемьев приходил на Мытнинскую, но зайти в интернат не решился.

А возвращаясь домой, напивался сильнее обычного.

Днём в город пришла весна: сугробы, расплавленные солнцем, растеклись по улицам огромной лужей. А ночью ударили морозы, замуровывая во льду, как в стеклянной витрине.

Артемьев равнодушно посмотрел на вмёрзший труп, докурил папиросу и вошёл в подъезд. На лестничной площадке постоял, нерешительно топчась на мокром коврике, потом вытащил из-за пазухи бутылку вина и пакет конфет.

На детских кроватках не было ни одеял, ни подушек, точно гигантские штопоры, из них торчали железные пружины. В углу осыпалась ёлка. Артемьев достал нож и, открыв бутылку, опустошил в два глотка. «Д/сад-интернат № 38 эвакуирован». Под написанным от руки объявлением висели детские рисунки. На одном из них стоял мужчина с огромным мешком, а вокруг лепились дети с отвисшими животами. Но в животах у них светились разноцветные буханки, и дети улыбались.

Артемьев сунул за пазуху пустую бутылку и вышел.