Городишко был с ноготь, а к нему, словно дети к матери, жались опустевшие деревни. За рекой блестели купола, паслись стада. Посреди голого поля, в котором, как заноза, торчала берёзка, стоял железный вагончик. С берега можно было видеть, как таджичка готовит на костре лепёшки, замешивая муку с водой, а таджик курит, отгоняя рукой мошкару. Одежда болталась на нём, как на палке, так что издали его можно было принять за пугало. Чёрные от солнца, в цветастой одежде, таджики не вписывались в унылый пейзаж, будто были вырезаны из яркого журнала и наклеены каким-то шутником на картину русского лета.

С раннего утра до позднего вечера они пасли колхозное стадо. Колокольчиком звенел над полем детский голос. Мальчишка звал коров по прозвищам, которые собирал из разговоров и телепередач, щёлкая кнутом по спинам, он выкрикивал имена американских «звёзд» и колхозных доярок.

«Как ты их различаешь?» — смеялась мать.

Вросшие в землю дома были похожи на сараи — но на каждом, как оттопыренное ухо, торчала спутниковая тарелка. Из открытого окна кричал телевизор, и таджики, прильнув к забору, заслушались.

— У черножопых, — глядя на них, оскалился лысый старик, — и жизнь черножопая.

В России таджики, словно при крещении, взяли новые имена: Света и Коля. Свои называли со смехом — русские не могли повторить их. Но мальчишка оставил своё. «Зафар», — цедил он, уставившись в землю, но в колхозе его звали Захаром, переиначивая на привычный лад. В деревнях не любят новых слов, потому и фермерское хозяйство по-прежнему зовут колхозом.

В день получки Света переминалась на пороге бухгалтерии, сверкая золотыми зубами, и улыбка гуляла по её измождённому лицу, как кошка, сама по себе. «Ну хоть сто руб-лей дай-те, есть не-чего», — ломала она слова пополам, будто делила лаваш. Бухгалтерша отмахнулась, не поднимая головы, а охранник выставил на улицу.

«Злой город», — проклинали Козельск татаро-монголы. «Недобрые здесь люди», — качали головой таджики.

Побросав нехитрые пожитки в сумку, они собрались в Москву. Шли через деревню, и старуха с лицом, как печёное яблоко, долго крестила их сутулившиеся спины. На вокзале просили милостыню, кое-как собрав на билеты. А когда садились в автобус, появились охранники из колхоза и забросили таджиков в машину, как мешки с картошкой. Отобрав паспорта, привезли к вагончику, который бился дверью на ветру, словно раненая птица. «В следующий раз рёбра переломаем!»

Весь день лил дождь, стучал по железной крыше, как непрошенный гость. Таджики забрались под одеяло и, экономя свечи, оставили дверь открытой. Молчали, таращась в поле — так устали, что не до разговоров.

У деревни, в которой расположился колхоз, неблагозвучное имя «Дешовки».

— По-тому что жи-знь чело-вечес-кая здесь ко-пей-ки сто-ит! — бросила как-то в сердцах Света.

— А в Душанбе? — съехидничала доярка.

— Ни-чего не сто-ит.

Завидев таджиков, местные ворчали: «То — чёрные, то — святые!» «Святыми» звали москвичей, которые с возрождением Оптиной поселились здесь. Босоногие и чумазые, их дети с визгом носились по округе, совсем как деревенские.

Вернувшись с поля, таджики нашли у вагончика собранные козельчанами вещи. Пакеты разворошили прямо на улице, примеряя одежду, набивая рот хлебом. Зафар натянул на себя пёстрые девичьи кофты, и взрослые беззвучно смеялись, глядя на него. Света с грустью вертела бесполезную посуду: кроме лепёшек она ничего не готовила. А вечером Зафар, сверкая пятками, колотил сковородкой по кастрюле, так что старухи мелко крестились, принимая звон за пожарный колокол.

Каждый день Света приводила коров, и пухлые, разгорячённые водкой доярки кормили её объедками. Всегда молчаливая, таджичка вдруг разоткровенничалась:

— При-вы-кла я к Ко-ле, жаль отда-вать обра-тно.

— Кому отдавать? — не поняли доярки.

— Же-не.

И рассказала, как они познакомились по пути из Таджикистана. Там же, в поезде, и сошлись — в России, как на войне, поодиночке не выжить.

Цвёл жасмин, и воздух был приторным и вязким, как восточные сладости. Жарились шашлыки, за длинным столом собрались гости, и разговоры, словно угли на мангале, то вспыхивали, то угасали.

— Я решил добрые дела делать, — вытирая ладони о брюки, громко сказал толстяк.

За столом расхохотались.

— А что? — обиделся он. — Одно доброе дело в день — разве это много?

— У тебя будильник вместо сердца, — хмыкнул хозяин дома, — всё по расписанию!

Толстяк надулся, а сидящий рядом батюшка, смочив бороду в вине, громко откашлялся:

— Господь намерения целует!

Вокруг мошкарой вились дети.

— Такие просторы кругом, — развела руками хозяйка. — И как мы жили в Москве?

— Завидуем! — кивнули москвичи. — А мы, возвращаясь, на всех рекламных щитах читаем: «Добро пожаловать в ад!»

— И в глазах окружающих — тоже, — достал из кармана блокнот худощавый мужчина. — А я стал мысли записывать, что в голову придут. Вот послушайте: «Человек живёт, будто уже умер, и только после смерти — рождается: в книгах, сплетнях или поминальных речах».

Он нервно поправил очки. За столом повисло молчание. Каждый думал о своём, уткнувшись в тарелку, и даже дети притихли, спрашивая друг друга глазами: «Почему все молчат?»

— Уповаем на Царствие небесное, — перекрестился в сторону Оптиной толстяк.

Батюшка устало закивал:

— На что же ещё.

Стемнело быстро, будто выключили свет, и хозяйка принесла свечи. Было видно, как на другом берегу развели костёр.

— У них и электричества нет, — пробормотал кто-то.

— Средневековье, да и только!

Разливая вино по бокалам, вспоминали Самарканд, походы на Каракуль, чёрных, как земля, московских дворников, и на чём свет ругали фермера-крепостничего. А когда опустели бутылки, решили заступиться за таджиков.

Внедорожники с рёвом пронеслись по Козельску, разбудив собак, захлебнувшихся лаем. Ночь тёмная, на небе — ни звезды. Поплутав по бездорожью, выехали на луг. Долго сигналили, а толстяк стучал в железный вагончик, который трясся, будто от страха.

Таджики вышли, держась за руки, жмурясь от слепящих фар. «А ты оставайся дома», — потрепал Зафара по щеке толстяк.

Свету и Колю повезли к фермеру. По дороге прихватили пару козельских мужиков и офицера из военного городка, обнимавшего, словно подругу, охотничью двустволку.

Эту улицу козельчане звали «Бедный квартал». Особняки высились над Дешовками, словно дом над сараями, а фермерский был с башнями и бойницами, будто средневековый замок. На высоком заборе сверкал державный орёл с петушиными головами — умелец, ковавший его, всю жизнь проработал на птицеферме и даже дрова колол поперёк, словно рубил головы курицам.

Фермер встретил их не один, из ворот вышла охрана. Москвичи мигом отрезвели. Фермер ухмылялся, смотрели исподлобья охранники, с глухим рычанием рвались с цепи псы. А гости уже жалели, что приехали. Казалось, прошла ночь, а они всё стояли, и никто не решался первым оборвать тишину. Было слышно, как бранится в деревне пьяная баба, как шмыгает носом таджичка и тяжело дышит грузный фермер.

— Нехорошо, мужики, — наконец, сказал офицер. — Заплатить надо. Не крепостные же.

Охранник с крепким, как репа, затылком, впился тяжёлым взглядом, будто запоминая.

— Мы же русские люди, договоримся, — высморкался под ноги фермер.

Таджики прижались друг к другу.

— О чём договариваться! — взвизгнул толстяк. — Где это видано, чтобы с людьми, как со скотиной?

Фермер дал знак и исчез за литыми воротами. Охранники выдернули таджиков из толпы за волосы, как морковь с грядки, и потащили к машине. Офицер схватился за двустволку, но, получив кастетом, упал. Машина долго не заводилась, и было слышно, как Света бьётся в окно.

Оставшись одни, москвичи растерянно озирались, офицер сплёвывал кровь. В окнах соседних домов шевелились занавески, но никто не выходил.

— Вот так история, — худощавый схватился, будто за сердце, за нагрудный карман с блокнотом.

И вдруг ворота распахнулись, и выскочили псы. Фермер смотрел с балкона, как в панике разбегались гости, как собаки раздирали в клочья одежду и отбивался прикладом офицер. Те, кто успели спрятаться в машинах, сигналили, отпугивая псов.

Увидев фермера, офицер вскинул ружьё и выстрелил не целясь.

Послышался звон стекла.

— Дети на кухне окно разбили, — вернулась хозяйка.

Догорали свечи, в стеклянном кувшине бился мотылёк.

— Бандитских фильмов насмотрелись, — отмахнулся худощавый, теребя блокнот. — Ну кто будет собак спускать? Это же уголовщина.

Словно светлячки, замерцали мобильные. Освещая дорогу, гости засобирались домой.

— А всё-таки завтра съездим к фермеру, — вставая из-за стола, сказал толстяк.

— Занёс это в список добрых дел? — хихикнула хозяйка.

Женщины убирали тарелки, бросая объедки трущимся о ноги кошкам.

— Вы местных не знаете, — покачал головой хозяин. — А мы за десять лет насмотрелись! За кило картошки в драку лезут, а если пьяные — ни за что прибьют.

Не сговариваясь, все обернулись на реку. На том берегу костёр давно погас, и вагончик растворился в густой темноте.

На календаре была осень, но лето цеплялось за сентябрь, как назойливая подруга. Город пустел, уезжали дачники, оставляя заколоченные дома и детский смех, закатившийся в щели между досками.

Пастухи стали не нужны, и фермер прогнал их.

Москвичи пустили шапку по кругу, а толстяк долго мялся, подбирая слова, потом, сунув Коле аккуратно перевязанную пачку, низко поклонился.

«Злой город», — уезжая, шептали таджики.

А следующим летом вернулись. В городе шло строительство, и старожилы дивились на то, как штукатурят церковь чернявые азиаты. Среди них были и Коля с Зафаром. Мальчишка месил раствор, подносил инструменты, Света мела тротуар. «Дома ещё хуже», — разводили руками таджики.

А в вагончике на другом берегу поселились новые пастухи. В поле дымился костёр, гнал стадо к реке чумазый мальчишка. От дождей вагончик прохудился, и пастухи накрыли его брезентом, украденным на стройке.

«Злой город» — было написано на нём.