С самого утра морозное солнце светило яростно и резко. Снег на крышах и газонах бульваров ещё хранил белизну и своим сияющим блеском резал глаза. Но тротуары уже были черны, хотя и скованы по утрам крепким морозцем. Застыли глянцево ручейки, и когда Кореньков шагал в школу, под его ногами похрустывали затвердевшие лужи. Только сосульки, свисавшие с крыш, напоминали о недавней оттепели. Но и их носы казались унылыми.

В просторном школьном дворе громадным треугольником лежала тень. И окна нижних этажей казались тёмными и сонными. Зато вверху, задетые солнцем, они горели и светились золотисто. Но Кореньков, шагая к школе, не замечал ничего этого.

В раздевалке была привычная толкотня. Девочки раздевались неторопливо, аккуратно вешали пальто на крючки, а мальчишки, несмотря на окрики нянечки, создавали полный беспорядок.

— Шарф! Чей шарф? — кричала нянечка, подняв с пола полосатый шарфик. Никто не откликнулся, и, покачав головой, нянечка повесила шарф у самого края раздевалки, где на соседних крючках уже висели потерявшая хозяина ушанка, варежка и даже чей-то резиновый круг для плавания. Кореньков, опустив на пол сумку, вылез из пальто.

— Кто это тебя так разукрасил? — спросила нянечка, увидев синяк на мрачной физиономии Коренькова.

Кореньков ничего не ответил и вышел из раздевалки. В коридоре возле четвёртого «А» Борис Авдеев, вертя головой и размахивая руками, увлечённо рассказывал мальчишкам о событиях вчерашнего дня.

— ... Мы вдвоём, а их трое. Ну, я одному — раз, другому — подножку, он брык. А Корешок третьему приёмчиком. Да вот он сам скажет! — радостно закричал Борис, увидев Коренькова.

Рассказ Бориса был далёк от истины, но Кореньков не стал опровергать его и сам рассказывать тоже ничего не стал, пошёл в класс и сел на своё место. Мальчишки с почтением посмотрели на его синяк. Зато у Ирины Александровны синяк под глазом Коренькова не вызвал никакого восторга. Напротив, тут ему припомнилось всё: и не стриженная до сих пор голова, и контрольная по русскому, за которую было выставлено три с минусом, и все прочие грехи и прегрешения. Кореньков слушал, что говорила Ирина Александровна, а сам думал, как всё-таки всё на свете несправедливо. Конечно, он мог бы попытаться объяснить Ирине Александровне про пирата, ни за что ни про что напавшего на совершавший плавание фрегат. Что он, Кореньков, мог поделать с этим здоровым лбом? Хорошо ещё, что прохожий заступился. Но не мог же он всё это рассказывать Ирине Александровне, тем более при ребятах, да ещё после того, как Борька Авдеев тут столько всего наплёл. А ещё Ирина Александровна, считал Кореньков, была не очень справедлива, упоминая о контрольной по русскому. Ну и что же, что с минусом? Всё равно ведь тройка, а не двойка. А главное, почему она не упомянула про пятёрку, которую он совсем недавно получил по рисованию? Андрей Викторович разрешил им рисовать кто что хочет. Кореньков рисовал корабли. И Андрей Викторович поставил ему пятёрку — не за талант художника, а за любовь, как он выразился, к изображаемому предмету. И когда Ирина Александровна сказала, что, по её мнению, давно уже наступила пора повидаться ей с матерью Коренькова, Кореньков полностью разуверился в справедливости. А неприятности его на этом не прекратились. Закончив объяснять новую тему, Ирина Александровна внимательно изучила список в журнале, а потом, не поднимая головы, сказала:

— Ну, вот что, Кореньков, иди отвечай. Расскажи, что ты знаешь о пути варяг в греки, о котором мы говорили на прошлом уроке.

— Путь из варяг в греки — это путь, по которому везли... везли товары... — неуверенно начал Кореньков и замолчал.

— Покажи на карте этот путь и скажи, какие товары везли из Руси и на Русь, — задала наводящий вопрос Ирина Александровна.

Кореньков взял указку, подошёл к карте.

Хотя Ирина Александровна вывешивала эту карту уже не в первый раз, Кореньков как-то мало обращал на неё внимания. А сейчас посмотрел и удивился. До чего же чудная карта! Городов на ней мало — можно пересчитать по пальцам. И от этого она кажется пустой и просторной. Но ещё удивительней другое: всё на этой карте как-то непривычно. Обычно, глянешь на географическую карту и первым делом найдёшь взглядом Москву. Ещё бы! Ведь Москва — главная, главней всех городов. А в Москве главней всего — Кремль. Кремля на карте нет, но это и так известно. Они даже стихи такие учили: «Начинается земля, как известно, от Кремля». В прошлом году они с Евгенией Фёдоровной ходили на экскурсию в Кремль. Больше всего Коренькову понравилась Царь-пушка. Коренькову очень хотелось заглянуть в её жерло. Но оно было высоко. Конечно, можно было вскарабкаться наверх и заглянуть, и Кореньков уже намеревался это сделать. Но Евгения Фёдоровна, едва только Кореньков подумал об этом, догадалась. Она часто догадывалась, о чём думают ребята. Вот и тогда Кореньков только разок и успел подумать, как бы взобраться на Царь-пушку, а Евгения Фёдоровна посмотрела на него и сказала: «И не подумай!» Отец Игоря Агафонова — очень похожий на самого Игоря, такой же худой и в очках, — стал рассказывать: «Такие пушки заряжали через жерло. Сначала набивали порохом, потом загоняли пыж, потом вставляли ядро. Через маленькое отверстие в стволе факелом поджигали порох, и пушка стреляла». Мальчишки заспорили, докуда можно выстрелить из Царь-пушки. Но в это время отец Игоря Агафонова сказал: «Из этой пушки никогда не стреляли». И Коренькову стало скучно. Почему-то сейчас, стоя у карты, он вспомнил про Царь-пушку и Кремль. Может быть, потому, что даже Москву увидел на карте не сразу. На самом видном месте, обозначенный большим кружком, выделялся город Киев. Выше него, рядом с таким же широким кружком, красовался посреди пустынных просторов Чернигов, какой-то Переяславль, повыше — Смоленск и совсем наверху — Новгород. А Москва... Москва, написанная маленькими буквами, неприметно маячила где-то с краю.

— Ну, так как же проходил путь из варяг в греки? — повторила свой вопрос Ирина Александровна.

— Кореньков не очень уверенно провёл указкой по карте. Относительно товаров он замялся, но зато сказал:

— Их везли на ладьях. — И тут Коренькова словно прорвало. Быстро и увлечённо он стал говорить: — Корабельщики плавали на ладьях — насадах. Насад так назывался потому, что у него борта насажены, чтобы прикрывать гребцов от волн. А сверху лубяная крыша — от дождика. Пусть льёт, им не страшно. А впереди на носу резное чудище с рыбьим хвостом — водяной царь. Они верили, что он поможет в пути. Они были смелые, как Садко. Плывут и плывут. А если пороги, перетаскивают ладьи на руках. Это знаете как трудно! Они по рекам плавали и по морю на своих ладьях, — вспомнил Кореньков и уже более уверенно показал на карте путь из варяг в греки.

Слушали, притихнув, ответ Коренькова ребята, внимательно слушала и Ирина Александровна.

— За ответ ставлю тебе пятёрку, хотя он был и не совсем по теме, — сказала Ирина Александровна и добавила: — За самостоятельность.

Всё-таки на свете существовала справедливость. Столько бед обрушилось на голову Коренькова в последнее время, что неожиданный успех вызвал бурную радость.

— Урра! — закричал на весь класс Кореньков, услышав о пятёрке, и вскинул вверх руки, словно собирался лететь. И тут же прозвенел звонок. Подхватив портфель, Кореньков стремглав бросился в раздевалку, опережая всех — больших и малых, кто двигался по коридору. Если бы он знал, что ждёт его в раздевалке, он бы, наверное, так не спешил.

С Анной Николаевной Полуниной мы с вами расстались в тот момент, когда, войдя с чайником в свою комнату, она не обнаружила там ни своего неожиданного гостя, ни белопарусной «Паллады». На этажерке стоял теперь, неуклюже привалясь на бок, корявый кораблик чужого мальчишки. Тихая комната казалась ещё более опустевшей, чем обычно. Анна Николаевна поставила чайник, тяжело опустилась на стул. За стеной чуть слышно, так что слов было не разобрать, бубнил соседский телевизор. Она сидела и думала о том, о чём давным-давно запретила себе думать, — о той жизни, когда ещё были и её муж, Фёдор Алексеевич, и сын, Павлик. Были. Вставали по утрам под звон будильника, плескались в ванной под умывальником, возвращаясь к вечеру, садились за этот стол, и она ставила перед ними тарелки с горячим борщом — они оба любили борщ. Анна Николаевна словно впустила за преграду ту, далёкую, давнюю жизнь. Может быть, впустила тогда, когда посмотрела вместе с девочкой в белой шапочке на фотографию в ракушечной рамке, может быть, тогда, когда сидел здесь лохматый мальчишка и пил чай, перемазав вареньем губы и руки. И они хлынули толпой — не воспоминания, а живые куски той далёкой прошедшей жизни, которая БЫЛА и которой НИКОГДА НЕ БУДЕТ. Муж её, Фёдор Алексеевич, тоже присутствовал сейчас, воротясь из той далёкой жизни, но облик его как-то расплывался, словно был подёрнут туманной дымкой. А вот сын, Павлик... Павлик явился таким, каким был в тот последний год, в последние месяцы, в последние дни. И сейчас она явственно видела его, видела, как он сидит вот за этим столом и торопливо ест. Он всегда ел торопливо, и она ругала его за это. Потому что это вредно — быстро есть, плохо пережёвывая пищу. Видела, как он стоит у двери в голубой тенниске с загорелыми до краёв коротких рукавов длинными мальчишескими руками. Он любил эту голубую тенниску, которую она купила ему, отстояв в магазине длинную очередь. Носил её, не снимая. Она простирнёт, и он опять наденет: «Мам, я к ребятам!» А вечером он любил читать, улёгшись на своей кушетке. Он спал головой к этажерке, ногами к платяному шкафу. Над головой у него висела лампочка в стеклянном колпачке. Висела на рогатом берёзовом сучке. Сучок этот Павлик притащил из леса, прибил к стене и повесил на него лампочку. Он любил читать перед сном и, чтобы не мешать матери и отцу, завешивал лампочку газетой, нацепив её на рогатый сучок. И она за это тоже ругала его — не за то, что он мешает им спать, а за то, что портит глаза, читая лёжа. Ведь читать лёжа вредно. Кушетка стоит, как стояла. Лампочки над ней нет, разбилась, а новую она так и не повесила. Зачем? Сучок тоже отвалился и куда-то задевался. Зато кораблик с надписью «Паллада» стоял на этажерке, как поставил его Павлик в свой последний день. «Фрегат» — назвал его мальчишка. Оказывается, он называется «фрегат» — кораблик Павлика, а она и не знала. Фрегат «Паллада» — что-то знакомое, думала она, фрегат «Паллада». А вот теперь нет и его — последней памяти о Павлике. Анна Николаевна вдруг, словно что-то решив для себя, поднялась с кресла, подошла к буфету, выдвинула ящик, в котором вместе с рецептом лежал тетрадный листок, оставленный девочками. Анна Николаевна достала листок, надела очки и, шевеля губами, прочитала вслух:

— «Мурзина, Бочкарёва, Кореньков, 4-й «А»...

Девчонки эти — Мурзина и Бочкарёва — говорили, как их зовут, но она запамятовала. А как зовут мальчишку, Анна Николаевна и вовсе не знала. Кореньков — и всё. «Ну, ладно, Кореньков! Погоди! Я до тебя доберусь!» — подумала она.

В воздухе не успела ещё раствориться последняя трель звонка, а школьная раздевалка уже наполнилась топотом и гулом. Казалось, что вкатившийся туда живой ком сметёт сейчас со своего пути растерянно стоявшую посреди вестибюля старую женщину.

— К стенке отойди, затопчут! — крикнула ей нянечка, сама привычно и уверенно чувствовавшая себя в этой стихии.

Но старуха продолжала стоять на месте, нетерпеливо вглядываясь в лица ребят. И этот пристальный взгляд неожиданно поймал стремительно нёсшийся вперёд Кореньков. Он замер на бегу, словно налетел на препятствие. Несколько долгих мгновений они безмолвно смотрели друг на друга. Кореньков рад был бы сейчас провалиться сквозь землю. Он сделал робкую попытку спрятаться за спины ребят, но Анна Николаевна грозно крикнула:

— Кореньков!

Кореньков вжал голову в плечи и двинулся к ней.

— Ну и бабушка! — удивлённо пробормотала нянечка. — Сколько лет в школе работаю, но чтобы родного внука по фамилии звать, такого ещё не видела!

Они шли по улице: впереди со своей палкой Анна Николаевна, а следом за ней Кореньков с опущенной головой.

Он и сам не мог ответить себе, зачем идёт за старухой. Наконец Анна Николаевна остановилась, обернулась и произнесла только одно слово. Даже и не слово, а так, междометие. Но бывает, что одно такое междометие значит больше, чем целая тысяча слов.

— Ну? — сказала Анна Николаевна.

Если бы можно было опустить голову ещё ниже, Кореньков бы это сделал. Но подбородок его уже и так упирался в грудь.

— Сломал? — мрачно и как-то безысходно выдохнула Анна Николаевна. Кореньков от желания исчезнуть, казалось, стал меньше.

— Я... Я починю... — неуверенно пробормотал он. Но это обещание не смягчило старуху, напротив, оно словно оскорбило её.

— Да как ты смел! — крикнула она, подняла палку, будто замахнувшись ею на мальчишку. И вдруг заплакала.

Кореньков ждал чего угодно. Крика, угроз, немедленного похода к директору, к маме. Наверное, даже если бы Анна Николаевна ударила его сейчас своей палкой, он бы всё равно не так растерялся. А старуха плакала в голос. Слёзы скатывались по ложбинкам морщин, и от этого всё лицо сразу стало мокрым.

Кореньков до сих пор не так часто видел, чтобы взрослые плакали. То есть в кино или по телевизору — сколько угодно, но чтобы в жизни... Мама, например, на его памяти не плакала ни разу. Он, правда, однажды слышал, как она жаловалась соседке и говорила «до слёз меня довёл», но одно дело говорить...

— Вещей его у меня никаких не сохранилось, только фрегат этот. Такое время было... Часть пораздавала, часть продала. Думала, вернётся — всё новое купим...

Кореньков так ушёл в свои размышления, что в первый момент даже не понял, о чём говорит Анна Николаевна, тем более, что она перебивала сама себя, перескакивала с одного на другое.

— Мужа в самом начале войны убило, а Павлик... Он и под Сталинградом живой остался, даже не ранили, и потом... Похоронка только в марте сорок пятого пришла, а погиб он 15 января, в Польше. Кельце город называется... В братской могиле... Даже могилы своей нет. Единственная память оставалась, а ты...

Старуха вдруг круто развернулась и побрела прочь, нетвёрдо ступая по скользкой дороге. Кореньков смотрел на её сгорбленную спину. Он понимал, что он должен, обязан догнать сейчас Анну Николаевну, как-то утешить её. Но что он мог ей сказать?..